Современная электронная библиотека ModernLib.Ru

Письма. Часть 2

ModernLib.Ru / Биографии и мемуары / Цветаева Марина / Письма. Часть 2 - Чтение (Весь текст)
Автор: Цветаева Марина
Жанр: Биографии и мемуары

 

Загрузка...

 


ПИСЬМА М. И. ЦВЕТАЕВОЙ
Часть 2

ОБОЛЕНСКОМУ А. В

      Тшебово, 8-го сентября 1923 г.
 
      Дорогой Андрей Владимирович,
 
      Все еще вижу Ваше милое лицо на вокзале.
 
      Как мне грустно, что нам в этой сутолоке даже как следует не удалось проститься! Это я виновата, с тростью.
 
      Здесь хорошо, но столько чужого (чуждого) — хотя бы совместное жительство пятисот душ (именно душ! Говорю о лагере! ), что я лишний раз чувствую ужас перед жизнью, ужас перед собой и желание поскорее этот неравный брак (души и жизни!) разорвать.
 
      — Невеселые вещи для открытки?! — Но, увы: «Tout ce qui n’est pas bкte est triste — et tout ce qui n'est pas triste est bкte!» Шлю Вам привет и благодарность.
 
      МЦ.
 
      Моравская Тшебова, 2-го января 1924 г.
 
      С Новым годом, дорогой Андреюшка,
 
      Нашли ли портфель? Какой подарок мне надумали? Желаю Вам в 1924 г. научиться говорить: со мной одной. (С остальными не нужно!) Ходите ли на мою горку? Это моя горка! Пишу про нее стихи.
 
      Только что видалась с Вашим братом, разглядев его близко убедилась, что он похож на Б. Пастернака (моего любимого поэта!). Рассказывал мне о Праге. Напишите мне два слова, вернусь около 10-го. Мой адр<ес>: Moravska T?ebova, Rusky Tabor, гимназия, В. А. Богенгардту, для меня.
 
      МЦ.
 
      Вшеноры, 5-го января 1925 г.
 
      Дорогой Андрей Владимирович, Сообщите, пожалуйста, Кате
 
      Paris, 19-е arr<ondissement>
 
      8, Rue Rouvet
 
      Он у нее был, и она его, с записной книжкой, потеряла. Не могу представить себе, чтобы Катя к Вам в Париже не зашла, — думаю, что она даже остановится у Вас.
 
      Ольга Елисеевна писала мне о вашей необыкновенной встрече, — как по-писаному! как в романе! Князь-маляр и жена бывшего министра.
 
      Слышала о Вашей сравнительной удаче, из других ремесл это пожалуй не худшее, — вспомните Тома Сойера и его стену (если когда-нибудь читали).
 
      ________
 
      Много пишу. В январском № «Воли России» будет мой стих — длинный — возьмите у О<льги> Е<лисеевны> и прочтите. У нее же можете достать мою прозу «Вольный проезд» («Совр<еменные> Зап<иски>» кн<ига> 21) и «Чердачное» в рождеств<енском> № «Дней». В рождеств<енском> № чешского «Спроводая» появился мой портрет — между Кондаковым и Струве. На их фоне я решительно выигрываю. Чехи написали, что никто меня из России не высылал, но что я не смогла вынести всех большевицких безобразий и сама уехала. — Забавно. —
 
      Елки у нас еще не было, — справляем, по-старому. И Нового Года еще не встречали.
 
      Изнемогаю от печек, углей, грязи, посуды, всей этой пятилетней невылазной чернейшей работы. Но все-таки служить бы не пошла. Это единственное утешение. Всё в моей жизни: «Tu l’as voulu, Georges Dandin!»
 
      ________
 
      У нас весна, — настоящая. Ходим в платьях. (Чешский климат, под влиянием русских студентов, еще раз сошел с ума!) Еще несколько дней — и распустятся почки. Дивное синее небо, теплый веющий воздух, — сплошной обман! Но — радуешься. Где-то так жарко, что перепало и нам.
 
      А С<ережа> с Мишей З. сейчас пошел за елкой, — к верхнему леснику, где мы когда-то жили. Аля, несмотря на явную весну, настаивает на Рождестве.
 
      ________
 
      До свидания, дорогой Андрей Владимирович. (Забыла спросить: как портфель? клад?) Буду рада получить от Вас весточку. Пишите и о Ч<ерно>вых: как Вам понравились старшие? бываете ли? как им живется? Это прелестнейшая и сердечнейшая семья.
 
      Не забудьте тотчас же по получении письма направить к ним Катю. Если она не у вас — известите ее там, где она.
 
      С сердечным приветом
 
      МЦветаева.
 
      Вшеноры, 16-го апреля 1925 г., Страстной четверг.
 
      Христос Воскресе, дорогой Андреюшка!
 
      Ваше письмецо получила — хорошо живете и хорошо пишете. А на Пасху собака придет? И, придя, поймет — что Пасха? Непременно побывайте у Ч<ерно>вых и потом напишите, как было. Это как праздник — вечного возрождения.
 
      Георгий растет, хорош, похож на меня. Катаем его с Алей по трем вшенорским шоссе, предпочитала бы — по Версалю.
 
      Так как Пасха, Андреюшка, давай похристосуемся. Если бы Вы были здесь, я бы сделала Вам отдельный <…>

РОДЗЕВИЧУ К. Б

      <22-го сентября 1923 г.>
 
      …Арлекин! — Так я Вас окликаю. Первый Арлекин за жизнь, в которой не счесть — Пьеро! Я в первый раз люблю счастливого, и может быть в первый раз ищу счастья, а не потери, хочу взять, а не дать, быть, а не пропасть! Я в Вас чувствую силу, этого со мной никогда не было. Силу любить не всю меня — хаос! — а лучшую меня, главную меня. Я никогда не давала человеку права выбора: или всё — или ничего, но в этом все — как в первозданном хаосе — столько, что немудрено, что человек, пропадал в нем, терял себя и в итоге меня…
 
      Вы сделали надо мной чудо, я в первый раз ощутила единство неба и земли. О, землю я и до Вас любила: деревья! Всё любила, всё любить умела, кроме другого, живого. Другой мне всегда мешал, это была стена, об которую я билась, я не умела с живыми! Отсюда сознание: не — женщина — дух! Не жить — умереть. Вокзал.
 
      _______
 
      Милый друг. Вы вернули меня к жизни, в которой я столько раз пыталась и все-таки ни часу не сумела жить. Это была — чужая страна. О, я о Жизни говорю с заглавной буквы, — не о той, петитом, которая нас сейчас разлучает! Я не о быте говорю, не о маленьких низостях и лицемериях, раньше я их ненавидела, теперь просто — не вижу, не хочу видеть. О, если бы Вы остались со мной, Вы бы научили меня жить — даже в простом смысле слова: я уже две дороги знаю в Праге! (На вокзал и в костёл.) Друг, Вы поверили в меня. Вы сказали: «Вы всё можете», и я, наверное, всё могу. Вместо того, чтобы восхищаться моими земными недугами, Вы, отдавая полную дань иному во мне, сказали:
 
      «Ты еще живешь. Так нельзя», — и так действительно нельзя, потому что мое пресловутое «неумение жить» для меня — страдание. Другие поступали как эстеты: любовались, или как слабые: сочувствовали. Никто не пытался излечить. Обманывала моя сила в других мирах; сильный там — слабый здесь. Люди поддерживали во мне мою раздвоенность. Это было жестоко. Нужно было или излечить — или убить. Вы меня просто полюбили…
 
      _______
 
      …Люблю Ваши глаза… Люблю Ваши руки, тонкие и чуть-холодные в руке. Внезапность Вашего волнения, непредугадан-ность Вашей усмешки. О, как Вы глубоко-правдивы! Как Вы, при всей Вашей изысканности — просты! Игрок, учащий меня человечности. О, мы с Вами, быть может, оба не были людьми до встречи! Я сказала Вам: есть — Душа, Вы сказали мне: есть — Жизнь.
 
      _______
 
      Всё это, конечно, только начало. Я пишу Вам о своем хотении (решении) жить. Без Вас и вне Вас мне это не удастся. Жизнь я могу полюбить через Вас. Отпэстите — опять уйду, только с еще бульшей горечью. Вы мой первый и последний ОПЛОТ (от сонмов!) Отойдете — ринутся! Сонмы, сны, крылатые кони… И не только от сонмов — оплот: от бессонниц моих, всегда кончающихся чьими-то губами на губах.
 
      Вы — мое спасение и от смерти и от жизни. Вы — Жизнь (Господи, прости меня за это счастье!)
 
      _______
 
      Воскресение, нет — уже понедельник! — 3-ий час утра.
 
      Милый, ты сейчас идешь по большой дороге, один, под луной. Теперь ты понимаешь, почему я тебя остановила на: любовь — Бог. Ведь это же, точно этими же словами, я тебе писала вчера ночью, перечти первую страницу письма.
 
      Я тебя люблю.
 
      Друг, не верь ни одному моему слову насчет других. Это — последнее отчаяние во мне говорит. Я не могу тебя с другой, ты мне весь дорог, твои губы и руки так же, как твоя душа. О, ничему в тебе я не отдаю предпочтения: твоя усмешка, и твоя мысль, и твоя ласка — всё это едино и неделимо, и не дели. Не отдавай меня (себя) зря. Будь мой.
 
      Беру твою черную голову в две руки. Мои глаза, мои ресницы, мои губы (о, помню! Начало улыбки! Губы чуть раздвинутся над блеском зубов: сейчас улыбнетесь: улыбаетесь!)
 
      Друг, помни меня.
 
      Я не хочу воспоминаний, не хочу памяти, вспоминать то же, что забывать, руку свою не помнят, она есть. Будь! Не отдавай меня без боя! Не отдавай меня нучи, фонарям, мостам, прохожим, всему, всем. Я тебе буду верна. Потому что я никого другого не хочу, не могу (не захочу, не смогу). Потому что ту мне даешь, что ты мне дал, мне никто не дает, а меньшего я не хочу. Потому что ты один такой.
 
      ________
 
      Мой Арлекин, мой Авантюрист, моя Ночь, мое счастье, моя страсть. Сейчас лягу и возьму тебя к себе. Сначала будет так: моя голова на твоем плече, ты что-то говоришь, смеешься. Беру твою руку к губам — отнимаешь — не отнимаешь — твои губы на моих, глубокое прикосновение, проникновение — смех стих, слов — нет — и ближе, и глубже, и жбрче, и нежней — и совсем уже невыносимая нега, которую ты так прекрасно, так искусно длишь.
 
      Прочти и вспомни. Закрой глаза и вспомни. Твоя рука на моей груди, — вспомни. Прикосновение губ к груди <…>
 
      Друг я вся твоя.
 
      _______
 
      А потом будешь смеяться и говорить и засыпать, и когда я ночью сквозь сон тебя поцелую, ты нежно и сразу потянешься ко мне, хотя и не откроешь глаз.
 
      М.
 
      <23-го сентября 1923 г.>
 
      <…> Сегодня буду читать Вам Волконского. Чувство, что это — на каком-то другом языке — я писала. Вся разница — в языке.
 
      Язык — примета века. Суть — Вечное. И потому — полная возможность проникновения друг в друга, вопреки розни языка. Суть перекрикивает язык. То же, что Волконский на старомодно-изысканном своем, державинско-пушкинском языке — о деревьях, то же — о деревьях — у Пастернака и у меня — на языке своем. Очную ставку, — хотите? Каким чудом Волконский ПОНИМАЕТ и меня и Пастернака, он, никогда не читавший даже Бальмонта?! (Радзевич, Радзевич, дело не в стихотворной осведомленности! Вы к Rilke не были подготовлены, Rilke пришел и взял Вас, поэты — это захватывает, к ним не готовятся и с ними не торгуются!)
 
      От писем Волконского во мне удивительный покой. Точно дерево шумит. Поймите меня в этой моей жизни <…>
 
      М.

ЧЕРНОВОЙ А. В

      Дольние Мокропсы, 21-го июля 1924 г.
 
      Милая Адя,
 
      Первая ночь в новом логове. Потолок косой, стены кривые, пол и постели — горбатые. Но вне дома — чудесно: огромный двор, мощенный камнем, проросшим травой, нагромождение нелепых построек, сарай, через который входишь в сад, — сад заглохший, весь из дикостей, каменная ограда, под ней — железнодорожное полотно. Поезда свистят и ревут весь день.
 
      Нынче уже были на реке, с этого берегу она лохматая и глубокая: под огромными акациями, каменистая, не-купальная. Крутая тропинка над отвесом (NB! все письмо из над и под!) — совсем по отвесу.
 
      Если не на реку — в поле. Поля в снопах, слепят.
 
      ________
 
      Расставались мы с Иловищами трагически: Тарзан рвался, хозяйка (по Алиному 3-летнему выражению) «ревела и рыдала», раскачиваясь наподобие раненой (в живот!) медведицы, махала нам рукавом и фартуком. Пришедшие «перевозить» С<ергей> Яковл<евич>, монах и жених (Рудин, — но невеста выходит за другого) шли пустые, вещи ехали на телеге, увенчанные безмолвствующей Алей. (Она ехала Вшенорами, мы спускались нашим отвесом.) И вдруг — уже у кирпичного завода — оклик: «М<арина> И<вановна>!». Поднимаю глаза: белым морским видением — Слоним! Взирает с холма. Оказывается, направлялся в Иловищи и выглянул на голоса.
 
      Привез Але: куклу, постель и ванну. Кукла румяная, ванна розовая, постель — вдвое меньше спящей, т. е. Прокрустово ложе. А мне — талисман: египетское божество: печать. Играла им вчера в траве. (NB! Для того, чтобы боги нами не играли, нужно ими играть!) Провели все вместе целый день, вспоминали Вас.
 
      На вокзал не приехала не из равнодушия и не из лени: с тех пор как надорвалась, сразу растрясаюсь, — вроде святого, держащего в руке свои же внутренности.
 
      Милая Адя, у меня к Вам просьба: если задержитесь в Париже, возьмите, вернее: извлеките у Невинного. Илиаду в переводе Гнедича и Одиссею (кажется, завез и ее) и пришлите мне сюда, на время, — особенно Илиаду! Извлечь будет нелегко, надеюсь на Вашу лесную хитрость.
 
      Адр<ес>: Р. Р. ?erno?ice, Dolni Mokropsy, ?. 37, u pani Lopalovoj — Praha.
 
      Вышлите непременно заказным, расход верну О<льге> Е<лисеевне>.
 
      ________
 
      Шлю Вам привет. Простите за кляксы. Новые чернила.
 
      ЭНТА НИПРАВДА, ЕНТО ГНУСНЫЙ НАКЛАКСАЛ. ТИЛОУНИСЕК.
 
      МЦ.
 
      Р. S. Аля действительно написала Вам письмо, которое потеряла. Просит удостоверить.
 
      <1924>
 
      Дорогая Адя, на днях в Праге встретила с Алей Самойловну, — кинулась к нам, как к родным. Я спросила, исполнила ли она поручение Вашей мамы, она сказала, что да, но что В<иктор> М<ихайлович> сейчас сам без денег. Одета была и выглядела как-то по-цирковому, — не знаю, в чем дело, — вроде жены содержателя цирка (в штанах), или глотательницы шпаг. Недавно на вечере XVIII в. в «Едноте» видела, из знакомых, еще жену Я<ков>лева (моей bкte noire, т. е. той белобрысой бестии из Пламени! ) — была со мной крайне ласкова и сказала, что перевела один мой стих на французский. Я изъявила удивление.
 
      Невинный зачах, т. е. я его не вижу, п. ч. в «Воле России» не бываю. Запугала его вшенорской грязью и необходимостью мужских ботиков («калоши затонут!»). Адя, не видели ли Бахраха? Пусть О<льга> Е<лисеевна> проинтервьюирует его на мой счет, посмотрим, какую морду сделает. Толстеют ли дети Карбасникова?
 
      Целую Вас.
 
      МЦ.
 
      <29 декабря 1924 г.>
 
      Катя Р<ейтлингер> поехала через Голландию, но на обратном пути (около 10-го и 12-го) возможно, что будет в Париже. Адр<ес> Ваш у нее есть.
 
      Дорогая Адя, передайте маме, что деньги посланы (вчера, 28-го, через банк). Целую Вас, поправляйтесь.
 
      МЦ.
 
      Вшеноры, 24-го февраля 1925 г.
 
      Дорогая Адя,
 
      Тщетно стараюсь узнать у О<льги> Е<лисеевны>, получили ли вы доплату за январское иждивение. Деньги были посланы через знакомую Кати Р<ейтлин>гер, она должна была не то передать, не то переслать их. Цифра, помнится, 70, сейчас не помню, крон или франков. (Можно установить. Думаю — франков.) Пишу об этом О<льге> Е<лисеевне> уже третий раз — и безответно. Если деньги не дошли, взыщу с Кати, или с дамы, — пусть О<льга> Е<лисеевна> не думает, что пропажа отзовется на мне: из-под земли достану!
 
      Второе: безотлагательно — открыткой — сообщите мне имя-отчество Розенталя. Не могу (неприлично!) просить о помощи, не зная, как зовут. Я бы не дала, к чертям послала.
 
      Прочли ли мою «Полотерскую» в В<оле>Р<оссии>? «Мтлодец» выходит «на днях». Пришлю Вам Вашего собственного. У Али к нему — чудесные иллюстрации, вообще начинает рисовать хорошо.
 
      «Мальчик Георгий» похож на того, спящего, — помните в Кинской заграде в этнограф<ическом> отделении, где набитые лошади? Тоже спит в корзинке. Коляска, обещанная волероссийцами, что-то не едет и «мальчик Георгий» (помните Шебеку?  если не читали, О<льга> Е<лисеевна> пояснит) похож на Моисея.
 
      ________
 
      О смерти Кондакова я уже писала. Совпадение: в вечер дня его смерти (умер ночью) к нему пришли родственники покойного проф<ессора> Андрусова с просьбой выбрать для памятника крест. Старик долго выбирал и наконец остановился на восхитительном византийском. — «Вот — крест! Когда я умру, поставьте мне такой же».
 
      Умер через несколько часов.
 
      Теперь дело за деньгами. Ученики (небольшая группа верных, в том числе и С<ережа> сами хотят ставить. Несли его гроб на плечах через весь город, С<ережа> впереди — хоругвь, такую тяжелую, что пришлось нести на плече, как винтовку. Одному, очень сдержанному, на кладбище сделалось дурно. Увезли.
 
      ________
 
      Помните лекцию на франц<узском> языке? Медлительность и точность речи? Странное слово «скарамангий»? (визант<ийская> одежда). Дрожащие руки его ученика Беляева, зажигавшего волшебный фонарь? Скачущие картины?
 
      И — потом или до? — еврейское кладбище, на котором мы — были или не были? И весь тот туманный день?
 
      Где сейчас Кондаков? Его мозг. (О бессмертии мозга никто не заботится: мозг — грех, от Дьявола. А может быть мозгом заведует Дог?)
 
      Иногда вижу чертей во сне, и первое ласкательное Георгия — чертенок.
 
      Целую Вас, милая Адя, не забудьте ответить на мои вопросы. С<ережа> затонул в экзаменах, всплывет — напишет.
 
      МЦ.
 
      Вшеноры, 1-го апреля 1925 г.
 
      Дорогая Адя,
 
      Из всех девочек-подростков, которых я когда-либо встречала, Вы — самая даровитая и самая умная. Мне очень любопытно, что из Вас выйдет. Дарование и ум — плохие дары в колыбель, особенно женскую, — Адя, хотите формулу? Все, что не продажно-платно, т. е. за все, что не продаешь, платишь (платишься!), а не продажно в нас лишь то, чего мы никак — ну, никак! — как портрет царя на советском смоленском рынке — несмотря на все наши желания и усилия — не можем продать: 1) никто не берет, 2) продажная вещь, как собака с обрывком веревки, возвращается. Непродажных же вещей только одна: душа.
 
      Так вот, я думаю о Вас — и вывод: Вы, конечно, будете человеком искусства — потому что других путей нет. Всякая жизнь в пространстве — самом просторном! — и во времени — самом свободном! — тесна. Вы не можете, будь у Вас в руках хоть все билеты на все экспрессы мира — быть зараз и в Конго (куда так и не уехал монах) и на Урале и в Порт-Саиде. Вы должны жить одну жизнь, скорей всего — Вами не выбранную, случайную. И любить сразу, имея на это все права и все внутренние возможности, Лорда Байрона, Генриха Гейне и Лермонтова, встреченных в жизни (предположим такое чудо!) Вы не можете. В жизни, Аденька, ни-че-го нельзя, — nichts — rien. Поэтому — искусство («во сне все возможно»). Из этого — искусство, моя жизнь, как я ее хочу, не беззаконная, но подчиненная высшим законам, жизнь на земле, как ее мыслят верующие — на небе. Других путей нет.
 
      Знаю по себе, что как только пытаюсь жить — срываюсь (всегда пытаюсь и всегда срываюсь!). Это ведь большой соблазн — «наяву»! И никакой опыт — меньше всего собственный! — не поможет. Поэтому, когда Аля, спохватившись, что ей уже 11 1/2 лет, просит меня самой выбрать ей жениха, отвечаю: «L’unique consolation (contentement) d'avoir fait une bкtise est de l’avoir faite soi-mкme» (слишком громоздко по-русски, иные вещи на ином языке не мыслятся) — поэтому пусть жениха выбирает сама. Аля, впрочем, объявила, что кроме как за Зигфрида (Нибелунги) ни за кого не выйдет замуж, а так как Зигфрида не встретит… (Пауза:) — «Но старой девой тоже нельзя…»
 
      _______
 
      Вше-норы. Крохотный загон садика с беседкой, стоящей прямо в навозе (хозяин помешался на удобрениях). В беседке, на скамье, отстоящей от стола на три метра — писать невозможно — я. Рядом коляска, в которой под зелеными занавесками — Барсик. (Уцелело от Бориса.). Комната, где он провел два первых месяца своей жизни, так темна, что д<окто>р запретил под каким бы то ни было видом выносить его на волю с открытым лицом: немедленное воспаление глаз. Но он так умен, что на воле их и не раскрывает. В этом загоне коротаем дни. Прогулки с коляской трудны, никуда нельзя, — «comme un forзat, attachй а sa brouette», предпочитаю на руках. (Уже излазили с ним — моим темпом! — немалое количество холмов.) Нигде не бываю. Заходят — Ал<ександра> Зах<аровна> с Леликом (Аля, при виде его, шалеет: безумные глаза и двухчасовой галоп по нашему загону), Анна Ильинична Андреева — и всё, кажется. Последняя необычайна, таких не встречала. Каждый раз новая, не узнаю и не пойму, в чем дело. Дружим — с оттенком известной грубости: взаимные толчки. Но явное внутреннее правление, с ее стороны необъяснимое. Скажите О<льге> Е<лисеевне>, что я, в своем любовании ею, была права, что нюх не обманул. Самое чудесное в ней — природа, полное отсутствие мещанства — gu’en dira-t-on — и позы (того же самого). Существо, каким его создал Бог. Одаренное существо.
 
      ________
 
      От О<льги> Е<лисеевны> уже месяц — ни строчки. И не напишу, пока не напишет, так и скажите. А м. б. — больше месяца, совсем забыла вид ее почерка на конверте. Передайте ей, что и моей вере в любовь на расстоянии есть предел (я, вообще, не из верующих, — изверилась!) — что я не сержусь, но настороже и что меньше как на 12-ти страницах (добросовестного: мелкого почерка: петита) не помирюсь.
 
      ________
 
      «Молодец» уже 11/2 месяца как отпечатан, — но — нет обложки. Ясно, что пролежит еще 11/2 года и что обложка будет чудовищнаях. Поставила крест, не спрашиваю и не угрожаю. «Дорогой» (М<арк> Л<ьвович> ) — как помер (по-чешски: «хцып»), не мне — воскрешать, но и не мне оплакивать. Случайно узнала от Лебедевых (Аля ездила к Ирусе), что был в Париже. Навестил ли вас? И на кого был похож?
 
      М<аргарита> Н<иколаевна> бесконечно-мила, подарила мне зеленое платье, мальчику — чудесное одеяльце, вязаный костюм (NB! первые штаны! так же знаменательно как первая любовь) и множество «белизн». Але сняла мерку и обещала ей к Пасхе розовое платье, из той же материи и того же покроя, что Ирусе. Влюбленность последней в Алю продолжается: всю зиму переписка и, изредка, свидания. Ждем их (все семейство) в следующий понедельник. Аля предлагает всем женщинам: М<аргарите> Н<иколаевне>, Ирусе, себе и мне — уйти гулять, а В<ладимира> И<вановича> оставить с коляской, благо еще Барсик так мал, что не понимает (бороды и голоса).
 
      Адя, непременно познакомьтесь с Бальмонтами, Мирра была очень мила 13 лет, а сейчас она немножко старше Вас. Через 2 недели выйдет — а, впрочем — тайна: когда выйдет, пришлю. — Посмеетесь. —
 
      Очень прошу Вас, познакомьтесь! Если Б<альмон>т захочет целоваться (с ним бывает!), скажите, что у Вас есть жених — в Марокко, на кофейных плантациях. Он это ценит и отстанет. Напишите про Елену, какое впечатление. В первый раз пойдите с Лисевной, сидите и наблюдайте. Чудная семья, непременно подружитесь. — Не откладывайте. —
 
      ________
 
      Пишу Вам в 5 ч. утра. Оба С<ергея> Я<ковлевича>, Аля и Барсик спят. Птицы свистят. В комнате, кроме деревянного корыта (бассейна Барсика), еще три таза — и все с пеленками, — Барсик вроде Версаля в le jour des Grandes eaux (одна из причин любви к нему и неустанного повода к восхищению им — А. И. А<ндрее>вой).
 
      Сижу в чешкином халате — с сиреневыми лилиями, сильно похорошевшем, ибо обкурен, как пенковый мундштук.
 
      До свидания, милая Адя, пишите мне. Спасибо за сведения о Розентале (по-еврейски: «Аймек-гуарузим»):
 
Аймек-гуарузим — долина роз.
Еврейка. Испанский гранд…
 
      Это у меня стих такой есть (1916 г.) — пророчество, нет — предчувствие Розенталя. (Знает ли он, что он Аймек гуарузим?)
 
      Целую Вас.
 
      МЦ.
 
      Аденька! пошло ли мое письмо к Б<орису> П<астернаку>? Не забудьте ответить. Про наш гейзер Вам пишет Аля, — кипяточный поток!
 
      Вшеноры, 25-го апреля 1925 г.
 
      Дорогая Адя,
 
      Ваши оба письма дошли. Теперь давайте о главном: «Записки девочки», так надо назвать. Предисловие, если хотите, напишу я — несколько слов в связи с другой книгой — «Une enfant sous la Terreur» — кажется, так называется. Тоже аресты, мытарства, издевки — только героиня была старше Вас — тогда, и писала уже взрослой. Отмечу и это.
 
      Писать я бы Вам советовала, не называя родителей, и подписываться буквами — secret de Polichinelle, но так, по-моему, для первого раза в печати — скромнее. (Ничего не потеряете, только выиграете.) Отрывка будет два: Арест (и все, что с ним связано) и — Колония. Пока пишите первый. Начните с чего хотите, но только не слишком задерживайтесь на предыдущем, — важно выяснить общее положение: слежку, скрывание и т. д. Арест, Чека, Стекловых, Кремль — возможно точнее и подробнее, с фамилиями, не упуская внешностей, повадок, голосов, по возможности восстанавливая свое тогдашнее впечатление. Вид комнаты — меню обеда (NB! особенно в Чека!), не упуская ничего. Ваша запись будет единственной. М. б. и много было детей арестованных, но таких как Вы — «дитяти» — ни одного. Помните, что у Вас в руках — клад. Не испортьте поспешностью — ленью — небрежностью, не бойтесь длиннот, не смешивайте их с длиной вещи: в содержательной вещи, растекись она хоть на 100 печатных верст, их не бывает. (Лучший пример — Достоевский.)
 
      Адя, и — не мудрствуя: просто, как рассказ и как письмо. Напрягите внимание и память (внимание памяти!), о «стиле» не думайте, «faites de la prose sans le savoir». Здесь в Праге Мякотин («На Чужой Стороне»), если решите писать, прельщу его заранее. Возьмите со стороны: девочка 9-ти (?) лет в такой передряге и 15-ти (на год «омолодим») ее записывающая. Не только документ истории, еще и document humain. В «Колонии» не забудьте историю с собакой, но пока о «Колонии» не думайте, сосредоточьтесь — вся — на Чека. Делайте так: заведите блокнот, чуть что — где бы то ни было (хоть в «Заход’е» ), вспомяните — заносите. Так несколько дней, пока не вспомните всего.
 
      Но ужас первого дня опишите. Потом будут вставки. И пишите каждый день, с утра, пока голова свежа. Вечернее писание — на нервах, т. е. не надежное, не привыкайте. Когда кончите (не позже, как через месяц, — я говорю о 1-ой части — за глаза хватит!), присылайте. Если хотите, где нужно будет — выправлю, чуть-чуть, какое-нибудь слово, знак, т. п. Иногда обидно: на букву меньше или больше — и вся фраза иная.
 
      Итак, я жду от Вас «Чека» (или иначе, не знаю, где центр тяжести: Чека? Кремль?) через месяц, к концу мая. Ручаюсь, что поместят. Не в «Чужой Стороне» — так в «Современных <3аписках>», только — умоляю — никому, кроме своих, ни слова (верю в сглаз). Глубоко верю, что каждое настоящее писание — из опыта, vie vйcue, Gelegenheitsgedicht. Поэтому никогда не приветствую, особенно в ранних писаниях, чистого вымысла, который отождествляю с Крачковским. Если бы Вы сейчас взялись писать роман — он вышел бы определенно плох. Рассказы же — полуправда, полувымысел — это Зайцев. Я за жизнь, за то, что было. Чту было — жизнь, кбк было — автор. Я за этот союз.
 
      ________
 
      Напрасно посрамляли С<ергея> Я<ковлевича>, он уже давно отправил Вам поздравление и, недавно, роясь в сорном ящике, я нашла длиннейшее, мельчайшим почерком его письмо к О<льге> Е<лисеевне>, «отправленное» им — свято был уверен! месяца два назад. Честное слово.
 
      ________
 
      Вчера доели остаток пасхи, кулич (вроде плюшкинского сухаря) еще жив. Гостей, кроме местных вшенорских, было мало. На следующей неделе будут Л<ебеде>вы, мать и дочь (он, кажется, уезжает в Париж), делящие «вылет» между Пешехоновыми (бе-зумная скука!) и нами. Ируся пишет Але раза два в неделю, Аля сообщит Вам ее сегодняшнее приветствие.
 
      ________
 
      Да! самое главное: 20-го, на 2-ой день Пасхи, было Сережино выступление в «Грозе». Играл очень хорошо: благородно, мягко, — себя. Роль безнадежная (герой — слюня и макарона!), а он сделал ее обаятельной.
 
      За одно место я трепетала: «…загнан, забит, да еще сдуру влюбиться вздумал» … и вот, каждый раз, без промаху: «загнан, забит, да еще в дуру влюбиться вздумал!» Это в Катерину-то!
 
      В Коваленскую-то! (prima Александрийского театра, очень даровитая.) И вот — подходит место. Трепещу. Наконец, роковое: «загнан, забит, да еще…» (пауза)… Пауза, ясно, для того, чтобы проглотить дуру. Зал не знал, знали Аля и я. И Коваленская (!)
 
      Был он в иждивенческом костюме, в русской рубашке и сапогах, т. е. крагах поверх (иждивенческих же) башмаков. Фуражку все время держал в руке, — вроде как от почтительности, на самом деле — оттого, что не налезала. (Гардероб и декорации из чешского театра.) Да! Волга, над которой я так умилялась, оказалась — Нилом. (Пальмы — вербы и т. д.) Жаль, что не было пирамид, я бы приняла их за style russe — xaты.
 
      Адя, непременно перечтите «Грозу».
 
      ________
 
      Георгию скоро три месяца. Востро- и сине-глазый, горбоносый, ресницы выросли, но белые, от бровей — одни дуги. Тих, мил и необыкновенно прожорлив. Пьет сразу по стакану черной смеси, спасшей в Германии во время войны десятки, а м. б. сотни тысяч детей: пережаренная мука на масле, разведенная водой и молоком. Я вся в бутылочках, пробках, спиртовках, воронках и пеленках. Гуляем, когда солнце, целый день. Почти не пишу. (Вечером себе не верю). Когда Вы его увидите, он будет уже «большим».
 
      Целую Вас и О<льгу> Е<лисеевну> — Куда Вы так таинственно ездили? Как в романах!
 
      МЦ.
 
      Башкирцева — прекрасная книга, одна из моих любимейших. Я в 1912 г. долго переписывалась с ее матерью и у меня в России несколько ее детских карточек, в Полтаве: с собакой, с братом. Теперь мать ее, наверное, умерла (в Ницце).
 
      Р. S. И — раздумье: а может быть, Вы и вовсе не были в Чека? Только сестры? Но в Кремле были — ясно помню. Как жена Ленина хотела Вас посмотреть, а ее не пустили
 
      II Р. S. Мне очень нравится — что Вы говели. Вам (дочери революционера) говеть то же самое, что мне (внучке священника) 16-ти л<ет> заставлять Николая Чудотворца на иконе — Бонапартом. Честное слово. Так было.
 
      <Конец мая — июнь 1925 г.>
 
      Дорогая Адя,
 
      Молодец — что пишете! Не смущайтесь длиной и не смешивайте ее с длиннотами. Их у Вас быть не должно и, думаю, не может. — Лишь бы было насыщенно. — Пусть не отрывок, а целая книга, — вещь сенсационная — издателя найдем. Могу написать предисловие, могу — отзыв, могу и то и другое — пишу редко, но печать и рекламу Вам создам, как никто.
 
      Пишите Чека. Пишите Колонию. Поставив последнюю точку — забудьте. Буду действовать я. Постучусь и в «Современные <3аписки>» (к зажиревшему Переслегину ) и к не менее, хотя по-другому, жирному — Мякотину («На чужой стороне») и к Liatzk’oмy.
 
      Книга будет. И замечательно, что 16-ти лет! Я за ранние дарования, как за ранние любови (Лорда Байрона: 4 года)
 
      Один совет, если не обидитесь: давайте себя через других; не в упор о себе, не вообще о себе, а себя — в ответ на: события, разговоры, встречи. Так, а не иначе встает личность.
 
      Не отставайте от работы, пусть это — временно — будет Ваша жизнь, поселитесь в ней. Так, а не иначе пишутся книги.
 
      _______
 
      А знаете, Адя, что Вы на этом деле сможете крупно заработать. Хорошо бы: сначала через какой-то журнал (хотя бы отрывки), потом — отдельной книгой. Получите двойной гонорар. А еще переводы! И в Россию книга, бесспорно, попадет.
 
      Всю силу своего желания в данный час направляю на Вас. — Самый действенный гипноз: хочу, чтобы Вы захотели.
 
      МЦ.
 
      Р. S. Очень прошу, подержите корректуру моего стиха в «Огоньке». Опасные места упомянуты на отдельном листке.
 
      St. Gilles, 9-го июня 1926 г.
 
      Милая Адя!
 
      13-го (в воскресенье) в Подворье (93, rue de Crimйe) венчание M. С. Булгаковой. Хорошо бы узнать накануне — когда, и пойти! Венчается целая поэма! (Пауза.) Целых две.
 
      Подговорите Володю и Доду и пойдите. И напишите.
 
      Хороший день выбрали — а? (13-е!)
 
      Целую.
 
      МЦ.
 
      St. Gilles, 1-го июля 1926 г.
 
      Дорогая Адя,
 
      Спасибо за письмо. Оно мне сегодня снилось, и проснулась в тоске, хотя в жизни уже ничем не отзывалось. Засесть гвоздем, это ведь лучше, чем висеть жерновом! Жалею М<арию> С<ергеевну>, потому что знаю, как женился! Последующие карты можно скрыть, она слишком дорожит им, чтобы домогаться правды, но текущей скуки, явного ремиза не скроешь. Он ее не любит. — «Ну, хоть тянетесь к ней?» — «Нет, отталкиваюсь».
 
      Стереть платком причастие — жуткий жест.
 
      Она вышла за него почти против его воли («Так торопит! Так торопит!») — дай ей Бог ребенка, иначе крах.
 
      Спасибо, что пошли. Поблагодарите, когда приедут, ваших. Теперь Дода знает, как венчаются герои поэм и кончаются поэмы.
 
      Написала здесь две небольших вещи, пишу третью, очень трудную.
 
      Писать приходится мало, полдня пожирает море.
 
      Мур ходит вот уже месяц, хорошо и твердо, первый свой шаг ступил по безукоризненной земле отлива. Пляж у нас изумительный, но это все. Пляж для Мура и сознание Вандеи для меня. Жизнь тише тихого, все располагает к лени, но это для меня самое трудное, — лень и неженство на берегу. Купаюсь, вернее, захожу по пояс (по пояс — условности: по живот! пляж у нас так мелок, что для по пояс нужно было бы пройти полверсты), захожу по живот и в судорожном страхе плыву обратно. А Аля — того хуже: зайдет по щиколотку и стоит как теленок, глядя себе под ноги. Может так простоять час.
 
      Вы, наверное, уже знаете, что меня скоропостижно сняли с иждивения. Полетели письма по всем пригородам Праги. Не будь этого, приехала бы к вам осенью, когда часть разъедется. Дода тоже с Вами?
 
      Мы все загорели. Рядом с нами фотография, сниму Мура и пришлю. О<льга> Е<лисеевна> спрашивает, что ему прислать. Из носильного ничего, спасибо, все есть. Может быть — у вас раньше будут — апельсины. Здесь все очень поздно, оказывается Вандея совсем не лес и совсем не юг.
 
      До свидания, целую Вас и О<льгу> Е<лисеевну>, ей напишу отдельно. Пишите. Аля ждет от Вас письма.
 
      МЦ.
 
      Да! Не знаете ли (Вы видели Невинного), где Дорогой? Он мог бы мне помочь с чехами.

КОЛБАСИНОЙ-ЧЕРНОВОЙ О. Е

      Вшеноры, 17-го Октября 1924 г.
 
      Дорогая Ольга Елисеевна,
 
      Когда отошел Ваш поезд, первое слово, прозвучавшее на перроне, было: «Как мне жаль — себя!» и принадлежало, естественно Невинному. (Придти на вокзал без подарка, — а? Это уже какая-то злостная невинность!)
 
      Потом мы с ним пошли пешком — по его желанию, но не пройдя и двадцати шагов оказались в кафе, тут же оказавшемся политическим и даже преступным местом сборища здешних чекистов. Невинный рассказывал о Жоресе и чувствовал, что делает историю.
 
      Засим он — в В<олю> Р<оссии>, мы — почти, т. е. в тот магазин шерсти, покупать С<ереже> шершти на кашне. Выбрали, в честь Вашего отъезда, траурную: черную с белым, явно — кукушечью. Да! Вдоль всего Вацлавского глядели вязаные куртки и платья, причем Невинный на самое дорогое изрекал: «Вот это», так весело и деловито, точно я (или он) вправду собираемся купить.
 
      У остановки 5-го номера столкнулись с В<иктором> М<ихайловичем>, и я, радостно: — «А мы только что проводили О<льгу> Е<лисеевну>. Сколько народу было!»
 
      И он, улыбаясь: «Значит, с вокзала?»
 
      Ничего не оставалось, как подтвердить: «Да».
 
      Невинный мялся, и мы его отпустили.
 
      ________
 
      У К<арба>сниковых нас ждало некое охлаждение, выразившееся в форме одной котлеты на брата, без повторения. Съели и котлету и охлаждение.
 
      — «Только ра-а-ади Бога, М<арина> И<вановна>, не беспокойтесь, не приезжайте ни прощаться, ни провожать», — раза три сряду, на разные лады, с все возрастающей настойчивостью.
 
      И тетка, как в тромбон: «И мебель увезут».
 
      Перед уходом она кровно оскорбилась на меня за то, что я не смогла ей во всей точности указать, где и как в данный час переходят границу. — «Я же совершенно вне политики, да ведь это ежедневно меняется, откуда мне здесь, в Праге, знать?!»
 
      И она, оскорбленно и хитро подмигивая:
 
      — «Наоборот, как Вам здесь, в Праге, не знать, когда у Вас все друзья политические, — Вы просто не хотите мне сказать!»
 
