Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Годори

ModernLib.Net / Зарубежная проза и поэзия / Чиладзе Отар / Годори - Чтение (стр. 2)
Автор: Чиладзе Отар
Жанр: Зарубежная проза и поэзия

 

 


) мечтать о кесарстве. Что ж, свершилось! То, что нам кажется случайным и неожиданным, на самом деле итог исторических закономерностей. Перед вами первый премьер-министр новой (новой, а не обновленной!) Грузии, и если мы будем объективны, то признаем, что такую честь он заслужил не только по милости Кремля, но сам, своим терпением и упорством, ибо выдержал все испытания, сдал все экзамены, пролез во все щели, из всех вод вышел сухим, тогда как прочие готовившиеся в кесари либо сгнили в тюрьмах и казематах, либо были как собаки застрелены на задворках империи. Он же только теперь начинает жить (в его-то возрасте!), с завтрашнего дня. Сразу же как приедет в Тбилиси... Трудно сказать, сколько продлится эта новая жизнь, но ясно как день, как она кончится... Однако, чем бы все ни кончилось, он навсегда останется первым премьер-министром, будет ли он важно восседать в отцовском кресле или же терпеливо ждать очереди в приемных более могущественных премьер-министров; будет ли подобно отцу похоронен во дворе собственного дома у родных пенатов, или же под вой вьюги могилу ворон выроет3... Ах, да что там! Главное - светлое будущее человечества, а не благополучие отдельного человека, кем бы он ни был представителем умирающего, деградировавшего класса или же премьер-министром новорожденной страны. Так называемые просветители отечества думали наоборот и еще пуще сбивали народ с толку. В наши дни все объяснять и оправдывать любовью к родине не только бесчестно, но дико. "Родина, грудь материнская..." Вздор. Вздор! И еще раз вздор!! Наши цари, преисполненные любви к своей стране, разорили ее дотла. А чужие сжалились, услышали далекие стенания, приняли близко к сердцу и защитили. Накормили, избавили от вшей, научили пользоваться мылом, а также ножом и вилкой... Ради нас не побоялись вражды ни с Персией, ни с самой Портой. Что же нам - не оценить такое добро! Закрыть глаза и не верить? Ах, у нас своя голова на плечах?.. Неужели?! Почему же со своей головой на плечах мы столетиями месили грязь у ихнего крыльца?! Спаси и помоги, приди и царствуй!.. Может быть, не так это было? Может быть, и это выдумки социал-демократов? Мы должны на своем языке молиться и славить Господа... Было время - молились и славили, но разве услышал нас Господь? Время покажет, от чего отказаться и на чем настаивать, что понадобится в пути и что окажется помехой... Времени видней. Усвоим это раз и навсегда... Вот, к примеру, моя супруга... В чьих-то глазах она иностранка, чужая, но посмотрите, что происходит! Когда моя амазонка появляется на улицах Ланчхути, весь городок трусит рядышком, держась кто за повод, кто за стремена. Одни целуют ее сапог, другие галифе... А те, кто поотстал, прикладываются к взмокшему крупу ее кобылы... "Наша невестка! Наша невестка!" - восклицают с гордостью. А это значит, что и чужой может стать своим, предметом твоей гордости... Запираться в собственной скорлупе равносильно самоубийству. У пролетариата нет родины, его дом весь мир. Тем, кто до сих пор не понял этого, докажет
      он - первый премьер-министр в истории Грузии. После этого ему проще объяснить, почему, боготворя великого Гете, он при виде, к примеру, сочинений князя Чавчавадзе испытывает аллергические судороги... Конечно, чистый воздух Ланчхути и пасторальная тишина сделали его терпимей и снисходительней не только к себе, но и к другим, но премьер-министр не епископ, ему надлежит быть тверже. "Я премьер-министр", - повторяет он и смотрит на портрет отца, списанный с фотографии случайным художником. Он прекрасно помнит фотографию, на ней отец вместе с матерью, мать стоит рядом, положив руку ему на плечо. На портрете же отец один, в том самом кресле, в котором сейчас сидит сын. Зоркий и целеустремленный, как ястреб, в упор смотрит на сына, ставшего премьер-министром. Крупный землевладелец, он, наверное, рад тому, что сын сделался еще большим землевладельцем - владеет не только Ланчхути с пригородами, а всей Грузией. На правой руке, лежащей поверх твердого подлокотника, на среднем пальце надет перстень с крупным граненым изумрудом. Он помнит этот перстень с детства, помнит его таинственное величие; отец развлекался нардами, шевельнет рукой - и камень меняет цвет, играет гранями... "Я премьер-министр..." - мысленно произносит сын, продолжатель, наследник и, конечно же, предел отцовских устремлений. И все-таки политический противник, можно даже сказать - враг... "Отец, прости меня..." - расчувствовавшись, шепчет проникновенно, встает неторопливо и солидно, как отец, выходит из комнаты, по крутой лестнице спускается во двор и тут же без следа растворяется в кромешной тьме. Тьма сильно пахнет листвой, мокрыми порубленными ветками. Весна. За чернеющей в темноте изгородью мир затаил дыхание, прислушивается к дому с просторной верандой, к каждому шороху, доносящемуся оттуда, поскольку это шорох из дома премьер-министра. Мрак такой, что не видать ни зги, но премьер-министр с уверенностью слепого ступает по тропе, которую помнит ногами. Еще несколько шагов, и он у места упокоения родителей. Они лежат рядышком, во дворе своего дома. Они и мертвые дома. Сначала жена "не пустила со двора благоверного"1, потом и сама легла рядом. Так появилось это маленькое кроткое кладбище... "Отец", - чуть слышно шепчет премьер-министр, точно боится нарушить их сон. "Мама..." - продолжает погодя, с той же сыновней робостью. Но, поскольку надо сказать то, с чем пришел к родным могилам, он говорит дрогнувшим от волнения голосом: "Ваш сын премьер-министр... Возрадуйтесь..." И, словно только сейчас осознав сокрушительную силу и пугающее величие этих слов, поспешно добавляет: "Я жертва... Я погиб..." В эту самую минуту в окне второго этажа загорается свет, и премьер-министр спешит вернуться домой. Идет, подавшись вперед, словно тянется за собственной тенью, противоестественно удлинившейся, бородой едва не касаясь земли, неслышно, как тать, семенит в полосе света, разредившего тьму. Он не хочет, чтобы чужестранка-жена видела эту лирическую интермедию, случайно вплетенную в грубое, бессердечное течение воистину кипучей жизни... Все равно ничего не изменится. Чему быть, того не миновать, к тому же гораздо раньше (через три года!), чем ему кажется в эту весеннюю ночь. Кого щадила жизнь-изменница?! Не пощадила и его. Но перед человечеством он чист. Поймут ли, нет, вопрос другой. Он сделал, что мог, и мы еще увидим, сделают ли лучше другие...
      И впрямь в мгновение ока пролетели годы премьерства. Жене-амазонке еще не приелись прогулки с холопствующей свитой по каменистым пригоркам Авчалы и непролазным лощинам Сабуртало2, а у большевистского комиссара, прозванного впоследствии "железным наркомом", уже лежал в нагрудном кармане текст телеграммы, продиктованной Сталиным: "Над Тбилиси реет красное знамя", которую за своей подписью он должен был послать Ленину в день падения столицы Грузинской демократической республики. Так что первой леди недолговечной страны следовало хотя бы на время расседлать любимую кобылу и, не откладывая, приступить к сбору вещей, предназначенных для спасения в "ковчеге", словом, уложить хотя бы то, что могло пригодиться в эмиграции. Потоп подступал с каждым днем все ближе, а грузинский Ной не проявлял ни легендарной рачительности, ни расторопности. Уже и товарищ Киров прибыл из исторически близкой, но географически все-таки довольно далекой Москвы. Разумеется, он проделал долгий путь не ради кутежа на острове Мадатова или осмотра Голубой бани3. Для Москвы грузинский Ной, что в Тбилиси, что в Париже, оставался все тем же товарищем по партии... Но с возрастом у Ноя проявились новые черты, он вдруг понял, что не готов уступить премьерство, пусть даже фиктивное и беспомощное. В это трудно поверить, но в нем вспыхнуло чувство сродни безнадежной любви к обреченной, возведенной на эшафот трехлетней республике; беспомощная и нежизнеспособная, но своя, родная, она была создана им и для него, и если на свете существует справедливость, ему и надлежало решать ее судьбу...
