Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Свои и чужие

ModernLib.Net / Историческая проза / Чигринов Иван / Свои и чужие - Чтение (стр. 19)
Автор: Чигринов Иван
Жанры: Историческая проза,
Военная проза

 

 


Другая сторона, то есть вражеская, тоже не дремала. С того самого дня, как стало известно о существовании в районе организованного партийного подполья, тайная полиция поставила себе целью напасть на его след и обезвредить. Занималось этим клинцовское окружное СД. Но для верности надо заметить, что с Рыгайлой и Ефременко расправились в Мошевой солдаты полевой жандармерии, которые ехали из Крутогорья и которых Зимаров повернул с большака в деревню. Именно отсюда, из крутогорской полевой жандармерии, поступило в Клинцы, в окружное СД, уведомление о существовании в районе партийного подполья. И вот теперь тайная полиция, используя разных агентов и местных полицаев, шныряла по всему Забеседью, держа под неослабным контролем в первую очередь Мошевую. Расчёт был правильный — если не удастся напасть непосредственно на подпольный райком, что теперь, после совершённых арестов, казалось маловероятным, то уж на след кого-нибудь из тех, кто ищет связи с ним, можно будет выйти. Так оно и обернулось.

Сперва Ульяна Кабанцова полностью отрицала, что имела хоть какое-то отношение к подпольному райкому. Даже бургомистру Зимарову стало казаться, что зря он навёл немцев на девушку. Но следить за ней не перестал. И когда пошли слухи, что в Мошевой, а потом и в других забеседских деревнях стали появляться новые члены подпольного райкома, Зимаров снова обратил внимание тайной полиции на Ульяну. Ни разу при этом её не забирали из Мошевой и не вызывали никуда, даже в полицейский участок. Обработку связной, как говорится, вели на дому, втайне от деревенского люда. Теперь допросы велись без всякой жалости. И она не выдержала, выдала остальных членов подпольного райкома. И погибла сама.

Брали немцы Касьяна Манько, Андрея Тищенко и Соломона Якубовича с помощью деревенских полицаев в хате Ульяны, куда подпольщики явились из лесу. Их уже ждали. Никто из троих не смог оказать сопротивления — дело было поставлено так, что с самого начала, как только они на этот раз появились в деревне, каждый шаг их, каждое движение были под прицелом, а в доме пряталась вооружённая засада…

* * *

Вздрагивая от холода, Нарчук пробирался по болоту с острова на опушку леса, ко второму шалашу.

Сегодня он ночевал на острове один. И хотя, кажется, спал неплохо, тело и особенно голова озябли и одеревенели.

Ступая по снеговым заплаткам, которых много белело ещё совсем нетронутых, Митрофан Онуфриевич раздумывал как раз о своём состоянии. Но причину недомогания командир отряда был склонён видеть в том сне, который приснился ему под самую хлябицу, что шумно валилась белыми клочьями снега меж деревьев. Он даже готов был поверить, что совсем не засыпал, что все это пришло к нему въяве. Однако то был настоящий сон, потому что такая несусветица могла человеку только привидеться.

А сон был безобразный. Снилось, что он пожирал самого себя… Будто разъярённый зверь, рвал на себе мясо и давился им…

Ночью, когда очнулся от этого кошмара, Митрофан Онуфриевич только разозлился да плюнул. Но теперь словно бы заново стал переживать все, что привиделось, и даже ощутил сладковатый привкус во рту.

Снам Нарчук никогда не верил, как и большинство взрослых мужчин. Всегда шутил, что не понимает и не знает, ради чего снится всякое людям, не только радуя их, но и пугая. Может быть, потому и видел сны не часто. Может, потому и нынешний не испугал Митрофана Онуфриевича, а, как уже было сказано, сильно рассердил, заставив от омерзения даже сплюнуть. И тем не менее сегодня, с самого первого момента, как Нарчук открыл глаза и увидел сквозь щели шалаша утренний свет, сразу же всколыхнулся душой, словно её взорвало глубоко изнутри, а потом ощутил вдруг это ледяное оцепенение.