      Простились холодно: А<нна> С<амойловна>, очевидно, почуяла, что я всем ее сущим и будущим отпрыскам (или это только у мужчин отпрыски? у женщин, кажется, птенцы) — или птенцам — предпочитаю хотя бы худшую строку худшего из поэтов — и это вселяло хлад.
 
      Ах, к черту! Надоели чужие гнезда.
 
      А ночью видела во сне Дорогого, — мы с ним переносили груды стекла — всё такие изящные «вещички» — он устраивал квартиру — я помогала, и у него, кроме стаканчиков и рюмочек, ничего не было. Но помню, что я плакала, хотя ничего не разбила, даже проснулась в слезах.
 
      ________
 
      Завтра, 18-го, на каком-то вечере чешско-русской «гудьбы» (музыки) встречусь с Завадским, передам ему рукописи, в первую голову — Вашу. Сегодня все это приведу в порядок. У меня после двух дней в Праге, а особенно после Невинного, полное чувство высосанности, какие-то сплошные отзвуки Игоревой «ножки» (видите ли — стукнулся!), теткиных политических границ, слонимовского стекла, — хлам! Буду убаюкиваться вязаньем.
 
      ________
 
      Рецензию в «Звене» прочла. Писавшего — некоего Адамовича — знаю. Он был учеником Гумилева, писал стихотворные натюрморты, — петербуржанин — презирал Москву. Хочу послать эту рецензию Волконскому, а отзыв на нее Волконского — Адамовичу. Пусть потешится один и омрачится другой.
 
      Часть романа Волконского, им присланную, почти кончаю: пока — не роман, но блестящая хроника дней и дел. — Царский бал — прием у Витте — убийство Гапона, — книга, конечно, пойдет.
 
      ________
 
      Знаете чувство, охватившее всю группу провожающих, после последнего взмаха последнего платка? — «Как О<льга> Е<лисеевна> скоро уехала!» — В один голос, — «Не скоро уехала, а отъехала, — сказала я, — ибо для того, чтобы уехать, нужны люди, а для отъезда — паровоз». Не знаю, оценил ли Невинный укор моего разъяснения (— и упор!).
 
      Жду письма: дороги, вокзала, первого Парижа, первого вечера, первой ночевки. Поцелуйте Адю и расскажите ей, в какой сутолоке (не людей, а предметов!) я живу, чтобы не сердилась, что не написала.
 
      — Мне скверно, — м. б. отзвук К<арбасников>ского громкого благополучия, м. б. слонимовское стекло, — но: скверно. То, что я больше всего боюсь: глухой стены, — нет! — брандмауэра, воздвигаемого моей гордостью — случилось, а когда стена — чтт остается? — головой тб стену!
 
      И — главное — я ведь знаю, как меня будут любить (читать — чтт!) через сто лет! МЦ.
 
      Вшеноры, 2-го ноября 1924 г.
 
      Дорогая Ольга Елисеевна,
 
      Так и не дождалась Вашего письма, хоть и не сомневаюсь, что половина (из скромности!) Ваших помыслов принадлежит мне.
 
      Нынче унылый воскресный день, вчера был день всех святых (всех мертвых) кто-то рассказывал, что мой — Ваш — Uhelnэ trh являл собой сплошной цветник, — могла бы и я принести несколько цветочков на свои недостоверные могилы. (Недалёко ходить!)
 
      Живу домашней жизнью, той, что люблю и ненавижу, — нечто среднее между колыбелью и гробом, а я никогда не была ни младенцем, ни мертвецом! — Уютно — Связала два шарфа: один седой, зимний, со снеговой каймой, другой зеленый — 30-х годов — только <недостает?> цилиндра и рукописи безнадежной драмы под развевающейся полой плаща — оба пошли Сереже, и он, в трагическом тупике выбора, не носит ни одного.
 
      Есть у меня новая дружба, если так можно назвать мое уединенное восхищенье человеком, которому больше 60-ти лет и у которого грудная жаба — и которого, вдобавок, видела три раза — и у которого крашеная жена и две крашеные падчерицы — но дружба, в моих устах, только моя добрая воля к человеку.
 
      И вот, не будучи в состоянии угодить ему стихами (пушкинианец), — вяжу ему шарф.
 
      Это — профессор права — Завадский — бывший петербургский прокурор, председатель нашего союза и мой соредактор по сборнику. Я уверена, что он бы меня очень любил, если бы я жила в Праге.
 
      _______
 
      Большую вещь свою я окончила: Тезей (Ариадна) — I часть. Драматическая вещь, может быть и трагедия. (Никогда не решусь на такой подзаголовок, ибо я женщина, а женщина не может написать трагедии.) Куда отдам — не знаю. В «Совр<еменные> Записки» недавно отдала «Мои службы» — отрывки. Вы знаете, — для нашего же сборника вещь слишком велика. — Пускай отлежится. — Буду теперь писать II часть. Замысел — трилогия. Думаю, справлюсь.
 
      _______
 
      Уехала третьего дня Валентина Чирикова, с которой меня роднила «великая низость любви» (из одного моего стиха, там так):
 
      Знай, что еще одна… Что — сестры.
 
      В великой низости любви — у нее в настоящем, у меня в прошлом. Весной она выходит замуж за какого-то горного инженера (как жутко! точно все время взрывает мосты! — но всякая профессия жутка), — которого не любит, потому что любит другого, который ее не любит. А выходит — п. ч. 29 лет, и нужно же когда-нибудь начать.
 
      Если бы — миллиардер, я бы поняла, — тогда выходишь замуж за все пароходы! Но — инженер… Хуже этого только присяжный поверенный.
 
      ________
 
      Таскаемся с Алей к А<лександре> 3<ахаровне>, выходим в сумерки, — у нее тепло, она — шарф, я — шарф, Аля на полу возится с Леликом — а за окном и в окно дождь, по которому сейчас придется идти домой. Возвращаемся в непроглядной тьме, по лужам, с тоскою выстораживая первый огонек Вшенор.
 
      Так проходят дни. С виду все еще незаметно. (Скоро 6 месяцев!) — На легком подозрении, развивающемся при первом моем вскоке на стул или на стол (достать стакан с полки, поправить штору) — а то и на скалу — достать небосвод! — Лазим с Алей — в ясные дни — исступленно: последнее небо! Впереди — сплошная муть. Здесь хорошие прогулки, но деревня — пытка: с тех пор, как я еще тогда, при Вас — вступилась за Лелика, мальчишки нас с Алей ежедневно встречают ругательствами, камнями и грязью. А сколько таких дней еще впереди!
 
      Стараюсь с помощью сравнительной лестницы (другим, мол, еще хуже!) представить себе — один день, что я счастлива, другой, что я этого заслуживаю, но… при первом комке грязи и при первом неуступчивом куске угля (топка — пытка!) — срывается: всем существом негодую на людей и на Бога и жалею свою голову, — именно ее, не себя!
 
      С<ережа> неровен, очень устает от Праги, когда умилителен — умиляюсь, когда взыскателен — гневаюсь. Бедная Аля вертится, как белка в колесе — между французским, метлой, собственным и чужим беспорядком. Твердо надеюсь, что она выйдет замуж «за богатого», после такого детства только это и остается.
 
      Мечтает, впрочем, о елке: уже считает дни!
 
      ________
 
      6-го ноября 1924 г.
 
      Дорогая Ольга Елисеевна, а сегодня — Ваше письмо. Радуюсь и печалюсь. Бедная Адя! Как жаль. Думая об Аде и об Але, я сразу восстанавливаю в памяти морды детей К<арбасни>ковых (и матери и тетки) — слышу их требовательные голоса: «ветчинки! печеньица!» и ответный противно-медовый — матери: «Они у меня, М<арина> И<вановна>, уди-ви-тель-но любят ветчину. А Аля?» — и готова мир взорвать.
 
      Да, есть дети еще несчастнее Ади и Али: те, что под заборами, или те — стадами — в Сов<етской> России, но РАЗВЕ ЭТО ОПРАВДАНИЕ?
 
      Аде, 15-ти лет, сидеть ночи подряд над чужими куклами, и Але, 11-ти, весь день метаться от метлы к сорному ящику, когда сотни тысяч ничтожеств («Ид») того же возраста челюсти себе смещают, вызевывая золотой свободный бесконечный богатый день — дуб, кто этого не чувствует, и негодяй, кто не вступается!
 
      ________
 
      Как же Вы, после глаз Вашей Оли и синяков под глазами — Ади, не поверили еще, не заставили себя ещё поверить в ликующее, торжествующее, мстящее бессмертие души?! Бессмертие, в котором она открывается! Вроде большевицкого кухаркиного: «Теперь мы господа!» Ведь тех англичан с пароходами нет, как же без верховного англичанина?!
 
      _______
 
      А с «дорогим» я помирилась — третьего дня. Пришла, чтобы говорить о сборнике, т. е. просить денег, он заговорил о «Психее» Родэ, к<отор>ую мне проиграл месяца четыре назад, причем «Психеи» этой нигде не мог найти, ибо запомнил и требовал «Элладу», — я рассмеялась, — он рассказал мне китайскую сказку про девять небес — я задумалась — стало жаль, и ему и мне — года назад, набережных. Он был прост, правдив, нежен, человечен, я — проста, правдива, нежна, человечна. В кафе я уже рассказывала о «номере» с Р<одзевичем>, а в трамвае (он провожал меня на вокзал) уже слушала песенку: «Можно быть со всеми и любить одну», которую парировала настоящей на сей раз песенкой — очаровательной — XVIII века:
 
Bergиere lиegиere,
Je crains tes appas, —
Ton вame s’enflamme,
Mais tu n’aimes pas…
 
      Расстались друзьями, — не без легкого скребения в сердце — Почему все всегда правы передо мной?? —
 
      <Приписка на полях:>
 
      Только что был у нас П<етр> А<дамович>, — завтра уезжает. Растопил мне на прощание печку. Было трогательно. Ехать ему смертно не хочется. В тоске.
 
      Целую нежно Вас и Адю. Бедная семья Кесселей. «Беда от нежного сердца», — как называли Алекс<андра> II, предпосылая беде — Августейшая.
 
      МЦ.
 
      Непременно опишите мне встречу с Чабровым и, если доведется, покажите ему «Переулочки» в Ремесле. Он наверное не видел посвящения.
 
      Вшеноры, 16-го ноября 1924 г.
 
      Дорогая Ольга Елисеевна,
 
      Деньги получены, — девятьсот <крон>. Посылаю Вам сейчас восемьсот, к 1-му — еще сто. Получила я их подлогом, ибо доверенности на получение у меня не было, и я ее написала сама.
 
      Заблоцкий спрашивал о Вашем местопребывании, я ограничилась туманностями. Попытайтесь (терять нечего!) еще раз подать прошение:
 
      В Комитет по улучшению быта русских ученых и журналистов
 
      — такой-то —
 
      Прошение
 
      Покорнейше прошу Комитет продлить выдаваемую мне ссуду и на этот месяц, по возможности в том же размере.
 
      Подпись
 
      Семейное положение:
 
      Заработок:
 
      Адрес: Дольние Мокропсы, и т. д.
 
      Число
 
      Сделайте это немедленно и пришлите мне, вместе с доверенностью: «Доверяю такой-то получить причитающуюся мне ссуду за декабрь месяц».
 
      Прошение я передам Ляцкому, доверенность предъявлю 15-го, вместе с уцелевшим бланком (Вы мне прислали два), в котором я ноябрь переправлю (не бойтесь!) на декабрь.
 
      Жаль, что раньше не пришло в голову, но м. б. еще не поздно.
 
      ________
 
      На Ваше первое (длинное) письмо я ответила. На второе, т. е. деловую часть его, скажу следующее: пока мне чехи будут давать, я отсюда не двинусь. Жить, как Р<еми>зовы, 3<айце>вы и др<угие> парижане, я не могу, ибо добывать не умею. Вы меня знаете.
 
      Если бы — чудом, в к<отор>ое я не верю, — таинственный ловец жемчужин и улыбнулся в мою сторону, я бы эту улыбку просила направить в Прагу, где мне уже улыбаются. Ему бы эта улыбка, во всяком случае, обошлась дешевле, мне же: 1+1=2. Словом, я вроде того гениально-гнусного ребенка из франц<узской> хрестоматии, к<отор>ый, потеряв одну монету и получив взамен вторую, ревя и топая ногами, неустанно повторял: «а prйsent j’en aurais eu deux!»
 
      Милая Адя пишет о вечере. Милая Адя, когда Вы будете в «таком положении» — интересном единственно для того, кто от этого выиграет, а именно: для очевидного, но незримого — милая Адя, когда Вы именно этим образом будете интересовать — да еще на 7-ом, а то и на 8-ом месяце — Вы, головой клянусь, ни за что не захотите вечера в Париже, — особенно, имея прелестную привычку, как я, ощущать себя стройной — и интересовать — совсем другим!
 
      Вечер — в мою пользу, да! Но без моего присутствия. И я Вас серьезно буду просить об этом, дорогая Ольга Елисеевна, post factum, когда тайное станет явным. Убеждена, что не откажутся выступить ни Зайцев Борис (бррр!), ни еще какие-нибудь Борисы — можно даже будет внушить 3<айце>ву, что мой Борис (si Boris il у а?!) в его честь. (NB! Вот удивится!)
 
      _______
 
      Вчера провела прелестный день в Праге. Ездила с Алей и с одним добрым студентом 46 лет — в Москве у него внук в Комсомоле — получали иждивение, сидели у Флэка (старинная пивная), а вечер закончили у моего Завадского, за ласковыми и дельными разговорами. Старик чудесный (53 года, но с виду старше), подарил мне свои воспоминания о временном правительстве (в «Русск<ом> Архиве»), угощал нас чаем и ходит в моем шарфе. (Сама видала!) 21-го у нас писательское собрание, представила сборник, Ваша «Раковина», надеюсь, пройдет.
 
      С Дорогим, как я Вам уже писала, помирилась, но с тех пор не виделась, вчера не зашла и, вообще, ни окликать, ни заходить не буду. Остаток горечи? Привычка к власти? Ах, кажется, нашла формулу: я не ревную, я брезгую. А брезгливость, прежде всего — руку назад.
 
      По тому, как мне хорошо, достойно, спокойно и полновластно со стариками, я убеждаюсь, что мне окончательно-восхитительно было бы с ангелами.
 
      _______
 
      Пишу стихи. — Кажется, хорошие. — За II часть Тезея еще не принималась, — печка мешает. Но топить я ее научилась безукоризненно: ни угля, ни рук не щажу. С<ергей> Яковлевич> (второй) наконец догадался — кто я:
 
      «Апачи высказывают особенное отвращение ко всему, что походит на дом. Они только в исключительных случаях строят хижины из легких ветвей и кустарника; когда же становится слишком холодно, то отыскивают углубление в земле или же строят из земли, камней и листьев род котла в один метр в поперечнике и в 1/2 метра глубины, скорчившись садятся в него совсем голые, большей частью в одиночку, и встают только на другой день, когда солнце согреет их окоченевшие члены. От дождя прячутся под скалами и деревьями, а прочее время проводят в открытом поле». (Учебник археологии).
 
      17-го ноября 1924 г.
 
      Письмо задержалось. Высылаю его завтра, вместе с деньгами. Дорогая Ольга Елисеевна (получила Ваше письмо к С<ереже>) — зачем Вы уехали?! Ссуду можно было бы отстоять — хотя бы в половинном размере. Был бы прецедент. — Я в ужасе от Вашей жизни и жизни Ади. Адя вырастет озлобленной, помяните мое слово. Если бы я умирала, я, раздаривая свои дары, завещала бы ей — высокомерие к людям, уже готовое, без предыдущего этапа ненависти. Ненавидеть людей она будет не меньше, чем я, помяните мое слово, она уже и сейчас объелась людскими низостями. Жить среди благоденствующих низших — самоотравление. Мне жаль Адю. Это — характер. В ее глазах — суд. В подростке это — жестоко.
 
      Достаньте ей где-нибудь «Le Rкve» Zola, она мне чем-то напоминает героиню. Перечтите и Вы — хотя у Вас времени нет — ну, пусть она Вам расскажет. Сновидйнная книга.
 
      ________
 
      Когда буду Вам пересылать остающиеся 100 <крон>, пришлю немного больше — хочу подарить Але на Рождество (а у нас и других разговоров нет, ибо Аля слишком умна, чтобы жить настоящим, т. е. печкой и тряпками!) «Les nouveaux contes de fйe» M<ada>me de Sйgur (Bibliothиque Rose) — в Праге их нет — чудные сказки, одна из любимых книг моего детства. Адя, кажется, читала. Там все принцы и принцессы, превращенные в зверей. А то мы с Алей ежедневно читаем le chanoine Schmidt — чудовище добродетели — 190 сказок, негодяй, написал. Я заметно глупею.
 
      Сережин журнал вышел, — по-моему, хорошо — «Своими путями». — Громить будут и правые и левые.
 
      Вшеноры, 25-го ноября 1924 г.
 
      Дорогая Ольга Елисеевна,
 
      Что же не шлете прошения и доверенности? Чириков обещал похлопотать о декабрьской ссуде, но, если прошения уже будут поданы в министерство, это не поможет.
 
      Кстати, адр<ес> Людмилы:
 
      Malakoff (Seine)
 
      Rue Jean-Jacques Rousseau 1
 
      Madame Chnitnikova
 
      (Шнитникова, Людм<ила> Евг<еньевна>)
 
      О моей жизни. Вся она сводится к нескольким (количественно — очень многочисленным) механическим движениям. Мыканье между пятью-шестью неодушевленными, но мстительными предметами — не маята маятника, ибо я не предмет, а нечто резко-одушевленное, именно — мыканье, тыканье чего-то большого и громоздкого (вспомните стихи Бодлера — о пингвине — нелепом на суше), в быту неорганизованного, между острыми, несмотря на их тупость, а м. б. именно тупостью своей, острыми, мелочами быта.
 
      Жизнь, что я видела от нее, кроме помоев и помоек, и как я, будучи в здравом уме, могу ее любить?! Ведь мое существование ничуть не отличается от существования моей хозяйки, с той только разницей, что у нее твердый кров, твердый хлеб, твердый уголь, а у меня все это — в воздухе.
 
      Мы кругом в долгах (Вам верну), пришлось из текущего иждивения купить теплые башмаки (135 кр<он>) и перчатки (35) и чулки (35) — (отмораживаюсь) — и вот уже 25-го сегодняшнего ноября ничего в наличности, даже эта марка в долг. «Дни» после моей вежливой перепалки с Зензиновым (платил 50 гелл<еров> строка, я добилась 1.50 ) моих последних стихов не поместили, — сочувствую, — раз другой за 50, зачем же меня за 1 кр<ону> 50? Все всегда правы.
 
      С<ережа> завален делами, явно добрыми, т. е. бессеребренными: кроме редактирования журнала (выслан, — получили ли?) прибавилась еще работа в правлении нашего союза («ученых и журналистов»), куда он подал прошение о зачислении его в члены. Не только зачислили, но тут же выбрали в правление, а сейчас нагружают на него еще и казначейство. Ничуть не дивлюсь, — даровые руки всегда приятны, — и худшие, чем Сережины! А кроме вышеназванного университетская работа, лютая в этом году, необходимость не-сегодня-завтра приступать к докторскому сочинению, все эти концы из Вшенор на Смихов и от станции на станцию, — никогда не возвращается раньше 10 веч<ера> (уезжает он поездом в 8 ч. 30), а часто и в 1 ч. ночи. Следовало бы поделить наши жизни: ему половину моего «дома», мне — его «мира» (в обоих случаях — тройные кавычки!).
 
      М<арк> Л<ьвович> о месте замолчал, вообще замолчал, на торжественном собрании нашего союза (выборы председателя и всего состава правления) отсутствовал, кто-то потом рассказывал: «уехал освежиться на 5 дней». Есть разные помойки: предпочитаю свою, внешнюю! На людях я его всегда защищаю и отношусь к нему с добротой, но есть что-то в этой доброте от моей высокой меры, а м. б. — просто от презрения. Мое отношение к нему — мое отношение к еврейству вообще: тяготение и презрение. Мне ни один еврей даром не сходил! (NB! А ведь их мно-ого!).
 
      _________
 
      Завадский («мой» Завадский) из председателей ушел, выбрали при моем живейшем соучастии В. Ф. Булгакова. Он сиял — красным, как пион. Седые волосы над младенчески-розовым лбом лоснились. М. б. — двинет сборник? Рукописей — чудовищная толща, — сколько грядущих мстителей! Были бы здесь, рассказала бы в жестах и в лицах, много смешного, но так, в отдалении, теряет остроту. Дала в сборник «Поэму Конца» — ту, над обрывом, от к<отор>ой у Вас разболелась голова — сосны и акации, помните? — очень бы хотелось именно здесь, в Праге, но… если дадут меньше кроны строка (je baisse а vue de 1'oeil!) придется изъять.
 
      Да, на каком-то вечере в Ч<ешско>-Р<усской> Едноте (была второй раз за два года) видела Р<одзевича>. Сидели за столиком с Б<улгако>вой. Прислонили для приличия два стула, якобы ожидая еще пару, к<отор>ая, разумеется, не явилась. В один из перерывов подошел (Б<улгак>ов, по обыкновению, «va faive un petit tour pour me faire plaisir» — и Р<одзевич>, не рассчитывая на ее быстроту, не боялся). Мы стояли с Ал<ександрой> Захаровной> — она в голубой шали, я — в голубой шали, она — из деревни, я — из деревни… Истово поцеловал руку, и я, задерживая его — в своей: — «Р<одзевич>! Да у Вас женские часы!» — «Даже девические». — «Ну, девические — это никогда не точно!» Улыбнулся своей негодной улыбкой (с Б<улгако>вой от такой быстроты отвык) — и, естественно, ничего не нашел в ответ. (Б<улгако>ва, получив от своего и всех православных, — отца 400 кр<он> на рождение, купила вместо одних, — двое часов, и те и другие — женские: одни себе на правую, другие Р<одзевичу> — на правую: того же вида, качества и размера, чтобы — если и будут врать, врали одинаково. А собственного и всех православных, — отца оболгала, сказав, что часы стоят 400 кр<он>. Рассказывала мне это еще летом, заменив часы Р<одзеви>чу какой-то другой необходимостью). Постояли — разошлись. Постояли и с возвратившейся из турне Б<улгаковой>. — Как все просто, и если бы заранее знать! — Со мной всегда так расставались, кроме Б<ориса> П<астернака>, с к<отор>ым встреча и, следовательно, расставание — еще впереди.
 
      Дорогая Ольга Елисеевна, найдите мне оказию в Москву, к нему, — верную! Если не скорую, то — верную. Я сегодня видела его во сне: «Die Nacht ist tiefer, als der Tag gedacht» (ночь глубже, чем это думал день), он катал в коляске какую-то девочку — хоть десять! — и жену видела, разумную, не- или умно-ревнивую, — словом, мне нужно ему написать. (Не писала с июня, и на последнее письмо — о своем будущем Борисе — ответа не получила, хочу проверить.) Без любви мне все-таки на свете не жить, а вокруг все такие убожества!
 
      Если бы я надеялась, что письмо когда-нибудь дойдет, я бы писала исподволь по нескольку строк, а так — без надежды — рука не поднимается. Самое важное, чтобы письмо было передано лично, где-нибудь не дома, без жены. Я не хочу мутить его жизнь. Мне нужна больше, чем умная — сердечная оказия. Есть ли такие еще?
 
      _______
 
      Прогулки здесь унылые: голое шоссе, чаще грязное, с кладбищенскими елями и смехотворными скалами. Овраг неприютный. В деревню не хожу, п. ч. мальчишки камнями швыряются. Были морозы — сейчас оттепель. Ах, да! Недавно у Ч<ири>ковых видела Лапшина, сравнивал блины с какой-то симфонией Скрябина (какова пошлость!) — Самойловна ему очень понравилась, и «молодой человек» (Адя, примите к сведению!) «очевидно подает надежды». Вспоминал Вас с теплотой, просил кланяться. Ваши писания ему очень нравятся.
 
      _______
 
      Мой сын ведет себя в моем чреве исключительно тихо, из чего заключаю, что опять не в меня! — Я серьезно. — Конечно, у С<ережи> глаза лучше (и характер лучше!) и т. д., но это все-таки на другого работать, а я бы хотела на себя.
 
      Пишу сравнительно много — отдельные стихи. Очень бы хотела издателя на книгу стихов, — у меня с «Ремесла» не было книги, а тому уже 2 1/2 года, и стихов больше, чем достаточно, на том. Но с «Пламенем» я больше не свяжусь: «Мтлодец» и к Рождеству не выйдет.
 
      Писал ли Вам П<етр> А<дамович>? Мы с ним трогательно простились. Он мне даже печку на прощание затопил — на добрую память. Писала это письмо урывками — от печки к примусу и т. д.
 
      Целую Вас и Адю. Не видали ли Бахх-рах-ха?!
 
      МЦ.
 
      Р. S. Посылаю рам три захудалых франка, — м. б. пригодятся, здесь мельче 5-ти не меняют, вот и застряли. — Ведь не обидитесь?
 
      3-го декабря 1924 г.
 
      Дорогая Ольга Елисеевна,
 
      Ваше прошение Ляцкому передано — через Б<елобородо>ву, с сопутствующим письмом. Что выйдет, не знаю, ведь прошения уже поданы и утверждены. Обидно, что не раньше.
 
      Вы давно не пишете, Ваше последнее письмо было к С<ереже>, он два раза садился отвечать, но жизнь его так разорвана, по приезде еле успевает поесть, — уже спит. А я не писала давно, п. ч. все ждала Вашего прошения.
 
      Я начинаю серьезно задумываться о своем недалеком будущем. Событие через 21/2 месяца, а у меня — ничего, вплоть до наименования лечебницы. Я даже у д<окто>ра ни разу не была, словом — все на Божью волю.
 
      Виделись ли Вы с Людмилой Ч<ирико>вой? У нее наверно есть младенческие вещи, — не все же сувениры! И нельзя ли было бы закинуть удочку — осторожно? Хорошо бы также попытать почву (дно, боюсь, мелкое, и вместо китов, напр<имер> — одни пескарики, т. е. лирика!) — у К<арбасни>ковых (насчет «приданого»). Нужно столько вещей, что я обмираю: кроме всего тряпичного — коляска, корыто, — откуда я это возьму?! Мы кругом в долгах, заработка за этот месяц никакого, — Дни (т. е. Зензинов) на мое правоутверждение (1.50 вместо 50 г<еллеров>!) обиделись и последних моих стихов не поместили, посылать еще — неловко, я не нищий.
 
      О лечебнице: в бесплатную мне жутко: общая комната, вместо одного младенца — 20, чешские врачи и чешский язык, курить нельзя, а лежать мне, по моей органической негодности к этим делам, наверное придется, как в прошлые разы, не положенных 9, а то и все 29 дней! Во что я обращусь? Подумать жутко. (Знаю свои «не могу»!)
 
      М<аргариты> Н<иколаевны> я не вижу, — как-то она была у нас, мы писали, живут они где-то далеко, дни идут за днями (трамваи, очевидно, за трамваями!) — и ни один из них (дней и трамваев) никуда не довозит. Жирный смех Л<ебеде>ва, чужая жизнь — и мои несвойственные заботы, все это не спевается.
 
      Но, главное, — приданое. Если бы я знала, что у меня что-то есть, я бы отчасти успокоилась, — все-таки некая реальность.
 
      Да! здесь затевается студия, м. б. поставят мою «Метель», — не могли бы Вы мне прислать тот экз<емпляр>, к<отор>ый я Вам дала с собой? Здесь его достать невозможно. Очень, очень прошу. А если утерян, всегда можно достать в «Звене» (кажется, февраль 1923 г.).
 
      С платьями у меня тоже трагично, единственное допустимое — Ваше зеленое А<лександра> 3<ахаровна> мне надвязала верх и рукава). В синее я еле влезаю, а вылезти уже почти невозможно, когда-нибудь застряну навеки (как в лифте!) А больше ничего нет. Беда в том, что приходится бывать в Праге, по делам сборника, сидеть с приличными (NB! Завадский) людьми — и в таком виде. У Людмилы Ч<ириковой> много платьев, и она (уверена!), если бы знала, с удовольствием дала.
 
      Но… нужно обольстить. Еще беда (все беды зараз!) — бандаж. Корсет уже невозможен, все кости вылезли и весь он лезет куда-то вверх, под шею, а само b?icho на свободе. Какой-то неестественный вид. В этом Вы мне, конечно, помочь не можете, просто лазарюсь — иовлюсь — жалуюсь.
 
      Но погода прелестная — ни льдинки, ни снежинки — осень с теплым ветром — без дождинки! — но… хозяин поставил печь (деньги — наши, печь — его: в рассрочку!), и вчера мы с Алей были в к<инематогра)фе на «Нибелунгах». Великолепное зрелище.
 
      И еще — стихи, которым — дивлюсь, что не разучилась.
 
      ________
 
      Убивает Алин франц<узский>, отнимающий ровно половину утра (другую — плита и еда), убивают чулки, которые с каким-то протестующим ожесточением штопаю (2 пары своих, 5 Алиных, — и все разлагаются!), убивает еще такой год, а может и два — впереди!
 
      ________
 
      Никто не бывает, кроме преданной Кати Р<ейтлингер>. Недавно разлетелась: — «М<арина> И<вановна>! Что для Вас сделать? Я бы полжизни, я бы правый глаз, я бы душу…»
 
      И я, прохладно: «Три пары теплых штанов для Али (девочка без штанов) — покрой вот: <Далее приведен рисунок> — бумазейных: одни розовые, другие голубые, третьи (обнаглевая:) — сиреневые. 21/2 метра на три пары. 15-го заплачэ (NB! и заплачэ!) И еще — надвязать чулки. (Оживляясь: — На Смихове, где мы жили, помните? — как спускаться со Шведской, вторая улочка налево? Так вот, такой магазинчик крохотный. Надвязка — 4 кр<оны> пара»).
 
      Катя уехала с отдувающимся портфелем, а я осталась в приятном ожидании штанов всех цветов радуги и 5-ти пар цельных чулок.
 
      Да, чтобы задобрить… и загладить, сказала ей три стишка.
 
      _______
 
      Сережа видится и водится с И<сцеленно>выми. Квартиры они так и не сняли, живут в гостинице, в к<отор>ой С<ережа> и посещает их, съедая один весь их скромный ужин и опивая чаем. Устроил им работу (верную) в какой-то художеств<енной> мастерской. Они его любят, а мне сочувствуют.
 
      С<ережа> трогателен, подарил мне на свой редакторский гонорар чудную неопрокидывающуюся стеклянную чернильницу (Ваша поганая сова загаживала весь стол!), записную книжку, дегтярное мыло, сушеных винных ягод и («мне») — 1 к<оробку> баррана. И вот уже 10 дней как содержит табаком.
 
      Да, инцидент с «Дорогим». Его заглазно выбрали в правление союза писателей, по предложению Калинникова. (Уезжал на 5 дней «освежиться» — вроде как с той русской чешкой — фамилию забыла — с ужасным голосом.) Приезжает, является в Союз — с отказом: «1) Это не союз писателей, ибо здесь их почти что нет 2) за 2 года существования союз ничего не сделал, даже не организовал охраны своих прав перед и<здательст>вом „Пламя“, зачастую эксплуатировавшим писателей 3) я — единственный из социалистов, попавших в правление, и без своих не могу». Общее смущение, вот-вот уже начнут уговаривать (улещать-умасливать) — причем большинство его не выносит — и С<ережа>, подымая руку:
 
      — «Прошу слова» — и, получив: «Я бы предложил, приняв во внимание заявление М<арка> Л<ьвовича>, перейти к очередным делам». Общее согласие. Секунда столбняка, вспышка румянца, руки в рукава, торопливое прощание, — изчез.
 
      С<ережа> кругом прав, и я его всячески одобряю: писателей прежде всего должен был защищать М<арк> Л<ьвович> — социалист, член союза и служащий «Пламени». Это заявление — вызов.
 
      _______
 
      Кончаю, уступая место Але. Целую Вас и Адю и жду письма.
 
      МЦ.
 
      Р. S. Недели через две Катя Р<ейтлингер> будет проездом в Париже. (Едет в Англию на какой-то православный съезд и в Париже будет дня 4.) Дам ей Ваш адр<ес>. Если бы удалось что-нибудь заполучить от Людм<илы> Ч<ириковой>, Катя бы наверное привезла. О ее поездке напишу подробнее.
 
      Вшеноры, 11-го декабря 1924 г.
 
      Дорогая Ольга Елисеевна,
 
      Ваше дело с иждивением плохо: Ляцкий обещал сделать, чту может, но заранее предупредил, что ничего не может, — прошения поданы и утверждены, срок пропущен.
 
      15-го вышлю Вам 50 кр<он>, когда смогу — еще 50, я уже давным-давно не получала ниоткуда ничего, иначе бы выслала раньше.
 
      Был у нас в прошлое воскресенье — совершенно неожиданно — Невинный, предстал уже в сумерки и уехал в проливной дождь. Приехал, из кокетства, без зонта и без калош, и был очень смущен неожиданным (это в Чехии-то!) явлением природы. Говорил, естественно, о Париже, куда собирается через две недели и на несколько месяцев. Жаловался — довольно кротко, впрочем, — на какое-то Ваше возмущенное письмо к товарищам, ту же нотку я уловила и у М<аргариты> Н<иколаевны> (между нами!), у которой мы недавно были с Алей.
 
      Какая квартира! (Скороговоркой: «не квартира, а конфетка!») — Возглас не осуждения, не зависти, а удивления. Тепло — и не где-нибудь, в каком-нибудь углу (NB! печном) — а сразу, равномерно и всюду. Какие-то испанские балконы с зеленью — вроде зимнего сада или тропик — запах эвкалипта и духов, скатерть, приборы, бархат на девочке и на креслах — восхитительно. Л<ебеде>ва не было, что прелести не убавляло.
 
      Обещала разузнать мне про лечебницу, врача, бандаж и пр. Была мила. Накормила чудным обедом. Скоро увижусь с ней еще.
 
      Жду визита одной чешки — пожилой и восторженной, к<отор>ая пригласила меня читать лекцию о чем хочу в Карловом университете 7-го мая 1925 г. в 7 ч. веч<ера>, на что ей было объявлено о моих собственных 7-ми месяцах и гадательных еще часах и датах определенного февраля 1925 г.
 
      Жаль, что она не акушерка! С деловым (у Достоевского — умным) человеком и поговорить приятно. Но она, кажется, увы — старая дева! Если она лирически спросит, чего бы я хотела, я отвечу: «Козы для ребенка и няньки для меня». — Это вместо тридевяти царств-то! —
 
      Обрываю, ибо С<ережа> летит на поезд.
 
      Целую Вас и Адю.
 
      МЦ.
 
      Вшеноры, 26-го декабря 1924 г.
 
      Дорогая Ольга Елисеевна,
 
      Завтра С<ережа> высылает Вам иждивение — 900 кр<он> — наконец полученные у Заблоцкого.
 
      Тотчас же напишите благодарственное письмо Ляцкому (и Белобородовой) — их рук дело, и дважды: 1) выпросить у чехов, 2) уломать Заблоцкого. Мне он 15-го наотрез отказался выдать: г-жа Ч<ернова> в Париже, и я запрошу Министерство. В М<инистер>стве (уже забыв о Ляцком) естественно отказали. Тогда я вновь обратилась к Ляцкому (т. е. попросту стравила двух старичков!) — с жалобой на 3<аблоц>кого, — переписка — поиски адреса 3<аблоц>кого (никому не дает, но С<ережа> достал) — погоня его за С<ережей> и С<ережи> за ним, — в итоге 900 кр<он> и все слава Богу.
 
      Адр<ес> Ляцкого:
 
      Praha Smichov
 
      T?. Svornosti,
 
      37. Panu Professoru Е. Laitzky
 
      Мой совет: пользуйтесь случаем, и в наилестнейших выражениях просите работы. Даст.
 
      Дальнейшее деловое: умоляю о скорейшей высылке «Метели». Пламя покупает у меня книгу пьес, кроме того «Метель» хочет ставить здешняя новая студия, — руки себе грызу, что тогда Вам отдала. Если потеряли, достаньте «Звено» (каж<ется>, № 12, февраль 1923), я знаю, как это трудно и нудно, но в Праге № с «Метелью» нет. Достоверно. (Искал Исцеленов, один из зачинателей студии.)
 
      _______
 
      Завела, наконец, бандаж. Покупали с М<аргаритой> Н<иколаевной>. Сразу воспряла духом, — ненавижу расплывчатость. Но это пока все, что у меня есть «для ребенка». («Это все для ребенка, это все для ребенка, это все для ребенка» — Игорь Северянин.)
 
      Завтра уезжает в Англию Катя Р<ейтлингер>; если через Париж (м. б. через Голландию), то будет у Вас. Я дала ей адрес Невинного и Ваш старый. В Париже будет неделю и Вас разыщет, т. е. отправит Вам petit bleu, а Вы ей, в свою очередь, назначите свидание. Она бойкая и Ваши бойни разыщет. (Боюсь только, что всех быков перепугает.)
 
      ________
 
      Вчера были на елке в «Воле России» — устраивали Лебедевы. Были Яковлевы с детьми, Минахорьян, Ольга Ивановна со своей чешской дочкой, сами Лебедевы и мы с Алей. Елка, вне религиозного обряда, — как ни увешана — пуста. Дети представляли из себя Интернационал, — поэтому ничего не пели вокруг елки, кружились в молчании. (Французские Яковлевы, чешская девочка, не-русская Ируся и русская Аля.) Хозяева были милы и сердечны, посадили нас на трамвай. Аля увезла длинную белую картонку, наполненную елочными украшениями и сластями. На русское Рождество пригласили их во Вшеноры.
 
      ________
 
      Много пишу. Перешли на керосин, — дешевле и уютнее. Две жестяные лампы. Две жестяные печи. Первые наливаем, вторые топим, и те и другие чистим. На все это уходит много времени. И время уходит — проходит — до моего Бориса уже меньше двух месяцев.
 
      Бывают у нас: Катя Р<ейтлингер>, изредка Исцеленовы. А мы с Алей — нигде: до Мокропсов в холод и гололедицу далеко, а во Вшенорах у нас никого, кроме Ч<ирико>вых, нету, а те слишком умны, чтобы сидеть во Вшенорах: ездят в Прагу.
 
      Сборник («Ковчег» — мое название) разбивается на два. О гонорарах пока не слышно. Будут — Вам в первую голову. Меня мои сотрудники любят.
 
      Какое Рождество празднуете? Два? Была или будет у Ади елка? Кстати, M<ada>me Л<ебеде>ва усиленно приглашала нас с Алей на свою. Нравлюсь я ей? Сомневаюсь. Нужна я ей? Несомненно — нет. Любопытство? — Да. И поэтому не пойду. Мальчик (Pierrot) милый, девочка кукольная. А с папашей мы ни слова не сказали, он и руку подает как бревно.
 
      ________
 
      Пока кончаю. На молчание не сержусь, никак его — в смысле кривотолков — не толкую. День требует своего, в этом вся разгадка.
 
      Аля целует, С<ережа> шлет привет. Деньги отправляются по адр<есу> Сталинского.
 
      Всего лучшего Вам всем.
 
      МЦ.
 
      Были ли у Людмилы Ч<ириковой>? Напишите о ней. И пойдите еще, — у нее сейчас гостит Валентина. Адр<ес>: Malakoff/ S. Rue J-J. Rousseau, 1.
 
      Умоляю о высылке Але книги:
 
      C<om>tesse de Sйgur. Nouveaux contes de fйes.
 
      Верну с долгом.
 
      27-го декабря 1924 г.
 
      Дорогая Ольга Елисеевна,
 
      А сегодня Ваше письмо!
 
      Утро. С<ережа> торопится уезжать. Только что был почтальон. 2 ч<аса> назад уехала Катя Р<ейтлингер>, если бы письмо пришло вчера, дала бы ей Ваш новый ад<рес>. Впрочем, до сих пор не знаю, через Голландию или через Париж (едет в Лондон).
 
      Бедная Адя! Но непременно нужно будет отпраздновать русское Рождество, к которому она наверное поправится, и очеловечить новую квартиру елкой.
 
      Сегодня же начинаю Вам большое письмо. И С<ережа> сегодня же, уже не через Ст<алин>ского, а по новому адр<есу> высылает Вам деньги.
 