      Но выказывать запоздалые сожаления и чувства, родственные патриотизму, в Париже было безопасней, чем в окопах Крцаниси и Табахмелы1. Что же до жены-амазонки, то она вполне могла утолять свою страсть и в Булонском лесу; впрочем, гражданка мира, она везде была дома, и, говоря по совести, ее мало интересовали политические баталии, в которые был вовлечен или, вернее, втянут ее супруг, тем более что ни одна политически весомая страна не сочла нужным вступиться за премьер-министра из неведомого Ланчхути. А будущий железный нарком уже собирал воинство на базарах и вокзалах российского юга, поскольку именно ему, как истинному мамелюку, выпала сомнительная честь осуществить довольно грязную операцию: трехлетнюю Грузинскую демократическую республику навсегда преобразовать в Грузинскую Советскую Социалистическую Республику. "Кто любит терпкое вино и смуглых красоток, тому не найти лучшего места!" - так с трибун, наскоро сколоченных на замусоренных майданах и заплеванных платформах, распалял и раззадоривал он бездомных проходимцев и опустившихся босяков, базарных воришек и вокзальных побирушек, прирожденных пьяниц и ушибленных жизнью никчемных мечтателей...
      Оттуда и начинается летоисчисление кровавой династии Кашели. Ражден Кашели и его жена Клава одними из первых записались в так называемую Одиннадцатую армию, и сын у них родился в двадцать первом году, как раз в день взятия Тбилиси, а еще точнее, в те самые часы, когда Тбилиси пал словно город для того и пал, чтобы Клава могла спокойно разрешиться от бремени. В действительности "кавказский Париж" оказался не слишком крепким орешком; его, в сущности, некому было защитить от разношерстного воинства в длиннополых шинелях и воронкообразных шапках-буденновках - создание регулярной грузинской армии Кремль счел нецелесообразным, с чем, разумеется, с готовностью согласился грузинский премьер. Что же до наемной гвардии, подчиняющейся исключительно премьер-министру, она в это время сопровождала его "пульман", катящийся в сторону Батуми, где грузинскому Ною предстояло наконец-то загрузиться в "ковчег", то бишь пересесть на пароход, выделенный для эмиграции, и вместе с отобранными по списку соотечественниками переместиться в Париж, к "пупу земли", причем на неограниченный срок. В окопах же, в основном, держали оборону студенты, учителя и мелкие чиновники, половина без ружей; укрываясь за невысокими брустверами, они терпеливо ждали ранения или гибели однополчанина, чтобы в свой час слабеющей рукой передать освободившуюся винтовку; посиневшие от холода, нахохлившиеся, потерянные, они вжимали головы в плечи и тщетно пытались задрать воротники промокших насквозь пальто и сюртуков... Зато негрузинское население Тбилиси вывесило ковры на резные балконы и, принарядившись, ждало окончания канонады, чтобы у гянджинских ворот встретить "освободителей" бодрой музыкой зурначей и пестрым плеском стягов...