Сон был не только мерзкий, но и стыдный, о нем даже людям не расскажешь. Поэтому Митрофан Онуфриевич, пробираясь теперь к другому шалашу, который находился по ту сторону болота, и припоминая, что было ночью, только качал головой, которую занимали и другие заботы, обычные, партизанские.

Последние дни во втором шалаше жил Данила Афонченко, хозяйничал там, потому что давеча попал в Кушелевке в засаду и, убегая в темноте, сильно повредил о забор ногу. Но не исключено было, что ещё кто-нибудь из партизан заночевал там. Например, Иван Рой, бывший Афонченков шофёр, который получил задание сопровождать Павла Чернокузова в Пропойск. Согласно некоторым сведениям там должен был находиться конюх Батовкин, который до войны избирался депутатом Верховного Совета СССР по избирательному округу, куда входил также и Крутогорский район. Ходили слухи (к сожалению, теперь приходилось пользоваться больше всего слухами), что Батовкину по какой-то причине не удалось эвакуироваться в своё время на восток и теперь депутат Верховного Совета скрывается от новых властей то ли в самом Пропойске, то ли где-то в деревнях между Пропойском и Быховом. Сведения эти необходимо было проверить, а ежели что — привести старого конюха в отряд, потому что совсем неплохо, даже в условиях вражеской оккупации, иметь рядом представителя высшего исполнительного органа Советской власти. Это во-первых, а во-вторых, вообще нужно было оберечь человека и от провокаций, и от других напастей. Пойти в Пропойск на розыски Батовкина, выпало Павлу Черногузову. Сперва хотел с ним отправиться туда и комиссар Баранов, хоть дорога была не очень близкая. Но в связи с листовками в адрес партизан, которые были расклеены по округе, Степан Павлович переключился на другое задание. В Пропойск направился только Черногузов, потому что Иван Рой тоже был прикомандирован к нему не на всю дорогу — ему полагалось только вывести разведчика через Новую Ельню к Сожу, а дальше Черногузов сам должен был искать возможность проникнуть в Пропойск. Конкретные задания в эти дни выполняли также Харитон Дорошенко и Лазарь Кузьмин… Все они теперь были в отсутствии, и все они каждую минуту могли снова оказаться в Цыкунах, первым делом в том шалаше, который сторожил Данила Афонченко. Запас самогона, приготовленного для оперативных, хозяйственных и медицинских нужд, тоже хранился там, и командир отряда хорошо знал, что хлопцы, возвращаясь с заданий, прежде чем попасть на остров и доложиться, на некоторое время задерживаются на опушке.

Давними спутниками Нарчука в отряде теперь, кроме комиссара Баранова и Павла Черногузова, были Харитон Дорошенко и Лазарь Кузьмин. Дорошенко работал до войны директором средней школы в городе. Кузьмин — секретарём райисполкома. Людей этих командир отряда хорошо знал и уважал так же, как уважал и председателя райпотребсоюза Данилу Афонченко, который присоединился к отряду позже, когда крутогорские партизаны вернулись из далёкого рейда. Теперь тот поход за тридевять земель, чтобы взорвать несуществующие мосты на далёких реках, почему-то все без исключения называли этим словечком — рейд, будто в нем было нечто скрытое, недоступное другим, кто не принимал участия в походе, кто не был в том рейде.

Из всех, кто присоединился к отряду в последнее время, наиболее основательным человеком оказался Данила Афонченко. Даже не основательным — не совсем то слово. Была у Данилы Алексеевича некая недокучливая общительность, вернее, соучастие, которое не только не становилось в тягость кому-то, а одним уже своим проявлением делало этого человека незаменимым во всем, — касалось ли это обычной, повседневной жизни или иной сферы, в том числе и боевой деятельности партизан. Без Афонченко, пока он не повредил себе ногу, не только не предпринималась, но и не задумывалась ни одна операция, ни одна более или менее значительная вылазка, которая могла иметь значение для нормальной жизни отряда. Он и сам не любил засиживаться в лесу, часто ходил на задания. И вот теперь вынужден был уже несколько недель караулить партизанский шалаш на краю Цыкунов.