      Напишите Ляцкому и о болезни Ади, м. б. выхлопочет еще одну стипендию (на январь). И Б<елобородо>вой — отдельно — она ревнива. Адр<ес> Ляцкого перепишите на стену, а то потеряете.
 
      Целую Вас и Адю, спешу.
 
      МЦ.
 
      Вшеноры, 27-го декабря 1924 г.
 
      Дорогая Ольга Елисеевна,
 
      Только что отправила Вам письмо с короткой припиской в ответ на Ваше, полученное в последнюю минуту, — С<ережа> уже шел на вокзал.
 
      Я Вам писала о елке у Л<ебеде>вых (в В<оле> Р<оссии> и не написала Вам о заминке в комнате каждый раз, как мною произносилось Ваше имя. Когда Л<ебеде>в сказал, что в Париже Вас не видел, я «чистосердечно», т. е. очень громко, удивилась.
 
      Он поспешил отговориться болезнью. М<аргарита> Н<иколаевна> вторично упоминала о Вашем молчании. Я<ковле>в, с флегматической полуусмешкой, рассказал о каком-то фельетоне Кесселя… «теперь Оля и Наташа знаменитости. Чуть ли не на миллион заказов»… Я: «Заказов — плохо, лучше бы просто миллион». Л<ебеде>в: «Ну, таких дураков найдется мало». Я: «То, что вы называете дураками — просто люди с воображением. Нужно не иметь никакого, чтобы после такой каторги предлагать — заработок». Л<ебеде>в: «А вы бы что предложили?» — «Отдых, т. е. миллион без заказов: tout rond et tout court ». Общий смех и моя высокомерная не-улыбка.
 
      ________
 
      Встреча с О<болен>ским замечательна — как в романе. И дальнейшее — дружба родителей — тоже. Классический конец: его женитьба на Аде. Адя, хотите? Дети не будут орать и будут кудрявые. И все в доме — крашеное. Помните, в «Аленьком цветочке», кажется — невидимые и неслышимые слуги? А м. б. он — заколдованная собака и с любовью к нему красавицы примет свой прежний образ? И вы будете княгиней. (И царицей — в собачьем царстве!)
 
      Передайте ему мой сердечный привет. И приучите к дому. Он будет помогать.
 
      _______
 
      Мои дела. Иждивение мне, очевидно, сохранят — и не мне одной. (Вам бы наверное сохранили.) Думаю оставаться в Чехии, пока будут кормить, т. е. наверное еще целый год. Дальше??? — Дальше м. б. С<ережа> получит место, или я «прославлюсь», сейчас я в ящике без воздуха, не скрываю, это не жизнь, для жизни (без людей) нужна природа, новая природа с голосами, заменяющими людские, — нужна свобода — у меня ни того, ни другого, ни десятого, у меня своя тетрадь. И так еще год. (Я о своей душе говорю, о главной, о требовательной, о негодующей себе!) Я недавно читала в каком-то письме Достоевского о его скуке и перенапряженности без внешних впечатлений: «5 мес<яцев> одно и то же. Еще держусь». Если он, Крез души и духа, томился по внешнему: людям, видам, зданиям, — все равно! — как же не томиться мне!
 
      Кроме того, я знаю, откуда это томление: голова устает думать, душа чувствовать, ведь, при отсутствии внешних впечатлений, и та и другая живут исключительно собой, собой без повода, в упор, целиком собой. При напряжении необходимо разряжение. Его нет. Освежение. Его нет. Рабочий после завода идет в кабак — и прав. Я — рабочий без кабака, вечный завод.
 
      _______
 
      С<ережа> с Исцеленовым (и Брэй’ем, Вы его не знаете — англичанин — режиссер — блестящ) затеяли студию. Ставят «Царя Максимилиана», (народное, по Ремизову. С<ережа> играет царского сына), «Адольфу» — нечто вроде Св<ятого> Георгия. Что выйдет — не знаю. Дело в хороших руках, есть актеры — но будут ли деньги? Пока у них небольшое помещение, репетиции идут. С<ережа> очень увлечен. Как-то приводил сюда своего Брэй’я: небольшой быстрый рыжий человек, горящий и не гаснущий, острый в реплике, с лучше чем вкусом: нюхом. Страстно любит Пастернака. Сошлись. С<ережа> с ним будет встречать здешний Новый Год, — в Праге в эту ночь (Сильвестрову) «все позволено». Будут ходить по улицам и заходить в рестораны. Говорят, пьяные чехи угощают русских. Я сама уговорила С<ережу>, п. ч. я на такие дела уже не гожусь.
 
      Вчера была у нас Катя Р<ейтлингер>: рецидив одержимости С<ере>жей, вела себя истерически, клеила Але игрушки на елку, хохотала, вскакивала, намекала, заигрывала, — тяжело было смотреть. Умолила меня не идти провожать ее на станцию: «такой ужасный мороз!» — все это смеясь и плача, я была потрясена такой явностью. Если хотите ее совсем очаровать, говорите с ней побольше про С<ережу>.
 
      ________
 
      Людские посещения мне мало дают. Первая минута радость (от перемены! нарушения хода) — и сразу примус, печь, посуда, — мыть, варить — ничего не успеваешь, все грязное, все жжется, потом наспех стихи прочесть — и уже темно — и уже люди спрашивают про поезда. Кроме того, не умею на людях, мне нужны не люди, а человек — один — упор хотя бы одного вечера.
 
      ________
 
      Получила от «дорогого» «Психею» Родэ. Двухтомный (800 стр<аниц>) ученый труд, сухой, sans gйnie. Мне, в итоге, важно, кто пишет, а не о чем! А здесь — никто, и Психея не встает. Тело, из к<оторо>го Психея отлетела, — вот его книга. С удовольствием бы продала.
 
      _______
 
      С «дорогим» после Вашего отъезда виделись два раза: раз когда «мирились», другой недавно, в «В<оле> Р<оссии>», наспех, на людях, три минуты. Он мне определенно радуется и определенно во мне не нуждается, — Невинный более предан, чем он. Пошлю ему на Новый Год тот стих, что Вам посылала («Как живется Вам…»). Пусть резнет по сердцу или хлестнет по самолюбию. В тот вечер, по крайней мере, ему будет отправлена его «гипсовая труха». Вязать перестала: нет денег на шершть и дико, дико надоело. А А<лександра> 3<ахаровна> продолжает: облако белых шалей для всей деревни: вяжет как тонут. Никуда не хочет ехать. Здешний Художественный звал ее в турне: с ужасом отвергла. Боюсь, что ее через 50 лет (деревенский воздух полезен!) схоронят на мокропсинском кладбище. А Лелик женится на дочке лавочника (Баллона), обаллонится и будет торговать.
 
      _______
 
      Кесселю книжку? A quoi bon? Ну, любезное письмо в ответ. Сделаем: я Вам пришлю, а Вы — от себя — подарите. Мне нужен Пастернак — Борис — на несколько невечерних вечеров — и на всю вечность. Если это меня минует — vie et vocation manquйes. — Наверное, минует. —
 
      И жить бы я с ним все равно не сумела, — потому что слишком люблю.
 
      Мой сын будет Борис, — я Вам говорила? А если дочь — Ксения. Холодное и княжеское имя, по-французски на самую гадательную букву алфавита: X.
 
      _______
 
      Очень рада оказии Оболенских. Если повезут детские нагрудники, будет совсем усладительно: одна из них в очках и самого стоистического вида и нрава (Ася). — «Никаких нагрудников!» И вдруг — повезет. И вдруг — отберут?! и вдруг придется нагрудники — отстаивать.
 
      Дайте мне в следующем письме адр<ес> Карбасниковых. Хочу поздравить их на русское Рождество и Новый Год. (Вы не читали «Наши за границей» Лейкина?) Не забудьте написать Ляцкому — м. б. еще одно иждивение выгорит. А Белобородовым напишите отдельно, иначе погубите все дело.
 
      Целую нежно Вас и Адю.
 
      МЦ.
 
      Вшеноры, 2-го нов<ого> января 1925 г.
 
      Дорогая Ольга Елисеевна,
 
      Вчера я была у Ч<ирико>вых, они очень озабочены судьбой посылки (материи), — на днях пришло письмо от Людмилы, в к<отор>ом она спрашивает Ваш адрес. Я дала. Людмила (очевидно, по своему почину — еще лучше!) собирается прислать мне кое-какие вещицы своей девочки и не знает — как. Я думаю, лучше всего по почте, — ведь за старые вещи пошлины не берут? — бережа оказию (Катю Р<ейтлингер>, напр<имер> для чего-нибудь более ответственного (если К<арба>сникова не раздумала). Катя у Вас будет числа 10-го — 12-го, она сейчас в Лондоне на конференции и обещала предупредить Вас. Ваш новый адрес у нее есть.
 
      Готовимся к елке. Аля, считавшая дни уже с октября, вне себя, мечтает елку украсть и пронести перед носом сторожей, одетую в детское платье. На самом деле — полон лес елок, а придется везти из Праги.
 
      Клеим украшения и — Вы удивитесь — главным образом я. Золотим баранов, львов, волков, черные адские и голубые райские деревца с золотыми яблоками, — изобретаю, вырезаю и оклеиваю сама. Аля, за медлительностью, только успевает ахать. С<ережа>, так нагло хваставшийся тем, что «воспитывался в детском саду и поэтому все елочное знает как свои пять пальцев» — эти пять пальцев (и еще пять!) однажды основательно замусолил, клея гигантский фонарь, — и на этом остановился. Фонарь же, недоклеенный и похожий на средиземного спрута, пылится на вышке шкафа.
 
      Привыкаю радоваться чужими радостями (своих нет). А сын, скажете? Сын, это радость через 1/2 года, первое время я его буду бояться. Кроме того, я его уже ревную (ревную исключительно до трех лет, — нет, до семи, но потом слабее) и уже думаю о призыве (честное слово!) 1946 г.
 
      Иногда, ловя себя на мечтах о няньке, думаю: а вдруг он эту няньку будет любить больше, чем меня? — и сразу: не надо няньки! И сразу: видение ужасных утр, без стихов, с пеленками, — и опять cri du coeur: няньку! Няньки, конечно, не будет, а стихи, конечно, будут, — иначе моя жизнь была бы не моя, и я была бы не я.
 
      ________
 
      Аля начинает говорить по-французски: «сила ломит и соломушку», в книгах понимает приблизительно треть, не пропустили с ней и пяти дней с Вашего отъезда. Эти уроки — моя кара, поэтому не отступаюсь. Но итоги налицо. Хочу довести ее до свободного, по собственному почину, чтения, — тогда примусь за немецкий.
 
      Вы видите, чем я живу? Нет, я не этим живу.
 
      <Конец письма отсутствует>
 
      4-го января 1925 г.
 
      Милая Ольга Елисеевна, только что получила «Метель» и статью о Ремизове, — спасибо. И одновременно письмо от Кати Р<ейтлин>гер, она потеряла записную книжку с адресами и просит сообщить Ваш. Пишу ей на всякий случай в Лондон, но для верности — вот что: напишите ей на адрес Оболенских, она в Париже наверное будет жить у них. Сообщите ей свой адрес и приблизительные часы, когда кто-нибудь дома. Сделайте это тотчас же по получении письма, в Париже она будет не позже 8-го и останется дня четыре. Боюсь, что мое письмо в Лондон ее уже не застанет.
 
      А вот если бдреса Оболенских не знаете — тогда уже не знаю, что выдумать. Боюсь обременять Вас лишними хлопотами.
 
      Зовут Катю — Катерина Николаевна Рейтлингер.
 
      ________
 
      Получила какое-то безумное письмо из Лондона (вне связи с Катей) от еврея-красноармейца-поэта, прочитавшего мои записи в «Совр<еменных> Записках» и негодующе вопрошающего меня, «почему я ушла от них». Отвечаю ему, что первым моим ответом на октябрьскую революцию был плевок на флаг, задевший меня по лицу. 1917 г. — 1925 г. — 8 л<ет>, флаг выцвел, плевок остался. — В этом роде. — Хорошо отвечаю.
 
      Нужно быть идиотом (этого не пишу), чтобы после «Георгия», стиха к Ахматовой и «Посмертного марша» в Ремесле не увидеть — кту я, мало того: вообразить, что я с «ними». Людям непременно нужна проза: фамилии: точка над i. Думаю, что молодого человека больше всего задело еврейское в «Вольном проезде», — сам он: Leo Gordon, а тут все Левиты да Зальцманы, — не вынесла душа!
 
      ______
 
      Статью С<аши> Ч<ерного> еще не читала, тороплюсь с отправкой письма. Целую Вас и Адю. Всего лучшего вам всем в 1925 году!
 
      МЦ.
 
      В «Воле России» (в янв<арском> №) будет мой стих — большой — «Полотёрская» (Уже пройден.) Наверное, понравится Аде.
 
      Деньги (100 кр<он> Вам верну из гонорара за пьесы, верну непременно, — только бы «Пламя» не раздумало купить. Теперь они все в сборе.
 
      В пражском «Рудольфинуме» сейчас выставка Исцеленова и Лагорио, я не была, С<ережа> был, — хвалит.
 
      Вшеноры, 8-го января 1925 г.
 
      Дорогая Ольга Елисеевна,
 
      Большая просьба: возьмите в «Совр<еменных> Записках» мою рукопись «Мои службы» и переправьте ее Мельгунову для «На Чужой Стороне». «Мои службы» Современные <Записки>, заказав, отклонили, — причина неизвестна, да для меня и безразлична, — мне важен итог. А итог: на какое-то основательное количество франков меньше, нужно восполнить, все мне советуют «Чужую Сторону».
 
      Очень прошу, не поручайте «Совр<еменным> Зап<искам>» пересылать самим, пусть лучше Мельгунов не знает, что рукопись уже гостила, пусть они отдадут Вам, а Вы уже перешлете. (Мельгунов живет где-то под Парижем.) Только, препровождая рукопись, оговоритесь: не подойдет, прошу возврата, вторично ее у меня нет, а переписывать — большой труд.
 
      Да! Прежде чем идти в «Современные <3аписки>», запросите по телефону (Париж ведь — не Прага?), у них ли эта рукопись, не отослана ли к Степуну в Германию. (Отказ — через Степуна.) Очень прошу Вас сделать это возможно скорей, и М<ельгу>нова поторопите с ответом, — «Совр<еменные> Записки» молчали 2 месяца!
 
      Вчера у меня был наш председатель — В. Ф. Булгаков, планировали сборник. Ваша цель принята, гонорар либо 350, либо 300 кр<он> с листа, получу на Вас в первую голову, опять притянув Ляцкого. (Издаст, очевидно, «Пламя».) Сборник совсем собран, большой, хороший, приблизительное содержание:
 
      Маковский: Венецианские сонеты
      Туринцев: стихи
      Недзельский: Походы (стихи)
      Рафальский — стихи
      Я: «Поэма Конца»
      ________
 
      Чириков: «Поездка на о. Валаам»
      С<ережа> — «Тиф»
      Немирович-Данченко: еще не дал
      Калинников — «Земля»
      Вы — «Раковина»
      Аверченко — рассказ
      Долинский — «Чугунное стадо» (NB! Поездка с англичанином!)
      Крачковский — еще не дал
      Кожевников — из цикла «Городские люди» (о Чехии)
      ________
 
      Нечитайлов — «Болгарские и македонские песни»
      В. Булгаков — «Замолчанное о Толстом»
      Кизеветтер — «Заметки о Пушкине»
      Савинов — «Оттокар Бржезина»
      Завадский — «О русском языке»
      С. Булгаков — «Что такое слово»
      ________
 
      М. б. что-нибудь в беллетристике забыла. Называться будет (крестила — я) «Ковчег».
 
      ________
 
      Вся Прага занята юбилеем Немировича. Были бы здесь — много рассказала бы о «дорогом». Он сейчас в полосе ожесточенного самолюбия, ведет себя мелко, не будучи мелким, — мне жаль его, но помочь не могу. Отзывы со всех сторон (вне политики!) самые удивленные и нелестные, но как-то зарвался («занесся»), делает бестактность за бестактностью, наживает себе врагов среди самых сердечных и справедливых людей. — Жаль. — Но помочь не могу.
 
      Сам предлагал мне (около месяца назад) купить у меня книгу («Романтику») и вот на два письма не отвечает. Я не привыкла к такой невоспитанности, это еще хуже бессердечия, ибо не подлежит никакому сложному толкованию.
 
      _______
 
      Все ходим с Алей по елкам: третьего дня у Лелика, вчера у Ч<ирико>вых. Дети, я замечаю, меньше всего заняты елкой.
 
      Дети любуются подарками, взрослые — детьми, а елка — как Сивилла, вспоминающая свои скалы. К Але это не относится: она душу отдаст за лишние пять свечей.
 
      Елка будет и у нас, есть уже, украшена и наряжена, в бахромах и в блестках, кроме них — все самодельное, в Сочельник золотили шишки и орехи, доклеивали, докрашивали. Была служба, приезжал Булгаков из города, служил в Мокропсах, в ресторане, говорил проповедь. 12-го иду с Муной к земгорской врачихе, — м. б. поможет мне устроиться в лечебнице бесплатно, — «Охрана матерей и младенцев», 30 кр<он> в день, — дешевле, чем в «Красном кресте». Новый год встречаем во Вшенорах, с Ч<ирико>выми и А<лександрой> 3<ахаровной>. Завтра Аля ждет на елку Ирусю, боюсь, что М<аргарита> Н<иколаевна> обидится, что перерешаю с лечебницей, но ее — вдвое дороже (600 кр<он> за 10 дней), и никаких надежд на даровое лежание.
 
      Уже вечер. Пишу при лампе. В комнатах — весь уют неприюта. С<ережа> в городе, Аля рисует в новом альбоме и грызет орехи. Я — между плитой (вода для стирки) и письменным столом, как сомнамбула, как мыслящий маятник. Эта зима — наиглушайшая в моей жизни, точно я под снегом. В будущем году — давайте? — приеду в Париж. Посажу вместо себя Катю Р<ейтлингер> или Муну (они меня все так любят!) и приеду. — Ну, на две недели, чтобы опять услышать звук собственного голоса, — своего настоящего — «denn dort bin ich gelogen, wo ich gebogen bin» (ибо где я согнут — я солган!). Вы ничего не пишите мне об оказии к Б<орису> П<астернаку>, — мне так нужно ему написать, я даже не знаю, дошло ли мое июньское письмо, — ни звука. Во 2-ой книге «Русск<ого> Современника» — два моих стиха, он дал, я не видела, мне говорили. Осенью это была Св<ятая> Елена (с верховыми прогулками и подзорными трубами несдавшегося императора), сейчас это «погребенные под снежной лавиной» или шахта: глухо. А другие живут — тут же рядом в таких же «двух комнатах с плитой и печью», знакомятся, любят, расходятся, вьют и развивают гнезда… Боюсь, что беда (судьба) во мне, я ничего по-настоящему, до конца, т. е. без конца, не люблю, не умею любить, кроме своей души, т. е. тоски, расплесканной и расхлестанной по всему миру и за его пределами. Мне во всем — в каждом человеке и чувстве — тесно, как во всякой комнате, будь то нора или дворец. Я не могу жить, т. е. длить, не умею жить во днях, каждый день, — всегда живу вне себя. Эта болезнь неизлечима и зовется: душа.
 
      ________
 
      И всё такие разумные люди вокруг, почтительные. Я для них поэт, т. е. некоторая несомненность, с к<отор>ой считаются. Никому в голову не приходит — любить! А у меня только это в голове (именно в голове!), вне этого мне люди не нужны, остальное все есть.
 
      Целую Вас нежно. Самая приятная новость в конце Алиного письма
 
      МЦ.
 
      Вшеноры, 16-го января 1925 г.
 
      Дорогая Ольга Елисеевна,
 
      Ваше иждивение получено и завтра же будет Вам отправлено. Подала прошение и на февраль, — не знаю, добрая воля Л<яцко>го. В прошении (свободное творчество!) упомянула о катастрофическом стечении обстоятельств — красноречиво. Написала и подписала за Вас три бумаги (расписку, доверенность С<ережи> и прошение) — Вы бы удивились аккуратности своего почерка. (Единственное в чем Бог меня лишил размаху!) — Словом, все сошло, — авось, еще сойдет.
 
      ________
 
      Сказки дошли, к великому восторгу Али. Читает и переводит каждый день по две страницы, — хватит до седых волос. Читаю и вспоминаю свое детство, — тот особый мир французского духа в доме. Я не знаю, куда все это уходит. Когда другие рассказывают о своей жизни, я всегда удивляюсь нищете — не событий, а восприятия: два, три этапа, эпизода: школа (до школы, обыкновенно, не числится), «первая любовь», ну, замужество или женитьба, словом то, что можно зарегистрировать в чешской «студенческой легитимации». — Ну, а остальное? Остальное либо не числится, либо его не было. Отсюда верность одному (одной) или, наоборот, бездушная погоня за всеми. — Скучно. Скудно. Нудно. — Так я, недавно, встречала Новый (старый) год, — с такими. Множество барышень (дам, mais plus зa change, plus c’est la mкme chose) в разных — одинаковых — платьях, все с пудреницами, с палочками духов и кармина, с кудерьками и сумочками, хихикающие, щебечущие, — рыжие, русые, черные, — все как одна. Я весь вечер просидела мрамором, — не от сознания своей божественности, а от полной невозможности (отсутствия повода) вымолвить слово. И мужчины такие же, — точно их не рождали, а производили — массами. Лучше всех был старик Чириков, ненасытный в своем любовном любопытстве к жизни. Ненасытный и неразборчивый.
 
      О, мне скучно!
 
      ________
 
      Была, наконец, у врачихи (с Муной). Посоветовала мне возможно больше стирать белья для укрепления мускулов живота. (1917 г. — 1925 г. — 8 лет укрепляю!) Советует лечебницу «Госуд<арственной> Охраны матерей и младенцев» — пахнет Сов<етской> Россией — единственное утешительное, что на острове. Советует еще переезжать в Прагу (ку — да? к Невинному, за решетку?!) возможно раньше, п. ч. «постоянно случается на 2–3 недели раньше». Но переезжать мне некуда, посему буду сидеть во Вшенорах до последнего срока. Про близнецов ничего не говорила, — очевидно, Прага не повлияла.
 
      Ни о «Романтике» (пьесе), ни о «Мтлодце» ни слуху, ни духу. «Дорогой» на письма не отзывается (два деловых). Третьего не дождется, а я м. б. не дождусь ни «Молодца», ни «Романтики», ни геллера. Но не могу же я стучаться в человека, как в брандмауэр!
 
      _______
 
      А у Муны с Р<одзевичем> к концу. Недавно их вместе встретил монах. — «Такая неприятная сцена: у нее глаза полные слез, он усмехается, — какие-то намеки»… Мне ее жаль, хотя я ее не люблю. Монах сейчас живет в Беранеке, занимает ответственный пост (обратный большевицкому), тратит огромные деньги, а костюм (и воротник!) все тот же. Ну, что бы ему подарить мне 10 тыс<яч>?! Просто уронить! — Роковое отсутствие воображения. —
 
      _______
 
      С<ережа> много пишет. Очень занят театром. Совмещает пять (бесплатных) должностей. Невинно и невольно кружит головы куклам. В постель сваливается как жнец на сноп. (Или на сноп нельзя свалиться?) — Ну, как в пропасть! — Худеет, ест, и еще ест, и еще худеет. («У Вашего Сережи глаза как у Вия» — моя любовь, m<ada>me Андреева.) В ужасе от предстоящих Госуд<арственных> экзаменов. — Все его ублажают, и никто не платит ни копейки. Скоро выходит 2-ой номер журнала с его статьей. Вышлем.
 
      Целую крепко Вас и Адю. Еще раз — спасибо за книжку.
 
      МЦ.
 
      Р. S. Пишу утром, с отвращением озираясь на невынесенные помои, непринесенные угли, неподметенную комнату, нетопленную плиту.
 
      ________
 
      19-го января 1925 г.
 
      Только что пришли Ваши две открытки. Вы спрашиваете: как со стипендией Р<озен>таля? Все, что я об этом (от Вас) знаю — что не дает стипендий заочно и что для успеха дела нужно быть в Париже. Это Вы мне писали уже давно, в последнем Вашем письме (коротенькой карточке) Вы о Р<озента>ле не упоминаете. — Что я могу ответить? Что в П<ариж> сейчас ехать — ясно — не могу и не смогу, думается, еще долго. Если бы чехи согласились выдавать мне ссуду заочно — тогда другое дело, но сейчас не время об этом просить, все эти ссуды на волоске, — от 15-го до 15-го, приходится радоваться, что еще месяц прожили. Во всяком случае, раньше как мес<яцев> через семь никуда не смогу тронуться, да и то при исключительно благоприятных обстоятельствах. Лето пройдет — посмотрим. Не скрою, что в ужасе от перспективы еще одной такой зимы, но м. б. с ребенком мне будет столько дела, что вообще отучусь чувствовать. Моя беда — в бодрствовании сознания, т. е. в вечном негодовании, в непримиренности, в непримиримости. — Пока. —
 
      Не знаю, стоит ли сейчас тревожить Р<озен>таля? От добра добра не ищут, а в жизни со всем приходится считаться, кроме души.
 
      _______
 
      Не понимаю отсутствия у Вас Кати Р<ейтлингер>. Адрес Ваш она должна была узнать у Андрея О<бо>ленского, я ему писала. М. б. злобствует на молчание С<ережи> (на ее письма отвечать невозможно) и распространяет свой гнев и на Ваш дом, как нам близкий? Бог ее знает! — В Праге ее еще нет.
 
      Новость: Р<одзеви>ч уехал в Латвию — насовсем. Узнала вчера. Муна, очевидно, узнала за день раньше, т. е. в день отъезда. — Отсюда слезы. — Много ей придется их пролить, раз я тогда на горе так плакала!
 
      Целую Вас и жду большого письма.
 
      МЦ.
 
      <Приписки на полях:>
 
      Передала ли Людмила Ч<ирикова> материю? — Умоляю! И еще раз письмо к Л<яцко>му!
 
      Дошло ли письмо с просьбой о «Службах»? Просила взять их в «Совр<еменных> 3<аписках>» и переслать Мельгунову («Чуж<ая> Сторона»).
 
      Р. S. Увы! на февраль денег никак не ждите, 3<абло>цкий Сережу предупреждал, что в последний раз.
 
      Вшеноры, 22-го января 1925 г.
 
      Дорогая Ольга Елисеевна,
 
      Одно Ваше письмо явно пропало. Последовательность: коротенькая carte в конверте с радостью о предстоящем (декабрьском) иждивении и две открытки, С<ереже> и мне — на днях, моя — с запросом о Р<озен>тале. А теперь приезжает Катя и передает, через С<ережу>, о необходимости торопиться с прошением. Не зная ничего, пишу: такой-то — прошение — подпись — дата. Середина Ваша, заполняйте.
 
      Катю еще не видела, но знаю, что есть какие-то дары, которым очень радуюсь. Слышала, вчерне, об инциденте с К<арбасни>ковой, смеялась. В субботу (послезавтра) еду в Прагу, — с Муной на осмотр, в лечебницу, наверное, увижу Катю и все узнаю. Тогда напишу.
 
      Пишу заранее, что сейчас трогаться не могу, мои сроки — от 15–20 февраля, но докторша утешает, что часто случается на три недели раньше. — Vous voyez зa d’ici.
 
      В следующем письме напишу любопытное о Бел<обородо>вой, сейчас некогда, С<ережа> торопится на станцию. Письмо Ваше она получила. — Досылаем остаток иждивения.
 
      Целую нежно Вас и Адю.
 
      МЦ.
 
      Вшеноры, 25-го января 1925 г.
 
      Дорогая Ольга Елисеевна,
 
      Ваши чудные подарки дошли, вчера была в городе, видела Катю, она мне все передала. Детские вещи умилительны и очень послужат, у меня, кроме даров Б<елобородовой>, — ничего, пока не покупаю, жду, отовсюду обещано, но осуществляется туго. — Восхитительны одеяльца, С<ережа> завидует и ревнует, вздыхает о каких-то своих кавказских походных бурках. — С грустью гляжу на перчатки: где и когда?! Руки у меня ужасны, удивляюсь тем, кто их бессознательно, при встрече, целует. (Не отвращается, или — не восхищается!)
 
      Вы помните Катерину Ивановну из Достоевского? — Я. — Загнанная, озлобленная, негодующая, в каком-то исступлении самоуничижения и обратного. Та же ненависть, обрушивающаяся на невинные головы. Весь мир для меня — квартирная хозяйка Амалия Людвиговна, все виноваты. Но яростность чувств не замутняет здравости суждения, и это самое тяжелое. Чувствуя, как К<атерина> И<вановна>, отзываясь на мир как она, сужу его здраво, т. е. — никто не виноват, угли всегда пачкаются, вольно же мне их, минуя (из чистой ярости!) совок, брать руками. — И всегда жгутся. — Посему, чернота и ожоги рук моих — дело их же и нечего роптать.
 
      Все вспоминаю, не сейчас именно, а всю жизнь напролет, слово Марии Башкирцевой, счастливой тем же, что я, и несчастной совсем по-иному:
 
Pourquoi dans ton oeuvre cйleste
Tant d’elements — si peu d’accord?!
 
      Только я cйleste заменяю — terrestre. Все мои беды — извне. «Вне» — само — беда!
 
      Вчера была с Катей в лечебнице, где буду лежать. — На острове, это меня утешает. Прелестный овальный островок, крохотный, — там бы не лежать, а жить, не рождать, а любить! Однажды, в ожидании цирка, мы там с Алей и Катей гуляли. Но тогда предстоял цирк, — не ребенок, а львенок! Такого львенка потом по цирку проносили на руках, и мы его гладили: жестко-пуховая шерстка, желтая. (Цирк был заезжий — полотняный шатер на холму. Цирк уехал, а островок остался.)
 
      О лечебнице: противоестественная картина 5-6-ти распростертых женщин, голые животы, одеты врачи и фельдшера, — равнодушие — спешка — раз, два… Я ничего не понимала из того, что меня спрашивали, если бы производить на свет нужно было по-чешски, я, наверное, ничего бы не произвела. На все вопросы коротко отвечала: ruska
 
      _______
 
      В Прагу перееду 7-го — 8-го, дней за восемь, за десять, буду с Алей жить у Кати, — с Катей и Юлией и всеми православными Праги. Но готовить не буду (есть хозяйка) и топить не буду (она же), за эти несколько дней м. б. стану человеком. Катя живет на другом склоне той — нашей — горки (моей «горы») на ремесленной бедной улице, уютной. Я рада перемене.
 
      ________
 
      Да! О Бел<обородо>вой: представьте себе, неделю назад привозит Але всю ободранную елку, т. е. все ее убранство: подсвечники, бахрому, звезды и — целую коробку елочного пестрого шоколада: сердца, сапоги, рыбы, младенцы, тигры (м. б. овцы) — мне: несколько распашонок, два нагрудника, одну пеленку и детский конверт, но какой странный! Зашитый доверху, ребенок как в мешке, самоедский мешок. 1) Откуда у нее эти вещи? (Говорит: свое). 2) Свое — детское или свое материнское? 3) Уж не лежал ли Л<яц>кий в этом конверте? Не лежит ли до сих пор?! М. б. это детское приданое Л<яц>кого? По вечерам становится грудным ребенком, укладывается в конверт и сосет соску? А с утра — предисловие к Гончарову, — а?
 
      Милое об Але: недавно в гостях сперла детскую салфетку, похожую на пеленки, всю в какао (похоже на другое), втиснула в карман пальто и дома торжествующе выложила. Выстирали — не отстиралась: пеленка, как ей и быть должно, классическая. Присоединили к остальным сокровищам, в Ваш серый чемодан.
 
      ________
 
      Катя рассказывает мне о К<арбаснико>вой. Хотите черную неблагодарность на белоснежные кофточки? — «Un si mince effet d'une si grasse cause!» Свинь — я. — Восхищаюсь Вашим натиском, весь эпизод с отказом барышни везти — очарователен. Вспомнить только ее ревнивый возглас тогда, месяцев 5 назад: «Приданое — мое!» Но м. б. она придерживается модной теории, согласно к<отор>ой ребенок должен лежать совсем голый — на животе — в грудах деревянной ваты? (Этой ватой потом топят. — Немецкая послевоенная система. Не вру.) Мои подруги по поселению: А<лександра> 3<ахаровна>, жена Альт<шулле>ра, разные жены студентов, вернее: одинаковые жены одинаковых студентов, задуряют мне голову преждевременными советами: не пеленать-пеленать, кривые ноги — свобода движений, в конверте — без конверта и т. п. У некоторых даже нет детей. Но этот номер с деревянной ватой (ни пеленки, ни одеяла, ни чепца, ни кофточки, — только вата!) — лучший.
 
      ________
 
      Возвращаюсь к Бел<обородо>вой и К<арбасни>ковой. Кто из них оказался сердечней? Чуяло мое сердце.
 
      А пленивший меня случай с коровьим хвостом (кирпичом на нем!) весь целиком оказался выписанным из детской англ<ийской> книжки: «Мои друзья — животные» Томаса Сэтона Томпсона.
 
      «Психею» прочла вчера же вечером. Прелестная вещь. Почти слово в слово наш «Аленький цветочек». И книжка прелестная. Теперь у меня две «Психеи» (не считая своей) — 800-страничная слонимовская (Rohdй) и крохотная Ваша. А настоящей нет нигде — в воздухе. Да! попутная мысль: душу мою я никогда не ощущала внутри себя, всегда — вне себя, за окнами. Я — дома, а она за окном. И когда я срывалась с места и уходила — это она звала. (Не всегда срывалась, но всегда звала!) Я, это моя душа + осознание ее.
 
      ________
 
      Катя в восторге от Вашего дома и от всех вас в отдельности. Химеры и вы, — вот ее лучшие впечатления Парижа. Третьего дня она потеряла часы и перчатки, вчера со мной, сумку: выронила на площади, тут же спохватилась, но уже унесли какие-то мальчишки к полицейскому, к<оторо>го на месте не оказалось. Так и сгинула сумка с 5 кр<онами>, ключом и единственной фотографией матери. Самое любопытное, что за 5 мин<ут> до этого она все свои деньги, т. е. 45 кр<он>, по моему настоянию истратила на перчатки — кожаные, на подкладке, чудные. Я точно предвосхитила судьбу. Сумасшествие ее с С<ережей> после путешествия только пуще разгорелось: «С<ергей> Я<ковлевич>! С<ергей> Я<ковлевич>!» — «А я-то надеялся, что Вы после Лондона и Парижа, забыв С<ергея>, ограничитесь одним: я!» Но ничто не помогает, как с цепи сорвалась. Заставлю ее на днях покупать колесо для коляски. Боюсь, что на нем же во Вшеноры и прикатит.
 
      _________
 
      Нынче Татьянин день, С<ережа> с Алей едут в Прагу, он — праздновать Татьяну, она — к Ирусе на день рождения (завтра). От М<аргариты> Н<иколаевны> ни слуху, ни духу, это отношение ни на чем не стоит и — ничего не стоит. — Что Невинный? Не забудьте, что я уже больше месяца не получала от Вас настоящего письма. Одно, очевидно, пропало. Еще раз — спасибо за все. Нежно целую Вас и Адю. С<ережа> в восторге от своих подарков, вчера, по поводу зеленого гребешка даже вымыл голову (в 11/2 ч. ночи).
 
      МЦ.
 
      Прошение и остаток иждив<ения> 70 фр<анков> посланы с оказией через Катю, наверное уже получили. Что Ремизовы? Андрей О<болен>ский? Кессели? Неужели ни разу не видели Бахраха? Пишите.
 
      26-го января 1925 г.
 
      Сегодня у меня редкий праздник, — одна дома. (С<ережа> на Татьянином дне, Аля у Ируси.) Совершенно изумительное чувство, вроде легкого опьянения. Сразу на десять лет моложе. Вы, конечно, не обвините меня в предательстве: степень, вернее, безмерность моей привязчивости Вы знаете, но это — я с другими, а сейчас — я с собой, просто я, вне. Образцово (я-то!) убрала комнату, втащила и вытащила все, что полагается, на примусе — суп, а внутри тихое ликование. Недавно я говорила Исцеленовым (глубоко-бесполезно, ибо Kulturprodukt’ы!), что неизбежно буду любить каждый город, дыру, нору, где придется жить, но что это любовь — не по адресу, — из прямой невозможности не любить то, в чем живешь. Посему, мне, более чем кому-либо, надо выбирать города. Кстати, резкий спор с ним (она бессловесна) о Папоушке (ней). — «Я ей все прощаю за любовь к театру!» — «Это не театр, это актеры, какой-нибудь давнишний актер, воспоминания детства». И он, сухо: — «Нне знаю». Весь спор сводился к тому, что «любовь к искусству» обязывает — к безыскусственности, рожденности, сущности, вернее: только из нее возникает, как само искусство. Рожденное дорождается, — вот искусство. Т. е. моя кровь от предков (рожденности) + моя душа. И<сцелен>нов ничего не понимал, говорил, что Папоушка читала много книг. — «И гоголевский Петрушка тоже». Если бы можно было с ним поссориться — поссорились бы. Но это Kulturprodukt, вялая никакая кровь.
 
      _______
 
      Получила от С. М. В<олкон>ского его новую книгу — роман — «Последний день». Огромный том в 600 стр<аниц>. Фабулы нет, — течение жизни — любовной пары нет — далек и высок — есть мысль, есть формула, есть отточенное наблюдение, есть блистательный анекдот. И фигуры — второстепенные — главное, женские — очень удачные. Большого успеха книге не предрекаю, — плавна, не остра. Если попадется, — прочтите, очень любопытен Ваш отзыв. С<ережа>, напр<имер>, попавший на Сов<етскую> Россию (не обошедшуюся без легких нелепостей), прямо ее сравнивает с Красновым. Но всей книги он не читал. С В<олкон>ским моя переписка гаснет, на него нужен большой порох, необычайная заостренность внимания, вся ответственность — на мне, он только откликается. А не виделись мы уже два года, и жизни такие разные: он — то в Риме, то на Капри, то в Париже, то еще где, — уединенный, свободный, вне быта, — я… —
 
      Думаю о Париже, и вопрос: вправе ли? Ведь я ехала заграницу к С<ереже>. Он без меня зачахнет, — просто от неумения жить. Помните, какой он был страшный у монаха? Я знаю, что такая жизнь — гибель для моей души, сплошное отсутствие поводов к ней, пробел — но вправе ли я на нее (душу)? Мне чужой жизни больше жаль, чем своей души, это как-то сильнее во мне. Есть, конечно, еще вопрос Али, — ей тоже трудно, хотя она не понимает. Сплошные ведра и тряпки, — как тут развиваться? Единственное развлечение — собирание хвороста. Я вовсе не за театр и выставки — успеет! — я за детство, т. е. и за радость: досуг! Так она ничего не успевает: уборка, лавка, угли, ведра, еда, учение, хворост, сон. Мне ее жаль, п. ч. она исключительно благородна, никогда не ропщет, всегда старается облегчить и радуется малейшему пустяку. Изумительная легкость отказа. Но это не для одиннадцати лет, ибо к двадцати озлобится люто. Детство (умение радоваться) невозвратно.
 
      ________
 
      Сегодня зарезала Ваш розовый халат, — помните. Вы выбросили, вроде японского, весь из кусков — на наволоку. Целый день шила. Дописываю вечером. При первой возможности вышлю Ваше одеяло, я хотела с Катиной дамой, но не успела. М. б. можно почтой. Меня все время грызет, что мы Вас ободрали.
 
      Целую. Пишите.
 
      МЦ.
 
      Вшеноры, 2-го февраля 1925 г.
 
      Дорогая Ольга Елисеевна,
 
      Вчера, 1 февраля, в воскресенье, в полдень, родился мой сын Борис — нежданно и негаданно во Вшенорах. Ничего не было готово — через полчаса появилось всё. Меня прямо спасли. Мальчик белый, с правильными чертами, крупный.
 
      Нежно целую Вас и Адю.
 
      МЦ.
 
      Вшеноры, 8-го февраля 1925 г., 1 ч. ночи
 
      Дорогая Ольга Елисеевна,
 
      Нам с мальчиком пошли восьмые сутки. Лицом он, по общим отзывам, весь в меня: прямой нос, длинный, скорее узкий разрез глаз (ресницы и брови пока белые), явно — мой ротик, вообще — Цветаев. Помните, Вы мне пророчили похожего на меня сына? Вот и сбылось. Дочь несомненно пошла бы в С<ережу>.
 