      Клава родила в канаве у дороги, где-то между Соганлугом и Ортачалой. Можно смело сказать, что Советская власть вступила в Грузию вместе с первым криком Антона Кашели - воистину два близнеца одной судьбы, что объясняется, скорее, немотивированными усилиями выходца из г о д о р и, нежели волей Всевышнего. Когда начались схватки, Клава слезла с фургона, отошла к придорожной канаве и, словно справляя естественную нужду, в считанные минуты родила супругу наследника, дала жизнь его семени, укрепила его во времени и в пространстве... Идущие по дороге однополчане орали ей жеребятину, свистели, реготали, подбадривали, а один так даже запустил камнем, видимо, не умея иначе выразить свою солдатскую солидарность. Но Клава ни на кого не обращала внимания. "Чаме чеми чучуа"2, - бурчала под нос выученную у мужа непристойную присказку, тут же в придорожной луже обмывая новорожденного (дело, между прочим, происходит зимой, в конце февраля, в Тбилиси и его окрестностях идет снег). Обмыв младенца, она завернула его в косынку медсестры с красным крестом и бросилась догонять фургон. В фургоне, кроме ее благоверного, сидели другие солдаты, легко раненные или симулирующие. Благоверный потягивал махорочную самокрутку и, гордый тем, как лихо жена управилась с женским делом, с ухмылкой поплевывал на дорогу, бегущую от телеги, как дым самокрутки. Со временем выяснилось, что ему и впрямь было чем гордиться: сын, рожденный в придорожной канаве, в трехлетнем возрасте мог разобрать и собрать боевое ружье, в пять лет пристрелил из этого ружья соседскую собачонку, а в пятнадцать уже стрелял в людей. В тридцать седьмом, тридцать восьмом и тридцать девятом юноша особенно преуспел.
      В тюрьме его узнавали по звуку шагов. По камерам шепотом рассказывали о его чудовищной жестокости. Им двигали не расчет или корысть, не был он охвачен и жаждой мщения и, в противоположность истовым большевикам, не сводил счетов ни с "врагами народа", ни с "кулаками", ни с "националистами" - ему было совершенно все равно, кого убивать; просто больше всего на свете он любил смотреть на людей, раздавленных страхом, а человеческой крови жаждал с той минуты, как помнил себя. Однажды, в далеком детстве (если он когда-нибудь был ребенком), отец подогнал к дому грузовик, заваленный телами расстрелянных заговорщиков, и, в полночь подняв сына с постели, полусонного, заставил заглянуть в кузов, быть может, для закалки, так сказать, для укрепления нервов и преодоления детских страхов. Но мальчишка ничуть не испугался при виде иссиня-бледных лиц, залитых кровью, напротив, проявил к ним повышенный интерес, чем не только обрадовал, но и озадачил своего папашу. Его появление в тюрьме вызывало панику и среди арестантов, и у администрации. Его прозвали "петух Сатаны", ибо на охоту он выходил рано утром; натягивал на руки краги, на глаза надвигал очки с толстыми зелеными стеклами (то ли для езды на мотоцикле, то ли для конспирации); бодро и весело сбегал по лестнице в подвал - знаток и любитель своего дела, - и, как бы ни упрямился приговоренный к расстрелу, как бы ни прятался в камере, влезал в нишу или уползал под нары, он выковыривал его отовсюду, и обреченный тут же терял способность к сопротивлению: с мокрыми штанами, одеревеневшим языком, на трясущихся ногах тащился по сумрачному пустому коридору за безусым еще палачом...