Между тем Данила Афонченко в августе ещё не собирался идти в партизаны. Его не включили ни в состав подпольного райкома, ни в список партизанского отряда. В тот день, когда немецкие танки прорвали оборонительный рубеж возле Церковища, председатель райпотребсоюза был направлен райкомом партии в качестве уполномоченного по эвакуации колхозного имущества в прифронтовые хозяйства. Легковая автомашина, в которой ехал Афонченко и которую вёл Иван Рой, как раз и наскочила на те первые танки, что после боя вытянулись в колонну и двигались по дороге в Крутогорье. «Эмку» в клубах пыли немецкие танкисты заметили издалека, потому что передний танк вдруг остановился и из него через некоторое время ударил очередями, раз и другой, пулемёт, которого ни шофёр, ни его пассажир за гулом мотора не услышали. За то недолгое время, пока колонна стояла на дороге, видимо, поджидая автомашину, мчащуюся им навстречу, расстояние между ними успело сократиться, и нули попали в передние колёса. Но Иван Рой, казалось, не почувствовал этого, надо думать потому, что он так же, как и Афонченко, не понял, что происходит вообще и чьи танки неожиданно появились на дороге, и, только когда после следующей пулемётной очереди с треском раскололось боковое стекло, начал тормозить «эмку», которая вдруг перестала ему подчиняться.

— Что это? — крикнул с заднего сиденья Афонченко, как будто не надеясь, что шофёр услышит его.

Но тот уже остановил машину и абсолютно спокойно, словно никакой опасности не было, повернулся лицом к Афонченко и тихо произнёс:

— Немцы, Данила Алексеевич!… Надо спасаться!… С левой стороны, за небольшим полем, виднелся лес и к нему от дороги вела глубокая канава, по обе стороны которой высилась грудами свежая земля. Канаву Афонченко приметил сразу, смекнув, что по ней можно будет, пригибаясь, добраться до леса, пока немцы успеют доехать на танках до того места, где остановилась «эмка» и получат таким образом возможность стрелять вдогонку. Но до канавы было ещё метров тридцать чистого поля. Опасность большая, но другого выхода ни Афонченко, ни Рой не видели.

Видимо, немцы тем временем подумали, что несколько очередей, пущенных из пулемёта, хватило, чтобы не только подбить автомашину, но и уничтожить людей, и перестали стрелять; в переднем танке поднялась крышка люка и высунулся по пояс человек. Одет он был в чёрное, однако лица нельзя было рассмотреть, да и не хватало на это времени.

Афонченко только удивился, почему немцы стоят на месте и не пытаются приблизиться к подбитой автомашине, непонятным оставалось и то, почему они вообще остановились, ведь могли бы просто раздавить «эмку» гусеницами.

Задержка эта обернулась на пользу путникам, попавшим в беду. Словно улучив момент, который больше не повторится, когда нельзя оставаться в машине и промедлить хотя бы минуту, Афонченко спросил шофёра:

— Видишь канаву?

— Да.

— Ныряем туда. Но подожди, сделаем это вместе, поодиночке нельзя. Если первому повезёт, так по второму обязательно попадут. Подготовятся и попадут. Ну, открывай свою дверцу. Так. А теперь — я. Марш!

Немцы явно не ждали от русских такой прыти, не верили, что кто-то остался в живых в обстрелянной машине. Поэтому пулемёт из переднего танка застрочил, сбивая насыпь, только когда Афонченко и Рой упали друг на друга на дне канавы. Остальное было для беглецов, как говорится, делом ног, — все время пригибаясь, почти на карачках, бежали они, задыхаясь, к лесу и с ужасом думали, что немцы наконец догадаются открыть огонь вдоль канавы, им в спину, как по открытым мишеням. Однако ничего подобного не случилось. Немецкие танки не двинулись с места, как будто собирались стоять долго; по крайней мере, когда Афонченко и Рой через несколько минут нелёгкого бега по канаве оказались живые-здоровые в лесу, танки по-прежнему стояли на взгорке и в переднем все ещё маячила чёрная фигура.