      Мальчик мил, общее выражение лица благодушное, напоминает Ф. А. Степуна после удачной лекции. Ест хорошо, меня — представьте себе!!! — хватает. Поражаю и себя и других.
 
      Мои дела хороши, всё как по книжке, но молодой Альтшулер (брат К. И. Еленевой), спасший и меня и мальчика (он родился в обмороке, и Альтшулер его минут 20 откачивал — искусственное дыхание) — А<льтшулле>р настаивает на долгом лежании. Вчера (7-го) я в первый раз села. Еще ничего не читаю, — берегу глаза. Милее всего — Булгакова и еще одна дама, недавняя. Милы тишиной. А Ан<дрее>ва — буря, влюблена в мальчика, как цыганка в белого ребенка. Приходит в 6 ч. веч<ера> и уходит в 12 ч. ночи. Добра, странна и буйна. Равно притягивает и отталкивает.
 
      ________
 
      Колеблюсь между Борисом (я) и Георгием (С<ережа>). Назову Борисом — буду угрызаться из-за С<ережи>, Георгием — не сдержу обещания Б. П<астернаку>. Посоветуйте, исходя из двойной меня, какой Вы меня знаете.
 
      _______
 
      А няньки нет, и скоро все посещения кончатся. — Трудно. — Первое время я инвалид, а Али одной не хватит. С<ережа> же с ног сбился, на след<ующей> неделе три экзамена. Недавно, когда наша временная нянька (угольщица) сбежала, всю ночь не спал с мальчиком. Извелся.
 
      ________
 
      Есть коляска — чудесная раскладная американская, купленная у одних русских за 50 крон. Спит он пока в моисеевой корзине, — подарок Андреевой. Лежу под ее одеялом и в ее ночной рубашке. Она мне, как его кормилице, готова отдать все. Эта любовь грозит мне бедами, было уже несколько стычек. Она очень трудна.
 
      ________
 
      Лежу в той второй комнате, из которой вынесено все. В окна весь день — сияющая гора со всеми постепенностями света. Сейчас ночь, С<ережа>, угольщица и мальчик спят. (Угольщица на Алиных львах и обезьянах, так и оставшихся в простенке.) Аля все эти дни (года!) ночует у Андреевых, с которыми не в «контакте».
 
      ________
 
      Денежные дела сомнительны: в июле у С<ережи> кончается иждивение, а места нет. А расходы, естественно, очень велики, как себя ни ограничивать. С<ережа>, напр(имер), должен хоть на месяц снять себе отдельную комнату. — 200 кр<он> местной бабке, пришедшей после события и потом еще два раза. — Угольщице — 10 дней по 15 кр<он) — 150. И т. д. Не знаю, как вылезем.
 
      ________
 
      Получили ли остаток иждив(ения) с Катиной оказией? Не забудьте ответить.
 
      ________
 
      В следующий раз напишу подробнее и разборчивее, — пишу ночью, при завешенной лампе, наугад.
 
      А пока целую Вас и Адю и очень жду письма. Аля не написала, п. ч. весь день в деловых бегах. А у нас весна, сережки на орешнике.
 
      МЦ.
 
      Вшеноры, 14-го февраля 1925 г.
 
      Дорогая Ольга Елисеевна,
 
      Кто Вас смутил приездом: С<ережа> думает, что Самойловна. (NB! У Вас их две: une a Paris, l’autre a Prague ). Если не Белобородова и не кто-нибудь власть имущий или возле власть имущих пребывающий — не слушайте и не приезжайте. Если Л<яц>кий найдет возможным продлить Вашу ссуду, он это сделает и без Вас, если нет — никакое Ваше временное пребывание не поможет. Ведь через две недели Вы все равно уедете, и опять придется получать за Вас — Прага так мала — всё узнается. Приезд сейчас, по-моему, только перевод денег. Ведь чехи иным и заочно выплачивают ссуду. Тэффи, Б<альмон>ту, еще кому-то, стало быть все дело в их доброй воле и в Вашем счастье (!).
 
      Это говорило благоразумие, а теперь —
 
      Вашему приезду была бы страшно рада, — у меня никого нет, как никогда. За городом сейчас чудесно, почти весна. Гуляли бы с коляской и без коляски. (Знаменитое: «Что может быть лучше молодой женщины с ребенком на руках?» — «Та же женщина, но без ребенка»). Кстати: страшнее ребенка — коляска. Помните обезумевшего Скворцова? (По-вашему: Щеглова, Ястребова, Перепелкина и т. д.)
 
      А знаете, откуда ко мне прибудет коляска? Угадайте — Из «Воли России». Редакторы решили поднести своему будущему сотруднику «выездной экипаж». — Мило? — Получила официальное письмо на машинке с подписями всех четырех (а за Невинного — X.). Третьего дня у нас была М<аргарита> Н<иколаевна> с Ирусей, навезли множество детских вещей, — прелестных. Ни у Али, ни у Ирины не было такого приданого. — Приданое принца. — Но помню и всегда буду помнить, что первый камень — Ваш, и Ваша кофточка (русая, с голубой продёржкой) из всех — любимая.
 
      Есть у нас и ванна, — одолжили совсем чужие люди на неопределенный срок. Мальчик уже несколько дней купается.
 
      Нянькины дела таковы: угольщица, наконец, дорвалась до своих мирных дней и ночей, т. е. ушла. В Праге найти невозможно — никто не хочет в отъезд. Во Вшенорах и окрестностях тоже никого, старухи у печей, молодежь на фабрике. Предлагает кто-то — из десятых рук — какую-то «мать студента», но где она, какого возраста и нрава, пока неизвестно. Думаю, что подруга младенческих лет Кондакова.
 
      Сегодня первую ночь ночевала с мальчиком — одна! — горжусь. Спала все-таки 6 часов. Остальное время перекладывала его, полоскала и развешивала его ризы, курила, ела хлеб и читала «Петра» Мережковского.
 
      Кстати, мальчик окончательно, — Георгий. Радость — так радость полная. Во-вторых, уступить — легче, чем настоять. В-третьих, — не хочу вводить Б<ориса> П<астернака> в семью, делать его общей собственностью. В этом какая-то утрата права на него. Углубив, поймете.
 
      Итак, Ваш крестник — Георгий. А крестного отца еще нету:
 
      Волконский стар, Завадский стар, Чириков стар. У меня ведь ни одного молодого мужского друга! А старого крестного — разве что для имени и как символ, — вместе не жить: «Мне тлеть пора, тебе — цвести». Крестный (или крестная) осмыслен, как некая опора, спутник, — иначе просто: «дунь и плюнь». Волконский же, 65 лет — сплошное дунь, а если молодого взять, выйдет «плюнь» (мое на крестного), я ведь быстро раздружаюсь:
 
«Птичка все же рвется в рощу,
Как зерном ни угощаем:
Я взяла тебя из грязи, —
В грязь родную возвращаю».
 
      Крестины думаем устроить 23 русск<ого> апреля (6-го мая) в Егорьев день и день Георгиевских кавалеров. Он уже будет «большой» (3 мес<яца>).
 
      ________
 
      А знаете ли Вы, что он родился в глубоком обмороке? Минут двадцать откачивали. (В транскрипции Лелика, наслушавшегося чего не следует: «Родился в лассо!») Если бы не воскресенье, не С<ережа> дома, не Альтшулер — погиб бы. А м. б. и я. Молодой А<льтшул>лер по-настоящему нас спас. Без него — никого понимающего, только знакомые (мы, Я).
 
      Приятно обмануть пророчества В. Зайцевой и Ремизовых («Коли сына — так дочь!»). И Вы совершенно правы насчет хотения:
 
      этого мальчика я себе выхотела, заказала. И Вы первая подтвердили меня в моем праве на его существование, — не по-женски, — так хорошо по-мужски! — И напророчили мне моего сына, похожего на меня. Тогда в Иловищах. Отлично помню.
 
      ________
 
      Четвертый день как встала. На ногах еще слаба. Понемножку вхожу в жизнь, т. е. в чистку картошки, в выгребание печек и пр. Тяжестей не таскаю, веду себя благоразумно. «Завидую» в окно, на горы, — дивная рыжизна дубов в синеве. Но так как «на воздухе сидеть» не умею — просто не выхожу — от соблазна.
 
      ________
 
      Много любопытного о А. И. А<ндрее>вой. Вас она скрыто не выносит (как Вы ее — явно). Своевольна, тяжела, сумасбродна, внезапна, совершенно непонятна. К мужчинам равнодушна, к нарядам (к своей красоте) равнодушна, к книгам равнодушна, покойным писателем и мужем не одержима. Дети? Сплошная команда, пуще меня. Любит, по-моему, только Савву. Беседовать не умеет. Никогда не банальна. Первые 9 дней (классически!) присутствовала непрестанно, — помогала, командовала, досаждала, заполняла собою (буйством и любовью) весь день и весь дом. На 10-ый день пропала, — как в воду канула. Аля, ночевавшая у них до вчерашнего дня, говорит — черное платье шьет с пестрой отделкой.
 
      Цыганка, утверждаю. Неучтима и неподсудна.
 
      ________
 
      Поблагодарите милую Адю за письмо. Будет время — напишу. Спасибо за оказию в Москву, письмо для Б<ориса> <Пастернака> пришлю на днях, вслед этому. Как хотелось бы — и «Мулодца»! Уже печатается. Когда буду посылать Вам, пришлю и для Б<ориса> П<астернака>, — м. б. найдется еще оказия, — пусть через месяц, лишь бы дошло. В Праге у меня никого нет, кого просить, — Св<ятая> Елена, которую минуют все корабли.
 
      ________
 
      Два раза была у меня г<оспо>жа Тешкова, председательница Едноты. Лет под пятьдесят, седая, полная, голубоокая, — вроде Екатерины II. Очарована мальчиком: «Если бы Вы жили в Праге, у Вас бы на 1/2 дня была няня». Гадает о мирах, откуда он пришел. По теории Штейнера дух — все 9 месяцев, пока ребенок во чреве матери — кует себе тело. Выявленность (индивидуальная, а не расовая!) черт — свидетельство о степени развитости духа. — Хорошая теория, мне нравится.
 
      Предложила мне вчера няньку из «Армады спасы», — ее собственное предложение, м. б. таковых и нет. Нянька вроде солдата, лучше бы просто денщик! Воображаю ее негодование на мое курение и, вообще, всю меня!
 
      Думаю, что единственно надежная няня — я. Сегодня (продолжаю 15-го) напр<имер> спала 21/2 часа, — Георгий, очевидно, из любезности к гостям, днем спит, ночью вопит. («Потерял ночь».) Читала Диккенса, полоскала пеленки, курила, ходила. У С<ережи> завтра экз<амен> у местного светилы — филолога-слависта Нидерле, на этой же неделе Кондаков и еще кто-то. Сам мальчика купает и очень им очарован, но за n’avance pas ses affaires. Как все склубилось!
 
      Париж! — Как далеко! — Другая жизнь. (Нашу Вы знаете.) И сейчас не мыслю себя в ней. А прелестная была та весна на Смихове! Наша гора, прогулки под луной. Пасха (помните мою злость?!). Эту гору и весну я чувствую, как свою последнюю молодость, последнюю себя: «Denn dort bin ich gelogen, wo ich gebogen bin!». И — точно десять лет назад. Невозвратно.
 
      ________
 
      Ax, деньги! Были бы, приехали бы, — я не для того, чтобы ухаживать, — обойдусь — для того, чтобы напомнить мне о том, кто я, просто посмеяться вместе! Начинаю убеждаться, что подходящая женщина такая же, если не бульшая, редкость, чем подходящий мужчина. — Сколько их вокруг меня — и никого!
 
      Мечтаю о Карловом Тыне, но и он недоступен: кормлю через 2 часа (мало молока и дольше мальчик не выдерживает) — не обернешься.
 
      ________
 
      Но, в общем, очевидно, я счастлива. Все это дело дней. И всегда передо мной Соломонов перстень: «И это пройдет».
 
      Целую нежно Вас и Адю. Сердечный привет Оле и Наташе. Пишите, но не приезжайте в Прагу ни из-за Самойловны, ни из-за меня.
 
      МЦ.
 
      Вшеноры, 19-го февраля 1925 г.
 
      Дорогая Ольга Елисеевна,
 
      Вот письмо для Б<ориса> П<астернака>. Положите его, пожалуйста, в конверт, с надписью:
 
      Борису Пастернаку, без свидетелей.
 
      Человеку, который повезет, сообщите, на всякий случай, его домашний адрес:
 
      Москва, Волхонка 14
 
      (Тотчас же перепишите его себе на стенку, а то листочек легко затерять.) Лучше всего было бы передать на каком-нибудь литературном вечере, вообще, узнать, где он бывает. М. б. он служит, — тогда на службу. Все это можно узнать в Союзе писателей или поэтов.
 
      ________
 
      17-го ночью, от разрыва сердца, умер Кондаков. А сегодня, 19-го, С<ережа> должен был держать у него экзамен.
 
      Ближайшие ученики в страшном горе. Вчера С<ережа> с еще одним через весь город тащили огромный венок. Недавно был его юбилей — настоящее торжество. При жизни его ценили, как — обыкновенно — только после смерти. Черствый, в тысячелетиях живущий старик был растроган. Умер 80-ти лет. Русские могилы в Праге растут. Это славная могила.
 
      Умер почти мгновенно: «Задыхаюсь!» — и прислушавшись: «Нет, — умираю». Последняя точность ученого, не терпевшего лирики в деле.
 
      Узнав, — слезы хлынули градом: не о его душе (была ли?), о его черепной коробке с драгоценным, невозвратимым мозгом. Ибо этого ни в какой религии нет: бессмертия мозга.
 
      С<ережа> уже видел его: прекрасен. Строгий, чистый лик. Такие мертвые не страшны, страшна только мертвая плоть, а здесь ее совсем не было.
 
      Я рада за него: не Берлин, не Париж — славянская Прага. И сразу: умираю. С этим словом умер и Блок.
 
      ________
 
      Я рада, что вы с Адей его слышали. Он останется в веках. О себе: чувствую себя средне. Мало сплю — ночью не всегда удается, днем не умею, не гуляю — мальчик еще мал, и нет коляски — и, вообще, некоторая разбитость, более душевная, чем внешняя. Прислуги нет: предлагали даму из Константинополя, но я сейчас слишком издергана, чтобы выносить присутствие чужого человека в таких тесных пределах. А приходящей на утренние часы не найти. Вечером же — С<ережа>, уют, Диккенс, не хочу, чтобы мыли пол. Пока обхожусь. Будет коляска — будем уходить гулять, мальчик будет расти, — все обойдется.
 
      И — тяжесть так тяжесть! А то: прислуга, относительная свобода, я не вправе буду быть несчастной. Право на негодование — не этого ли я в жизни, втайне, добивалась?
 
      ________
 
      Вчера С<ережа> отослал Вам деньги. Ради Бога, напишите, дошли ли те, через оказию Кати Р<ейтлин>гер? Мне это необходимо знать. — И сколько. Если что-нибудь будут предлагать для мальчика, берите только платьица (ни одного) и штаны (ни одних). Разумеется — для младенческого возраста. (Есть такие штаны конвертиком, углом.) Кофточек и пеленочек у него достаточно. Есть даже вязаная куртка, прекрасная, года на три, и башмачки.
 
      Мне подарили чешский халат (по чести — капот, расскажите Аде — оценит!) «бумазейковый» — кирпичный, с сиреневыми лилиями. В нем и сплю. И несколько рубашек, — тонких, как вздох, и как он же недолговечных. А Ваша желтая все служит!
 
      ________
 
      Целую нежно. Не забудьте ответить по поводу тех денег, с оказией. Ведь необходимо выяснить.
 
      Огромное спасибо за Б<ориса> П<астернака>.
 
      МЦ.
 
      Вшеноры, 29(28?) — го февраля 1925 г.
 
      Дорогая Ольга Елисеевна,
 
      Мое письмо с письмом П<астерна>ку Вы уже получили и уже знаете, что мальчик — Георгий. Ваши доводы — мои, и мои — Ваши: дословно. Есть у Волконского точная формула (говорит о упраздненном пространстве в музыке и, сам не зная, о несравненно большем): «Победа путем отказа». — Так вот. — Мальчик — Георгий (NB! Это Вам ничего не напоминает? Маль-чик Ге-ор-гий? Шебеку. которая водила царских псов гулять, не она водила, автор записок, нянька, а «злая Шебека» была ее врагиней и поэтому участвовала в 1-ом марте. «Государынина Ральфа и государева Ральфа» — в день убийства — помните?)
 
      Итак, мальчик — Георгий, а не Борис, Борис так и остался во мне, при мне, в нигде, как все мои мечты и страсти. Жаль, если не прочли моего письма к Б<орису> П<астернаку) (забыла напомнить) — вроде кристаллизированного дневника — одни острия — о Лилит (до — первой и нечислящейся, пра-первой: мне!) и Еве (его жене и всех женах тех, кого я «люблю», — NB! никого не любила кроме Б<ориса> П<астернака> и того дога) — и моей ненависти и, чаще, снисходительной жалости к Еве, — еще о Борисе и Георгии, что Борис: разглашение тайны, приручать дикого зверя — Любовь (Барсик, так было, было бы уменьшительное), вводить Любовь в семью, — о ревности к звуку, который будут произносить равнодушные… И еще — главное — что, назовя этого Георгием, я тем самым сохраняю право на его Бориса, него Бориса, от него — Бориса — безумие? — нет, мечты на Будущее.
 
      И еще просила любить этого, как своего (больше, если можно!), потому что я не виновата, что это не его сын. И не ревность, ибо это не дитя услады.
 
      И, в конце, жестом двух вздетых рук:
 
      «Посвящаю его Вам, как божеству».
 
      ________
 
      С Б<орисом> П<астернаком> мне вместе не жить. Знаю. По той же причине, по тем же обеим причинам (С<ережа> и я), почему Борис не Борис, а Георгий: трагическая невозможность оставить С<ережу> и вторая, не менее трагическая, из любви устроить жизнь, из вечности — дробление суток. С Б<орисом> П<астернаком> мне не жить, но сына от него я хочу, чтобы он в нем через меня жил. Если это не сбудется, не сбылась моя жизнь, замысел ее. С Б<орисом> П<астернаком> я говорила раза три (жуткое слово, сейчас, Али: «Ешьте сердце!» Дает шоколадку, уцелевшую еще с Рождества) — помню наклон головы, некую мулатскую лошадиность — конскость — лица, глухость голоса. — Георгий проснулся и пока прерываю. —
 
      ________
 
      Мальчику три недели. Хорошо прибавляет, тих, очень милое личико, с правильными чертами, только подбородок в Катю Р<ейтлин>гер — вострый. Пока не прикармливаю. Окружена хором женщин, неустанно вопящих: «Кормите! кормите! кормите!» Будь я на 10, а м. б. и на 5 л<ет> моложе, я бы послала их всех к чертям (моими усилиями уже заселена немалая часть ада!) и на зло прекратила бы кормежку. Но мальчик не виноват — и так хорошо ведет себя. Впечатление, что старается сделать мне честь.
 
      Дорогая Ольга Елисеевна, умоляю, ничего ему не покупайте, его младенчество всецело обеспечено, никогда ни у Али, ни у Ирины не было такого приданого. Подождите год, — платьиц. И еще года два — штанов. А то все эти мелочи так преходящи, все равно придется передаривать, — жаль.
 
      _______
 
      О своей жизни: мало сплю — когда-нибудь напишу об этом стихи — не умею ни ложиться рано, ни спать днем, а мальчик нет-нет да проснется, пропоется, — заснет — я разгулялась, читаю, курю. От этого днем повышенная чувствительность, от всего — и слезы, сразу переходящие в тигровую ярость. Мальчик очень благороден, что с такого молока прибавляет. Чистейшая добрая воля.
 
      Но еще зимы во Вшенорах не хочу, не могу, при одной мысли — холодная ярость в хребте. Не могу этого ущелья, этой сдавленности, закупоренности, собачьего одиночества (в будке!). Все тех же (равнодушных) лиц, все тех же (осторожных) тем. Летом — ничего, будем уезжать с Георгием в лес, Аля будет стеречь коляску, а я буду лазить. А на зиму — решительно — вон: слишком трудна, нудна и черна здесь жизнь. Либо в Прагу, либо в Париж. Но в Прагу, по чести, не хотелось бы: хозяйки, копоть — и дорогой, который несомненно заявится на третий день после переезда и которому я, по малодушию, «прощу». И французкого хотелось бы — для Али. А главное, в Париже мы жили бы, если не вместе, то близко. Вы так хорошо на меня действуете:
 
      подымающе, я окружена жерновами и якорями.
 
«J'etais faite pour кtre trиs heureuse, — mais
Pourquoi dans ton oeuvre terrestre
Tant d’йlйnments — si peu d’accord?..»
 
      (У Ламартина — cйleste, а весь вопль — башкирцевский).
      ________
 
      Почему никогда не упоминаете о Невинном? Неужели не видитесь? (Удивляюсь ему, а не Вам.) Знает ли, что у меня сын и как встретил? Наверное: «А у меня тоже сын, даже — два, — и знаете — (с гордостью) — не в пеленках, а в университете». (Расскажите Аде.)
 
      ________
 
      Из волероссийцев никого, кроме М<аргариты> Н<иколаевны>, не видела, Л<ебеде>в в Париже. «Дорогой», поздравив заочно элегантной коробкой конфет (Але везет!), немотствует. Да все мужчины (если они не герои, не поэты, не духи — и не друзья!) вокруг колыбели новорожденного в роли Иосифа. Прекрасная роль, не хуже архангельской, но люди низки и боятся смешного. Роль, с которой так благородно справился Блок.
 
      ________
 
      Прошение Р<озен>талю. Приложу. М. б. прошение, м. б. просто письмо. Не зная человека, трудно. (Убеждена, что знаю все слова, на всякого — слово!) Не хотелось бы петь Лазаря, он ведь все знает наперед, — хорошая у него, должно быть, коллекция автографов! Если бы Р<озен>таль дал, переехала бы в Париж к 1-ому октября, — Георгию было бы 8 мес<яцев>, не так трудно. Постаралась бы (между нами) сохранить и чешскую стипендию.
 
      Думаю о Вашем хроническом безденежьи и терзаюсь теми несчастными ста кронами. Столько раз обещала и все еще не шлю. Совсем было уже отложила, но мне за время моего лежанья надавали множество простынь, встала — ни следу, должно быть угольщица унесла в леса, теперь нужно возмещать. Больше о них (ста) писать не буду, — стыдно, — вспомните мальчика и волка:
 
Wer einmal l?gt, dem glaubt man nicht
Und wenn er auch die Wahrheit spricht
 
      Писать не буду, но знайте, что помню и что с первой возможностью вышлю.
 
      Бальмонт. — Бедный Бальмонт! Как Вы его прекрасно поняли! Самоупивающаяся, самоопьяняющая птица. Нищая птица, невинная птица и — бессмысленная птица. Стихи точно обязывают его к бессмыслию, в стихах он продышивается. От безмыслия к бессмыслию, вот поэтический путь Б<альмон>та и прекрасное название для статьи, которой я, увы, не смогу написать, ибо связана с ним почти родственными узами.
 
      Итак — новое увлечение? Рада, что еврейка. Не из московской ли Габимы? И, попутная мысль: будь Дон-Жуан глубок, мог ли бы он любить всех? Не есть ли это «всех» неизменное следствие поверхностности? Короче: можно ли любить всех — трагически? (Ведь Дон-Жуан смешон! писала об этом Б<орису> П<астернаку>, говоря об его вечности.) Казанова? Задумываюсь. Но тут три четверти чувственности, не любопытно, не в счет — я о душевной ненасытности говорю.
 
      Или это трагическое всех, трагедия вселюбия — исключительное преимущество женщин? (Знаю по себе.)
 
      Хороший возглас, недавно, Али: «Он мужчина, и потому неправ». (Перекличка с брюсовским: «Ты женщина — и этим ты права», — которого она не знает.)
 
      ________
 
      Деловое: сообщите мне тотчас же открыткой имя-отчество Розенталя. Просить, не зная, как зовут — на это я неспособна. Напишу и письмо и прошение, прочтете — выберете. Только, ради Бога, ответьте тотчас же, сегодня запрашиваю об этом же С<ло>нима.
 
      МЦ.
 
      <Приписка на полях:>
 
      Получили ли деньги через Катину оказию? Доплату за янв<арское> иждивение? Что-то вроде 70-ти.
 
      Вшеноры, 7-го марта 1925 г.
 
      Дорогая Ольга Елисеевна,
 
      Вот письмо к Р<озен>талю. Прочтите и дайте прочесть Карбасниковой (второй Самойловне). И решите вместе. Могу, конечно, написать и прошение (Вы же знаете, как я их мастерски пишу!), но очень противно, — не настолько, однако, чтобы из-за благородства провалить все дело. Если письмо сомнительно, не давайте. (Жив и свеж еще в моей памяти пример кн<язя> В<олкон>ского!)
 
      Если Р<озенталь> человек — он поймет, если он государство (т. е. машина) — нужно прошение. Пусть Адя тотчас же черкнет открыточку.
 
      Если (сплошное сослагательное!) письмо будет передавать К<арбаснико>ва, попросите ее, пусть красноречиво расскажет о моем земном быту: грязи, невылазности, скверном климате, Алиной недавней болезни, — о всех чернотах. Это не будет стоить ей ни копейки, а мне может принести многое. Пусть она поет Лазаря, — я не хочу.
 
      (Ах, если бы Р<озенталь> в меня влюбился! — Он, наверное, страшно толстый. — После всех танцовщиц — платонической любовью — в меня! Я бы написала чудесный роман: о любви богатого и бедной (обратное не страшно: богатая ради или из-за бедного сама станет бедной, мужчины легко идут на содержание!) — о любви богатого к бедной, еврея к русской, банкира — к поэту, сплошь на антитезах. Чудесный роман, на к<отор>ом дико бы нажилась, а Р<озенталь> к этому времени бы обанкротился, и я бы его пригрела. — А? —)
 
      Одновременно с запросом Аде запросила М<арка> Л<ьвовича> и вот ответ: «Р<озен>таля зовут Леонард. Это все, что я знаю» — и мой ответ: «Спасибо за имя Р<озента>ля, но без отчества оно мне не годится. („Милый Леонард? Леонард Богданович?“ NB! Все дети без отчества в Рязанской губ<ернии> — Богдановичи!) Кроме того, так зовут Дьявола. (Мастер Леонард.) — Знает ли он, что так зовут Дьявола? На шабашах. Если не знает — когда подружусь — расскажу. Я непременно хочу с ним подружиться, особенно если ничего не даст».
 
      Адина кукла волшебна: олицетворение Роскоши, гостья из того мира, куда нам входу нет — даже если бы были миллионы! Это — роскошь безмыслия (бессмыслия). Нужда (думаю об Аде и кукле, о себе и кукле, о мысли и кукле) должна воспитывать не социалистов, так сильно хотящих, а — но такого названия нет — ничего здесь не хотящих: отступников от мира сего. Розовая кукла — и не розовая Адя, в мягких тонах — диккенсовская тема, в резких — тема Достоевского. И, внезапный отскок: а ведь из-за таких кукол стреляются! И Р<озент>аль никогда не влюбится в меня.
 
      Сильнее души мужчины любят тело, но еще сильнее тела — шелка на нем: самую поверхность человека! (А воздух над шелком — поэты!)
 
      И платочек прелестный — павлиний. Георгий уже в присланном чепце, рубашечка еще велика, подождет.
 
      Еще ни разу не гулял, — проклятый климат! Мы потонули в грязи. На час, полтора ежедневно уходим с Алей за шишками или хворостом, — унылые прогулки. Небо неподвижное, ручьи явно-холодные. Сырость, промозглость. Ни просвета.
 
      Эту зиму я провела в тюрьме, — пусть, по отношению к Чека — привилегированной, — все равно тюрьма. Или трюм. Бог все меня испытывает — и не высокие мои качества: терпение мое. Чего он от меня хочет?
 
      Целую Вас и Адю. Не теряйте письма, которое (по словам Ади) мне пишете.
 
      МЦ.
 
      Р. S. Очень прошу Адю написать мне тотчас же, подошло ли письмо Р<озента>лю? Относительно халата Невинный бредит. вразумите его, что ОН (и Редакция) мне подарили коляску.
 
      Париж — Господи! — Вшеноры, 4-го апреля 1925 г.
 
      Дорогая Ольга Елисеевна,
 
      Последнее, что я от Вас получила, было укрепление меня в Георгии — месяца полтора назад, — я тогда только что встала. С тех пор — тишина, глухота, немота. С<ережа> удивлялся, (я — нет), потом беспокоился (я — нет), наконец написал, — я — нет, ибо наконец разозлилась. Недавно отправила письмо Аде (непременно Адя, а не Ади: «Ади» мне напоминает Колю Савинкова и его о-мер-зи-тель-ную мать!) — письмо Аде с твердым обещанием не писать Вам до письма — из чистой злости, п. ч. писать Вам мне часто хотелось. В письме же к Аде спрашивала о судьбе пастернаковского, в нем же — о «дорогом», слышала слухом, что был в Париже. Как видите — полный и явный перерыв. Даже С<ережа>, со всей его кротостью, упрекал (такие тихие укоризны — «пени»…) — «Забвение? Занятость? Легкомыслие?», и я, злостно: «Ни то, ни другое, ни третье: четвертое». — Так и оказалось. И, знаете, не удивляюсь — как никогда ничему минусному — это в моей жизни закон. Скорей удивляюсь, когда письма (особенно заказные) доходят. Остаток Советской) России и итог всей моей предыдущей жизни. Я сама — письмо, которое не дошло.
 
      ________
 
      Итак, ничего, до Адиного недавнего письма, ни о Р<озента>ле, ни о П<астерна>ке, ни о «дорогом» (он один — с маленькой буквы!) не знала. А обо всем этом — очень хочу. «Дорогого» не видала полгода, за все время — короткая записочка: «весь год не радовался, жил один, нечем жить». Мне жаль его (под влиянием национальности начала было жалеть ему) — мне жаль его, но ничем на расстоянии помочь не могу, да и тогда — не на расстоянии — не помогла. Но о судьбе его, вплоть до подробностей, очень хочу знать: м. б. нечего жалеть, м. б. — «один, нечем жить» — только для партера (меня).
 
      ________
 
      А чем — я живу? Во-первых — глубоко, до дна — одна. Целый год на необитаемом острове. Без единого, хотя бы приблизительного, собеседника. Без никого. Все эти месяцы — в комнате, погребенная заживо, замурованная, теперь, с весной — в клетке (в беседке), среди кур (курей) и в непосредственном соседстве целого ряда навозных куч (хозяин помешался на удобрениях). Пишу урывками — полчаса в день, почти не сплю: встаю в 6 ч., ложусь в 1 ч., в 2 ч., — читаю Диккенса. Это о себе самой, теперь о себе с Георгием.
 
      ________
 
      Он — чудесен. 2 месяца. Не красив (как Аля в детстве), а — особенен. Очень похож на меня, следовательно — на любителя. Ест все (кроме естественного младенческого корма): манную кашу, лимон (против рахита), чернослив (и то и др<угое>, конечно, в жидком виде и в умеренном количестве), пьет разбавленное молоко и другое, по системе Черни. Mehl-Milch-Buttersistem. Это и будет его главной пищей, постепенно переходит. Ведет его Альтшулер, каждое воскресенье навещает.
 
      Морда прелестная: толстая, довольная (Степун, когда наконец окончит Переслегина), нрав тихий, скромный, сон крепкий, — иногда по ночам приходится будить. При мне неотлучно. Гуляем без коляски — не осиливаю! — на руках. Когда подрастет, буду носить на горбу, как цыгане.
 
      Бровей пока нет, т. е. ни приметы! ресницы выросли: редкие и длинные, русые. Глаза слегка монгольские, еще детские: сине-стальные. Будут зеленые:
 
…Привычные к степям — глаза,
Привычные к слезам — глаза,
Зеленые — соленые —
Крестьянские глаза…
 
      (Стихи 18-го года).
 
      Спит, как сторожит: руки в белых нарукавниках по обеим сторонам, как стороны подсвечника: бра. (Алино сравнение.) Не пишу, что улыбается, ибо, улыбаясь, не сознает. Меня не знает, но, по-моему, знает салфетку, которую ему подвязываю в сладкие мгновения каши.
 
      Очень большой, громадный. Чистый вес (родился 3-ех кило без чего-то) 4 кило 65 дек. Будет музыкантом.
 
      _______
 
      У нас приходящая прислуга — на два, три часа. Чешка, но германского толку (родилась в бетховенском Теплице) — говорит по-немецки — тихая, работящая, очень милая. Дарю ей чту могу, и она к нам очень привязана. Делает основную черную работу, до Барсика не касается, я ревнива. (Барсик: хвостик Бориса — тайный.)
 
      ________
 
      Дружба с А. И. Андреевой. Какая-то грубая, толчками (дружба). Чем-то я ей нравлюсь, не всем, силой — должно быть. Вся из неожиданностей. Какие-то набеги и наскоки — друг другу в душу. Такой непосредственности: природности я в жизни не встречала. Я перед ней — произведение искусства. Внезапно, ночью:
 
      «М<арина> И<вановна>! Я ведь живу с курами». Я: «В одной комнате?! Ненавижу кур, наплевать на яйца». Она: «Какие яйца? Я о Наташе говорю и о детях». (Наташа — жена брата А<ндрее>ва, нечто вроде экономки.) Детей, кроме Саввы, не видела никого, знаю только, что свободные часы проводят на деревьях и что мать, чтобы их найти, должна глядеть вверх. И это мне нравится. Впрочем, еще Нину знаю — старшую, ничем не похожую на мать, куколку.
 
      Я понимаю А<ндрее>ва, что влюбился. Пуще всех цыганок. Жаль и странно, что не поет.
 
      Барсика о-бо-жает. Пробным камнем нашей дикой (не силой, а качеством) дружбы будет известие о Вас — крестной. Пока не говорю.
 
      ________
 
      Крестного, Вы совершенно правы, нет. Ведь у меня нет друзей, я могу «гулять» с кем угодно, но крестить Барсика я любому не дам. Волконский стар и католик. И очень уж отрешен. Сегодня же поговорю с С<ережей> относительно Бальмонта. Я б рада, я Бальмонта люблю. (На днях в этом убедитесь, но только помните, что доказательство это — до Адиного письма о его помощи — чистая лирика!) Не знаю, подружится ли Адя с Миррой, Мирра, при всей прелести, очень поверхностна. Адя, ведь, под знаком: «Tout ce qui n'est pas triste est bкte, et tout ce qui n’est pas bкte — est triste» (Башкирцева), в Мирре этого Tristia — ни тени: как лицо на солнце.
 
      ________
 
      Деловое, чтобы не забыть: никакой доверенности (или расписки) на (или в) получение (нии) аванса от «Ковчега» ни С<ережа>, ни я не получали. Когда С<ережа> увидит Мансветова — скажет, напомнит.
 
      С<ережу> мы видим только вечером. Большая роль в «Грозе» — партнер Коваленской (Александрийский театр) — на 2-ой день Пасхи премьера — en grand — снят какой-то чешский театр, на несколько тысяч зрителей. Ролью (Вы м. б. помните Бориса — любовника — в «Грозе»?) — не увлечен, и прав: все на личном обаянии, т. е. на его bon pouvoir и vouloir, сам герой — ничтожество, неприятно играть. «Свои Пути» процветают, выходят каждый месяц без задержки. Но летом кончается у С<ережи> иждивение (проклятое слово, единственное в российском словаре мне не дающееся!) — что тогда?
 
      14-го читает в «Едноте» рассказ. Множество бесплатных обязанностей. Худее и зеленее чем когда-либо. Вас и Адю вспоминает с нежностью.
 
      _______
 
      Стихи есть, довольно много. Пишу вторую главу «Крысолова». Первая пойдет в В<оле> России. Лирический сатира — на быт. Место действия в Германии. Старинная немецкая легенда такая — «Крысолов».
 
      _______
 
      Из сплетен:
 
      С<ережа> Катю Р<ейтлингер> прогнал окончательно. С горя зарылась в чертежи. Была последнее время в своей любви — отталкивающа: просто на шею вешалась. И С<ережа> — КРОТКИЙ С<ережа>! — прогнал.
 
      В. Ч<ирико>ва выходит замуж — за приземистого квадратного будущего инженера. А. И. А<ндрее>ва говорит, что хорошо.
 
      («Поуспокоится, пополнеет…» Кстати, никогда не замечала, чтобы после замужества полнели. Чту это — детская мука Нестлэ, что ль?)
 
      Ч<ирико>ва-мать играет в пьесе мужа 17-летнюю колдунью-молодку. Вся семья переехала в Прагу, в Профессорский дом. Некоторые профессора, не получившие квартир, скрежещут.
 
      Монах взял у С<ережи> пальто и поехал представляться К. Ни монаха, ни пальто. (С<ережа> ходит в костюме вот уже полтора месяца.)
 
      Другой собутыльник (помните, аккуратный немчик с тургеневской фамилией? — летний) истратил крупную сумму из журнальных (Св<оими> П<утями> денег и безвозвратно уехал в Ригу. С<ережа> и двое других выплачивают.
 
      В. Н. Савинкова вышла замуж за чеха ученика и живет в Добриховицах.
 
      Лелик учится на скрипке и по воскресеньям играет с Алей в «Машину времени».
 
      Александра Захаровна, связав всем соседкам чешкам белые шерстяные шали, вяжет А. И. А<ндрее>вой черную шелковую шаль.
 
      ________
 
      Несколько стихов — наугад: (видали ли мою «Полотерскую» в № 1 «В<оли> Р<оссии>»? В следующих двух — юношеские стихи, пристрастие дорогого).
 
      Пела как стрелы и как моррэны…
 
      ……………………………………..
 
      Ноябрь 1924 г.
 
      Приметы («Точно гору несла в подоле…»)
 
      ……………………………………………..
 
      Ноябрь 1924 г.
 
      Не возьмешь моего румянца —…
 
      …………………………………….
 
      Декабрь 1924 г.
 
      NB! (Этот стих — к жизни.)
 
      _______
 
      Русской ржи от меня поклон…
 
      ………………………………….
 
      Март 1925 г.
 
      _______
 
      Выбирала самые короткие, — тбк, обзор, как это письмо. Пишу в беседке, на сильном ветру, ветер рвет бумагу, путает мысли и волосы. Сегодня ждем М<аргариту> Н<иколаевну> с Ирусей, а м. б. и — с Л<ебеде>вым! Аля в безумном волнении, штопает единственные приличные чулки.
 
      Писала, не отрываясь, пользуясь Барсикиным сном. Спит тут же в коляске, под В<ашим> бел<ым> одеялом.
 
      М. б. уже не придется писать, итак: 1) присылайте расписку на «Ковчег» 2) что с письмом П<астерна>ку? 3) что «дорогой»? (однако с порядочным обходом — вести! Из Праги бы ближе!) До Пасхи еще напишу. Да! умоляю: не опускайте сами письмо, давайте Аде. (Знаю, что опускаете их в ящик, а не мимо, дело не в этом.)
 
      Целую нежно Вас и Адю. Она удивительная девочка. Непременно будет писать. Пусть <…> взять в «Свои Пути». Если не очень длинное. Пусть напишет и пришлет. Подписаться можно буквами.
 
      Адя — пророчу! — к 20-ти годам будет, как я, лирическим циником.
 
      МЦ.
 
      Вшеноры, 12-го апреля 1925 г.,
 
      Страстной понедельник
 
      Дорогая Ольга Елисеевна,
 
      Был у меня вчера Невинный — с визитом. Выдал аттестацию в молодости и неизменности. Хвалил Георгия, сам обнаружил сходство. (Теперь его вся В<оля> Р<оссии> перевидала — кроме Дорогого! И Росселя.) Сидели в навозной беседке, Невинный не замечал (навоза), наслаждался природой. А рядом козий загон, и козы все время делали. Рассказывал о Париже — как всегда, сплошное общее место: автомобили, конные, десять правил езды. И нарядность («У всех башмаки чищенные, — высшая ступень культуры». И я, мысленно: «А Бетховен?») О вас (вкупе) — следующее: живут средне, нерасчетливы, в общем <тысячи?> полторы в месяц — главное — есть база (квартира). Захвачены общим парижским веянием (православием) — я, мысленно: «эку штуку выдумал Париж, — православие!» — впрочем не О<льга> Е<лисеевна>, — дочери. Гинденбург и Эррио. Сыновья, — один на лоне природы с утятами и поросятами, другой — нб голову выше отца, «старший брат». Речь лилась, лилась, а я все бегала, бегала: с Барсиком — вверх и вниз (сад со ступеньками) — то молоко греть, то бутылочки полоскать, то сцены с переодеванием. Думаю, у Невинного в глазах рябило, как у меня — в ушах.
 