      Он женился рано, на женщине много старше себя и, что следует отметить особо, на дочери классового врага, представителя "высшего общества" былой Грузии: княжна Кетуся являла собой почти забытый образец женственности, привлекательности и порядочности; избалованная любовью и вниманием отца и мужа, своей породистой красотой она венчала их человеческое достоинство и мужскую честь. Отец княжны Кетуси был типично грузинский князь - любил соколиную охоту, особенно на перепелок, коих и скармливал любимцам соколам. Муж, прославленный на всю страну адвокат с европейским образованием, по праву считался грозой прокуроров и судей, поскольку частенько ставил их в дурацкое положение как юридической подкованностью, так и едким остроумием. В быту же это был скромнейший и деликатнейший человек, совершенно беззащитный в тех условиях, в которых ему выпало жить. Его единственной зашитой от вздыбленной революционным вихрем, одичавшей жизни было прозрачное пенсне, и представьте себе, в каком-то смысле оно защищало адвоката, придавало авторитет в глазах нового общества. Гимназистки убегали с уроков, чтобы в прохладном зале суда слушать его пылкие речи и колкие реплики. Бледные от волнения, со сжатыми кулачками, они взирали на своего кумира, которого Антон Кашели расстрелял в один день со свекром только потому, что пожелал именно его жену - княжну Кетусю. Будучи представителем нового поколения большевиков, он не имел понятия о нормальной человеческой жизни, но единственное, чего не выносил, что выводило его из равновесия, - это большевистский быт, их пресловутый аскетизм, если что его и сковывало, так это родное окружение. В детстве (к слову сказать, он всегда выглядел моложе своих лет) он, заткнув пальцами уши и зажмурив глаза, сидел на полу махонькой комнатенки, куда еженощно набивалась чуть ли не вся Одиннадцатая армия и где, как ни странно, она каким-то чудом умещалась вместе с бабами, штофами водки, грудами картошки и ведрами селедки. Стояли регот, гогот и ор, иначе говоря, царили полнейшие свобода, равенство и братство, никто ни к кому не обращался, никто никого не слушал, никто никому не отвечал. Каждый жил по своему хотению, ни во что не ставя остальных: пил, пел, плясал, плакал, смеялся, травил байки, возглашал тосты, лупил или лапал свою бабу, жрал картошку в мундире с непотрошеной селедкой или тут же, в углу, возле мальчика, заткнувшего уши и зажмурившего глаза, справлял малую нужду, полуобернувшись к застолью и пьяно улыбаясь, словно всем своим видом говоря: видите, какой я смышленый, на пустяки время не трачу. "Клавка, сука, помни Перекоп!" - орал в пьяном угаре Ражден. "Чаме чеми чучуа", - откликалась не менее пьяная Клава. Чтобы не утонуть и не сгнить в этой грязи, предстояло приложить немало сил. Вершины можно достичь ценой преодоления, а цель оправдывает средства... Сначала Антон Кашели объявил отца и мужа княжны Кетуси "врагами народа", а затем собственноручно расстрелял их в подвале НКВД. Как честный и убежденный в своем праве чекист, он не скрыл этого от избранницы: явившись просить руки, рассказал, с каким княжеским достоинством принял смерть ее отец и как по-интеллигентски обделался муж. Любитель соколиной охоты не упирался, когда его выводили из камеры, и, твердо ступая по мрачному коридору, воздержался от бессмысленных просьб. При виде юного палача он рассмеялся, а потом махнул рукой и сказал: "В стране, захваченной такими подонками, уважающему себя человеку нету места". А вот князьему зятю трудно далось расставание с жизнью. Он когтями, зубами и, кажется, даже дрожащими веками хватался за выступы и щербинки сырого подвала. Когда же Антон Кашели, неторопливый и уверенный, как паук, все-таки вытащил его из камеры, прославленный адвокат рухнул на колени и, рыдая, взмолился: "В чем угодно сознаюсь, все признаю, только не убивайте..." - чем пуще разгневал своего палача, не хуже жертвы знавшего, что на том нет никакой вины ни перед Господом, ни тем более перед народом. Разве что, вынося из опочивальни ночной горшок дражайшей супруги, случалось расплескать содержимое, но и тогда он собственноручно подтирал пролитое... "Я могу простить человеку все, кроме обмана!" - с негодованием воскликнул палач, явившийся просить руки своей жертвы, и эти слова следовало понимать не как попытку оправдания, а как предупреждение будущей супруге. Смеркалось. Где-то далеко, то ли в Дидубе, то ли в Навтлуге, вскрикнул паровоз. Княжна Кетуся стояла у окна, накинув на плечи ажурный оренбургский платок. Она смотрела в окно, но вместо улицы почему-то видела маленький клочок деревенской проселочной, по странной прихоти сознания застрявший в памяти, - дорога из ниоткуда в никуда. Проселочная заросла травой. На траве были оттиснуты следы колес - то ли арбы, то ли кареты. В колеях стояла вода, а над водой кружилась стрекоза. "Пока существует хотя бы часть этой травяной улицы, этот махонький клочочек дороги..." - рассеянно думала княжна, и ее прямые, необыкновенно красивые плечи чуть заметно дрожали, что, разумеется, не ускользнуло от зоркого взгляда Антона Кашели. Но даже ему трудно было определить, что пыталась сдержать его будущая супруга - смех или слезы...