Первую ночь в оккупации Данила с Иваном провели в том лесу, куда привела их полевая канава. Две следующие — у знакомого мужика поблизости от Крутогорья, потом перебрались в город и там, прячась, провели несколько недель, пока не поняли, что дольше оставаться в окружении врагов нельзя: либо надо выходить на люди, и неизвестно, чем все это кончится, либо подаваться в лес. И однажды ночью они покинули город. Митрофан Нарчук был рад, когда Данила Афонченко и Рой вскоре нашли отряд, стали партизанить.

Но напрасно теперь, идучи к шалашу, Нарчук думал, что там сегодня, чтобы не таскаться по топкому болоту в темноте, заночевал ещё кто-нибудь из партизан. Возле костра, в котором горели дубовые плашки, одиноко сидел на коряге Афонченко. Дыма над костром не было никакого, только весёлое пламя тянулось вверх ясными языками, словно пыталось пробиться сквозь невидимую человеческому глазу преграду. Это были именно партизанские дрова, дубовые плашки, — они почти не давали дыма, только вначале, пока разгорались, а потом подолгу горели, посылая во все стороны устойчивый жар. Такие плашки лежали и возле того шалаша, что был на острове. Партизаны наготовили их впрок, для чего пришлось вырубить в Цыкунах немало дубков. Зато жечь их можно было даже днём и не бояться, что повалит густой дым, видный издалека.

— Пришёл проведать, как ты тут, — сказал Нарчук, садясь рядом с Афонченко на корягу. — Вижу, не очень стережёшься.

— Думаешь, подкрадётся кто? — поглядел на него Данила и улыбнулся.

— А ты уже исключаешь подобную возможность?

— Ну!…— пожал плечами Афонченко. — Ежели днём, так навряд ли. А вот ночью… Тут уж никому не прикажешь, а тем более не запретишь, — что в одиночку поделать. Сам небось один сегодня ночевал в своём шалаше?

— Один.

— Ну вот.

— Что нового тут, на переднем крае?

— Да вроде ничего. Гуфельд уже явился в свою комендатуру. Был с ним и тот, другой немец, но быстро умотал.

— Фон Файт?

— Да, фон Файт. Уехал куда-то. Видел, как к крыльцу подкатила легковая машина, не моя ли «эмка», которую немцы подстрелили, и он в неё уселся.

— Наверно, это все-таки другая машина. Вряд ли возможно такое совпадение. Вас же обстреляли далеко отсюда.

— Ну и что? Могли подремонтировать и в Бабиновичи доставить.

— Вряд ли, — вяло возразил Нарчук, хотя никакого значения это обстоятельство не имело: разве не все равно, на чьей «эмке» теперь раскатывали по местечку немцы?

Они помолчали немного, потом Афонченко сказал:

— Вот я наблюдаю уже который час за этим фон Фай-том и никак не соображу — кто он на самом деле и почему так часто отлучается из местечка, подолгу не задерживается тут, в Бабиновичах, он просто случайно. Наездом. Как думаешь?

— Может быть, и так.

— Ну вот. А теперь сам прикинь, чем может заниматься этот фон Файт, хотя и выдаёт себя за переводчика?

— Кто ж его знает!

— А неплохо бы разузнать.

— Может, и разузнаем ещё. Тем более что фамилию его мы установили. Значит, можно пойти в этом направлении и дальше.

— У меня из головы не выходит тот разговор со студянковским жителем. Помнишь, я тебе говорил?

— С Евдокимом?

— Да.

Действительно, Афонченко уже рассказывал командиру отряда о странном разговоре в Студянке.