      Потом ушел к Пешехоновым (здесь живут), с обещанием, если найдет номер в гостинице, придти, если же не найдет, вновь приехать завтра. А завтра — сегодня, и я в задумчивости: гулять ведь нельзя, значит — сидеть: сидеть и слушать.
 
      Да! для справедливости: умиленно и даже умно вспоминал ту весну: гору, Пасху, приходы и проводы, сумасшедшие рукописи и сумасшедших кукол (Koчapoвcкoгo), — вce на фоне Вас, конечно. Единственный час в беседе, когда был человечен. «Любовь — слепа». Нет, — зряча и заставляет видеть. Он никогда не любил Вас, конечно, — не любовь, — фоксов обрубленный хвостик ее! — и уже общее место точнеет, общее становится местным, «ins Blaue hinein» — точным, и уже мне, всю жизнь скучающей с людьми, с этим, скучнейшим из них — не скучно.
 
      Бедный Невинный! Жалуется на свою волероссийскую клетку: «с весной — еще темней». И нет Ваших лисьих волос и львиных (определение Сережино: гениальное) глаз, чтоб осветить. У него отношение к Вам явно двоится: напетое в уши «товарищами» (непрактичность, неумение жить, неправильное воспитание Ади и т. п.) — в ушах — с той весны — оставшееся. И он путается, с одних рельс на другие. — Толчки —
 
      ________
 
      Это меня возвращает к Анд<рее>вой. Вы, пожалуй, во всем правы. Оценка, для нелюбови (ибо Вы ее не любите), даже великодушная. Она мне чужда, чувствую это всем существом: чуждостью женщины — мужчине. Притягательной чуждостью. Влюбиться я бы в нее могла, любить — нет. С ней не взлетаешь, с ней — срываешься. (Помните у Гумилева):
 
И уста мои рады
Целовать лишь одну —
Ту, с которой не надо
Улетать в вышину!
 
      (курсив мой — и в нем все дело).
 
      А о дарении ненужного — до смешного правы. Принесла нам с Алей целый узел нелюбимых вещей (как цыганка — краденое, к которому остыла) — нам очень, ей явно не нужных. Красная куртка для Али, Верина юбка (для меня), что-то Нинино, в к<отор>ое даже я не влезаю. Конечно, могла бы продать, и — конечно — благодарна, ннно…
 
      Я ей нужна, потому что ей скучно, и потому что в меня, как в прорву — все прегрешения, особенно вольные. Я ей нужна такого-то числа, такого-то месяца, такого-то года, во Вшенорах, в таком-то часу. Я ей нужна временно, местно и срочно. Я ей нужна для себя. Иначе бы она меня в бытовой жизни вызволяла. (То, что всегда так героически делали Вы. Вообще, руку на сердце положа, так, как Вы — по силе и по умению — меня никто не любил, — только, шести лет, Аля.)
 
      Для меня (советую и Вам, и Аде, и Оле, и Наташе) мерило в любви — помощь, и именно в быту: в деле швейном, квартирном, устройственном и пр. Ведь только (хорошо «только»!) с бытом мы не умеем справиться, он — Ахиллесова пята. Так займитесь им, а не моей душою, все эти «души» — лизание сливок или, хуже, упырство. Высосут, налакаются — и «домой», к женам, к детям, в свой (упорядоченный) быт. Черт с такими друзьями!
 
      К чести женщин скажу, что такими друзьями бывают, обыкновенно, мужчины.
 
      ________
 
      Так Оля — Байрона? Нет, Шелли, утонувшего 23 лет в голубейшем из озер? Или — еще лучше — Орфея? Что ж, рукоплещу. А Аля — Зигфрида. А Адя — кого?
 
      Да и я не лучше — после всех живых евреев — Генриха Гейне — нежно люблю — насмешливо люблю — мой союзник во всех высотах и низинах, если таковые есть. Ему посвящаю то, что сейчас пишу (первая глава в следующем № «Воли России») — с прелестной надписью, которую в «В<оле> Р<оссии>» опускаю.
 
      _______
 
      Продолжаю 14-го. Вчера в 5 ч. вечера, явление Невинного. Ночевал на диванчике у Пешехоновых. Пришел, несколько жеманный и жантильный, — пили кофе — (он у меня ничего не ест, но не знает, что пьем из медного, годы не луженного — кофейника!) — так и просидели, за кофе, дотемна. (Барсик на этот раз спал.) Уехал с головной болью, думал — от вольного воздуха, думаю — от быстроты моей мысли и речи. Обещал навещать все лето, — м. б. исправляет грехи дорогого? Тот — как помер. До странности. (Ах, пора на другие рельсы! Знаю ведь — сразу — как рукой снимет!)
 
      _______
 
      На днях С<ережа> вышлет Вам новый № «Своих Путей» (выходит в пятницу). В следующей книге «На Чужой Стороне» — его «Октябрь». Мякотин пригласил, до-олго глядел (С<ережа> истолковал: «врет или не врет?») и попросил продолжения. Я очень рада, — оправдательный документ добровольчества.
 
      Сейчас в Праге ген<ерал> Брусилов — говеет. Глубокий старик. Едет, а м. б. уже проехал, в Карлсбад. Единственный сын расстрелян добровольцами. Заказывал панихиду. С<ережа> видел его в церкви, чудно рассказывал, пусть сам напишет.
 
      _______
 
      На 2-ой день русской Пасхи — Сережина «Гроза» в «Мещанской Беседе». Играет Бориса (любовника). М. б. Адя помнит «Грозу»? (Вы, наверное, нет.) Катерина — Коваленская (из Александрийского театра). В первый раз за три месяца увижу Вшенорский вокзал — и деревья в окне поезда — и людей.
 
      _______
 
      Нежное спасибо за бумагу, — очарована. Але о ждущем ее подарке ничего не сказала, но предупредила, что в письме — тайна, и нарочно кладу его на виду — для соблазна. (Адя! вроде «Rosalie et la souris grese». )
 
      Просьбу с тетрадкой, по возможности, исполню, хотя времени нет совсем. (Как понравились стихи в последнем письме? Ответ, по-моему, на мое письмо к Аде. NB! He забудьте про дорогого, всё, что знаете.)
 
      С<ережа> сейчас едет. Письмо Вы получите накануне Пасхи. Итак — Христос Воскресе!
 
      МЦ.
 
      Вшеноры, 27-го апреля 1925 г.
 
      Дорогая Ольга Елисеевна,
 
      Нынче утром — мы гуляли, и почтальон приходил без нас — три письма: элегантным почерком Волконского, скромным — Оболенского (оцените этот «цветник князей»!) и — что-то совсем безграмотное, ибо я там даже не Марина, а Мария. (Штемпеля: Прага, Рим, Париж.) Начинаю, конечно, с последнего. Штамп Пламени — на машинке:
 
      «Редакция журнала „Воля России“ настоящим просит Вас пожаловать на чашку чая, устраиваемую ею в помещении Редакции для друзей и сотрудников во вторник, 28-го с<его> м<есяца>, в 7 часов вечера.
 
      С совершенным почтением»
 
      и — от руки — подпись дорогого. Сверху, не его рукой (на Ъ) — мое имя.
 
      Первое движение: не ехать! Мне — не своей рукой! — меня на чашку чая! мне — с совершенным уважением! Как Папоушке или еще кому- (какой-)нибудь!..
 
      И эта свалка, жара, все эти чужие, — М<ансве>товы, Я<ковле>вы, все эти чужие. Не лучше ли домой, с Барсом? (Пре-лестен!) Но — любопытство побеждает. Не любопытство, страсть к растраве, — tant pis tant mieux! — Поеду! Помучусь. Посмеюсь. Зная его слабое сердце, знаю, что упадет — (NB! не он, а сердце!) при виде меня. И, зная свое сильное, знаю, что мое от этого — не разорвется!
 
      Не виделись с ним полгода, последний раз мельком, три минуты в «В<оле> Р<оссии>» — и вот, через полгода, «на чашке чая», — элегантно, если бы не — не очень многое!
 
      Самое забавное, что он м. б. вовсе и не ждет моего приезда, подписал 50 бланков сразу, потом кто-то надписал имена.
 
      — Что Леонард? Ибо близится лето, следовательно и осень, следовательно — опять Вшеноры. Боюсь для Барсика Чехии: слякоти наружи, сырости в комнатах, то раскаляющихся, то леденеющих печей. Не уберечь. С ним мне будет везде хорошо (абсолютно люблю), в нем моя жизнь, но важно возможно лучше обставить — его жизнь. В Праге копоть, дороговизна, хозяйки, здесь — сырость, неустройство, тоже хозяйки. И не хочу на его устах чешского, пусть будет русским — вполне. Чтобы доказать всем этим хныкалыцикам, что дело не где родиться, а кем.
 
      _______
 
      Не встречаетесь ли с Ариадной Скрябиной (в замужестве Lazarus). Недавно получила от нее faire part о рождении дочери (3-го февр<аля>, двумя днями моложе Георгия) и розовую для него кофточку — (шепотом: «шершть!») Вот мы и сравнялись — она, в 1922 г. девочка (16 л<ет>, и я, такая же, как сейчас. У меня сын, у нее дочь. Возрасты стерты.
 
      _______
 
      28-го апр(еля), вторник
 
      Нынче — нежная открытка от Невинного: зовет, ждет. Скоро еду. Целую Вас.
 
      МЦ.
 
      Р. S. Тетрадок Невинный не передал — или не с ним посылали?
 
      _______
 
      Получаю прелестные письма от Оболенского. О всех вас пишет с нежностью, особенно об Аде. (Лучше Вади, Адя, а? И недурно: дочь эсера, — Княгиня Ариадна Оболенская.) Адя, Вы будете замужем за собакой. Вроде Beau Miron. Только — обратное превращение.
 
      Вшеноры, 10-го мая 1925 г.
 
      Дорогая Ольга Елисеевна,
 
      Во-первых — сплюньте три раза, потому что все — хорошо. (Знаю, что сплюнете, уже плюете: раз, два, три.)
 
      Крестин еще не было, так что Вы с крестиком и образом не опоздали. Я Алю тоже медлила крестить, может быть — то, что называют моим язычеством («даром учили, даром крестили» — Эренбург), моя свобода, мое вне-все-верие, может быть, страх перед обрядом вообще и Б<улгако>вым в частности. (Недавно была Муна, сам вызывается приехать.) Может быть — неуверенность в крестном: у меня никого нет, кого бы я Муру в крестные отцы хотела: нет спокойного мужского Друга. Волконский стар, я должна думать не о себе, а о мальчике, мне нужен кто-нибудь, помимо очарования, Муру на выручку. (А есть ли, вообще, такие?) И такой, каким бы я хотела, чтобы Мур — был. Написала и рассмеялась: быть тем, кто уже был?! Non, pas de за! Словом, крестного пока нет. (Мур у меня на вес платины, боюсь продешевить!)
 
      О Муре: во-первых — Мур, бесповоротно. Борис — Георгий — Барсик — Мур. Все вело к Муру. Во-первых, в родстве с моим именем, во-вторых — Kater Murr — Германия, в-третьих — само, вне символики, как утро в комнату. Словом — Мур. 3 мес<яца> 10 дней, вес — 7 кило, т. е. на русские деньги 171/2 фунтов (вес годовалой Ирины, но она была скелетом: 1918 г.!), характер — ангельский, улыбается, узнает салфетку, бутылку (меня — нет!) и… А. И. А<ндрее>ву, — так она утверждает. Дни проводит на шоссе, в maison roulante (коляске) или в maison croulante (в состоянии постоянного крушения) — т. е. у меня на руках. Ходим с ним вдоль ручьев, под елками и безымянными кустами, лазим по скалам, когда я сажусь — он рычит. Иногда, если в коляске засыпает, тогда пишу или слушаю Алино чтение бесконечного «Ourson». («Blondine», слава Богу, одолели. Сплошное молоко и слезы! И, определение: le lait Carmoyant du repentir. )
 
      Хотите напугать, уступите Веру Зайцеву и К?? Мур перед каждой едой получает по чайной ложке лимона, живого, без сахара, а ест пережаренную дочерна муку на масле, разведенную в 200 граммах воды и молока (125 воды, 75 молока — разовая порция). Это — система герм<анского> профессора Черни (я до сих пор знала только этюды Czerny, играла в детстве), спасшая в Германии во время войны сотни тысяч детей. Ведет Мура Альтшулер, с гордостью и любовью. Навещает каждое воскресенье, выстукивает, выслушивает, производит какие-то арифм<етические> выкладки — расписание еды на неделю (мука и масло постепенно повышаются), помнит каждый предыдущий вес. У меня временами безумное желание просто взять и поцеловать ему руку — что я еще могу?! Денег он не берет — но — 1) за ним по пятам, как луна за солнцем (или землею? забыла) ходит А. И. А<ндрее>ва, влюбленная в Мура, а всякий поцелуй, на глазах, теряет, 2) боюсь смутить: он руки никому не целует. Но есть у него две девочки — Катя (4 г<ода> и Наташа (11/2 г<ода>, тоже Черни) — если кто-нибудь из знакомых случайно что-нибудь для этого пола и возраста предложит, нет: если у кого-нибудь из знакомых неслучайно можно что-нибудь вытянуть — тяните. Семья нищая, от такого бескорыстия тяжело.
 
      Если фланелевые кофточки, о к<отор>ых Вы писали, не очень малы, очень прошу: присылайте. Еще очень нужны чепчики: из всех вырос, до полголовы. (Подумайте, у Вашего крестника уже есть наследники! Я горжусь.)
 
      Это я все о черновиках, а вот — беловик: Алей я в детстве гордилась, даже — чванилась, этого — страстно — люблю. Аля была несравненно красивее, сразу — красавицей (помните годовалую карточку в медальоне?), прохожие заглядывались, на Мурку тоже заглядываются — из-за загара: Mohrenkind. Но у этого свое (а м. б. — мое? или это то же самое?) лицо, вне красоты и некрасоты, вне породы и непороды: уже сейчас — горбатый нос, с настоящим хребтом, сильноочерченный подбородок, сторожкие уши, синие глаза чуть вкось, — С<ережа> зовет его Евразией. Кроме того — отсутствие няни, стены: я у него одна — понимаете это чувство? Если я не сделаю — никто не сделает (С<ережа> рад бы, да его никогда нет, задушен делами, Аля все-таки мала). Сейчас Аля на радиоконцерте (во Вшенорах!!!), С<ережа> — в городе, на Степуне, я одна с Муром, — выкупала, накормила, уложила, пишу. Такие часы мои любимые. И еще — самые утренние, начало пятого, пять. Мурка, проснувшись, добр, повторяет: «heureux, heureux», я разогреваю молоко, утро входит в комнату. Вообще, у меня чувство с Муром — как на острове, и сегодня я поймала себя на том, что я уже мечтаю об острове с ним, настоящем, чтобы ему некого (оцените малодушие!) было, кроме меня, любить. А он, конечно, будет любить всех актрис («поэтесс» — нет, ручаюсь, и не потому, что объестся мной, в ином смысле — вкус отобью: испорчу), всех актрис подряд и когда-нибудь пойдет в солдаты. А может быть — займется революцией — или контрреволюцией (что при моем темпераменте — то же) — и будет сидеть в тюрьме, а я буду носить передачу. Словом — terra incognita. И эту terr’y incognit’y держать на руках! Когда мы одни, я ему насказываю:
 
      — «Мур, ты дурак, ты ничего не понимаешь, Мур, — только еду. И еще: ты — эмигрант, Мур, сын эмигранта, так будет в паспорте. А паспорт у тебя будет волчий. Но волк — хорошо, лучше, чем овца, у твоего святого тоже был волк — любимый, этот волк теперь в раю. Потому что есть и волчий рай — Мур, для паршивых овец, для таких, как я. Как я, когда-то, одному гордецу писала:
 
Суда поспешно не чини:
Непрочен суд земной!
И голубиной не черни
Галчонка — белизной.
 
 
Всяк целовал, кому не лень!
Но всех перелюбя! —
Быть может, в тот чернейший день
Очнусь — белей тебя!
 
      Это я не тебе, Мур, ты мой защитник, это я одному ханже, который меня (понимаешь? ме-ня!!!) хотел спасти от моих дурных страстей, то есть чтобы мне никто, кроме него одного, впредь не нравился. Ты понимаешь, Мур?!»
 
      — и т. д. —
 
      И еще о России, о том, что Россия — в нас, а не там-то или там-то на карте, в нас и в песнях, и в нашей русой раскраске, в раскосости глаз и во всепрощении сердца, что он — через меня и мое песенное начало — такой русский Мур, каким никогда не быть Х или Y, рожденному в «Белокаменной» — Да.
 
      _______
 
      Устали?
 
      Спасибо за письмо к Б<орису> П<астернаку>. Скоро, через мать А. И. А<ндрее>вой (проведет здесь неделю и — в Россию) отправлю ему «Мулодца», а Вам — для верности — другой экз<емпляр>, умоляю — с первой оказией! Подарить кому — найдется, там у меня много друзей. Книгу можно вне тайны, т. е. при жене. Адр<ес> Бориса: Волхонка, 14.
 
      Посылаю Вам: «Мулодца» (пока — одного с Адей), чешскую «ванночку» и Аля — Аде татарские чувяки, у Ади узкая нога, надеюсь — подойдут. Скажите Аде, что попирали черноморские берега.
 
      _______
 
      Тетрадей еще не получила, но знаю, у кого. Пишу мало, нет времени, целиком его с Муром прогуливаем. Но «Крысолов» подвигается.
 
      _______
 
      И еще «Мулодца» для Ремизова. И для Ариадны Скрябиной в благодарность за вязаную кофточку для Мурки. (Адр<ес> узнаете у Веры Зайцевой.)
 
      Кажется, всё — о делах.
 
      О Леонарде боюсь спросить: жив ли?
 
      Это письмо Вам передаст М<арк> Л<ьвович>. Мы с ним «помирились». Из многих людей — за многие годы — он мне самый близкий: по не-мужскому своему, не-женскому, — третьего царства — облику, затемняемому иногда — чужими глазами навязанным. А что больно мне от него было (и, наверное, будет!) — Господи! — от кого и от чего в жизни мне не было больно, было — не больно? Это моя линия — с детства. Любить: болеть. «Люблю-болит». Береги он мою душу как зеницу ока — все равно бы было больно: всегда — от всего. И это моя главная примета.
 
      И если бы не захватанность и не страшность этого слова (не чувства!) я бы просто сказала, что я его — люблю.
 
      _______
 
      Сейчас Аля придет с радио. С<ережа> приедет из города. Мур проснется. (Всех кормить!)
 
      Бахраха на Пасху не было. Был режиссер Брэй с женой, и я злилась. А ту Пасху плакала — помните? — потому что С<ережа> заявил, что меня похоронит, а я требовала, чтобы меня сожгли. Помните эти злостные слезы? И испуг в комнате?
 
      «Тело свое завещаю сжечь» — это будет моим единственным завещанием.
 
      _______
 
      Об А. И. А<ндрее>вой в другой раз. Есть что рассказать. Искушение послать «Мулодца» Вадиму. И моему Кесселю. А Бахраху — rien. Кажется, так и сделаю.
 
      Целую Вас нежно. Замещать Вас на крестинах будет кроткая Муна. (Р<одзевич> в Риге — или в Ревеле — ворочает большим пароходом. Не знаю адреса, а то бы я ему послала «Мулодца», — уязвить его грошовую мужскую гордость.)
 
      МЦ.
 
      Р. S. Не ищите Мура в календаре и не пытайтесь достать ему иконки. (Кстати, что должно быть на такой иконке? Очевидно — кот? Или, старший в роде — тигр?)
 
      Обещаю, что это — последнее имя! (А все оттого, что не Борис).
 
      _______
 
      Адр<ес> Бориса: Волхонка, 14.
 
      Борису Леонидовичу Пастернаку
 
      Можно и на Союз Писателей, только не знаю адреса — как угодно — лишь бы только дошла (книга).
 
      <Приписка на полях:>
 
      Посылаю Вам шелковую курточку. Сама вязала. (Подочтите пропущенные петли: это мысль — или сердце — делала скачок.)
 
      Вшеноры, 25-го мая 1925 г.
 
      Дорогая Ольга Елисеевна,
 
      Только что получила от Вас письмо, которым мое, подписанное и запечатанное, упраздняется.
 
      Не писала так долго, потому что рассчитывала на скорое прибытие М<арка> Л<ьвовича>, но он, увы, в последнюю минуту поехал через Женеву (задержка 8 дней) — увы, потому что не взял с собой чудесного чешского хлеба-монстра, приготовленного и привезенного (на диспут) для Вас. Так и пришлось везти обратно во Вшеноры. — Съели, но без удовольствия. — А что не взял — прав: довез бы плюшкинский сухарь.
 
      _______
 
      Поздравляю с издателем и журналом. Назв<ание> «Огонек» — приветствую: читатель любит уменьшительные (спокойнее). И гонорар (1 фр<анк> строка) приветствую. И стих посылаю.
 
      _______
 
      Мое письмо с М<арком> Л<ьвовичем> теперь, думаю, получили. И нищенские подарки (куртку — Вам, туфли — Аде. Куртку вязала сама).
 
      _______
 
      Скоро в П<ариже> будет А<нна> И<льиничнa> — и Исцеленовы — и Ал<ександра> Вл<адимировна> (все врозь, конечно). Целая вереница пражских гостей и вестей.
 
      _______
 
      Во Вшенорах сейчас нечто вроде волероссийского центра: Пешехоновы, Мякотины, Гуревичи, скоро перебираются Яковлевы. Я не знаю их партийной принадлежности, но в одном я точна: возле эсеров (м. б. от их стола кормятся?) Бывает — из возле-эсеров, а вернее из Доброховиц на собственном велосипеде прибывает и Коля Савинков — веселый, элегантный, нахально-цветущий. А 22-го, в соборе св<ятого> Николая, была отслужена панихида по тому Савинкову. Террорист — коммунист — самоубийца — и православная панихида — как по-русски! Любопытно, кто пришел? Будь я в Праге, я бы пошла. Есть чувство — над всеми: взаимочувствие личностей, тайный уговор единиц против масс: каковы бы эти единицы, каковы бы эти массы ни были. И в каком-то смысле Борис Савинков мне — брат.
 
      ______
 
      Каждый день видимся с А<нной> И<льиничной>. Многое и главное — молча. Бродим по спящей деревне (полуспящий С<ережа> стережет спящего Мурку), рассказываем друг другу мерзостные истории про котов и мертвецов. Она абсолютно зара — и заряжаема, т. е. утысячеряет каждый звук.
 
      Недавно была Нинина свадьба: вышла замуж за здешнего студента-виолончелиста. Было большое пирование, а на другой день она уже, на собственном примусе, варила суп (первый в жизни).
 
      Как кто встретил «Мулодца»? Обрадовался ли Кессель? Вадим? Пусть Вадим мне устроит где-нибудь книгу стихов «Умыслы» (1922 г. — 1925 г., последняя), мне это важней всего. Согласна на новую орфографию, ибо читатель ее — в России. Попросите Вадима! М. б. Гржебину предложить?
 
      А насчет Р<озен>таля и трилогии — дело гиблое, ибо написана всего 1-ая часть. Передано ли прошение?
 
      Целую Вас.
 
      МЦ.
 
      <Приписка на полях:>
 
      С<ережа> Вам писал последний — большое письмо. Деньги за Раковину получит и вышлет на днях.
 
      Р. S. Аля, растрогавшись Нининой молодостью, поднесла ей того «мопса».
 
      Вшеноры, 9-го июня 1925 г.
 
      Дорогая Ольга Елисеевна,
 
      Вчера, в Духов день, в день рождения Пушкина и день семилетия с рукоположения о. Сергия — стало быть, в тройной, в сплошной Духов день — было крещение Георгия. Дня я не выбирала, как не выбирала дня его рождения (1-го — воскресение — полдень) — вышло само. Булгаков должен был приехать в Псы служить на реке молебен, и вот заодно: окрестил Мура. Молебен на реке отменили (чехи в купальных костюмах и, вообще, пляж ) — а Мур окрещен был. Замещали Вас и Ремизова — А<лександра> 3<ахаровна> и актер Брэй, рыжий. Был чудесный парадный стол, в пирогах и рюмках и цветах (сейчас жасмин). Чин крещения долгий, весь из заклинания бесов, чувствуется их страшный напор, борьба за власть. И вот, церковь, упираясь обеими руками в толщу, в гущу, в живую стену бесовства и колдовства: «Запрещаю — отойди — изыди». — Ратоборство. — Замечательно. — В одном месте, когда особенно изгоняли, навек запрещали (вроде: «отрекаюсь от ветхия его прелести…»), у меня выкатились две огромные слезы, — не сахарных! — точно это мне вход заступали — в Мура. Одно Алино замечательное слово накануне крестин: «Мама, а вдруг, когда он скажет „дунь и плюнь“, Вы… исчезнете?» Робко, точно прося не исчезать. Я потом рассказывала о. Сергию, слушал взволнованно, м. б. того же боялся? (На то же, втайне, надеялся?)
 
      Мур, во время обряда, был прелестен. Я не видела, рассказывали. Улыбался свечам, слизнул с носа миро и втянул сразу: крестильную рубашку, ленту и крест. Одну ножку так помазать и не дал (не Ахиллесова ли пята — для христианина — вселенскость? Моя сплошная пята!)
 
      Иногда, когда очень долго (был голоден) — подхныкивал деликатно, начиная с комара, кончая филином. Был очень хорош собой, величина и вид семимесячного. С головой окунут не был, — ни один из огромных чешских бельевых чанов по всему соседству не подошел. Этого мальчика с головой окунуть можно было только в море. Крестильную рубашечку — из парижского шитья, с голубыми лентами в виде платьица — принесла А<лександра> 3<ахаровна>, а я ей взамен для Лелика подарила Алины чулки и носки. Ваши, пришедшиеся ей ровно на полноги (уже 38! недавно покупала сандалив — так что рубашечка вроде как Ваша. Крестик и иконку мы получили как раз накануне, за день, ровно и крайне в срок, от М<арка> Л<ьвовича>, приехавшего, наконец, к нам с другими волероссийцами — в последний день Муриного язычества — познакомиться с моим наследником и своим сотрудником. Было, случайно, много гостей, сидели в курино-козьей беседке: вся «Воля России» (за исключением В. И. Л<ебеде>ва), актриса Коваленская с сыном, пара Брэй’ев (англичане), семейство (с детьми) Я<ковле>вых, Ал<ександра> 3<ахаровна> с Леликом и д<окто>р Альтшулер, мой и Муркин добрый гений. М<арк> Л<ьвович> был мил, все были милы, я бы на его (и на их — всех — вообще всех — всего мира!) — месте меня бы больше любила. И вот, передал крестик. И чудесное Адино-Алино платьице, и бумагу, и всю любовь. Я всюду очень громко хвалю Адю — как я умею, когда люблю: упорно, тоном обвинительного акта. И все смущены. И я люблю это смущение. М<арк> Л<ьвович> — «Но ведь Адя… молчит»… И я: «Но ведь я говорю!» Говорила об Аде и Булгакову, он умница, ему все редкое нравится, о любви ее… (гм! гм! — в детстве…) к чертям. Он улыбался улыбкой знающего. Едет со всей семьей 1-го июля в Париж насовсем. И так неожиданно вдруг, об Аде просто: «Я ее увижу в церкви» — вне символики, а вышло больше. Мне жутко понравилось, как штейнеровское тогда — мне: «Auf Wiedersehen!»
 
      _______
 
      На крестинах были: о. Сергий, Муна, Катя Р<ейтлингер>, Новелла Чирикова, А<лександра> 3<ахаровна> с Леликом, пара Брэй’ев — и мы трое. Моя цыганская страсть уехала — и лучше — она бы не стерпела своего заместительства, а другому (другой) бы заместить не дала. Сейчас она в Париже, м. б. будет у Вас, я не просила, только дала адрес. Это, в здешней скудости, моя живая вода — огневая вода!
 
      А в Париже нам, конечно, не жить. Я так и знала. Это у нас, в день русской культуры, старушка песенку пела, с припевом:
 
Не живи как хочется,
А как Бог велит.
 
      — Утешение. —
 
      _______
 
      Но, может быть, погостить — выберусь. Погостить и почитать. Только не раньше ноября-декабря, Муркиного десятимесячия. И, увы, без Али, п. ч. Алин билет уже взрослый и всё вдвое. — И всё — планы. — Денег в обрез, я сейчас лечу зубы, ставлю коронки, и в лавки долг около тысячи.
 
      Но мечтой себя этой — тешу. Вами, Адей, Вадимом, собой, свободой. И Муркиным парижским туалетом! И подарками, к<отор>ые привезу домой. И почему-то мне кажется, что всюду, где меня нет — Пастернак.
 
      _______
 
      О Вадиме. Грусть о единоличном «Мулодце» пусть бросит. Или всю мечту обо мне. Их союз — их дело, как брак, т. е. «ваша великая тайна и ваше частное дело» (моя формула). Дружить, если буду, буду врозь, — м. б. и с обоими, но четко и точно-врозь. И Вадим, конечно, предпочтет мне — друга, как А<ндрее>ва мне — сына, как все мои мужские друзья — мне — своих жен, п. ч. «это не для жизни»: ненадежно, — правы. Я абсолютно бывала любима в жизни только издалека, вне сравнений, п. ч. в воздухе, а в воздухе не живут, стоило мне только ступить на землю, как мне неизбежно предпочитали — да эту же самую землю, по которой я ступаю.
 
      А мне земля необходима, как Антею: оттолкнуться. И потому — правы.
 
      _______
 
      10-го июля 1925 г.
 
      Предгрозовой вихрь. Подвязываю в саду розовый куст. Почтальон. В неурочный час. «Pani Cvetajeva». Протягиваю руку: бандероль. И — почерк Пастернака: пространный и просторный — версты. Книга рассказов, которую я тщетно (40 кр<он>!) мечтала купить на сов<етской> книжной выставке.
 
      А до этого сон — буйный и короткий, просто свалилась, сонная одурь, столбняк. Проснулась в грозу, потянуло к розе и получила в раскрытую руку — Пастернака.
 
      _______
 
      Адр<ес> здешний, — значит, то письмо дошло. Ах, еще бы «М?лодца»! И шарф. Но денег Ховин (?) наверное не платит? Тогда стихов не давайте. Зеленый шарф — от всей Романтики и последнего (в этой стране всё — последнее!) глашатая, нет, солдата ее — меня.
 
      _______
 
      Книгу отложила. С радостями, как знаете, не тороплюсь. Радость — иной вид горестей, м. б. — острейший. Но из колеи выбита — надолго. Мало мне нужно.
 
      _______
 
      Любит ли Вадим произведения своего отца? Вообще — от Андреева? И похож ли на Савву? Савва — сласть, сласти. Хотелось бы, чтобы Вадим был горечью. Огорчайте и горчите его мной, — большим на пользу.
 
      _______
 
      Целую Вас и Адю.
 
      Да! перед сном (столбняком) вздрогнула, т. е. уже заснув, проснулась от ощущения себя на эстраде Политехнического Музея — и всех этих глаз на себе. — Слава?
 
      МЦ.
 
      <Приписка сверху:>
 
      Тетради дошли давно, я уже дважды писала. Но времени на переписку стихов нет. В красной Аля пишет свои воспоминания о раннем детстве, — вымолила! Все три обольстительны. Спасибо. (Тут Аля усмехается.)
 
      Как Адино писание? Пусть не остывает!
 
      Вшеноры, 14-го августа 1925 г.
 
      Дорогая Ольга Елисеевна,
 
      Обратное Вам, а не обратное мне, — я ведь тоже себялюбец, хотя и в другом. Но и мне обратно достаточно, — этим и прельщена. Кроме того, единственный человек (из чужих), кто сам тянется ко мне, без меня скучает и — что главное — меня не судит. Она меня определенно любит, по-своему, рывком, когда с натиском, но — любит, зверь чужой породы — зверя всем чужой породы — меня. И лицо прелестное. И голос. (С таким должны петь, чист только в пенье.) И не навязывает мне своей семьи, дает себя мне — вне, только по ночам, в свои часы. Все это ценно. И я не умею (еще как!) без чужой любви (чужого). А «Мариночка» тот же захват, что и во всем, что и вся. Ее, как меня, нельзя судить, — ничего не останется.
 
      _______
 
      Живу трудно, удушенная черной и мелкой работой, разбито внимание, нет времени ни думать, ни писать. Кончаю воспоминания о Брюсове. «Крысолова» забросила (мой монархизм). С<ережа> скоро возвращается. Ему необходимо не жить в Чехии, уже возобновился процесс, здесь — сгорит. О зиме здесь не хочу думать: гибельна, всячески, для всех. Аля тупеет (черная работа, гуси), я озлеваю (тоже), С<ережа> вылезает из последних жил, а бедный Мур — и подумать не могу о нем в копоти, грязи, сырости, мерзости. Растить ребенка в подвале — растить большевика, в лучшем случае вообще — бомбиста. И будет прав.
 
      Да! Вы спрашиваете о том, достоверна ли я с А<нной> И<льиничной>. — Пожалуй, нет. — О моем отношении к П<астерна>ку она знает, п. ч. отправляла, через мать, письмо и книгу. Об остальном, по-моему, ничего.
 
      _______
 
      В дружбе ли с «дорогим»? Не знаю. М. б. в очень далекой. Он все пытается устроить свою жизнь, точно это так важно — устройство его жизни, жизни вообще. От Ст<алин>ского и Лебедева вижу, во всяком случае, больше внимания и человечности. Он занят только собой, данным собой, мне в данном тесно.
 
      _______
 
      Живу без людей, очень сурово, очень черно, как никогда. Не изменяет, пожалуй, только голова. Знаю, что последнее, когда буду умирать, будет — мысль. П. ч. она от всего независима. Для чувств же нужны поводы, хотя бы мельчайшие. Так я, без намека на розу, не могу ощутить ее запах. А «роз» здесь нет. (Полные кусты, не те.)
 
      _______
 
      Мур чудный. 61/2 мес<яцев>. Начинает садиться (с ленцой). Говорят (ваш сон в руку), похож на Алю. Раскраска, пожалуй, та — светлота масти — черты острей. М<аргарита> Н<иколаевна>, уезжая (едет в Париж насовсем), оставила ему целое приданое.
 
      _______
 
      Кесселю очень хочу написать, и — пожалуй еще больше — о нем. Есть места гениальные. (Юсупов — Распутин. ) Но боюсь ввязываться — мало писать не умею, в «В<оле> Р<оссии>» с «Крысоловом» по пятам. Если ему пишете, передайте мое восхищение и причину (невозможность мало сказать!) молчания. Ибо чт? о статье — то же о письме.
 
      Только что — большое письмо Ади с описанием велосипедов, — Оли на жердочке — кабинки — одеяла — дождя. Да ведь это моя жизнь — с кем-то — куда-то — ни за чем. У нас с Вами и Адей, кроме всего остального, чудесно совпадает темп жизни. О, как давно, как давно, мне кажется — годы! я не была, в жизни, собой.
 
      _______
 
      Вадиму не ответила не из невнимания, ненаписанное письмо не на совести, а в сердце (пишется!). И Вадима и Володю считаю своими, одной породы, мне с ними, им со мной будет легко. Лиц их не вижу, голоса слышу.
 
      Ольга Елисеевна, это будет чудесная жизнь, когда я приеду! Вдруг поняла, п. ч. сказала: голоса.
 
      К литераторам ходить не будем, не люблю (отталкиваюсь!) кроме Ремизова никого из парижских. И, м. б., еще Шмелева. К литераторам ходить не будем, будем возить Мура в коляске, а по вечерам, когда он спит, читать стихи. (Хорош Париж? Но ведь живешь не в городе!)
 
      Пусть Адя не обижается, что не пишу ей сегодня отдельно, сейчас купать Мура, готовиться к завтрашнему иждивению, мыть голову, писать С<ереже> письмо — так, до глубокой ночи. Сплю не больше пяти часов вот уже полгода.
 
      _______
 
      Стихи пришлю, как только доперепишу Брюсова. Не сердитесь, что не поздравила с именинами, это ведь только день рождения Вашей святой, — не Ваш. И, ради Бога, ради Бо-га — никаких подарков к минувшим моим! Не надо растравы, все вещественное от близких растравляет, я еще не совсем закаменела.
 
      _______
 
      Аля огромная (стерьва Мякотина — м. б. от стервозности — ей дала 16 лет), с отросшими косами, умная, ребячливая, великодушная, изводящая (ленью и природной медлительностью).
 
      Ей очень тяжело живется, но она благородна, не корит меня за то, что через меня в этот мир пришла. С 4-ех лет, — помойные ведра и метлы — будет чем помянуть планету!
 
      _______
 
      Целую всех: Вас, Адю, Наташу (разъединяю, п. ч. близнецы), Вадима (разъединяю, п. ч. братья), Олю и Володю. (А Володя — в хвосте.)
 
      МЦ.
 
      <Приписки на полях:>
 
      Скоро пришлю снимки — Алины, Муркины и свои, завтра куплю пластинки, снимает Александра) 3<ахаровна>.
 
      Одновременно пересылаю «В огнь — синь». Пометки чернилами — слонимовские, карандашные — мои. Подробности — Аде на отдельном листочке.
 
      Был бы жив Гуковский — взяли бы в «Совр<еменные> Зап<иски>».
 
      Рецензии в «Звене» не читала, но знаю от вегетар<ианца>-председателя С<оюза> Пис<ателей> Булгакова, что есть таковая. Но так как в «Звене» меня всегда ругают — не тороплюсь. («Я люблю, чтобы меня до-о-лго хвалили!»)
 
      Вшеноры, 7-го сентября 1925 г.
 
      Дорогая Ольга Елисеевна,
 
      Поздравляю Вас и Адю с Вадимом, вернее — Вадима с Вами и Адей, — со всеми вами. Вы — семья, на которой можно жениться целиком.
 
      Адя решительно подражает мне: 16-ти лет пишет блестящие статьи и 16-ти лет выходит замуж. Адечка, лучше рано, чем поздно: матери Гёте не было 17-ти лет, когда он родился, и она, позднее, говорила ему: «Ты хитрец, ты мою молодость взял в придачу». Но раньше 16-ти нельзя — тогда уже Комсомол.
 
      Аля очень озабочена Вашим свадебным нарядом, будущими детьми, переправкой коляски, всем бытом брака, который, по моему опыту — знает, труден. Новость узнали от Анны Ильиничны, начавшую со словами: «Мы с Вами будем родственниками». И, знаете, я только потом усомнилась, вернее задумалась, — каким это образом? — так сильна, должно быть, убежденность внутреннего родства.
 
      _______
 
      Наседает осень. С угольщицей в ссоре, — дважды взяла за метраж углей — не знаю, чем будем топиться. Париж туманен. Надо решать: либо муравьиные запасы здесь, на зиму, либо стрекозиный танец по визам. Предлагают здесь, во Вшенорах, целый ряд квартир, — духу не хватает! Единственное поме- и перемещение, которое я хочу — поезд! Но бесконечно жаль С<ережу>, который три-четыре месяца должен быть здесь, срок подачи докторской работы — ноябрь, после чего еще три месяца иждивения.
 
      У него, кстати, объявилась астма. Что с ним дальше будет — не знаю. Но томить Мура в сырости и копоти тоже духу нет. Не знаю, чт? делать.
 
      Сейчас ему 7 мес<яцев> с неделей, если ехать в середине октября — будет 81/2 м<есяцев>. Доехать можно, он веселый и тихий.
 
      Встает также вопрос детской кроватки. Мур уже сидит, через месяц будет вылезать, везти отсюда нет смысла, здесь очень средняя — 375 кр<он>, а я хочу хорошую, надолго. (Аля в своей спала до 6-ти лет.) М. б. узнаете, на всякий случай, дорогая Ольга Елисеевна, цену хорошей и средней кроватки — там? (Для меня «там», для Вас — здесь.)
 