      Их венчал поп, дважды расстриженный - в девятьсот пятом и в девятьсот семнадцатом - и навсегда осквернивший сан. Он долго упирался, отказывался идти в церковь, справедливо полагая себя не священнослужителем, а простым трудящимся, однако, когда дружки жениха уперли ему в голову вороненые стволы наганов, по одному к каждому виску, извлек-таки откуда-то анафору и ризу с осыпавшимся золоченым шитьем, а также большой серебряный крест и увесистое кадило на цепи. Поп-расстрига оказался кладезем скабрезных историй о целомудренных и многоопытных невестах и немыслимых женихах, коих ему доводилось венчать в былые времена; его рассказы до упаду смешили участников венчания - бывших однополчан Раждена Кашели и Клавы, ветеранов Одиннадцатой армии, а также сослуживцев жениха, среди которых были и матерые чекисты, и совсем зеленые, начинающие. Всех забавляли подзабытый обряд и непонятные возгласы блудоглазого попа. Одна только Клава не изменила военной дисциплине и отнеслась к церемонии со всей серьезно-стью. По обыкновению, в военной форме, она стояла, суровая, как на посту или же в почетном карауле, прикрепив к гимнастерке все ордена - свои и мужние... Самого Раждена Кашели к этому времени уже нет в живых. Два года назад его зарезал пьяный айсор - в винном погребе возле Малаканского базара, перерезал горло осколком стеклянной банки, и патриарх рода Кашели испустил дух на смрадной, заблеванной лестнице, так и не выкарабкавшись из подвала...
      А церковь сотрясали рев, гогот и свист разнузданной свадьбы, на рассвете вернувшейся туда во главе с пьяным попом. Кто-то отметил возвращение салютом, пальнув в высоченный сумрачный купол. Его поддержали из всех видов оружия: маузер, револьвер, карабин, винтовка... Трещали и со звоном разлетались в щепки лампады и иконы, оклады и канделябры... Осыпалась разноцветная штукатурка. Скорбно взирали на это святые с перебитыми носами, оторванными ушами и простреленными лбами, и, казалось, повезло тем из них, кому еще раньше выкололи глаза. Но всех превзошел жених. Выстрелом с двадцати шагов он разнес стакан с вином на голове невесты, и, когда пролитое вино, как кровь, залило свадебную фату, а невеста низко поклонилась победителю-жениху, вопль восторга чуть не развалил стены церкви...
      С того дня в тбилисском "обществе" не случалось сборищ и вечеринок, на которые не пригласили бы фантастическую чету (многие только для того и устраивали приемы). По особым дням, ведомым только участникам действа и никак не соотносящимся ни с церковным, ни с революционным календарем, а может статься, просто по прихоти или наитию чета устраивала представление: молодой чекист одним выстрелом разбивал сосуд с вином на голове у немолодой супруги и красное вино окрашивало белоснежную марлю, тщательно и красиво уложенную на голове вместо фаты; быть может, многие втайне ждали, что однажды твердость руки изменит палачу и он прилюдно прострелит лоб пустоголовой партнерше, разделившей постель с классовым врагом, убийцей отца и мужа. Однако, невзирая на неутихающие сплетни, невзирая на классовое и возрастное различие, все признавали, что другой столь дружной пары нет во всем городе. Любили они друг друга или ненавидели - это другой вопрос, и ответить на него непросто, но то, что их связывало исключительно сильное чувство, - несомненно. От них исходило дыхание смерти, их вид - даже издали - порождал чувство тревоги, неизбежной беды. У княжны Кетуси либо в самом деле не оставалось иного пути (кроме клочка проселочной дороги, привидевшегося под окном) и она была вынуждена идти на смерть, либо она так жаждала быть убитой тою же рукой, которая отняла у нее отца и мужа, что готова была ради этого вынести все; и, очаровательно улыбаясь, она с беспечностью ослепленной счастьем женщины смотрела в черное око нагана, в вороненый ствол, из которого в любое мгновение могла вылететь столь желанная смерть. Что же до ее супруга, он был настолько самоуверен или же настолько глуп, что даже не догадывался, какой опасности подвергал жизнь родовитой супруги, доставшейся ему вследствие двух революций и двух войн - Мировой и Гражданской. Так или иначе, эта вечная дуэль и предвкушение смерти доставляли зрителям невыразимое удовольствие. Но ничего не случилось. Супруги без слов, телом понимали друг друга, как цирковые акробаты, и, хотя их "номер" был опасней любого циркового трюка, каждое представление венчалось успехом, вследствие чего зрители, сколь взволнованные, столь и разочарованные бескровным исходом, стали воспринимать чудовищное действо как наглядную агитацию против дореволюционных свадебных обрядов...