По его словам выходило, что фон Файт, заглянув однажды в гости к деревенскому мужику Евдокиму, затеял непонятную беседу… В том, что немецкий офицер, который, кстати, довольно часто одевался в штатское, попал именно к Евдокиму, не было ничего особенного — у того буйно раскинулся за домом, пожалуй, самый лучший во всей большой деревне сад, и хоть кого мог соблазнить ядрёными яблоками да грушами, а вот беседа, какую фон Файт завёл вдруг там же, в саду, с пожилым крестьянином, встреченным впервые, была способна поразить своей необычностью кого угодно. Поэтому Евдоким и рассказал о ней Даниле Афонченко, когда тот попросился однажды в Студянке на ночлег. Начал немец с того, что назвал себя, сказал, кто он и откуда. Мол, фон Файт, имеет баронский титул, хотя и не придаёт ему большого значения, потому что в Германии теперь не это считается главным. Объяснил, разумеется, и то, откуда знает русский язык — уже в советское время долго служил в Москве. Хорошо знаком с жизнью России. И теперь находится здесь как специалист по русскому вопросу. Но войны с Россией он не хотел, даже отговаривал германские власти начинать её, так как убеждён, что победить русских невозможно. Словом, представал перед незнакомым деревенским человеком едва ли не сторонником нашей власти. И говорил обо всем так, словно хотел угодить в чем-то Евдокиму, который от удивления только молча таращил глаза, боясь даже кивнуть головой. Беседа та запала в душу не только Евдокиму. Не давала она покоя и Даниле Афонченко, благо теперь ему часто приходилось видеть фон Файта сквозь окуляр артиллерийской буссоли.

Буссоль эту партизаны отыскали на берегу того же Па-лужа, где попался им станковый пулемёт, который Павел Черногузов не успел довести до ума и оставил в брошенной землянке на старой гари. Теперь буссоль стояла на треноге недалеко от шалаша, и в окуляр её можно было наблюдать за местечком, за всем, что там делается. Тем более что шалаш был поставлен на небольшой возвышенности, а само местечко находилось ниже. Сперва ребята держали буссоль словно из великого одолжения или просто из любопытства как дорогую, но ни к чему не пригодную игрушку, шутили, что, мол, эта штука понадобится, когда заимеем собственную пушку, даже кто-то унёс её из землянки тогда, во время отступления, а тут, в Цыкунах, вдруг додумались, что её можно использовать вместо бинокля, и тут же устроили наблюдательный пункт.

— Так ты, Данила, все ещё не потерял надежды завербовать фон Файта? — с усмешкой спросил Нарчук.

— Ну, завербовать не завербовать, а попытаться стоит.

— Комиссар не верит в эту затею. Говорит, не то время, чтобы с немцами начинать подобные разговоры. Они ещё не готовы. У них покуда дым в голове от побед. Надо, чтобы немец начал пованивать, тогда-то он и станет сговорчивым.

— Мало ли что бывает. Тут, как я вижу, два сапога пара. Гуфельд чудака из себя строит, хотя на самом деле — обыкновенный самодур, а барон этот другим способом души человеческие вередит. Тоже, видать, себе на уме человек.

С осторожностью разгибая спину, Нарчук поднялся с коряги, постоял немного у огня, погрел руки, потёр их друг о дружку, будто унимая жар, и двинулся к наблюдательному пункту. За ним, выждав некоторое время, пошёл и Данила Афонченко, видно, подумав, что не стоит отпускать командира одного на опушку.

Припав к холодному окуляру буссоли, Митрофан Онуфриевич глянул на местечко и первым делом увидел поверх заснеженных крыш купола церкви. Их было пять — один, повыше, — посредине, четыре остальных — по бокам. Напоминали они обыкновенные луковицы, которые непомерно выросли за лето на огороде, и теперь их как будто кто вздымал над резной крышей, пристроив наперёд на их маковках православные кресты. Ниже куполов, на уровне крыши, чернели липы, которые толпились вокруг церкви, и на ветвях их, там и сям, ещё дрожали на ветру неопавшие и не оборванные ветром листья. Над липами взлетали и тут же падали обратно бесстрашные вороны. А за церковью па земле лежал снег, и от него, казалось, светлей делалось небо, которое до сих пор не очистилось от туч. Нарчук знал, как поворачивать буссоль, ничего сложного не было в этом механизме, при одном прикосновении он легко подавался во все стороны, однако он не торопился менять эту картину, держал буссоль в прежнем положении, словно не мог оторваться от знакомых очертаний церкви.