      Ехать Мурке, если в октябре, есть в чем: чудесное голубое вязаное пальтецо, связанное Александрой) Захаровной), позже — не в чем, а покупать здесь дорого и жалко.
 
      Простите за скучные мелочи, всё это не я, но моё.
 
      _______
 
      Самый мой большой ущерб — отсутствие одиночества. Я ведь всегда на людях, и днем, и ночью, никогда, ни на час — одна. Никогда так не томилась по другому, как по себе, своей тишине, своему одинокому шагу. Одиночество и простор, — этого до смешного нет. На таком коротком поводу еще не жил никто. Я не жалуюсь, а удивляюсь, с удивлением смотрю на странную — хотела сказать: картину, — какое! — на мельчайшую миниатюру своей жизни, осмысленную только в микроскоп.
 
      _______
 
      Видела Катю Р<ейтлингер>. Кокетливо-омерзительна в замужестве, о муже говорит, как о трехлетнем, сюсюкает, и, между прочим, — «На которой из Ч<ерно>вых женится Оболенский?» Я, задумчиво: «На мне».
 
      _______
 
      Когда Адина свадьба? Будет ли венчаться в церкви? (По-моему — да.) Что от меня хочет в подарок? (Кроме детской коляски, — это уже от Али.) Дошло ли Алино наглейшее письмо к своему дню рождения? От Вас очень давно нет писем, даже не знаю, по какому адресу писать.
 
      Хорош Мур? Только очень бело отпечатано, совсем белые глаза. Фотографию очень прошу сохранить.
 
      Целую всех, пишите.
 
      МЦ.
 
      <Середина сентября 1925 г.>
 
      <…>Встает в 61/2 — 7, молчать не заставишь. Ложится — окончательно — между 7-ью и 8-ью, если здоров — спит крепко до утра. Но сейчас, с зубами, беспокоится. Если комната проходная — просто нельзя ехать, это не каприз, он изведется. Вы же знаете мое спартанство, приучала — не приучила. Необычайная отзывчивость на звук, с первых недель. К голосу А<нны> И<льиничны> никак не может привыкнуть, — руки за голову — рев.
 
      Да! Пришлось нам с Алей ей покаяться в злоупотреблении ее добрым именем — ведь мы на нее сослались, поздравляя Адю. Она не обрадовалась, но не рассердилась. В задумчивости говорила нам вслух возмущенную открытку Вадима: «Ты все перепутала!» С этого началось, — пришлось признаваться.
 
      _______
 
      Теперь о С<ереже>. Необходимо его вытащить. Он и так еле тянет, — все санаторское спустил, худ, желт, мало спит, ест много, но не впрок, недавно на пирушке у соредактора «Своих Путей» (получили ли??) ел привезенные из Парижа сардинки — и обмирал. И тихо, кротко, безропотно — завидовал. Его кроткие глаза мне всегда нож в сердце. Хотя б ради сардинок — необходимо.
 
      В «Чужой Стороне» напечатан его «Октябрь». В «Своих Путях» несколько статей — тесных, сжатых, хороших. Но времени писать, естественно, нет. Начата большая повесть.
 
      _______
 
      Ольга Елисеевна, как Вы думаете, нельзя ли было бы получить на поездку что-нибудь из парижского фонда литераторов? За все годы здесь я однажды получила от них 250 фр<анков>. По-моему — могут еще. И не 250 фр<анков>, а 500 фр<анков>, — так давали Чирикову, я не хуже. М. б. — через Карбасниковых? А то ведь я не знаю, на что поеду. Иждивение не в счет: долги, жизнь, нужно оставить С<ережу>. По-моему — парижский фонд литераторов. Добиться можно. За три года — первая просьба. (Те 250 в 1923 г. прислали без моей просьбы.) По-моему идея — а? Только не прибедняйте меня слишком, а то дадут 50 фр<анков>.
 
      Алины именины давайте праздновать вместе с Адиными, когда приедем? 18 сент<ября> — 1-го окт<ября> — давайте передвинем на 1-ое ноября. А потом Рождество — елка — Муркина первая — хорошо? Ему уже будет 10 месяцев.
 
      Опишите жилище: расположение комнат, этаж, соседство. Тиха ли улица? Близка ли даль (застава)? Когда Олина свадьба? Неужели без нас? Мур был бы мальчиком с иконой.
 
      _______
 
      От Володи чудесная тетрадь, которой мы все чураемся, п. ч. слишком хороша. Але, ради Бога, ничего не присылайте, что есть — есть, чего нет — заведем. М. б. купим у той же А<нны> И<льиничны>, у которой грандиозная распродажа. Она скоро едет, раньше нас, с заездом в Берлин.
 
      Не забудьте прицениться к кроваткам и складным (раздвижным) стульчикам. Это будет первая покупка.
 
      Целую нежно, привет всем.
 
      МЦ.
 
      Р. S. Будете писать — перечтите все мои вопросы.
 
      <Рукой С. Я. Эфрона:>
 
      Дорогая Ольга Елисеевна,
 
      Исхожу доброй завистью (не злостной) к Марине и Але. Париж представляется мне источником всех чудодейственных бальзамов, к<оторые> должны залечить все Маринины <…> обретенные в Чехии от верблюжьего быта и пр., и пр., и пр. Хотелось бы и самому очень. Но раньше весны вряд ли удастся.
 
      О Вашей семье, даже о незнакомых членах ее, думаю, как о совсем родной. Кумовство наше прочное и нерушимое.
 
      У Мура, кажется, прорезаются зубы, и он кричит так зычно, что заглушил бы и Шаляпина. Марина не спускает его с рук.
 
      Сергей Яковлевич (тот) изъявляет свое согласие на бракосочетание Ольги Викторовны с Вадимом Леонидовичем и посылает благословение благодетеля.
 
      Целую Вас и Аденьку. Остальным сердечный привет.
 
      Ваш С. Я.
 
      Получили ли последний № журнала? Послал из санатории.
 
      Вшеноры, 21-го сентября 1925 г.
 
      Дорогая Ольга Елисеевна,
 
      Наш отъезд начинает осуществляться — о, чуть-чуть! В виде просьбы М<арк> Л<ьвович> немедленно представит ему прэказ (еще помните?) и с дюжину фотографий. Мы с Алей снялись, посылаю. У Али губы негра, не собственные. Думаю, через месяц паспорт и виза будут. Теперь думайте Вы — тверд ли в Вас — наш приезд? Ведь Мур нет-нет — да попоет, иногда и басом. Кроме того — «зубки». Сейчас он, например, на полном зубном подозрении: хныкает, ночью просыпается и пр. Все это в тесном соседстве — мало увеселительно, иные совсем не выносят крика — как Вы? И в доме ведь не только Вы, — чту, если Мур надоест? Труднейшая вещь — в гостях. (Пока пишу, Мур, гремя погремушкой, воет — долго — по<…> — настойчиво. Сквозь вой — всхныки.) У него моя манера — сдвигать брови, и морщина будет та же. Сидит. Ругается: скороговоркой, островитянски, интонациями. И почти всегда — мужчин. Будет — «феминист». <…> светлое, но ресницы темные, очень длинные. Сейчас он старше и четче карточки. В Париже снимем.
 
      _______
 
      У нас осень, хорошие ветра, сбивающие сливы, темнеет рано (мы за горой), гора в полосах паршивого медведя, расчесанного и изгрызанного. Пора помидор — дикого винограда — первых печек — последних жар.
 
      Кончила Брюсова, принялась за «Крысолова», иные дни удается только присесть, весь день в колесе, вечерами голова пуста (от переполненности мелочами), сижу, грызу перо. Мои утра, мои утра! То, чего я тбк — никогда — никому — не уступала! Первая свежесть мозга, омытость мысли. Ночью может случиться лавина вдохновения, но для труда — утро. Ночи — прополохнэт! — впустую.
 
      Но есть в этой жизни уют — сиротства. Сироты — все: и С<ережа>, и Аля, и я, и Мур. Сиротство от внешней скудости, загнанности в нору, в норе — сбитости. Уют простых вещей при восхитительном неуюте непростых сущностей. Уеду — полюблю. Знаю. Уже сейчас люблю — из окна поезда. Самое сильное чувство во мне — тоска. Может быть иных у меня и нет.
 
      _______
 
      Теперь — чту брать? Хлам — брать? Множество. Ехать навек или нб три месяца? Есть, напр<имер>, огромный серый клетчатый шерстяной распорок с Веры Андреевой, — АЛЯ в нем тонет. Может выйти хорошее платье. — Связываться? А летнее — подозрительного свойства — бросать? Всякие ситцевые линялости. Ход чувствований таков: как платье — зазорно, но могут выйти Але штаны. И не одни, а трое. И вечные. Но шить я не умею, следовательно будут лежать. А за это лежание — в багаже — платить. И везти в Париж — дрянь. В Париж, в котором… И неужели же ни я ни Аля не заслужили — раз в 100 лет! — новых — збсвежо — штанов?!
 
      Пишу нарочно, чтобы Вы меня презирали, как презираю себя — я.
 
      А коляску брать? У нас две: одна лежалая, волероссийская, рессорная, громоздкая, красивая, в которой пока еще спит, но из которой, явно, вырос. Другая — деревянная, сидячая, складнбя, тарахтящая, собственная, облезлая, но верная, — преданный урод — без рессор. Или бросить (передарить) обе? Не представляю себя переходящей с коляской хотя бы коровий брод в Париже? Верю в свои руки и ноги, коляска уже стороннее. И, вообще, подробно: каков квартал? Есть ли невдалеке (и в каком невдалеке?) сад — или пустырь — лысое место без людей, где гулять. Какой этаж? Рядом с «нашей» (наглость!) комнатой — кто будет жить? Через нас — будут ходить? Тогда не поедем, п. ч. у Мура (будущий музыкант, всерьез) трагически-чуткий слух и сон. От всего просыпается и всего пугается.
 
      Большое поздравительное (и нравоучительное) послание того С<ергея> Я<ковлевича> к Дооде в последнюю минуту затерялось. Отыщется — дошлем. Для доброго дела никогда не поздно.
 
      Никогда не поздно.
 
      <МЦ>
 
      Вшеноры, 30-го сентября 1925 г.
 
      Дорогая Ольга Елисеевна,
 
      Паспорт на днях будет. Дело за визой. Визу обещал достать М<арк> Л<ьвович>. Виделась с ним 15-го, с тех пор ни слуху, ни духу. На какие деньги поеду — не знаю. Отъезд, ведь, не только билет, но уплата долгов, покупка и починка дорожных вещей, переноска, перевозка и пр. Сделайте все, чтобы фонд литераторов — дал. Председатель — Ходасевич. Где он сейчас — не знаю. Но Вам адрес достать, думаю, будет нетрудно.
 
      Отъезд решен. Вся совокупность явлений выживает. Повысили квартирную плату, на стенах проступила прошлогодняя сырость, рано темнеет, угля нет, п. ч. в ссоре с единственным его источником, — много чего!
 
      Да (между нами!) содержание мне на три месяца сохраняют, но жить на него не придется, так как С<ережа> не может жить на 400 студенческих кр<он> в месяц. Ему нужна отдельная комната (д<окто>рская работа), нужно хорошо есть — разваливается — нет пальто. Много чего нужно и много чего нет. Я не могу, чтобы наш отъезд был для него ущербом, лучше совсем не ехать.
 
      Вся надежда на вечер и на текущий приработок, — сейчас зарабатываю мало, нет времени даже на переписку стихов. В свободные минуты — «Крысолов». Пишу предпоследнюю главу. Бедная «Воля России». Героизм поневоле или: «bonne mine au mauvais jeu» (что-то же). Убеждена, что никто из редакторов его не читает, — «очередной Крысолов? В типографию!»
 
      Да! Первая размолвка с А<нной> И<льиничной>, кстати очень и очень ко мне остывшей. Недавно, по настойчивой просьбе С<ережи>, прошу ее извлечь мой паспорт из какого-то проваленного места в министерстве. (Ей легко, п. ч. ни с кем и ни с чем не считается, и для себя такие вещи делает постоянно.)
 
      И ответ: «Нет, не могу. Придется ждать в двух канцеляриях. Невозможно». Через 10 мин<ут> С<ережа>, просивший совсем другим тоном (улещая, как умеет тот С<ергей> Я<ковлевич>), добился. А мой тон — Вы знаете: в делах — деловой, вне лирики. Лирика — как предпосылка. (Молча:) «Зная, как Вы ко мне относитесь, зная, что я — вообще и что — для Вас, прошу Вас…» (Вслух:) «А<нна> И<льинична>, у меня к Вам большая просьба: не могли бы Вы» и т. д. Впрочем, на этот раз, такой предпосылки не было; слишком знаю, что я для нее: если не раз-влечение, то от-влечение, м. б. просто — влечение. И только. Ради этого времени не теряют. — Хотите конец? Она просьбу («С<ергея> Я<ковлевича>») исполнила, а я ее не поблагодарила. Не смогла. Но не улыбайтесь, торжествующе: все это я знала с первой минуты, теперь — узнала. Нелюбимую Нину она всегда — житейски — предпочтет любимой (?) мне. Словом, я для нее — тот, кого в случае бури первым выкидывают из лодочки. Семья — одно, я — другое: второе, десятое, нечислящееся. — По-мужски. —
 
      К Муру тоже остыла. (Была — страсть!) Боязнь привязанности? Чувство моего — здесь? — единовластия? Огорчение (смягчаю), что не позвали в крестные? Видимся редко, — раз в неделю, не чаще. Раньше, при встрече, она — сияла, сейчас на лице оживление — и только. (NB! Оживляю — даже мертвецов!) Мне не грустно, п. ч. я ее не любила, и не досадно, п. ч. не самолюбива. Нечто вроде удовлетворения большой кости в собачьей глотке: «Ага! подавился мною!» Иногда я думаю, что я бессердечна, до такой степени все мои любови и нелюбови вне всякого добра (мне) и зла. «Тянет», «не тянет» — всё. Обоснование животного — или чистого духа, могущего, за отсутствием платы, разрешить себе эту роскошь тяготения. Вообще, у меня душа играет роль тела: диктатор.
 
      Читайте или не читайте Вадиму, Вам виднее. Только — остерегаю — чтобы никогда — ей — ни звука. Все равно дойдет (до меня). Думаю, учитывая все сказанное, — она меня больше любит.
 
      <Приписка на обороте:>
 
      Везти ли примус? Есть ли в Париже керосин? По утрам разогреваю Мурке еду — лучше всякой спиртовки. (А газ взрывается.) Не смейтесь и ответьте.
 
      Целую Вас, Адю, Ооолу и Наташу. Вадиме (е) и Володе привет.
 
      Р. S. Будут ли они учить Алю? Необходимо, чтобы она сдала экз<амены> в IV кл<асс>.
 
      МЦ.
 
      Того же 1-го окт(ября) 1925 г., четверг
 
      Письмо второе
 
      Только что вложила письмо в конверт — как Ваше (Ваши). Самое сомнительное — коляска. Очень велика и тяжела: дормез. Но Мур сам очень велик и тяжел, носить на руках — руки отвалятся. Не справитесь ли Вы, дорогая Ольга Елисеевна, и о цене сидячей коляски, легонькой, для гулянья, — но с пологом, т. е. верхом, от дождя? М. б. — не так дорого, — вместо кресла. Минус кресло и минус провоз — вот и коляска. С нашей трудно управляться: на Александра III в детстве. А спать он в ней все равно на днях перестанет: уже упирается ногами. Купим все на следующий же день по приезде. Кроватку хочу хорошую, надолго. А с нашим дормезом — не то, что в 15 мин<ут> до парка — и в час не доползешь.
 
      Умилена двойным распоряжением касательно тряпок. Одарю кого-нибудь. Градации нищеты ведь неисчислимы! Кому-нибудь (хотела бы посмотреть!) наши отребья будут пурпуром и горностаем. (Мур проснулся и скромно, но громко стучит копытами об коляску — знак, чтоб брали!)
 
      _______
 
      Да! Забыла рассказать. В квартире, покидаемой А<нной> И<льиничной> — чудесной, на вилле, в каштановом саду, над ручьем — м. б. будет жить В<иктор> М<ихайлович>. Сообщила с неопределенным смехом. В иные минуты передо мной вскрыты все черепные крышки и грудные клетки, обнажая мозги и сердца. А<нна> И<льинична>: большая тропическая кошка. С<ережа> с ней управляется отлично. Я (остывает) — разучиваюсь.
 
      _______
 
      Только что получила письмо от М<арка> Л<ьвовича>, советует в фонд литераторов обращаться через Зензинова. Пишу ему нынче же. С нескольких сторон — хорошо. Действуйте — через кого Вам легче. На днях увижусь с М<арком> Л<ьвовичем> и после разговора напишу. У нас, увы, 600 кр<он> долгов. (У Маковского, кажется, было около 60.000 крон!) Просить нужно не меньше 500 франков.
 
      _______
 
      Читаю сейчас Башкирцевой — Cahier intime. Суета и тщета. Жаль ее чудесной головы. Ничтожные молодые люди и замечательные чувства по поводу них. Неправы — издавшие и неправы — так назвавшие. «Intimitй» Башкирцевой — ее голова, а не маскарадные авантюры. Хотелось бы написать о ней. Прозаик ревнует меня к поэту и обратно. — Раздвоиться. —
 
      Кончаю. Мои письма сухи, не мои. Торопясь, нельзя чувствовать, хотя чувствование — молниеносно. Иная быстрота.
 
      От чтения Башкирцевой — две досады: за нее, знавшую только эту жизнь — и за себя, никогда ее не знавшую. (Сужение круга выбора.)
 
      Целую всех. Спасибо Вадиму за клочки письма. Буду постепенно сообщать Вам все новости. Аде спасибо за план.
 
      МЦ.
 
      Р. S. Как понравилась моя фотография?
 
      Клетчатое платье — подарок С<ережи> на редакционные деньги.
 
      Об «Октябре» — благожелательный отзыв Айхенвальда в «Руле».
 
      Вшеноры, 18-го Октября 1925 г.,
 
      чешский праздник посвящения гуся.
 
      Дорогая Ольга Елисеевна,
 
      Поздравьте крестника с двумя зубами сразу (в один день) и стребуйте с крестного на зубок. Быть Ремизовым (и Серафимой Павловной!) обязывает. Шутка — шуткой, а по-моему, стребовать надо. Чту — Вам видней. (Обезьянья грамота — само собой, ею не отыграется!)
 
      Муру привили оспу, длится 12 дней, сегодня, слава Богу, восьмой. Думаем выехать 27-го — 28-го, главное — деньги. Зензинов очень милым письмом обнадеживает. Квартиры у нас до 1-го. О дне выезда известю <sic!> телеграммой, а Вы, тотчас же по получении письма, ответьте: на каком вокзале слезать, т. е. — будете встречать. Поезд из Праги отходит в 10 с чем-то утра. Как поедем — один Бог знает.
 
      _______
 
      Тотчас же после «Крысолова» (осталась одна глава) принимаюсь за статью о Кесселе. До того мой мир, что буду писать о нем, как о себе: с той же непреложностью и убедительностью. Не читая ни одного отзыва — совершенно свободна. Да — прочти всё — мой упор все равно другой. Убеждена, что напишу о нем абсолютно. Только вчера поставила вместе с ним последнюю точку «Les Rois aveugles». Знаю, что ему нужно писать дальше. Передайте, если встретится, мой привет и радость встречи с ним. Думаю, он вне нищеты мужского и авторского тщеславия.
 
      _______
 
      Паспорт и виза есть. Как в Париже с молоком? Муру ежедневно необходим литр. Вернувшиеся из экскурсии говорят, что с молоком сложно, — только сливки. Очень попрошу Вас, дорогая Ольга Елисеевна, ко дню нашего приезда (будете знать) по возможности молочное дело наладить. Ничего, кроме молочного, есть не хочет, — сопротивляется.
 
      Все новости — при встрече. Теперь уже мало осталось — хотя и самой не верится. Шлю привет всем.
 
      МЦ.
 
      — Мур приедет девятимесячным. — (1-го ноября.)
 
      26-го Окт<ября> 1925 г., понедельник
 
      Дорогая Ольга Елисеевна,
 
      М. б. займу деньги под иждивение. На высылке парижских настаивайте, иначе, узнав, что без них обошлась, совсем не дадут. Пусть высылают (если уже не выслали на мое) на Сережино имя: — иначе он умрет с голоду. (Уезжая, забираем все — вплоть до ноябрьского иждивения.) Зензинову же объясните, что я ввиду отъезда часто бываю в городе, и почтальон может не застать. О сроке моего выезда лучше не говорите, иначе скажут: поздно — и вовсе не пришлют.
 
      Выезжаем, с Божьей помощью, 31-го, в субботу, в 10 ч. 45 м<инут> утра.
 
      У Мура очередные зубы и оспа, — м. б. за эти дни обойдется. Жар. Очень похудел. Ждать с отъездом нельзя, — 1-го уже въезжают в нашу квартиру, и А<нна> И<льинична> с Саввой уезжают 31-го. С ними — как в раю (условном).
 
      Муру, очень прошу, приготовьте: литр молока, сливочн<ого> масла и обыкновенной муки белой. Как приеду — так жарить.
 
      Колясочку Людмилы непременно берите, пригодится. А спать одну ночь он может в нашей маленькой. Большую не берем — провоз — цена кроватки.
 
      Итак — дай Бог — увидимся в воскресение. (О приходе поезда, пожалуйста, узнайте.)
 
      Целую всех.
 
      МЦ.
 
      St. Gilles, 9-го июня 1926 г.
 
      — Аденька, перешлите!
 
      Дорогая Ольга Елисеевна,
 
      Сердечное спасибо за чудные подарки. С рыбкой Мур купается, с зайцем гуляет, а костюмчик, увы, лежит, — ветра и дожди. Длина и ширина как раз. Морды котов грозны и сини, как туча.
 
      Приехал С<ергей> Я<ковлевич>, живет вторую неделю, немножко отошел, — в первые дни непрерывно ел и спал. Подарили ему с Алей chaiselongue, лежит в саду. Жизнь простая и без событий, так лучше. Да на иную я и неспособна. Действующие лица: колодец, молочница, ветер. Главное — ветер.
 
      Понемножку съезжаются дачники, иные уже купаются, — глядеть холодно. Кабинка стоит 300 фр<анков>, обойдемся без. Сюда собираются Бальмонты. Русских здесь, оказывается, бывает много.
 
      О людях:
 
      13-го М. С. Б<улгако>ва выходит замуж.
 
      26-го у Кати Р<ейтлин>гер родилась дочь.
 
      Нужно бы третью новость — нету!
 
      _______
 
      У Мура загон. Только вчера прибыл. Поправился. Стоит не держась и явно ожидает похвалы. Ходит, но не твердо, — шагов двадцать (очень спешных!) и садится. Многое понимает, но говорит мало, — занят ходьбой. Я не спешу, и он не спешит.
 
      Аля завалена кин<ематографи>ческими журналами, другое читает менее охотно. Жизнь лучше, чем во Вшенорах, если не легче, то как-то краше. Если бы не погода!!!
 
      Оканчиваю две небольших поэмы, времени писать мало, день летит. Читаю по ночам Гёте, моего вечного спутника.
 
      Сейчас иду к С<ереже>, он будет читать вслух, а мы с Алей шить. — Где Вы? Пишу в пространство, т. е. на Rue Rouvet. Что Пиренеи? Каковы планы и сроки?
 
      Целую нежно.
 
      МЦ.
 
      <11-го декабря 1926 г.>
 
      Милая Ольга Елисеевна,
 
      Оказалось, что в воскресенье Аля идет на Лелькин спектакль, поэтому у М<аргариты> Н<иколаевны> были в четверг и завтра не поедем. Думаю быть у Вас завтра (в воскресенье) с Муром около 3 ч., если только погода окончательно не разлезется. Пока до свиданья, привет всем.
 
      МЦ.
 
      Суббота.

КОЛБАСИНОЙ-ЧЕРНОВОЙ О. Е. и ЧЕРНОВОЙ А. В

      Вшеноры, 30-го июня 1925 г.
 
      Дорогие Ольга Елисеевна и Адя,
 
      На этот раз Аде кофту (Адя, Вы не сразу поймете, в чем дело: скрещивается и завязывается сзади). Цвет, по-моему, Ваш.
 
      Пишу второпях, утром под шум примуса и Муркин тончайший, нежнейший, протяжнейший визг (деликатное упоминание о том, что мокр).
 
      Ваши последние письма получила (О<льги> Е<лисеевны> с письмом Вадима и вчера Адино — Аля). Отвечу как следует, но сейчас спешная оказия, не хочется пропускать, едут Булгаковы и Исцеленновы (оказ<ывается>, два Н).
 
      Мур цветет: громко смеется, хорошеет, тяжелеет, очаровывает всех. Катя Р<ейтлингер> неожиданно вышла замуж. У Веры Андреевой скарлатина, увезена на 11/2 месяца в барак, в Прагу, с А<нной> И<льиничной> беседуем через забор. Скоро пришлю карточки Катиной свадьбы, мы с Алей были и снимали. Еще из новостей: монах: задолжав всем (в частности, Беранеку тысяч десять) и пропавший без вести который месяц, оказался «сидящим на земле» (т. е. вспахивающим ее) в Словакии. Увез безвозвратно Сережино непромокаемое пальто. Честнейший Р<у>дин до сих пор не выслал ни кроны долга, и С<ережа>, покрывая, до сих пор без редакторского жалования. В следующем письме напишу о «дорогом» (кажется — все-таки в кавычках!). Сталинский живет рядом, в Ржевницах, и навещает исключительно Пешехоновых (нашел!).
 
      Починила себе все зубы (три золотых коронки) и задолжала врачу 800 кр<он>. (В лавки долг — больше тысячи.)
 
      На этом кончаю и целую.
 
      МЦ.
 
      <Приписка на полях:>
 
      У С<ережи> флегмона: вся рука изрезана. На перевязи. Не сможет писать еще больше месяца.

КОЛБАСИНОЙ-ЧЕРНОВОЙ О.Е., ЧЕРНОВЫМ Н. В. и А. В

      Париж, 18-го апр<еля> 1926 г., воскресение
 
      Дорогая Ольга Елисеевна, Наташа, Адя,
 
      Не примите за злую волю, — у меня просто нет времени, нет времени, нет времени. Никогда ни на что.
 
      Скоро отъезд. Завалена и удушена неубранными вещами — чемодан без ключей — тащиться к слесарю? а где он? — хочется курить — гильзы вышли — пропали Муркины штаны — и пр. и пр. А посуда! А обед! А рукописи!
 
      С<ергей> Я<ковлевич> всецело поглощен типографией, у Мирского заболела мать, кроме того — живет за городом. Неорганизованный быт — вот моя единственная трагедия. Не помогли бы и деньги. Или уж — без счета!
 
      Точного дня отъезда не знаю, не позже 22-го, а то придется пережидать Пасху, а Мур и так зелен, как все дети Парижа. («C’est l’air de Paris qui fait зa ».)
 
      _______
 
      Едем мы в St. Gilles-sur Vie. 2 комн<аты> с кухней — 400 фр<анков> в месяц. Газ. (Везде керосин и топка углем.) Место ровное и безлесое — не мое. Но лучшее для детей. Пляж и море — больше ничего. В глубь страны — огороды и лужайки, но какие-то неопределенные (пересеченная местность, выгодная для войны, но — когда войны нет?).
 
      Сняла на полгода и уже внесла 1/2 суммы. Вторую — при выезде. Те же комнаты в сезон ходят по 700–800 фр<анков>. В общем, не дешево, но дешевле, чем все по соседству (была везде). Хозяевам вместе 150 лет — рыбак и рыбачка. Крохотный, но отдельный садик для Мура. Это даст мне возможность утром, готовя, писать. Дети будут пастись в саду. После обеда — на море.
 
      _______
 
      Новости: М. С. Булгакова выходит замуж за моего знакомого Радзевича. Видела и того и другую. С обоими встретилась очень хорошо. Хочу помочь, пока здесь, чем могу. С свадьбой торопятся, оба из желания закрепить: она — его желание, он — свое. Ни у того ни у другого, конечно, ни carte d’identite, ни метрики. Необходимо добыть.
 
      У нас ярмарка, — последний привет La Villette. Сегодня Аля идет с Володей.
 
      Спасибо за чудное мыло, фартучек, яичко, веточку. (Два листика последней, увы, ушли в суп!) Давно поблагодарила бы, если бы не заколдованный круг суток.
 
      _______
 
      Мур вырос и похудел, явно малокровен, скорее нужно увозить.
 
      _______
 
      Недавно заходил Невинный — проездом из Цюриха в Париж. Просил кланяться всем.
 
      Пока до свидания. Напишите — как ваши планы? Очень хочу осенью жить в Hyиres, если не уеду в Чехию. В Париж не хочу или — возможно меньше.

ЛЯЦКОМУ Е. А.

      Вшеноры, 18-го декабря 1924 г.
 
      Дорогой Евгений Александрович,
 
      Огромное спасибо за Ольгу Елисеевну. Сегодня Ваше письмо Заблоцкому будет доставлено, посмотрим, заартачится или нет.
 
      Если деньги все-таки удастся получить, непременно сообщу Черновой, чьему участию она обязана этой удаче.
 
      Сердечный привет и благодарность.
 
      М. Цветаева
 
      Вшеноры, 23-го февраля 1925 г.
 
      Дорогой Евгений Александрович,
 
      — Выручайте! —
 
      17-го февраля, во вторник, умер Никодим Павлович Кондаков (смерть замечательная, при встрече расскажу), а 18-го в среду С<ергей> Я <ковлевич> должен был держать у него экзамен. Узнав, я, несмотря на горе по Кондакову, сразу учла трудность положения и посоветовала С<ереже> обратиться к Вам. Он же, по свойственному ему донкихотству, стал горячо возражать против устройства своих личных дел в такую минуту («что значат мои экзамены рядом со смертью Кондакова» и т. п.).
 
      Поэтому, беря на себя неблагодарную роль Санчо-Пансы, действую самостоятельно и сердечно прошу Вас подписать ему экзаменационный лист, который прилагаю. Остальной минимум (греческий, Нидерлэ) сдан блестяще.
 
      — Суждено Вам быть благодетелем моего семейства! —
 
      Не удивляйтесь незаполненности экзам<енационного> листа, — боюсь напутать с точным названием Вашего курса и чешской орфографией.
 
      Сердечный привет и — заранее — благодарность.
 
      МЦ.
 
      Адр<ес>: Vsenory, c. 23 (p.p.Dobrichovice) u Prahi.

БУЛГАКОВУ В. Ф

      Вшеноры, 11-го января 1925 г.
 
      Милый Валентин Федорович,
 
      Посылаю Вам Нечитайлова, — сделала, что могла. Одну песню (Московская Царица) я бы, вообще, выпустила, — она неисправима, все вкось и врозь, размера подлинника же я не знаю. (Отметила это на полях).
 
      _______
 
      Стихи Туринцева прочитаны и отмечены. Лучшее, по-моему, паровоз. «Разлучная» слабее, особенно конец. Остальных бы я определенно не взяла. Что скажете с Сергеем Владиславовичем?
 
      _______
 
      А у Ляцкого я бы все-таки просила 350 кр<он> за лист, — все равно придется уступить. Если же сразу — 300, получится 250, если не 200 кр<он>.
 
      _______
 
      По-моему, можно сдавать, не дожидаясь Рафальского, — С<ергей> Я<ковлевич> никак не может его разыскать. Жаль из-за 2–3 стихотворений задерживать. Вставим post factum.
 
      Трепещу за подарок Крачковского. О Калинникове Вам С<ергей> Я<ковлевич> расскажет. Два листа с лишним (не с третьим ли?!) Немировича — наша роковая дань возрасту и славе.
 
      _______
 
      Пока всего лучшего, желаю Вам (нам!) успеха. Очень тронута печеньем, — спасибо.
 
      МЦ.
 
      Вшеноры, 17-го января 1925 г.
 
      Милый Валентин Федорович,
 
      Отвечаю по пунктам:
 
      1) Юбиляру верю нб слово, это все, что Вам — С<ергею> В<ладиславовичу> — мне — остается.
 
      2) Поэму Бальмонта оставляю на усмотрение. Ваше и С<ергея> В<ладиславовича>. Если вы, люди правовые, такую исключительность предпочтения допускаете (Б<альмон>т единственный «иностранец» в сборнике) — то мне, как поэту и сотоварищу его, нечего возразить. Меньше всего бы меня смущало поведение К<рачков>ского.
 
      3) Калинников. — Гм. — Из всего, мною читанного, по-моему, приемлема только «Земля». Либо те две сказки. Остальное явно не подходит. Будьте упорны, сдастся.
 
      4) О Туринцевской «Музыке». Согласна. Но если пойдет поэма Б<альмон>та с посвящением К<рачков>скому, не согласна. — Некий параллелизм с Крачковским. — Не хочу. — А снять посвящение — обидеть автора.
 
      5) Нечитайлова жалко. Но, пожалуй, правы. Кроме того, он кажется не здешний, будут нарекания.
 
      6) «Примечаний» С. Н. Булгакова не брать ни в коем случае. Напишу и напомню. Он первый предложил примечания, за тяжестью, опустить. А теперь возгордился. Статьи он обратно не возьмет, ибо ее никто не берет, даже без примечаний.
 
      7) Р<афаль>ского я бы взяла, — в пару Туринцеву. С<ергей> Я<ковлевич> Вам стихи достанет. Не подойдут — не возьмем.
 
      _______
 
      Поздравляю Вас с прозой К<рачков>ского. Это Ваше чисто личное приобретение, вроде виллы на Ривьере. С усладой жду того дня, когда Вы, с вставшими дыбом волосами, ворветесь к нам в комнату с возгласом: «Мой Гоголь совсем упал!» (Попросту: свезли). (В предыдущей фразе три с, — отдаленное действие К<рачков>ского!)
 
      Предупреждаю Вас: это сумасшедший, вскоре убедитесь сами. Шлю Вам привет. Передайте от меня В. И. Н<емировичу>-Д<анченко> мое искреннее сожаление, что не могу присутствовать на его торжестве.
 
      МЦветаева
 
      Вшеноры, 27-го января 1925 г., вторник.
 
      Милый Валентин Федорович,
 
      Ваше письмо пришло уже после отъезда С<ергея> Я<ковлевича>, — не знаю, будет ли на Вашем совещании.
 
      О сборнике: с распределением согласна. С распадением на две части — тоже. Это нужно отстоять. Мы — уступку, они — уступку. Три сборника из данного материала — жидко. Убеждена, что уломать их можно.
 
      Гонорар, по-моему, великолепен, особенно (эгоистически!) для меня, которую никто переводить не будет. — Да и не всех прозаиков тоже. — Редакторский гонорар — нельзя лучше. Все хорошо.
 
      Бальмонт. Хорошо, что во втором сборнике, не так кинется в глаза. И хорошо, что с К<рачков>ским (tu l’as voulu, Georges Dandin! — Это я Бальмонту).
 
      Бесконечно благодарна Вам и Сергею Владиславовичу за Калинникова. Знаете, чем он меня взял? Настоящей авторской гордостью, столь обратной тщеславию: лучше отказаться, чем дать (с его точки зрения) плохое. Учтите его нищету, учтите и змеиность (баба-змей, так я его зову). Для такого — отказ подвиг. Если бы он ныл и настаивал, я бы не вступилась.
 
      Е<вгения> Н<иколаевича> извещу. Трудно. Особенно — из-за нее: безумная ревность к мужниной славе. Извещу и подслащу: два корифея и т. д.
 
      О туринцевском посвящении: мне это, в виду редакторства, неприятно, но мой девиз по отношению к обществу, вообще:
 
      — Ne daigne — т. е. не снисхожу до могущих быть толков. И, в конце концов, обижать поэта хуже, чем раздражать читателя. Итак, если стихи Вам и С<ергею> В<ладиславовичу> нравятся.
 
      _______
 
      Совсем о другом: прочла на днях книжонку Л. Л. Толстого «Правда об отце» и т. д. Помните эпизод с котлетками? Выходит, что Лев Толстой отпал от православия из-за бараньих котлеток. А в перечне домашних занятий С<офьи> А<ндреевны> — «…принимала отчеты приказчика, переписывала „Войну и мир“, выкорчевывала дубы, шила Л<ьву> Н<иколаевичу> рубахи, кормила грудных детей…» И заметьте — в дневном перечне! Выходит, что у нее было нечто вроде детских яслей, — Хорош сынок! —
 
      Да! Забыла про С. Н. Булгакова, — Правильно. — Я, по чести, давно колебалась, но видя Вашу увлеченность статьей, не решалась подымать вопроса. Будь один сборник (как мы тогда думали и распределяли) — русский язык, Пушкин, слово — было бы жаль лишаться. Для распавшегося же на две части он будет громоздок. Предупреждаю, что всех нас троих, как воинствующий христианин — возненавидит. Меня он уже и так аттестует как «fille-garson» (его выражение) и считает язычницей. Но, еще раз: ne daigne!
 
      ________
 
      Очень радуюсь нашему сожительству в сборнике. Всего хорошего.
 
      Шлю привет.
 
      МЦ.
 
      Вшеноры, 11-го марта 1925 г.
 
      Дорогой Валентин Федорович,
 
      Дай Бог всем «коллегиям» спеваться — как наша! С выбором второго стиха Р<афаль>ского («устали — стали») — вполне согласна, это лучший из остающихся, хотя где-то там в серединке — не помню где — что-то и наворочено. Стихи Бржезины берите какие хотите, — вполне доверяю выбору Вашему и Сергея Владиславовича. — И затяжной же, однако, у нас сборник! Не успеет ли до окончательного прекращения принятия рукописей подрасти новый сотрудник — мой сын?
 
      Очень рада буду, если когда-нибудь заглянете в мое «тверское уединение» (стих Ахматовой), — мне из него долго не выбраться, ибо без няни. Серьезно, приезжайте как-нибудь, послушаете «на лужайке детский крик», погуляем, поболтаем. Только предупредите.
 
      Шлю Вам сердечный привет.
 
      МЦ.
 
      Вшеноры, 12-го августа 1925 г.
 
      Дорогой Валентин Федорович,
 
      Спасибо за сведение, — об отзыве, естественно, ничего не знала. Фамилия Адамович не предвещает ничего доброго, — из неудавшихся поэтов, потому злостен. Издал в начале революции в Петербурге «Сборник тринадцати», там были его контрреволюционные стихи. И, неожиданная формула: обо мне хорошо говорили имена и плохо — фамилии.
 
      Но отзыв разыщу и прочту.
 
      Заканчиваю воспоминания о Брюсове. Зная, что буду писать, ни Ходасевича, ни Гиппиус, ни Святополка-Мирского не читала. По возвращении С<ергея> Яковлевича) устрою чтение, — м. б. приедете? С<ергей> Я<ковлевич> возвращается недели через две, несколько поправился.
 
      Да! В «Поэме Конца» у меня два пробела, нужно заполнить — как сделать? Привет.
 
      МЦ.
 
      Вшеноры, 23-го августа 1925 г.
 
      Дорогой Валентин Федорович,
 
      Чтение Брюсова будет во вторник, 25-го, в 9 ч. на вилле «Боженка» у Чириковых (Вшеноры). Не известила раньше, п. ч. все никак не могли сговориться слушатели.
 
      Очень жду Вас. Приехал С<ергей> Я<ковлевич> и также будет рад Вас видеть.
 
      Итак, ждем Вас у Чириковых. Всего лучшего.
 
      МЦветаева
 
      Р. S. Переночевать Вам устроим, — п. ч. чтение в 9 ч. вечера, а посл<едний> поезд (в Прагу) 9 ч. 45 м<инут>.
 
      Париж, 2-го января 1926 г.
 
      С Новым годом, дорогой Валентин Федорович!
 
      С<ергей> Я<ковлевич> желает Вам возвращения в Россию, а я — того же, что себе — тишины, т. е. возможности работать. Это мой давнишний вопль, вопль вопиющего, не в пустыне, а на базаре. Все базар — Париж, как Вшеноры, и Вшеноры, как Париж, весь быт — базар. Но не всякий базар — быт: ширазский — например! Быт, это непреображенная вещественность. До этой формулы, наконец, добралась, ненависть довела.
 