      Сыну дали имя деда, и вылезший из г о д о р и род сделал еще один шаг в неопределенное будущее, еще на одно поколение продлил мощную, неукротимую жажду жизни, взращенную в корзине ее патриархом, который, обернувшись гипсовым бюстом, вернулся в родную деревню и встал перед школой, безразличный к тому, салютуют проходящие мимо пионеры или строят гримасы. Нравилось это ему или нет, но пришлось так стоять до апреля восемьдесят девятого, когда те же пионеры при помощи кирки и лома скинули бюст с пьедестала. А до тех пор надлежало терпеть и брошенный сквозь зубы матерок, и прилепленный ко лбу дымящийся окурок, размокший в зубах великовозрастного оболтуса, и стоять по-большевистски твердо и непоколебимо хотя бы ради благоденствия своего потомства, чтобы признательная власть заботилась о них. Власть же, хорошая или плохая, служащая народу или обирающая народ, отлично знает, что никто не станет убиваться за нее безвозмездно, знает и то, что аппетит приходит во время еды и аппетиты "рыцарей, проливавших кровь за народное счастье", не утолить одними только позолоченными орденами или гипсовыми бюстами...
      Поглазеть на автоматические ворота кашелиевского особняка в дачном Квишхети приходили не только соседи по поселку; с завистливым любопытством, невольно разинув рты, смотрели они, как, подобно сезаму Али-Бабы, сами собой раздвигаются прочные ворота, увенчанные заостренными стальными кольями, с глухим рокотом уходят в кирпичную стену и в открывшихся тенистых кущах проступает помпезно-мрачный или же мрачно-помпезный дом, в котором летом отдыхало немногочисленное семейство заслуженного чекиста, хотя при необходимости мог разместиться небольшой санаторий (в гораздо более скромном доме местного князя, отданном литераторам, за лето успевали отдохнуть десятки писателей с семьями). К этому времени большевики распробовали вкус сладкой жизни, но, чтобы не быть обвиненными в буржуазных наклонностях, покамест еще пытались скрыть эти самые наклонности. Покамест они проходили второй этап развития, тогда как даже примитивная гусеница, обычный шелковичный червь, проходит ряд этапов, прежде чем обернуться бабочкой, вылетевшей из кокона (из той же корзины). К слову сказать, шелковичный червь поистине с большевистской решимостью движется к конечной цели, к совершенству, как минимум четырежды меняет кожу, буквально лезет вон из нее, пока, разбухший и налившийся, не замкнется в слизистой кашице своих отходов, неподвижный, закованный в кокон, и когда он кажется всем умершим, именно тогда совершается чудо - подобно механическим воротам дачи Кашели раздвигается его поверхность, открывая гвоздично-пунцовое нутро, и из кокона вылетает глазастая бабочка с хохолком на голове и пушком на брюшке. Бабочка тоже в определенном смысле шелковичный червь, гусеница, но, так сказать, облагороженная смертью предка. На первый взгляд у нее (у бабочки) нет ничего общего с низким, ползучим прародителем, она не пожирает все без разбора, а питается исключительно нектаром, она не ползает, а летает, порхает, радуясь крыльям, обретенным ценой долгого пресмыкания, празднует свое превращение, собственное свое совершенство, завершение жизни гусеницы, конец червя и... близящуюся смерть. Но, несмотря на мимолетную краткость своей жизни, она успевает отложить яйца, а потому ее приход в мир не пропадает зря. Просто начинается новый круг: из нового яйца (если угодно - из корзины) вылупляется новая гусеница, которая в конце концов обернется большеглазой бабочкой с хохолком на голове и пушком на брюшке. И так до бесконечности... Однако Антон Кашели мало походил на бабочку и умер, как червь. 29 июля 1949 года, в 19 часов