На местечковой площади командира партизанского отряда ждало совсем иное зрелище. Митрофан Онуфриевич знал об этом и, может быть, поэтому тоже не торопился переводить буссоль, которая бесстрастно, как объективный свидетель, показывала все подряд и без разбора. Но вот он все-таки заставил себя с большим напряжением сделать это и через стекла буссоли сразу же упёрся взглядом в новую, хорошо обструганную перекладину с зацепленной верёвочной петлёй, в которой с уроненной набок головой висело человеческое тело. Это была женщина. Ветер, особенно бесившийся и сегодня тоже но перестававший трепать и крутить все, что поддавалось его порывам, повернул повешенную лицом к местечковым ларькам, и Нарчуку отсюда были видны сквозь порванное платье спина её и голые ноги.

Митрофан Онуфриевич не первый раз видел так, как теперь, и местечковую церковь в Бабиновичах с её куполами-луковицами, и базарную площадь, от которой разбегались во все стороны песчаные дороги с её древними еврейскими лавчонками, которые в своё время перешли потребкооперации, и эту виселицу, где уже который день качалась в толстой верёвочной петле незнакомая девушка. Партизаны не видели, как её вешали. Не знали, кто она и за что повешена. Данила Афонченко увидел виселицу в буссоль только вечером того дня, когда её казнили и когда на площади не осталось ни немцев, ни местечковцев, согнанных туда на устрашающее зрелище. Понятно, что командир отряда, дождавшись сумерек, направил в Бабиновичи своего человека. Им был Лазарь Кузьмин, до утра он сумел разузнать о повешенной если не все, что было возможно, то много чего, что знали о ней люди в местечке.

Девушку эту, советскую разведчицу, немцы обнаружили случайно, с нечаянной помощью местечковых мальчишек, но дальше дело у них не пошло — та никого и ничего не выдала на допросе в Крутогорье, куда её увезли после ареста; напрасно в жандармерии надеялись, что девушка невыдержит, что у неё «развяжется» язык перед казнью; она до конца упрямо молчала; так её, никому неизвестную, и повесили в Бабиновичах, привезя обратно из Крутогорья. И никто не знал, настоящее ли это имя — Марыля, и эта фамилия — Женченко, под которой она жила, считай, всю осень в Бабиновичах и под которой проходила на допросе в Крутогорье.

Нарчук уже не надеялся, что найдутся люди, помогшие ей обосноваться в Бабиновичах. И был сильно потрясён, что советскую разведчицу казнили у них под боком, в полутора километрах от Цыкунов, где вот уже который день размещался их партизанский отряд.

Отступив от буссоли, Нарчук поглядел на Афонченко, потёр веки, будто врачуя усталые глаза, и с горечью сказал:

— Почему они не разрешают её похоронить?

— У них, небось, свой расчёт.

— Думаешь, ждут, пока кто-нибудь не выдержит и кинется спасать?

— Ну, спасать её уже поздно, — сказал Афонченко, — но если и сегодня они не снимут её, то нам надо заняться этим.

Нарчук подумал, кивнул:

— Вернутся Дорошенко с Кузьминым, втроём пойдём туда ночью, перенесём сюда, похороним. Так что можешь копать могилу.

— А я бы назло немцам сделал иначе. Похоронил бы в местечке, на площади, и красную звёздочку поставил бы на могиле, пускай все видят.

— Боюсь, что из этого ничего не выйдет, Данила Алексеевич, немцы выкинут твою звёздочку и разроют могилу, если до худшего не додумаются.

— Откопают и снова повесят?

— Не исключено. Это зависит от того, много ли она вреда принесла им, сильно ли разозлила…

— Ну, коль не дают похоронить…

— Нет, видимо, они ведут себя так потому, что хотят запугать народ.

— Тем более надо как можно скорей вмешаться в это дело.