      Но как же поэт, преображающий все?.. Нет, не все, — только то, что любит. А любит — не все. Так, дневная суета, например, которую ненавижу, для меня — быт. Для другого — поэзия. И ходьба куда-нибудь на край света (который обожаю!), под дождем (который обожаю!) для меня поэзия. Для другого — быт. Быта самого по себе нет. Он возникает только с нашей ненавистью. Итак, вещественность, которую ненавидишь, — быт. Быт: ненавидимая видимость.
 
      Париж? Не знаю. Кто я, чтобы говорить о таком городе? О Париже мог бы сказать Наполеон (Господин!) или Виктор Гюго (не меньший) или — последний нищий, которому, хотя и по-другому, тоже открыто все.
 
      Я живу не в Париже, а в таком-то квартале. Знаю метро, с которым справляюсь плохо, знаю автомобили, с которыми не справляюсь совсем (от каждого непереехавшего — чувство взятого барьера, а вы знаете — чего это стоит! — всего человека в один-единственный миг), знаю магазины, в которых теряюсь. И еще, отчасти, русскую колонию. И — тот Париж, когда мне было шестнадцать лет: свободный, уединенный, весь в книжных лотках вдоль Сены. То есть: свою сияющую свободу—тогда. Я пять мес<яцев> прожила в Париже, совсем одна, ни с кем не познакомившись. Знала я его тогда? (Исходив вдоль и поперек!) Нет — свою душу знала, как теперь. Городов мне знать не дано.
 
      «В Париже человек чувствует себя песчинкой». Весь? Нет. Тело его? Да. Тело в океане тел. Но не душа в океане душ, — уже просто потому, что такого океана—нет. А если есть — бесшумный, недавящий.
 
      Работать очень трудно: живем вчетвером. Почти никуда не хожу, но приходят. Квартал бедный, дымный, шумный. Если бы осталась, переехала бы за город. Не могу жить без деревьев, а здесь ни кустика. Страдаю за детей.
 
      Уже просила Слонима похлопотать о продлении мне «отпуска» (с сохранением содержания) до осени. Страстно хочу на океан. Отсюда близко. Боюсь, потом никогда не увижу. М. б. в Россию придется вернуться (именно придется — совсем не хочу!) или еще что-нибудь… Хочется большой природы. Отсюда близко. На лето в Чехию — грустно звучит. Ведь опять под Прагу, на холмики. Глубже, с детьми, трудно, — быт и так тяжел.
 
      Если можете, дорогой Валентин Федорович, похлопочите. Мне стыдно Вас просить, знаю, как Вы заняты, знаю и ужасающую скуку «чужих дел». Но Слонима я уже просила, а больше некого. У меня от нашей встречи осталось сильное и глубокое человеческое впечатление, иначе бы никогда не решилась.
 
      Новый год походил на нестрашный Бедлам. С<ергей> Я<ковлевич> Вам писал уже. Русский Новый год буду встречать дома.
 
      Сердечный привет Вам и — заочно — Вашей супруге и дочке.
 
      Марина Цветаева
 
      Пишу большую статью о критике и критиках.
 
      Париж, 9-го января 1926 г.
 
      Дорогой Валентин Федорович,
 
      Письмо чудесное и деяние чудесное. Старого монстра знаю, уверял меня, что в 1905 г. печаталась (его милостями) в «Журнале для всех» (мне было 11 лет, и в «Журнале для всех» не печаталась никогда). Когда опровергла, спорил.
 
      Посылаю расписку, заявление и доверенность. Получили ли мое письмо с трудной просьбой? Наши скрестились.
 
      Всего лучшего. Сердечный привет Вам и Вашим. Пишите.
 
      МЦ.
 
      Париж, 18-го янв<аря> 1926 г.
 
      Дорогой Валентин Федорович!
 
      Как благодарить?!
 
      Мы так мало с Вами знакомы, а кто из моих друзей сделал бы для меня то, что сделали Вы. Я ведь знаю трудность таких дел и просьб. Удача — всецело Ваша, личная: влияние человека на человека.
 
      В Чехию осенью вернусь непременное — хочу утянуть это лето у судьбы: в последний раз (так мне кажется) увидеть море.
 
      В Париже мне не жить—слишком много зависти. Мой несчастный вечер, еще не бывший, с каждым днем создает мне новых врагов.
 
      Вечер, назначенный, было, на 23 января, переносится на 6 февраля — мало друзей и слишком много непроданных билетов. Если бы Вы только знали, как все это унизительно.
 
      — Купите, Христа ради! — Пойдите, Христа ради!
 
      Прибедняться и ласкаться я не умею, — напротив, сейчас во мне, пышнее, чем когда-либо, цветет ирония. И «благодетели» закрывают уже готовую, было, раскрыться руку (точней — бумажник!).
 
      Познакомилась с Л. Шестовым, И. Буниным и… Тэффи. Первый — само благородство, второй — само чванство, третья — сама пошлость.
 
      Первый меня любит, второй терпит, третья… с третьей мы не кланяемся.
 
      Насколько чище и человечнее литературная Прага!
 
      Кончила большую статью о критике и критиках (здешние — хамы. Почитайте Яблоновского («Возрождение») и Адамовича («Звено») о Есенине!).
 
      Живем скученно, четверо в одной комнате, почти невозможно писать. Страшно устаю и, пока, мало радуюсь.
 
      Привет вшенорцам, особенно — если встречаетесь — Григорию Исааковичу Альтшулеру. Его письмо получила, немножко освобожусь — напишу.
 
      Тороплюсь. Еще раз — благодарность за доброе дело и, главное, — волю. Всего лучшего от С<ергея> Я<ковлевича> и меня Вам и Вашим.
 
      МЦ.
 
      Париж, 9-го марта 1926 г.
 
      (по числу — весна!)
 
      Дорогой Валентин Федорович,
 
      Сердечный привет и благодарность за все. Завтра на 10 дней еду в Лондон, где у меня впервые за 8 лет (4 советских, 4 эмигрантских) будет ВРЕМЯ. (Еду одна.)
 
      Оттуда напишу.
 
      Нет отношения, которое бы больше трогало и убеждало меня, чем забота издали.
 
      Расскажу Вам много забавных гнусностей о здешнем литературном котле. Чтт — Прага!
 
      Если видаете Чириковых, скажите, что люблю, помню и напишу. С Людмилой и Валентиной в переписке.
 
      МЦ.
 
      Париж, 8-го апреля 1926 г.
 
      Дорогой Валентин Федорович,
 
      Только что вернулась из Вандеи, куда ездила искать жилище на лето. Нашла. На океане. Маленький домик у рыбаков. Пески. Море. Никакой зелени. Увы, самое дешевое место оказалось еще слишком дорогим: 400 фр<анков> в месяц, без электр<ичества> и газа.
 
      Вандея сиротская, одна капуста для кроликов. Жители изысканно вежливы, старухи в чепцах-башенках и деревянных, без задка, туфельках. Молодые — стриженые.
 
      — Кончается старый мир! —
 
      Еду на полгода — писать и дышать.
 
      У нас был очень любопытный доклад кн<язя> Святополк-Мирского: «Культура смерти в предреволюционной литературе» — Были Бунин, Алданов, С. Яблоновский, много — кто (говорю о старых или правых), но никто не принял вызова, после 1 ч. просто покинули зал. Походило на бегство.
 
      Сердечный привет Вам и семье. С<ергей> Я<ковлевич> все хворает, хочу поскорее увозить его отсюда.
 
      Привет Чириковым и Альтшулерам, если видаетесь. Передайте Г<ригорию> Ис<ааковичу>, что у моего сына 14 зубов.
 
      МЦ
 
      9-го мая 1926 г.
 
      St. Gilles-sur-Vie (Vendиe) Avenue de la Plage
 
      Ker-Edoward
 
      Запоздалое Христос Воскресе, дорогой Валентин Федорович!
 
      Как проводите Пасху? Хорошо ли во Вшенорах?
 
      Я с детьми в Вандее — вот уже две недели. Погода разная, бывает такой ветер (ледяной, с океана), что Георгий не выходит. Бывает тепло, жарко еще не было. Живем в рыбацком домике, хозяева рыбак и рыбачка. Вместе полтораста лет. В sorсiers не верят, но верят в mauvaises gens, qui jettent un sort (NB! Sorcier именно тот, кто бросает sort. По-вашему — дурной глаз.) Меня — не то, что чехи! — любят. Часто сижу в хижине со старухой, раздуваю огонь мехами, слушаю, говорю.
 
      Заботы по дому — как во Вшенорах — т. е. весь день занят. Иногда подумываю о няньке, хотя бы на три утренних часа, но… ревность или ее исток: ревностность. Не могу допустить, что Мура будут касаться чужие руки. Пока не могу.
 
      Гулянье пожирает 3/4 дня, остальная четверть все, что Вы знаете. На себя только поздний вечер, но — силы не те, порох не тот, голова не та, и — письма (нет-нет да надо ответить, кроме того, каждый день пишу С<ергею> Я<ковлевичу>.
 
      Природа здесь однообразная: море, песок. Есть дюны, но не разлазаешься: мягкие, осыпаются под ногой. Но — лучший климат для детей во всей приморской Франции. Кроме того — ВАНДЕЯ.
 
      Вот и все пока, дорогой Валентин Федорович. Очень рада буду получить от Вас весточку. Вспоминаю Вас с неизменной нежностью.
 
      МЦ.
 
      С<ергей> Я<ковлевич> приезжает дней через десять — занят журналом и получением carte d’identitй. Читали, как меня честят г<оспо>да критики за статью (о них) в «Благонамеренном»? Осоргин, Адамович, Яблоновский (последних двух не читала, обещали прислать).
 
      St. Gilles, 11-го мая 1926 г.
 
      Дорогой Валентин Федорович,
 
      Иждивенские деньги перешлите, пожалуйста, Сереже, по старому адр<есу>, иначе ему не на что будет выехать к нам. Расписки посланы вчера.
 
      Тороплюсь на почту. Сердечный привет Вам и Вашим.
 
      МЦ.
 
      Читали ли Вы, как меня честят в газетах? Я — только Я<блонов>ского и Осоргина. А есть еще Адамович и… Петр Струве!
 
      St. Gilles, 8-го июня 1926 г.
 
      Дорогой Валентин Федорович,
 
      Очень рада была Вашему большому письму, той волне тепла из Вшенор, особенно ощутимой в нашей просквоженной Вандее. Ветра здесь лютые. Если видаетесь с Бёмом передайте ему, пожалуйста, что климат здесь, пока, меньше всего теплый и ровный, и вообще вовсе не приспособлен для слабогрудых. Три разных ветра в день (все холодные). Мы живем, п. ч. живем, но везти сюда слабых детей на поправку не стоит. Нужно южнее.
 
      Блудный сын наконец прибыл, — заездили коня Версты! — первые четыре дня ел, не смыкая челюстей, и спал, не размыкая глаз. Поправляется. Если бы не погода — все хорошо. Но погода плачевная. За сутки час — два тепла, да и то! Либо дождь, либо ветер!
 
      Пишу — людей никого — все свободное время идет на тетрадь.
 
      Сердечный привет Вам и Вашим.
 
      Где звездочка — наш дом.
 
      МЦ.
 
      St. Gilles, 9-го июня 1926 г.
 
      Дорогой Валентин Федорович,
 
      Сердечная просьба:
 
      помогите Анне Антоновне Тестовой (Gregrova, ?. 1190) перевезти к ней нашу большую корзину (громадную!), которая стоит у Чириковых. Эта корзина тяжелой глыбой на моей совести. Там Муркино приданое на два года вперед, мои тетради, письма, всяческое. И все это пожирается молью.
 
      Еще: у наших бывших хозяев (?.23, Ванчуровых) Сережина шинель, френч и ранец с тетрадями. Все это нужно переложить в корзину перед отправкой ее к Тесковой. А то пропадет. (В корзине места много.)
 
      Тескова, очевидно, за корзиной приедет сама, нужно только помочь ей доставить ее на вокзал (лошадь? тачку?). Было бы хорошо списаться о дне и часе.
 
      Не знаю, где будем осенью, поэтому выписывать нет смысла. А веши (особенно Муркины) хорошие, во второй раз не будет.
 
      Очень смущена такой тяжеловесной просьбой. Уступаю место еще более смущенному просителю. Сердечный привет Вам и Вашим.
 
      МЦ.
 
      Погода у нас гнуснейшая.
 
      <Июнь 1926>
 
      Дорогой Валентин Федорович,
 
      Прошение, увы, без полей обнаружила, когда кончила. Мне стыдно за такое настойчивое напоминание о себе. О нас бы должны заботиться боги, а не мы сами.
 
      Напишу Вам как-нибудь по-настоящему, а пока угнетенное спасибо.
 
      МЦ.
 
      St. Gilles, 20-го июля 1926 г.
 
      Дорогой Валентин Федорович,
 
      Итак, к 15-му сентября возвращаюсь в Чехию. Украли у меня чехи месяц океана (и 370 фр<анков> уплаченных денег!), что же, когда-нибудь представлю счет. (Как Вам нравится эта наглость?!)
 
      Теперь вот о чем: как Вы полагаете, восстановима ли моя прежняя расценка? Проще — с моим приездом, явлением перед Заблоцким во плоти (вживе и въяве!) протянет ли мне Заблоцкий сухой, но не дрожащей (скорей держащей!) рукой — прежнюю тысячу?
 
      На 500 кр<он> ехать нет смысла, одна дорога чего стоит. 500 кр<он> на меня с детьми — это сплошная задолженность, т. е. сплошное унижение. За 500 кр<он> в месяц я чехов буду ненавидеть, за тысячу — любить.
 
      Пишу о всем этом — в совершенно ином тоне, ибо не знаю, как у него с юмором и цинизмом нищеты — почтительно и корректно Сергею Владиславовичу. От его ответа зависит мое решение.
 
      Английская стипендия? Смеюсь. И не знала, что есть таковая. Студентам, кажется — какая-то малость. А вот что «Благонамеренный» задолжал нам с С<ергеем> Я<ковлевичем> (его рассказ, моя статья) тысячу франков — знаю твердо. «Руководитель» (т. е. меценат) Соколов даже не отвечает, а чудесный невинный 22-летний редактор Шаховской на днях принимает послух на Афон. Прислал нам собственных, кровных, от полной нищеты — полтораста франков, пятьдесят из которых истратили, а сто возвращаем. Ничего не знаю трогательнее этой присылки, — последний жест редактора и первый — монаха.
 
      Уже написала Тесковой с просьбой попытаться устроить нас в Праге. Помните мою жизнь во Вшенорах? Заранее устала. Не хочу. Хочу — хоть изредка — музыки, прогулки по новым местам, чуть-чуть красоты и беззаботности. Загородом я душа и рабочий скот, хочу немножко побыть человеком.
 
      Моя Вандея кончилась вчера, в день получения 500 кр<он>. Я сейчас уже еду, все полтора месяца. Жду ехать. Странно, ведь я и раньше знала, что уеду, но 15-ое октября равно бессрочности, а 15-ое сентября — причем непременное — уже завтра, нет, сегодня, чуть ли не — вчера. Я не еду, я уже уехала. Погода испортилась? Все равно. Купаться нельзя? Не я купаюсь. Клянусь, что не преувеличиваю.
 
      Огорчена? Нет. Если бы сама жизнь не вмешивалась я, за физическим (хроническим!) невмешательством в свою жизнь, до сих пор сидела бы в Трехпрудном пер<еулке>, в д<оме> № 8 с двумя огромными тополями, которого уже нету (в <19>19 г. снесен) и где родилась. Поэтому — приветствую бессердечие Завазала, Гирсы и пр.
 
      Знаете ли, дорогой Валентин Федорович, что мне стыдно Вас благодарить? Вы ходили, ездили, изводились — а я «благодарю». Вы делали — а я — говорю! Не гадость? Благодарность точно сводить счеты—несводимые, ибо дело и слово — несоизмеримы.
 
      Благодарить я буду эсеров, которые для меня ничего не сделали, даже на письмо не ответили (писала и Лебедеву, и Слониму). Эсеры доказали, что им на меня наплевать. Что мне остается? Благодарить за искренность. И поблагодарю — плевком же.
 
      Вот Вам пример (из моей бывшей вандейской жизни): рыбак вытаскивает утопленника: откачивает, отмачивает (для рифмы! скорей: просушивает!) отпаивает — отстаивает. И утопленник, ртом, прожженным солью и ромом: «Большое, большое спасибо!» Что с рыбаком? Рыбака тошнит.
 
      Людовик Баварский — страстная любовь моей 16-летней матери. Проезжая место, где утонул, бросила кольцо — обручилась. Так что (Wahlverwandschaften ) некоторым образом — мой отец. А вот стих о нем — не мой, чей не помню:
 
В горах — как здесь, в покое царском —
Торжественная тишина,
И о Людовике Баварском
Грустила верная луна…
 
      И еще стих Верлена:
 
      Roi! О seul prince de ce siйcle. — Sire!
 
      Сама бы с наслаждением поехала на его озеро, где м. б. еще бродит тень моей 16-летней матери и достоверно лежит ее кольцо. Сердечный привет от всех нас. Пишите!
 
      МЦ.
 
      Meudon (S. et O.)
 
      2, Avenue Jeanne d'Arc
 
      12-го декабря 1927 г.
 
      Дорогой Валентин Федорович,
 
      Я Вас не забыла. Вы одно из самых милых мне воспоминаний в последних Вшенорах, из которых Вы — кажется — уехали? Адреса Вашего не знаю, потому пишу на Анну Антоновну.
 
      Что Вам рассказать о себе, о нас? Начнем с нас: Мур огромный, все говорит, рост и вес пятилетнего (покупаю на французские «six ans» ), разум по возрасту, а возраст 2 г<ода> 10 мес<яцев>. Красивый, кудрявый, отчаянный. Белокур и бедокур. Настоящий мальчик. Игрушки: «машина» (автомобиль), поезд, палки, полное отсутствие женственного начала. Поэта не выйдет. Не горюю.
 
      Але четырнадцать лет, выше меня, крупная, красивая, спокойная, очень гармоничная. Недавно поступила в школу рисования, за месяц большие успехи, даровита и любит.
 
      С<ергей> Я<ковлевич> весь в евразийстве. Житейские ресурсы — игра в к<инематогра>фе, но скромен, горд — зарабатывает мало: с 6Ѕ до 6 ч. — 40 фр<анков>, из к<отор>ых 7 на обед и 5 на дорогу, итого 28 фр<анков>. А мог бы, по данным, 100. Выступления раза два, три в неделю, но фильм («Жанна д’Арк») кончается, и что будет дальше — неизвестно. Хорошо бы: другой фильм.
 
      О себе. Написала во Франции поэмы: «С моря», «Попытка комнаты», «Лестница», «Письмо к Рильке» (будет в № III «Верст»), «Поэма воздуха» и ныне кончила II ч<асть> «Тезея» — «Федру». (Задумана трилогией: «Ариадна» — «Федра» — «Елена».)
 
      Не помолодела — не постарела, живу хоть лучше, чем во Вшенорах, но и хуже: нет той природы и свободы. И друзей нет. Вся жизнь в детях, в домашнем и в тетради.
 
      Надеюсь весной приехать в Прагу, все зависит от 1000 крон, к<отор>ые — соберу или не соберу? — пражским выступлением (нужны на дорогу туда и обратно, жить буду у Анны Антоновны). Очень соскучилась по Праге.
 
      Да! На самых днях будет оказия в Париж: в Прагу едет наш добрый знакомый П. П. Сувчинский (вождь евразийства) на несколько дней. Если не трудно, милый Валентин Федорович, передайте Анне Антоновне для него наши «драгоценности». Он у нее будет. Очень хотела бы, чтобы Вы с ним повидались, но не знаю, где остановится.
 
      Очень рада буду, если отзоветесь. Сердечный привет Вам и Вашим. Пишите обо всем.
 
      МЦ.
 
      29-го дек<абря> 1927 г.
 
      Meudon (S. et O.)
 
      2, Avenue Jeanne d'Arc
 
      С Новым Годом, дорогой Валентин Федорович! Желаю Вам в нем — но у Вас всё есть— а Россия — в <19>28 г. — несбыточна.
 
      Где Вы и что Вы? Я Вам недавно писала через Анну Антоновну. Если отзоветесь, напишу большое письмо.
 
      Нынче выходит № III «Верст» и, скоро, моя книга стихов «После России» (1922 г. — 1925 г.) — получите обе.
 
      Всего лучшего Вам и Вашей семье от нас всех.
 
      МЦ.
 
      КУБКЕ Ф.
 
      Вшеноры, 14-го марта 1925 г.
 
      Многоуважаемый доктор,
 
      У меня из своих вещей далеко не все. Посылаю Вам, что имею: «Метель», «Фортуну» (пьеса), «Психею», «Царь-Девицу», «Ремесло», отдельные стихи, напечатанные в газетах, и два прозаических отрывка из неизданных московских записей: «Вольный проезд» и «Чердачное».
 
      <…> Все, что я Вам посылаю — единственные экземпляры. «Метели» у меня нет даже в черновике, приехав из России восстановила по памяти.
 
      «Молодца», который выйдет на днях. Вам с удовольствием подарю. Шлю привет Вам, Вашей милой жене, сыну. Как назвали? Мой — Георгий!..
 
      Вшеноры, 26-го августа 1925 г.
 
      <…> Самое позднее — послезавтра, в пятницу, отправлю Вам I ч<асть> «Героя труда» (записи о Валерии Брюсове), неделю спустя — II ч<асть>. Так что, не позже как дней через десять, у Вас будет вся вещь (около двух листов), из которых и выберете, по своему усмотрению, для «Prager Presse». Я лично посоветовала бы взять «Вечер поэтесс», дающий не только Брюсова, но картину времени (1921 г.). Прочтете — увидите.
 
      Очень, очень благодарна Вам за Вашу заботу, при Вашей занятости это — героизм…
 
      <…> Знакомы ли Вы с книгой прозы Бориса Пастернака? (Борис Пастернак—рассказы, есть на советской книжной выставке.) Самое замечательное достижение современной русской прозы. Буду писать о ней. Лелею мечту устроить ее на чешский, хотя бы частично (в книге <…> рассказа). Язык, при всей своеобразности, вполне переводим. Один из рассказов «Воздушные пути», перепечатанный в журнале «Своими Путями», будет Вам передан Сергеем Яковлевичем. Прочтите — перечтите — а, главное, вчитайтесь. И скажите, есть ли надежда с переводом? <…>

ШАХОВСКОМУ Д.А

      V?enory, 6-го октября 1925 г.
 
      Милостивый Государь,
 
      Г<осподи>н Шаховской,
 
      (К сожалению, не знаю Вашего отчества.)
 
      Настойчивость Вашего желания меня трогает, но, увы, у меня ничего нет, в данный час, для Вашего журнала, кроме стихов. Прозу пишу редко, скорей в порядке события, а не состояния, — так, только что сдала в «Волю России» большую статью о Брюсове — «Герой труда», вещь, над которой работала месяц и которая бы Вам не подошла по размерам (больше трех листов). В настоящее время кончаю поэму «Крысолов» и, живя сверхъестественно трудной бытовой жизнью, уже ничем не отвлекаюсь.
 
      Если стихи Вам нужны, уведомьте экспрессом, экспрессом же вышлю. Есть поэма в 70 строк о Марине Мнишек (былинная), есть «Поэма горы», но обе вещи отнюдь не «благонамеренные», даже — обратно. (Вне политики.) — Предупреждаю. — Впрочем, если Вы знаете мои стихи, и предупреждать нечего. И не лучшим ли образцом благородной иронии будет явление моих стихов на страницах журнала с таким названием?
 
      То есть: не подумает ли читатель, что над ним смеются? То же, впрочем, испытывает и читатель революционной «Воли России», читая моего «Крысолова».
 
      _______
 
      Итак, стихи есть. Выслать могу. Для следующего же № «Благонамеренного» смогу дать Вам один или два психологически-критических очерка о двух совершенно необычайных книгах, которые не называю, чтобы не сглазить.
 
      К 1-му ноября думаю быть в Париже, где мне устраивают выступление.
 
      Всего лучшего. Привет.
 
      Марина Цветаева
 
      Р. S. Извините за промедление, — только сегодня удалось отыскать Ваше первое письмо с адресом. В последнем Вашем и в письме г<осподи>на Цебрикова он отсутствовал.
 
      Вшеноры, близ Праги, 10-го октября 1925 г.
 
      Многоуважаемый Димитрий Алексеевич,
 
      Вы не в обиде, что я к Вам не пишу — князь? Князь я говорю только тогда, когда могу дать этот титул — вторично. Это со мною было — за жизнь — раз — с Кн<язем> С. М. Волконским, которого — до того человеческий нимб затмевал княжеский — попросту звала Сергеем Михайловичем.
 
      Хотите в каком-нибудь № Вашего журнала напишу о княжестве? О титуле вообще. Есть хорошие мысли.
 
      А имя у Вас восхитительное — мое любимое и парное — и было бы именем моего сына, если бы в честь Добровольческой Армии не обещала (еще в 1918 г.) назвать его Георгием.
 
      «Благонамеренный» — шутка, проба читателя. Как мое «Ремесло», в котором ничего от ремесла. И только один (совсем молодой) критик задумался, остальные приняли. «Благонамеренный» похож на название миноноски: «Отчаянный», «Неустрашимый». По-моему — мистификация, потому что не сознательно так назвать нельзя. — «Pour йpater le bourgeois».
 
      Скажите Цебрикову, чтобы не подписывался «заместитель Князя Шаховского» — замещать можно редактора, не князя. «Князь» незаместимо, потому что не занятие. («Что делаешь?» «Княжу». Это кончилось с Ростиславами и Мстиславами.) И поскольку великолепно — наместник, постольку жалко — заместитель. Тень такой подписи падает на Вас.
 
      Если когда-нибудь встретимся, расскажу Вам, чтт я бы делала со своим княжеством, если бы оно у меня было. (Было у моей польской бабушки.) Что я бы с ним делала, не оно — со мной!
 
      Титул — глубокая вещь, удивляюсь поверхностному, чисто-словесному — вне смыслового — отношению к нему его носителей. Говорю не о Вас, потому что Вас не знаю.
 
      Княжество прежде всего — нимб. Под нимбом нужен — лик.
 
      ________
 
      Посылаю Марину — стихи написаны давно, но читателю это безразлично.
 
      Если можете, перешлите мне гонорар еще по чешскому адр<есу>. До 30-го я в Чехии. Потом мой адр<ес>:
 
      PARIS, XIX
 
      8, rue Rouvet chez Mme Tchemowa
 
      ________
 
      До свидания.
 
      Марина Цветаева
 
      Очень прошу, по возможности, корректуру. (Из Брюсселя в Париж — пустяк.) Если же очень срочно, — попрошу править самолично. Как поэт, Вы знаете нестерпимость опечаток. Прошу ударений на:
 
      У руднаго у царевича и
 
      Солнце среди звздъ.
 
      (рифма).
 
      > означают пробелы между строчками.
 
      Париж, 15-го ноября 1925 г., воскресение
 
      Многоуважаемый Димитрий Алексеевич,
 
      Не бойтесь: статьи никакой нет и не будет, — ограничусь краткой записью в тетрадь. Мне, лично, такие, налету брошенные, мысли больше дают, чем статьи: статья в потенции.
 
      Относительно нимба и лика — остру и умну, относительно барона и князя — остроумно. Нимба нет не только у барона (где уж тут! «Zigeunerbaron!») — и у герцога нет. А знаете почему? Князь — очень Древний, древнейший, дочеловеческий титул — первый из всех — Князь Тьмы. Отсюда, может быть, его осиянность, убедительность и прекрасность.
 
      Вот и вся моя статья.
 
      О «Щипцах». — Неужели Вы поверили?! — Я — редактором журнала с таким неблагозвучным названием? (Зубоврачебные, волосяные, пр.)
 
      По-французски les tenailles — еще дает: йcartelй, tenaillй и т. д. Инквизиция, чуть ли не Иоанна д’Арк, — но по-русски — либо зубоврачебный кабинет, либо дамская парикмахерская.
 
      От своей резкой отповеди Ремизову, по просьбе «Посл<едних> Новостей», пришлось отказаться. Опровержение же они поместили.
 
      Ненавижу такие шутки, шуток (с собой) вообще не понимаю, в детстве кидалась предметами, ныне, увы, ограничиваюсь словесным рипостом, но всегда вредоносным и всегда мгновенным.
 
      Шутить со мной — отсутствие чутья и дурной вкус. Жаль, что их проявил именно Ремизов, весь на чутье.
 
      В Париже — его же «информация» — навряд ли останусь, мне, чтобы перейти Place de la Bastille, нужно напрячь всю свою волю, ввиду нелегкости моей жизни — излишняя «проба сил». Но месяца два еще выживу, — вечер в конце декабря, потом приедет муж (основатель журнала «Своими Путями» — прекрасный журнал — абсолютно-благородный) — посмотрю вместе с ним Париж — настоящих, т. е. незаменимых, спутников пока нет — а дальше? Не знаю. Если бы ему удалось достать здесь какую-нибудь работу (не шоферскую), остались бы, — после докторской работы (о византийском искусстве), к<отор>ую он на днях подает, делать ему в Праге нечего. Русским, особенно филологам, в Чехии по окончании нет ходу. Если бы прослышали про какое-нибудь место (так называемый «интеллигентный труд»), была бы Вам очень благодарна за оповещение. С журнальным и газетным делом он знаком отлично.
 
      Пишу без всякой надежды, на всякий случай, ибо отродясь знаю, что все места (в жизни сей) уже заняты. Свободно только Царство Небесное, и там я несомненно буду первой.
 
      _______
 
      Мысль о творчестве и детях — прекрасна. Напишите! Только — остру заостряя, уточняя до крайности. И пошлите в «Своими Путями», — или мне, — я перешлю. Я в Париже их представитель.
 
      И не только заострите — углубите. О сущности женской и мужской. Об исконной разнице. О сознательной любви (отцовстве) и инстинкте (материнстве). Об источнике творчества (подсознательном).
 
      Напишите. Может хорошо выйти.
 
      _______
 
      До свидания. Вещь, по своему усмотрению, назовите «Димитрий» или «Марина». При такой связанности судеб это — одно.
 
      МЦ.
 
      Р. S. Не знаете ли Вы кого-нибудь из сильных мира сего, в Париже, кто бы мне для вечера предоставил бесплатный зал? Есть таковой у Юсупова и есть таковой у Малявина (студия). Цейтлины (т. е. Мария Самойловна) уже отказали, — «К нам она — и нам ее поэзия — не подходит». Снять зал — 600 фр<анков>. Для меня вечер — вопрос не славы, а хлеба.
 
      Самое трудное—просить за себя. За другого бы я сумела. Титула я не преувеличиваю, я только не хочу, чтобы его приуменьшали его носители.
 
      Париж, 2-го декабря 1925 г.
 
      Дорогой Димитрий Алексеевич,
 
      Не вините в неблагодарности — только что отправила в «В<олю> Р<оссии>» последние главы поэмы.
 
      Теперь я — временно и очень относительно — свободна. Если хотите и не поздно, могу дать в «Благонамеренный» что-нибудь из прозы — небольшое. — Каковы сроки?
 
      Письмо к Малявину получила. Меня трогает Ваше заочное участие. Это редко.
 
      С вечером пока ничего не выяснено, виною отчасти я сама, — мое оттолкновение от всех житейских низостей, от унизительности всего житейского. Пережить стихи — да, написать стихи — да, прочесть стихи — да, навязывать билеты на стихи — нет. И не только лично, — и заочно противно.
 
      Пока до свидания. Рада буду, если напишете. Письмо Малявина очень послужит. — Спасибо. —
 
      МЦветаева
 
      Париж, 7-го декабря 1925 г.
 
      Дорогой Димитрий Алексеевич,
 
      Посылаю Вам свое «О благодарности» и статью молодой начинающей поэтессы — Ариадны Черновой — о моем «Мтлодце». Не удивляйтесь: статьи о себе могут предлагать только писатели бесстыдные — или совсем уже отрешенные (я). Дело не в «Молодце», а в пишущей.
 
      Я и реклама еще дальше, чем я и политическая экономия, совсем далеко, не на одной земле. Просто — хорошо написано.
 
      Просьба: тотчас же известите о судьбе и той и другой вещи. Подготовляются рождественские №№, и всюду просят прозы.
 
      Пока до свидания, скоро увидите Алексея Михайловича, радуется поездке, как ребенок.
 
      МЦ.
 
      За «Благодарность» хотела бы 100 фр<анков> — не много ведь? Я знаю, что у вас (собирательно) мало денег.
 
      За другое — что положите.
 
      — Рецензий, увы, нету, да я и не умею их писать, никогда не писала. — Малявин в студии отказал.
 
      Париж, Сочельник <24-го декабря> 1925 г.
 
      Дорогой Димитрий Алексеевич,
 
      «Венеция» в «Современные Записки» передана и, думается, принята. Руднев был один и окончательно сказать не мог. В «Совр<еменных> Записках» никто не понимает стихов, кроме Степуна, а Степуна нет. Был еще Гуковский, но Гуковский умер. Я с ними en froid: читают мне опасливые нотации о форме (чту они под ней подразумевают?) и, явно робея, просят рукописей — которых я не даю.
 
      Да! Голубчик! Ужасный случай с Ремизовым. Все готово, чемоданы уложены, завтра ехать, в 11 ч. уходят все гости, а в 12 ч. сильно и сразу заболевает Серафима Павловна. Припадок печени. 40 температуры. Была на краю смерти. Врач испугался и созвал консилиум. Вчера (23-го) у них была моя приятельница, г<оспо>жа Чернова. Говорить с больной нельзя, полный покой, лежит в темноте. t° — 39. Телеграмма, посланная через знакомую старушку (невесту Владимира Соловьева), не дошла, п. ч. старушка, с перепугу и сослепу, перепутала фамилию. Телеграмма, к ужасу Алекс<ея> М<ихайловича>, вернулась. Расскажите все это устроителям банкета. — Fatalite.
 
      Да! Читали ли в «<Последних> Новостях» мою «Попытку ревности»? Вчера получила на нее ответ, — по пунктам — и столько же строк. Передала в «Последние Новости», — пусть напечатают. Грубовато — забавно — чуть трогательно — очень по-мужски. То, чего не скажет (даже себе!) ни один «порядочный» мужчина. Мужское-собирательное — на единоличное женское.
 
      Голубчик, как только сможете — гонорар за «Благодарность». Не обижайтесь, что напоминаю. Праздники — и много чаевых.
 
      Нынче приезжает мой муж. Чудный день, розовый и голубой. Идем за елкой.
 
      МЦ.
 
      Р. S. Прочтите в «Новостях» и «Днях» (рожд<ественские> №№) мою прозу. Послала стихи на конкурс «Звена» — из чистого задору
 
      Будет ли отзыв о «Ковчеге»? Чириков не «нечист», ибо прошел. Вредно лишь действующее, напр<имер> — Крачковский. Что скажете о «Поэме конца»? Айхенвальд в «Руле» опять «ничего не понял».
 
      Париж. 30-го декабря 1925 г.
 
      Многоуважаемый Димитрий Алексеевич,
 
      Пока только два слова.
 
      Если бы я еще обладала способностью воспринимать обиды, я бы на Ваше «гутированье» обиделась, им бы оскорбилась. Но это давно утрачено, обижаюсь только на толчки на улицах, — привычка с детства.
 
      «Гутировать», «Feinschmecker» — до чего не я и не мое! Вообще, из всех пресловутых пяти чувств, знаю только одно: слух. Остальных — как не бывало и — хоть бы не было!
 
      «Гутированье», кроме того — нечто от влаги. Я суха, как огонь в как пепел.
 
      _______
 
      «Благодарность», «О любви», «Из дневника» и все, что еще появится на столбцах газет — тождественны, т. е. разнятся только страницами дневника, на которых написаны. День на день, час на час, миг на миг — не приходятся. А в итоге — всё я. «A prendre ou а laissen» и «plutфt а laisser qu’а prendre».
 
      Беседа с Антокольским — просто игра фантазии. Как таковую и даю. Я не философ. Я поэт, умеющий и думать (писать и прозу).
 
      Единственный мой грех в том, что я даю эти отрывки врозь. Будь в России царь, или будь я в России — дневник этот был бы напечатан сразу в полностью. Встала бы живая жизнь, верней — целая единая неделимая душа. А так — дробь, отрывки… Misиre de nous!
 
      ________
 
      Все, что я хочу от «славы» — возможно высокого гонорара, чтобы писать дальше. И — тишины. (В просторечии: пустой комнаты с трехаршинным письменным столом, — хотя бы кухонным!)
 
      Ваши стихи в «Совр<еменные> Записки» передам. Привет.
 
      МЦветаева
 
      Париж, 23-го января 1926 г.
 
      Милый Димитрий Алексеевич,
 
      Пока только два слова: и «Благонамеренный» и гонорар получила — сердечное спасибо.
 
      6-го мой вечер, все время пожрано рассылкой билетов, «благодарностями» и просьбами. После 6-го напишу — и о «Благонамеренном» и о Вас, лично.
 
      Сердечный привет.
 
      Марина Цветаева
 
      Париж, 14-го февраля 1926 г.
 
      Дорогой Димитрий Алексеевич,
 
      — Ура! — Ваша взяла! Отдаю Вам статью без всяких оглядок. Тогда, в последний вечер, Вы меня растрогали — Африкой, Гиппиус («красивая?» — «Не знаю, я к ней не подходил»…), стариком, в которого швыряли камни, — настойчивостью, грустью — не знаю: всем собой.
 
      Поэтому — не жду 20-го (приезд Святополка-Мирского) и отдаю статью. Только берегитесь: большая!
 
      У меня работы еще на неделю, самое большее — на 10 дней. Получите не позже 25-го. Мое слово верное. Будьте совершенно спокойны.
 
      — Очень жаль, что уехали. Мы с Вами хорошо встретились. Посылаю Вам стих для «Благонамеренного». Посвящение — если не нравится, или по иным каким причинам — можете снять, сноску оставьте непременно, без нее не помещайте. Иначе — рассоримся.
 
      Посвящаю этот стих (который очень люблю) Вам, потому что Вы на него похожи.
 
      До свидания. Пишите.
 
      МЦ.
 
      <Приписка карандашом:>
 
      АВТОРСКАЯ КОРРЕКТУРА ПРОЗЫ НЕОБХОДИМА
 
      <К письму приложен текст стихотворения «Старинное благоговенье».)
 
      Париж, 25-го февр<аля> 1926 г.
 
      Дорогой Димитрий Алексеевич,
 
      Со статьей беда: очень большая. 30 страниц моего текста и около 15-ти — Адамовича, не выкину ни строки, предупреждаю, но Адамовича можно петитом. (Тогда около 40 стр<аниц>.)
 
      Три пункта:
 
      Первый: 1) идет или нет «Старинное благоговенье» (только со сноской!)
 
      Второй: 2) беретесь ли печатать всю статью зараз (иначе не даю!)
 
      Третий: 3) если все-таки (последний срок!) настаиваете, пришлите экспрессом расписку, что обещаете авторскую корректуру.
 
      Сердечный привет. Пришлась ли парча?
 
      MЦ.
 
      Р. S. Статья готова.
 
      Париж, 3-го марта 1926 г., среда
 
      Милый Димитрий Алексеевич,
 
      Вот — рукопись. Теперь — внимание:
 
      В этой вещи не должно быть ни одной опечатки. Отвечаю за каждое слово. У меня слишком свой язык (соседство слов), чтобы я кому бы то ни было, кроме себя, могла доверить слежку. Поэтому — личная корректура необходима. Кроме того, я отвечаю не только за себя, но за Адамовича. Достаточно с него своих грехов.
 
      10-го я на 2 недели уезжаю в Лондон, и корректура должна быть пересылаема туда. О поездке никому не говорила и никому не говорите. Адрес сообщу еще до отъезда. Летучей почтой — так летучей почтой. Возвращать буду исправно.
 
      БОЛЬШАЯ ПРОСЬБА: у меня на 20 стр<анице>, во второй половине: «не забыть Репина — волочащуюся по снегу полу шинели»… Узнайте, точно ли это репинская картина. («Дуэль Пушкина» — Дантес с опущенной головой и пистолетом, и приподнимаемый су снегу Пушкин, — Известнейшая картина, висевшая везде и всюду. Справьтесь. Мне некогда и не у кого. — Опрашивала всех).
 