      59 минут он стоял на спуске Элбакидзе, перед винным заводом, спиной к мостовой, и просматривал газету. С минуты на минуту за ним должны были заехать друзья, чтобы подняться в Табахмелу на веселое застолье. Его машина в этот день обслуживала княжну Кетусю, помогая ей справиться с кучей сугубо женских дел: посещение косметички, поход по магазинам, заказ перекупщице, визит к захандрившей подруге, обед у приятельницы и так далее... Антон Кашели сам назначил друзьям место
      встречи - именно на спуске Элбакидзе, перед винным заводом, с директором которого ему необходимо было переговорить, и к восьми часам успел это сделать, в результате чего перепуганная секретарша меняла на лбу побагровевшего начальника компресс за компрессом и капала ему успокаивающее. А в это время, как было сказано, Антон Кашели ждал в назначенном месте друзей-сотрапезников и просматривал газету, по профессиональной привычке краем уха слушая звуки улицы - скрежет трамвая, гудки автомобилей, постукивание и поскрипывание туфелек-башмаков... Но, похоже, ему изменил слух или на мгновение ослабло внимание: как в дальнейшем установило следствие, списанный много лет назад, технически неисправный грузовик, водитель которого (его фотографию как опасного диверсанта, агента иностранной разведки напечатали все газеты) не смог укротить разогнавшуюся под гору груду металла с отказавшими тормозами и заклинившим рулем, и ржавая трехтонка, на беду всей родне шофера, сбила высокопоставленного сотрудника Наркомата внутренних дел Грузинской Советской Социалистической Республики и, как червя, раздавила о стену. Антон Кашели даже не понял, что произошло. Просто в последнее мгновение из его глаз выдулся огромный, размером чуть ли не с аэростат, сверкающий кровавый пузырь и лопнул с оглушительных грохотом...
      И вот его потомок, которому к началу нашей истории минуло пятьдесят лет, человек весьма известный и влиятельный, влюблен, как мальчишка, и, лежа рядом с женой, мысленно видит торчащие грудки своей юной невестки. И ведь не сказать, что он в чем-то уступает Кашели-отцу и не способен сам являться в видениях; просто ему приходится жить в иные времена, на его долю выпали скверные годы застойного социализма, этакого вязкого болота, отчего он и сам невольно забурел, застоялся, замкнулся в безвоздушном коконе терпения и ожидания, в шелковых путах лести и лжи... Вместо того чтобы поставить идейного врага к стенке (как поступил бы его отец), он породнился с ним и даже хвастается этим родством, то и дело прикрывается, как трусливый воин щитом. Но это не он труслив, а время никудышное, бессмысленное. В отличие от предков ему выпало жить в стране, твердо стоящей на ногах (если не считать нескольких последних лет): то, что подлежало разрушению, было разрушено, кого следовало расстрелять - расстреляны... Осталась только не прибранная к рукам добыча, и он прибирает всеми доступными способами, то есть опять живет в согласии с временем. Разве не так? Если ты мужчина, урви, укради. Хапни. Не крадешь - значит не мужчина. А он мужчина. Настоящий мужчина. Правда, до сего дня никого не убил, но отцовский наган с полной обоймой лежит в бардачке машины (завтра он едет в Квишхети за "детьми"), и в случае крайней необходимости, если какой-нибудь отморозок, из тех, что резвятся вдоль автострады, захочет вытащить его из машины или, чего доброго, сунется в его дом, рука не дрогнет.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20