Нарчук снова подумал. Потом твёрдо сказал:

— Решено. Вот только дождёмся хлопцев. Кстати, я надеялся, что они сегодня ночевали у тебя.

— Я же говорю — один был как перст. Пойдём-ка, Митрофан Онуфриевич, в шалаш. Я тебе сто граммов налью, что-то ты сегодня не такой как всегда. Может, захворал? Или это снег на тебя так подействовал?

— Чего-то всего ломает.

— Гляди, не вернулась бы твоя старая хвороба. А то ребята рассказывали, как ты мучился. Так пойдём полечу.

Не ожидая согласия, Афонченко повернулся и пошкандыбал к костру. За ним, немного постояв, двинулся и командир отряда.

Нарчук знал, что партизаны иногда нарушали приказ и пользовались самогоном не только в хозяйственных целях, особенно если кто возвращался с задания промокший и продрогший. Потому и не возразил Афонченко, в конце концов, может, теперь как раз тот случай, когда без «сугрева» нельзя обойтись.

Афонченко подступил близко к костру, подбил здоровой ногой к середине обгоревшие дрова, потом глянул на командира и совсем весело спросил:

— Ну так как?

— Давай, — словно в отчаянье, махнул рукой Нарчук. Несмотря на больную ногу, Данила Афонченко ловко, на удивление Нарчуку, сиганул через порог, сделанный из тёсаного нового бревна, в шалаш, вход в него прикрывался циновкой из соломы, и вскоре вынес оттуда, держа за ручку, чуть ли не литровый ковш, на котором лежал ломоть хлеба. Можно было в ужас прийти и помянуть черта при виде такой посудины. Но ковш был не полный, и Нарчук это сразу почувствовал, взяв его из рук Данилы. И вроде успокоился. А Данила тем часом хлопотал о закуске для командира — полез в карман длинного, с меховым воротником, суконного пальто, потерявшего свой первоначальный цвет, — не то было чёрное, не то темно-синее, а скорее всего просто грязное, — достал большую неочищенную луковицу.

— Вот, — торжественно подал он её Нарчуку, который с нескрываемым недоверием следил за манипуляциями Данилы в кармане. — Других лакомств у меня теперь нет.

— При такой закуси недолго и спиться, — сказал на это Нарчук.

— Ну, обо мне ты не заботься, но ежели себя имеешь в виду, то… Словом, я теперь далеко не загадываю.

— А напрасно.

Нарчук сел на корягу, поставил рядом ковш, накрытый ломтём хлеба, луковицу зажал в ладони.

Афонченко между тем почему-то вдруг помрачнел, словно это командирово «напрасно» ударило его и задело за живое. Перемена в нем совершилась резкая. Он и на корягу рядом с Нарчуком не садился, но и не мог стоять неподвижно, стал, прихрамывая, кружить у костра, который все струил от себя незаметное со стороны, но жгучее тепло.

Волнения Афонченко, конечно, нельзя было не заметить, хотя Нарчук не догадывался, какая причина вызвала его; командир отряда следил долгим взглядом, как хромает, будто напоказ, вокруг костра его партизан, потом как-то сокрушённо усмехнулся, пожал плечами и решительно поднёс ковш к губам; пил он, стараясь не дышать носом, чтобы не отдавало неприятным запахом, который чаще всего сопутствует самодельному дурнопьяну, и зря: лесник Абабурка умел гнать самогон чисто, как и надлежит, если гонишь его из отборного жита, и картошки; самогон оказался холодным, недаром стоял в настывшем шалаше да ещё в жестяном молочном бидоне, а хлеб почему-то был невкусный и даже ломкий, словно выпекался в великий пост и с разными примесями, зато луковица показалась Нарчуку сладкой — недаром Афонченко подносил её с такой торжественностью!

Отпив из ковша и вслед за тем закусив, Нарчук поставил ковш сбоку на корягу; не решился он доесть и хлеб с луковицей, положил с сожалением подле себя. Тепла от выпитого самогона он внутри не ощутил, наоборот, показалось даже, что его прознобило. Но тот привкус, который чувствовал во рту Митрофан Онуфриевич после сна, самогон отбил сразу, и командир отряда подумал скоро, что только ради этого уже стоило сегодня согрешить. И ещё он подумал, что сейчас переведёт дух и снова приложится к ковшу, чтобы заодно уж и согреться.

— Ну что ты закружил, замахал крылами, как тот аист? — наконец спросил он Афонченко, который, не останавливаясь, шагал вокруг костра.

Тот не сразу откликнулся па его голос. Успел ещё раз приложиться к ковшу и тем же порядком закусить, пока Данила Афонченко решился на дальнейший разговор. Но когда он заговорил, то на лице его уже не заметно было и следа недавней мрачности.

— Говоришь, как аист, крыльями машу? — остановился он напротив Нарчука и улыбнулся.

— Ну.

— А потому машу, что неспокойно мне здесь.

— Известно, одному да ещё на опушке леса.

— Ты меня не так понял, — покачал головой Афонченко.

— Так выражайся ясней.

— Вообще в этом лесу неспокойно. Я думаю, всем тут неспокойно. И тебе тоже.

Командир отряда пожал плечами.

— И комиссару небось…

— Но место-то это мы с общего согласия выбирали. В том числе и с твоего.

— Да. Тогда думалось, что это и вправду самый лучший выбор.

— А теперь?

— А теперь я думаю, что это не так. Теперь я думаю, что не зря наши товарищи не любят здесь засиживаться. Хотят скорей задание получить. Это я только теперь понял, когда пожил один в шалаше, беззащитный и бессильный.

— Никак хочешь растрогать и меня? — прищурил глаз Нарчук. — У тебя же, считай, каждую ночь кто-то ночует…

— Ежели бы только в этом было дело, — вздохнул Афонченко.

— А в чем же?

— А вот в чем!…

В ожидании, пока Афонченко начнёт говорить дальше, Нарчук поставил левую ногу на корягу, охватил острое колено руками.

— Я много думал теперь о нашем положении. Благо, никто не мешает. Во всяком случае, днём. Дак вот, вспомнилась одна сказка. Про зайцев.

— Ну-ну. Давай свою сказку. Послушаем. — Нарчук снова усмехнулся. Выпитый самогон все-таки встряхнул его: в голове, правда, не прояснилось, однако уже не мозжило, как до сих пор, тело, а главное, воцарилась некая успокоенность, или лучше сказать — уют в душе.

— Я расскажу, а ты пораздумай на досуге, что к Чему. Сказки всегда человеку ума прибавляли. Может, и эта пользу принесёт. Жил да был в лесу самоотверженный заяц. И вот однажды он перед волком провинился. Ну, в чем провинился, этого никто не ведает. Может, в том, что в одном лесу вместе с волком оказался. А может, вправду замыслил недоброе. Одним словом, попался косой на глаза серому волку. Как на грех, пришлось ему бежать мимо волчьего логова. «Постой-ка!» — кричит ему волк. А заяц не только не выполняет приказа, а ещё больше ходу наддаёт. Разозлился волк, бросился вдогонку. Догнал. Говорит: «За то, что по первому слову не остановился, вот тебе моё решение: съем я тебя, ну а поскольку сейчас я сыт, и волчиха моя наелась до отвала, и запасы у нас немалые, то сиди ты, косой, у этой кочки, жди очереди. Ежели проявишь при этом похвальное смирение, может, я тебя и помилую». Сидит заяц у кочки, не пошевельнётся. Глянет в сторону волчьего логова, а там хозяин ходит. Или того хуже — выйдут волк с волчицей из логова и ну прогуливаться мимо кочки, где вот уже который день сиднем сидит заяц, поглядят на него и о чем-то начнут шептаться; волчица от волчьих слов даже облизывается, а у зайца сердце тем часом — тах-тах-тах-тах… Зато по ночам легче косому. Снится ему, что волк не только простил его, а и чином наградил, и пока заяц выполняет разные поручения, волк к его зайчихе наведывается, конфетки носит.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22