      Если успеете (?), пришлите часть корректуры еще сюда, не успеете — по адресу, который сообщу. Знайте, что без корректуры вещь не даю и буду от нее повсеместно (в печати!) отрекаться. Прошу внимания 1) к сноскам 2) подчеркнутым словам (косой шрифт, курсив, не разрядка) 3) к кавычкам 4) к красной строке.
 
      Я так над этой статьей работала, что испортить в печати—грех. До свидания. Жду ответа. О моей поездке — НИКОМУ. (Ехать морем, боюсь сглазу.)
 
      МЦ.
 
      «Цветник» — Адамовича — можно петитом, в виду экономии места, но возражения — тем же шрифтом, что текст. Чтобы оттенить. Обиды никакой, п. ч. — цитаты.
 
      Да! Щадя Вас, по личной склонности, вместо: «ПОЗОРНАЯ СТАТЬЯ АКАДЕМИКА БУНИНА» проставила: «ПРИСКОРБНАЯ»…
 
      — Напишите впечатление от статьи.
 
      _______
 
      Посылаем новый № «Своими Путями». Резников уже написал отзыв, который будет Вам переслан завтра. Полюбуйтесь на идиотизм Воеводина («О Худож<ественном> Театре»). Статью просунул тайком от С<ергея> Я<ковлевича>, пользуясь его отсутствием. То же самое как если бы, пользуясь отсутствием — Вашим, за писание принялся бы… «руководитель». (№! Последнему не показывайте!)
 
      ________
 
      «Тыл» С<ергея> Я<ковлевича> Вы уже конечно получили. «Шинель» так разрослась — что до другого раза.
 
      Все эпиграфы — петитом. Везде, где курсив — подчеркнуто. (Ничего не подчеркнутого не выделять.) Эпиграф после Монтеня — мой — курсивом! (подчеркнуто)
 
      Париж, 8-го марта 1926 г.
 
      Дорогой Димитрий Алексеевич,
 
      Вы большой умник и большое Вам спасибо. Невязка — явная. Необходима следующая вставка:
 
      «Не доверяю также критикам — бывшим поэтам, НЕ ИМЕВШИМ МУЖЕСТВА ОТСТАТЬ».
 
      Это и объясняет, и затемняет, словом, то, что нужно. Не совсем критики, не совсем поэты, — отставшие-не приставшие, и т. д. Об этом я и думала. А о книге мне Святополк-Мирский говорил. Это — трогательно. Доказательство, что тяготение к столу — врожденное.
 
      Вы внимательный читатель, во внимании перещеголяли писавшего. (А я ли уж не внимательна!) — Спасибо.
 
      Насчет Талмуда — не знаю. У меня нет стариков, которым я могла бы верить. Нет универсального старика! (Есть — Вячеслав Иванов — но он далёко.) Если Талмуд — быт, заковничество, сутяжничество, прикладное еврейства (полагаюсь на Вас!), смело перечеркивайте и ставьте ПРОРОКАМИ. Я Талмуда не читала (поступила как Адамович).
 
      Третье: непогрешимость русского царя и римского папы. Это скорей для красного словца. Для меня каждая сила непогрешима. (Непогрешимость природы!) А цари и папы не всегда бывали сильны. Поэтому — перечеркивайте всю фразу, ни к чему.
 
      Видите, во всем сошлись, и это не уступка. Я просто доступна воспитанию. Все Ваши отметки — правильны. Спорить нечего. Мне дорога вообще правда: чистота вывода.
 
      ________
 
      «Конец Казановы» (III ч<асть> «Феникса») — гнуснейшая книжонка, с картинкой, да еще без моей корректуры. Если Вы меня любите, сожгите ее немедленно. Посвящение? Не понимаю.
 
      «Дочери моей Ариадне — венецианским ее глазам». Это? — Чего же тут вырывать? Ответьте. Не люблю загадок. Впрочем (книга издана обманом, и я за нее не получила ни копейки) те мои «издатели» отлично могли сочинить посвящение. — Какое?
 
      ________
 
      Еду послезавтра утром, на две недели:
 
      Адр<ес>:
 
      Prince D. Swiatopolk-Mirsky
 
      (для МЦ.)
 
      15, Torrington Sq.
 
      London W.C. I
 
      Потому что я еще не знаю своей квартиры. Корректуры это не задержит, с Мирским будем соседями.
 
      ________
 
      До свидания. Из Лондона напишу.
 
      МЦ.
 
      Мирский мне говорил — не в порядке жалобы, а удивления, что до сих пор не получил гонорара за статью в I Благонамеренном. Я сказала, что это, очевидно, оплошность. — Так ведь?
 
      18-го марта <1926>
 
      Дорогой Димитрий Алексеевич,
 
      Сначала деловое.
 
      1) Если до отсылки сами будете сличать мой текст с корректурным и уверитесь, что пропусков нет, можете рукописи не отсылать. Она мне нужна только в смысле пропусков.
 
      2) В следующий же раз пришлите мне корректурные знаки, точные, с толкованием. А то, боюсь, мои поправки не будут поняты. Вами — да, рабочими — нет. Во всяком случае, эту корректуру просмотрите. Мирский знает только английскую систему, так как русские ему, естественно, корректуры не присылают.
 
      _______
 
      Детектива не нанимайте: погубите его для Англии. Следя за мной, разжиреет от моей неподвижности, а детективу — как жокею — как актеру — жир — смерть.
 
      Сижу и рву в клоки подлую книгу М<андельштама> «Шум Времени». Вот все мои тайны в АНГЛИИ (лондонские трущобы).
 
      До свидания. Когда будете в Париже? Возвращаюсь 25-го, до 24-го — шлите сюда.
 
      МЦ.
 
      Лондон, 20-го марта 1926 г.
 
      Дорогой Димитрий Алексеевич,
 
      1) Я Вас еще не поблагодарила за Чэстертона. Очень мне близкая и замечательная книга.
 
      2) Что с Сережиной рукописью? (Тыл.) Она была отослана до моего отъезда, с адр<есом> отправителя, и если затерялась, то только у вас. Кроме того, ей предшествовала телегр<амма>, где С<ергей> Я<ковлевич> оповещал Вас, что высылает. Времени прошло больше двух недель. Вы видите, что вещи нет, и упоминаете об этом, между прочим, в письме — мне, не запрашивая С<ергея> Яковлевича). В чем дело? Ответьте.
 
      3) В отсылаемой корректуре маленький пропуск. Стр. 106, строка 3 сверху.
 
      — именно современников. И из современников — именно соотечественников.
 
      Подчеркнутое красным пропущено, необходимо вставить. Последите.
 
      _______
 
      4) Пойдет ли «Старинное благоговенье»?
 
      5) — Просьба о сообщении корректурных знаков.
 
      ________
 
      Жду ответа на все эти вопросы. Пока, всего лучшего.
 
      МЦ.
 
      Лондон, 24-го марта 1926 г.
 
      Дорогой Димитрий Алексеевич,
 
      С корректурой беда, поправляйте пока не поздно. Пропущен (не послан) целый большой кусок рукописи, а именно: с половины 12 стр. рукописи по 24а. Т. е. последнее, что я получила до нынешнего — 1/2 12 стр. моей рукописи (разрезана у Вас) и соответствующая корректура. Последнее слово в тексте: ДЛЯ СИМВО — тут отрезано.
 
      Посылаю Вам самоё страницу для наглядности. Пропущено, т. е. не послано Вами и не правлено мною, целых 12 1/2 стр. (от второй половины 12 стр. по нынешнюю полученную 24а).
 
      Послезавтра буду дома, высылайте домой. Ради Бога, не подведите!
 
      Пропасть здесь не могла, здесь образцовая почта. И в доме заваляться негде.
 
      _________
 
      Рукопись отошлю всю целиком, по окончании вещи. На корректуре «Цветника» настаиваю СТРАСТНО. Дело чести.
 
      А с «Тылом» — слава Богу. Это Вы меня спутали, упомянув о «Шинели». С<ергей> Я<ковлевич> верно уже знает.
 
      _________
 
      Читатель ограничен писателем? О да. Пример безграничного читателя — тонкая, умная, даровитая женщина, любящая Вербицкую, т. е. не могущая (силой даровитости своей!) оставаться в пределах пошлости, ставимых автором, разбивающая круг.
 
      Читатель должен быть ограничиваем писателем! Иначе все авторы Шекспиры!
 
      _________
 
      Просмотрите еще раз мою корректуру. Есть пропущенное слово. Последите, чтобы вставили. Вообще, приложите руку.
 
      Итак 1) жду пропущенных 121/2 стр.
 
      2) ЦВЕТНИКА
 
      ________
 
      Мирскому просьбу заехать в Бельгию передала. Он Вам вчера писал.
 
      Всего лучшего.
 
      МЦ.
 
      Париж, 27-го марта 1926 г.
 
      Дорогой Димитрий Алексеевич,
 
      Я, конечно, на Вас не сержусь, но давайте поправлять, пока не поздно.
 
      Немедленно высылайте мне всю напечатанную статью. Просмотрю и отмечу главнейшие опечатки, те, что искажают смысл (есть явные, невинные), а Вы в конце книги их поместите.
 
      Ведь опечатки могут быть (могут и не быть, — тем лучше!) и в том, что я правила, поэтому прошу Вас выслать всю статью, «Цветник» включая. Словом, от А до Z.
 
      ВСЮ СТАТЬЮ, ОТ А до Z, ЦВЕТНИК ВКЛЮЧАЯ.
 
      Помеченные опечатки книги не портят, это знак внимания к читателю. Кроме того, ведь все равно не успокоюсь и, так или иначе, обелюсь.
 
      Руководителя, если заупрямится, к чертям, — сам виноват.
 
      Итак, жду. Не нужно ссориться!
 
      Сердечный привет от С<ергея> Я<ковлевича> и меня.
 
      МЦ.
 
      Париж, 5-го апреля 1926 г.
 
      Дорогой Димитрий Алексеевич,
 
      Только что вернулась с моей родины Вандеи, куда уезжаю с Алей и Муром в 20 числах. Спасибо за исполненную просьбу и вот Вам, в ответ, исполненная, даже преисполненная Ваша: обойдемся вовсе без опечаточного листа. Опечатка (смысловая) только одна: стр. 108, первая строка:
 
      Напечатано:
      Да, нужно это
 
      Должно читать:
      Да, но нужно это
 
      Несколько меняет смысл, но не так уже существенно. Есть совсем глупые: ПУНК (вместо пункт и дважды!), ланшафт, вообще выходит, что я в иностр. словах безграмотна. Но настоящий не подумает, а до не-настоящего — мало дела.
 
      Теперь просьба: дайте мне 10 оттисков статьи Мирского и моей, есть оказия в Россию, хочу послать. Очень прошу. Не пять и пять, а по 10-ти каждой — смежные ведь, не деля. Мирского, кстати, прочла только хвост, то, что было при моей статье.
 
      И если решите дать, поторопитесь, — оказия моя дней через 10 уезжает. Очень верная. Жаль потерять случай.
 
      Привет и спасибо. Будьте здоровы и неутомимы.
 
      МЦ.
 
      Нынче доклад Мирского на тему:
 
      Культура смерти в предреволюционной литературе.
 
      Жаль, что Вас не будет.
 
      Париж, 24-го апреля 1926 г.
 
      Дорогой Димитрий Алексеевич,
 
      У Мирского умерла мать — после короткой болезни. Он чувствует, действует и держится молодцом. Только в больших случаях узнаешь человека.
 
      После Лондона (к 1-му июля) собирается к Вам, хочет с Вами попутешествовать. Я бы тоже хотела.
 
      Нынче вечером уезжаю с детьми в Вандею и увожу «Благонамеренного». Оттуда напишу — о нем, о Вас и о себе.
 
      До свидания — жаль, что только осенью. Сердечный привет от нас всех.
 
      МЦ.
 
      Люблю Вас как родного.
 
      Гонорар, когда сможете, направьте по Сережиному адресу и на его имя — там, где я буду жить, банков нет. Только песок. Сережин адр<ес> До 15-го/18-го прежний. Приедет позже, после выхода «Верст». — Подвигаются.
 
      _______
 
      Мой адр<ес:>
 
      St. Gilles-sur-Vie (Vendйe)
 
      Avenue de la Plage
 
      Ker-Edouard
 
      (Vie — река, Ker — по-бретонски — дом).
 
      3-го мая 1926 г.
 
      Воистину Воскресе, дорогой Димитрий Алексеевич! Это наши с Вами слезы по поводу статьи Осоргина. Кстати — озарение! — ведь «Посл<едние> Нов<ости>» родня «Звену», так что Осоргин (дядя) заступился за племянника (А<дамови>ча). Осоргин-золотое сердце, много раз выручал меня в Рев<олюцию>, очень рада, что — посильно — вернула. Но в «Пос<ледние> Нов<ости>» отныне ни ногой.
 
      Как, однако, отозвался читатель-чернь! Двумя строками больш<ого> фельетона!
 
      О своей жизни в другой раз. У меня даже мечта, что летом приедете погостить.
 
      Очень люблю Вас. До свидания.
 
      МЦ.
 
      St. Gilles, 18-го мая 1926 г.
 
      Милый Димитрий Алексеевич,
 
      Вот стихи, мой любимый цикл «Провода», который жалела и не давала. Не весь, всех стихов 13 (даю 7), а строк 256 (даю 158). Делаю это сознательно: читатель быстро сыт, не хочу кормить через силу, не так его люблю (читателя). Но — оговорка: конец, т. е. 2-ая часть) «Проводов» должна пойти в следующей книге «Благонамеренного» под цифрами: 7–8 и т. д. Если не согласны, могу сейчас дослать остальное, если не согласны и так — верните.
 
      Стихи трудные, с ударениями, курсивом, переносами (разбивкой) строк. Корректура необходима. Только так и даю. Пояснила (синим) как могла, но КОРРЕКТУРА НЕОБХОДИМА (с этим родилась, с этим и умру!).
 
      У нас Норд, об океане и думать нечего, мерзнем, кутаемся. С<ергей> Я<ковлевич> на днях приезжает в трогательном самообмане ждущих его Тигра и Эвфрата (я о климате!).
 
      Моя Вандея — суровая, как ей и быть должно.
 
      Очень прошу, милый Димитрий Алексеевич, если уже не выслали наших гонораров С<ергею> Яковлевичу), выслать их мне. Деньги очень нужны. За дачу пришлось заплатить сразу за все полгода — больше 2-х тысяч.
 
      Где будете летом? Что делаете? Пишете ли свое?
 
      Из всех «отзывов» единственный, меня огорчивший, и, вообще, единственный — отзыв Струве. СОВСЕМ НЕ ПОНИМАЕТ СТИХОВ, ни моих, никаких. Френолог бы у него двух шишек не обнаружил:
 
      воображения и слуха. (Слух, впрочем, в ушной раковине, а то глубже, — стало быть выемка.)
 
      До свидания. Сердечный привет.
 
      МЦ.
 
      Жду скорейшего ответа насчет «Проводув», В<оля> России тоже просит.
 
      St. Gilles. 1-го июля 1926 г.
 
      Дорогой Димитрий Алексеевич,
 
      Спасибо сердечное за книжку и письмо. Но и от книжки и от письма — грусть. Помните наше совместное посещение Сергиевского подворья? Ветер — оттуда. Вижу Вас на сиротливых дорожках — с книжкой — не стихов уже. Над Сергиевским подворьем — вечный дождь. Так я его вижу. Вы — не так. Но сказав: больно, я должна объяснить — почему.
 
      Конец «Благонамеренного», конец города (Подворье), конечный стих Вашей книги, старые концы каких-то начал (письма), — все это вне жизни, над жизнью. Мне жаль Вас терять — не из жизни, я сама — вне, из третьего царства — не земли, не неба, — из моей тридевятой страны, откуда все стихи.
 
      О деньгах не тревожьтесь. Захочет, сможет — отдаст. Я напишу ему, и С<ергей> Я<ковлевич> напишет. Что выйдет — видно будет.
 
      А Вы, до Подворья, можно и из Подворья, не приехали бы к нам? В 20-х числах здесь будет Мирский, приезжайте. Дорога не так дорога — 75 фр<анков>. Об остальном не беспокойтесь. Жить будете у нас, в комнате Сергея Яковлевича вторая кровать. Побродите по Сен-Жильским пескам, покупаетесь, поедите крабов и рыбов, прослушаете две моих новых вещи, — проститесь с чем-то, чего в Подворье с собой не возьмете.
 
      Письма Ваши (те) поберегу, пока не востребуете. Как все то (душевное), чего в Сергиевское с собой не берут. Вы оставите мне себя из тридевятого царства, себя — стихов (грехов у Вас нет!).
 
      До свидания. Как растравительно-тщателен тип заставки к письмам. А почерк! Самая прелесть в том, что он был таким же и на счетах — и в смертный час! Форма, ставшая сущностью.
 
      Жду ответа о приезде. Можно и позже, в августе.
 
      Сердечный привет
 
      МЦ.

< СЕДЫХ АНДРЕЮ >

      Париж, 12 ноября 1925 г.
 
      В Редакцию «Последних Новостей»
 
      Милостивый Государь, г<осподи>н Редактор,
 
      Не откажите в любезности поместить в Вашей газете нижеследующее.
 
      В № 1704 «Последних Новостей» (четверг, 12 ноября) в отделе «Календарь писателя» значится, что я приехала в Париж на постоянное жительство, редактирую журнал «Щипцы» и что в № 1 этого журнала начнет печататься афористическая повесть Степуна «Утопленник».
 
      1) В Париж я приехала не жить, а гостить 2) мало того, что я журнала «Щипцы» не редактирую — такого журнала вовсе не существует 3) так же как афористической повести Степуна «Утопленник». Всю заметку, имеющую целью одурачить газету, читателя, Степуна и меня, прошу считать измышлением одного из местных остроумцев, которого бы просила подобных шуток не повторять.
 
      Можно шутить с человеком, нельзя шутить его именем.
 
      Марина Цветаева

КУПРИНОЙ Е.М

      Париж, 21-го января 1926 г.
 
      Многоуважаемая Елизавета Маврикиевна,
 
      Сердечное спасибо за добрую волю к земным делам человека, которого Вы совсем не знаете, а именно — за неблагодарное дело продажи билетов на вечер стихов.
 
      Я знаю, что ни до стихов, ни до поэтов никому нет дела, — даже не роскошь — скучное развлечение.
 
      — Тем ценнее участие и сочувствие. — Прилагаю приглашение на вечер Вам и супругу. С сердечной благодарностью
 
      Марина Цветаева

ШЕСТОВУ Л.И

      Париж, 25-го января 1926 г.
 
      Дорогой Лев Исаакович,
 
      Не вините ни в забывчивости, ни в небрежности, — вчера неожиданно приехал из Праги один из редакторов «Воли России», завтра уезжающий в Америку. Необходимо было с ним повидаться.
 
      Если не раздумали видеть, с удовольствием придем в другой раз. Почему не были 23-го (в субботу) у Ремизова? Мы все Вас ждали и до половины 12-го часа берегли для Вас бутылку шампанского.
 
      Прилагаю приглашение на вечер.
 
      С сердечным приветом от нас обоих.
 
      Марина Цветаева
 
      Париж, 8-го февр<аля> 1926 г., понедельник.
 
      Дорогой Лев Исаакович,
 
      Когда — в котором часу завтра — быть у Вас? Забыла тогда спросить. Вы дружите с Буниным? Мне почему-то грустно. Может быть, от тайного и сильного сознания, что с ним, Буниным, ни Вам, который его знает десять лет(?), ни мне, которая его видела раз, никому — никогда — до последней правды не додружить. Человек в сквозной броне, для виду, — может быть худшая броня.
 
      До свидания до завтра. Жду ответа. Спасибо, что пришли на вечер. Вам я больше радовалась, чем доброй половине зала. Преданная Вам
 
      Марина Цветаева
 
      Париж, 23-го апреля 1926 г., пятница.
 
      Дорогой Лев Исаакович,
 
      Не пришла вчера, потому что завтра еду. Мне очень грустно уезжать не простившись, — Вы моя самая большая человеческая ценность в Париже — даже если бы Вы не писали книг!
 
      Но Вы бы не могли их не писать. Вы бы их все равно — думали. Никогда не забуду Вашей (плотиновской) утренней звезды, затемняющей добродетель. До свидания — осенью.
 
      Из Вандеи напишу, и буду счастлива увидеть на конверте Ваш особенный, раздельный, безошибочный — нет! — непогрешимый почерк (графический оттиск Вашего гения).
 
      Целую Вас и люблю.
 
      МЦ.
 
      <Париж, 9-го октября 1926>
 
      Дорогой Лев Исаакович,
 
      Мы живем в чудном месте, — парк и лес. Хочу, пока листья, с Вами гулять. Назначьте день и час — заранее.
 
      Маршрут: по метро до Javel и там пересесть на электр<ическую> дорогу Pont Mirabeau — направление Versailles. Сойти: Meudon, Val-Fleuri. перейти железную дорогу и спросить Boulevard Verd.
 
      Наш дом с башенкой, в саду (несколько корпусов) за серой решеткой. Только, непременно предупредите.
 
      Целую Вас и люблю.
 
      МЦ.
 
      Почт<овый> адрес:
 
      Bellevue (S. et О.)
 
      31, Boulevard Verd.
 
      2-го апреля 1927 г.
 
      Meudon (S. et O.)
 
      2, Avenue Jeamie d'Arc
 
      Дорогой Лев Исаакович,
 
      Вот две копии. Надеюсь — не опоздала. Второй день на новой квартире, переезд был трудный, целый день — целые дни! — возили вещи на детской коляске (сломанной).
 
      Но у меня отдельная комната, где можно говорить, и отдельный стол, где можно писать, и отдельная плита, где можно готовить.
 
      Лес близко — 5 минут. Летом будем гулять, есть озера.
 
      Целую Вас и люблю. Добрый путь!
 
      МЦ
 
      6-го июня 1927 г.
 
      Meudon (S. et O.)
 
      2, Avenue Jeanne d'Arc
 
      Дорогой Лев Исаакович,
 
      Спасибо за приглашение, буду непременно, а может быть и С<ергей> Я<ковлевич>. Привезу мундштук, который в прошлый раз опять забыла (зажала!).
 
      Пишу Вам на лекции Ильина «Евразийство как знак времени» и вспоминаю строку Рильке:
 
      «Ueber der wunderlichen Stadt der Zeit» —
 
      (Правда, — Вавилон встает?)
 
      и свои собственные:
 
      Ибо мимо родилась
 
      Времени! Вотще и всуе
 
      Ратуешь. Калиф на час —
 
      Время! — я тебя миную.
 
      и еще кузьминское:
 
      «Чту мне до них!»
 
      — (в моем применении — времен)
 
      Простите за карандаш, но — лектор наверное думает, что я записываю — неудобно просить чернил.
 
      До свидания!
 
      МЦ.
 
      Да! А Вы не можете меня звать просто — Марина?
 
      28-го июня 1927 г., вторник.
 
      Meudon (S. et О.)
 
      2, Avenue Jeanne d'Arc
 
      Дорогой Лев Исаакович,
 
      1) В субботу, 2-го мы с Вами обедаем у Путермана, — хотите поедем вместе? Буду у Вас в 7 ч., не позже, вместе отправимся. Отвечайте только, если не можете.
 
      2) Внезапно вспомнила, что Свят<ополк>-Мирский переводит мою Поэму Горы для какого-то франц<узского> журнала, — не для Commerce ли? Если да, С<ув>чинский, в Вашем разговоре с ним, неизбежно на это сошлется, — так имейте в виду: Поэма Горы всего-навсего 200 строк, при половине гонорара Мирскому мне останется в лучшем случае — франков 300, 350 фр. По сравнению с возможностями прозы это мало и скорее походит на испорченную возможность.
 
      Должна Вас предупредить, дорогой Лев Исаакович, что С<ув>чинский моей прозы тоже не любит, хотя не так воинственно, как Св<ятополк>-Мирский. Когда Вы начнете о прозе, он сразу заговорит о стихах, прибегнет к отводу.
 
      Было бы хорошо, если бы Вы заговорили о реальной вещи, а именно о прозе памяти Рильке, которую знаете, о вещи читанной и одобренной Вами, уже принятой Nouvelle Revue Franзaise, но которую бы, в виду гонорара, желательно поместить в Commerce.
 
      Нужно С<ув>чинского зарядить — либо именем Рильке, либо любимостью его французами, либо самой вещью, либо вопросом гонорара, — не знаю чту для такого эстета действительнее.
 
      Мне кажется, успех будет не из легких. Да! еще одно: он вещи не знает, будет и этим отговариваться.
 
      Главная линия в разговоре: стихи не кормят, кормит проза, а проза у меня есть, — и она все равно появится, весь вопрос где.
 
      Простите за скучное и тщательное, совсем не мое, письмо, — совсем не письмо!
 
      Итак: 1) в четверг вижу С<ув>чинского и сообщаю о Вашем желании повидаться с ним перед отъездом.
 
      2) В субботу в 7 ч., немножко раньше, заезжаю за Вами и вместе едем к Путерману, которого зовут Иосиф Ефимович, — на случай Вашего утвердительного ответа ему.
 
      Мне же отвечайте только, если поедете не из дому.
 
      Еще раз простите и спасибо за доброту и тяготу. Сердечный привет от С<eргея> Яковл<евича> и меня.
 
      МЦ.
 
      Р. S. С<ув>чинский и М<ир>ский до того не выносят моей прозы (особенно М<ир>ский), что, даже не читав им, отдала прозу о Р<ильке> в Волю России.
 
      9-го июля 1927 г.
 
      Meudon (S. et О.)
 
      2, Avenue Jeanne d'Arc,
 
      Дорогой и милый Лев Исаакович,
 
      Разве Вы не знаете, что для меня дважды нет дождя 1) п. ч. есть, т. е. как всё в природе — люблю 2) даже если бы не любила, Вас — люблю и ни с каким ливнем бы не посчиталась.
 
      Не приехала потому, что 5 ч. сряду сторожила, т. е. содержала под домашним арестом ядовитую воровку и шантажистку, ошельмовавшую всю русскую колонию и пуще всех — меня. При встрече расскажу, но думаю, что до меня прочтете в газетах.
 
      Рвалась к Вам каждую минуту, а шантажистка — ко мне, хватала за ноги и за руки, умоляя отпустить. Не отпустила и не жалею.
 
      История ее двухдневного пребывания у меня — роман, за который дорого дали бы Последние Новости.
 
      Ошельмованы: Земгор (Руднев!), д<окто>ра: Пасманик, Зернов, Вальтер, церковь Дарю, — кламарцы, шавильцы, медонцы, — всех не упомню и не перечислю. Гениальная актриса.
 
      Спасибо за память о моих литер<атурных> делах, но Св<ятополк>-Мирский отвиливает: он отлично переводит, — перевел очень большую и трудную вещь Пастернака для того же Commerce. Скоро напишу по-человечески, а пока — хорошего отдыха, хорошей погоды, бездумной головы и полного забвения всего парижского! (NB! я — Медон!)
 
      Целую Вас, привет Вашим.
 
      МЦ.
 
      Meudon (S. et О.)
 
      2, Avenue Jenne d'Arc
 
      31-го июля 1927 г.
 
      Дорогой Лев Исаакович,
 
      Спасибо за весточку. Дела с Мирским и Commerce не двинулись. Произошла путаница: в след<ующем> № Верст идет не моя проза о Рильке (напечатана в «Воле России» и до сих пор — десятое письмо пишу! — не оплачена), а поэма к нему же. Прозы Мирский и не видел. Кроме того, он лицемер: Вам говорит, что не умеет переводить, а переводит труднейшую прозу Пастернака. Просто — он мою прозу, как я Вам уже говорила, ненавидит, и всячески будет отвиливать. («Худшая проза, которую когда-либо читал», — определение в каком-то англ<ийском> журнале.)
 
      Сейчас он в городе, меня не окликает. — Бог с ним.
 
      — Как у Вас погода? Надеюсь, что не медонская: ясные ночи, плаксивые дни, полная ненадежность и бестолочь, по три дождя в день. Было бы солнце, была бы втрое счастливее.
 
      Ряд евразийских (тайных) отъездов в Россию, недавно провожали одного чудесного юношу, — и жаль и радостно.
 
      Что еще? Меня недавно обокрали: чудный старинный браслет (курганный), другой браслет — недавний подарок Саломеи — белье и ряд вещей. Вор — очаровательное женское существо, ошельмовавшее всю русскую колонию. При встрече расскажу, — случай стуящий, для меня до сих пор неразгаданный.
 
      Вчера были мои именины, получила: фартук (от Али), ряд письменных принадлежностей от Сережи, от одной дамы рубашку (все украдено!), от П. П. С<увчин>ского мундштук и от В. А. С<увчин>ской — роговые очки, в которых и пишу.
 
      Простите за вздор, радость часто глупит (это я о подарках!), пишите, целую. Сердечный привет Вашим.
 
      МЦ.

М. В. ВИШНЯКУ

      Париж, 15-го апр<еля> 1926 г.
 
      8, Rue Rouvet
 
      (19 me)
 
      Многоуважаемый Марк Вениаминович,
 
      Посылаю Вам по просьбе Федора Августовича статью «Проза поэта». В случае могущих быть несогласий помечайте, пожалуйста, карандашом на полях. Если таких пометок окажется много — дружественно разойдемся. Если пустяки — тем лучше.
 
      Рукопись мне, так или иначе, верните — в случае принятия для переписки по старой орфографии.
 
      Очень просила бы не задержать с ответом, — судьбу рукописи мне нужно выяснить еще до отъезда (крайний срок — 22-го). Если можно, верните экспрессом.
 
      Сердечный привет
 
      Марина Цветаева
 
      ________
 
      Авторская корректура обязательна.

РИЛЬКЕ Р.-М

      St. Gilles-sur-Vie 9-го мая 1926 г.
 
      Райнер Мария Рильке!
 
      Смею ли я так назвать Вас? Ведь вы — воплощенная поэзия, должны знать, что уже само Ваше имя — стихотворение. Райнер Мария — это звучит по-церковному — по-детски — по-рыцарски. Ваше имя не рифмуется с современностью, — оно — из прошлого или будущего — издалека. Ваше имя хотело, чтоб Вы его выбрали. (Мы сами выбираем наши имена, случившееся — всегда лишь следствие.)
 
      Ваше крещение было прологом к Вам всему, и священник, крестивший Вас, воистину не ведал, что творил.
 
      ______
 
      Вы не самый мой любимый поэт («самый любимый» — степень). Вы — явление природы, которое не может быть моим и которое не любишь, а ощущаешь всем существом, или (еще не все!) Вы — воплощенная пятая стихия: сама поэзия, или (еще не все) Вы — то, из чего рождается поэзия и что больше ее самой — Вас.
 
      Речь идет не о человеке-Рильке (человек — то, на что мы осуждены!), — а о духе-Рильке, который еще больше поэта и который, собственно, и называется для меня Рильке — Рильке из послезавтра.
 
      Вы должны взглянуть на себя моими глазами: охватить себя их охватом, когда я смотрю на Вас, охватить себя — во всю даль и ширь.
 
      Что после Вас остается делать поэту? Можно преодолеть мастера (например, Гёте), но преодолеть Вас — означает (означало бы) преодолеть поэзию. Поэт — тот, кто преодолевает (должен преодолеть) жизнь.
 
      Вы — неодолимая задача для будущих поэтов. Поэт, что придет после Вас, должен быть Вами, т. е. Вы должны еще раз родиться.
 
      Вы возвращаете словам их изначальный смысл, вещам же — их изначальные слова (ценности). Если, например. Вы говорите «великолепно», Вы говорите о «великой лепоте», о значении слова при его возникновении. (Теперь же «великолепно» — всего лишь стершийся восклицательный знак.)
 
      По-русски я все это сказала бы Вам яснее, но не хочу утруждать Вас чтением по-русски, буду лучше утруждать себя писанием по-немецки.
 
      Первое в Вашем письме, что бросило меня на вершину радости (не — вознесло, не — привело), было слово «май», которое Вы пишете через «у», возвращая ему тем самым старинное благородство. «Май» через «i» — B этом что-то от первого мая, не праздника рабочих, который (возможно) когда-нибудь еще будет прекрасен, — а от безобидного буржуазного мая обрученных и (не слишком сильно) влюбленных.
 
      ________
 
      Несколько кратких (самых необходимых) биографических сведений: из русской революции (не революционной России, революция — это страна со своими собственными — и вечными — законами!) уехала я — через Берлин — в Прагу, взяв Ваши книги с собой. В Праге я впервые читала «Ранние стихотворения». И я полюбила Прагу — с первого дня — потому что Вы там учились.
 
      В Праге я жила с 1922 по 1925, три года, а в ноябре 1925 уехала в Париж. Вы еще были там?
 
      На случай, если Вы там были:
 
      Почему я к Вам не пришла? Потому что люблю Вас — больше всего на свете. Совсем просто. И — потому, что Вы меня не знаете. От страждущей гордости, трепета перед случайностью (или судьбой, как хотите). А может быть, — от страха, что придется встретить Ваш холодный взгляд — на пороге Вашей комнаты. (Ведь Вы не могли взглянуть на меня иначе! А если бы и могли — это был бы взгляд, предназначенный для постороннего — ведь Вы не знали меня! — то есть: все равно холодный.)
 
      И еще: Вы всегда будете воспринимать меня как русскую, я же Вас — как чисто-человеческое (божественное) явление. В этом сложность нашей слишком своеобразной нации: все что в нас — наше Я, европейцы считают «русским».
 
      (То же самое происходит у нас с китайцами, японцами, неграми, — очень далекими или очень дикими.)
 
      ________
 
      Райнер Мария, ничто не потеряно: в следующем (1927) году приедет Борис и мы навестим Вас, где бы Вы не находились. Бориса я знаю очень мало, но люблю его, как любят лишь никогда не виденных (давно ушедших или тех, кто еще впереди: идущих за нами), никогда не виденных или никогда не бывших. Он не так молод — 33 года, по-моему, но похож на мальчика. Он нисколько не в своего отца (лучшее, что может сделать сын). Я верю лишь в материнских сыновей. Вы тоже — материнский сын. Мужчина по материнской линии — потому так богат (двойное наследство).
 
      Он — первый поэт России. Об этом знаю я, и еще несколько человек, остальным придется ждать его смерти.
 
      ________
 
      Я жду Ваших книг, как грозы, которая — хочу или нет — разразится. Совсем как операция сердца (не метафора! каждое стихотворение (твое) врезается в сердце и режет его по-своему — хочу или нет). Не хотеть! Ничего!
 
      Знаешь ли, почему я говорю тебе Ты и люблю тебя и — и — и — Потому что ты — сила. Самое редкое.
 
      ________
 
      Ты можешь не отвечать мне, я знаю, что такое время и знаю, что такое стихотворение. Знаю также, что такое письмо. Вот.
 
      ________
 
      В кантоне Во, в Лозанне, я была десятилетней девочкой (1903) и многое помню из того времени. Помню взрослую негритянку в пансионе, которая должна была учиться французскому. Она ничему не училась и ела фиалки. Это — самое яркое воспоминание. Голубые губы — у негров они не красные — и голубые фиалки. Голубое Женевское озеро — уже потом.
 
      ________
 
      Чего я от тебя хочу, Райнер? Ничего. Всего. Чтобы ты позволил мне каждый миг моей жизни подымать на тебя взгляд — как на гору, которая меня охраняет (словно каменный ангел-хранитель!).
 
      Пока я тебя не знала, я могла и так, теперь, когда я знаю тебя, — мне нужно позволение.
 
      Ибо душа моя хорошо воспитана.
 
      _______
 
      Но писать тебе я буду — хочешь ты этого или нет. О твоей России (цикл «Цари» и прочее). О многом.
 
      Твои русские буквы. Умиление. Я, которая как индеец (или индус?) никогда не плачу, я чуть было не —
 
      ________
 
      Я читала твоё письмо на берегу океана, океан читал со мной, мы вместе читали.
 
      Тебя не смущает, что он читал тоже? Других не будет, я слишком ревнива (к тебе — ревностна).
 
      ________
 
      Вот мои книги — можешь не читать — положи их на свой письменный стол и поверь мне на слово — до меня их не было. (На свете — не на столе!)
 
      ________
 
      10 мая 1926
 
      Знаете, как сегодня (10-го) я получила Ваши книги. Дети еще спали (7 утра), я внезапно вскочила и побежала к двери. И в тот же миг — рука моя уже была на дверной ручке — постучал почтальон — прямо мне в руку.
 
      Мне оставалось лишь завершить движенье и, открыв дверь все той же, еще хранившей стук рукой, — принять Ваши книги.
 
      Я их еще не раскрывала, иначе это письмо не уйдет сегодня — а оно должно лететь.
 
      ________
 
      Когда дочь моя (Ариадна) была еще совсем маленькая — два-три года — она часто спрашивала меня перед сном: «А ты будешь читать Рейнеке?»
 
      В Рейнеке превратил ее быстрый детский слух — Райнера Мария Рильке. Дети не чувствуют пауз.
 
      ________
 
      Я хочу написать тебе о Вандее, моей героической французской родине. (В каждой стране и каждом столетии есть хоть одна родина — не так ли?) Я здесь ради имени. Когда человек, как я, не имеет ни денег, ни времени, он выбирает самое необходимое: насущное.
 
      ________
 
      Швейцария не впускает русских. Но горы должны расступиться (или расколоться!) — чтобы мы с Борисом приехали к тебе! Я верю в горы. (Измененная мною строка — но в сущности, прежняя — ибо горы рифмуются с ночами — ты ведь узнаешь ее?)
 
      Марина Цветаева
 
      ________
 
      Ваше письмо к Борису уйдет сегодня же — заказным и — отданное на волю всех богов. Россия для меня все еще — какой-то потусторонний мир.
 
      12-го мая 1926 г.
 
      St. Gilles-sur-Vie
 
      Тот свет (не церковно, скорее географически) ты знаешь лучше, чем этот, ты знаешь его топографически, со всеми горами, островами и замками.
 
      Топография души — вот, что ты такое. И твоей книгой (ах, это была не книга — это стало книгой!) о бедности, паломничестве и смерти ты сделал для Бога больше, чем все философы и проповедники вместе.
 
      Священник — преграда между мной и Богом (богами). Ты же — друг, углубляющий и усугубляющий радость (радость ли?) великого часа между двумя (вечными двумя!), тот, без кого уже не чувствуешь другого и кого единственного в конце концов только и любишь.
 
      Бог. Ты один сказал Богу нечто новое. Ты высказал отношения Иоанна и Иисуса (невысказанные обоими). Но — разница — ты любимец отца, не сына, ты — Бога-отца (у которого никого не было!) Иоанн. Ты (избранничество — выбор!) выбрал отца, потому что он был более одинок и — немыслим для любви!
 
      Не Давид, нет. Давид — вся застенчивость своей силы. Ты же — вся отвага и дерзость твоей силы.
 
      Мир был еще слишком юн. Все должно было произойти — чтобы пришел ты.
 
      Ты посмел так любить (высказать!) нечеловеческого (всебожественного) Бога-отца, как Иоанн никогда не смел любить всечеловеческого сына! Иоанн любил Иисуса (вечно прячась от своей любви на его груди), прикосновением, взглядом, поступками. Слово — героика любви, всегда желающей быть немой (чисто деятельной).
 
      Хорошо ли ты понимаешь мой плохой немецкий? По-французски я пишу свободно, потому я не хочу писать тебе по-французски. От меня к тебе ничто не должно течь. Лететь — да! А раз нет, — лучше запинаться и спотыкаться.
 
      Знаешь, что творится со мной, когда я читаю твои стихи? На первый мимолетный взгляд (молниеносный, звучит лучше, будь я немцем, я передала бы: молния ведь быстрее взгляда! А молниеносный взгляд быстрее просто молнии. Две быстроты в одной. Не правда ли?) Итак, на первый взгляд (раз я — не немец), мне все понятно — затем — ночь: пустота—затем: Боже, как ясно! — и как только я что-то схвачу (не аллегорически, а почти рукой) — все стирается вновь: лишь печатные строчки. Молния за молнией (молния — ночь — молния) — вот что со мной творится, когда я читаю тебя. Так должно быть с тобою, когда ты пишешь — себя.
 
      «Рильке легко понять» — с гордостью говорят посвященные: антропософы и другие мистические сектанты (я, собственно, не против, лучше, чем социализм, но…). «Легко понять». По частям, в раздробленном виде: Рильке-романтик, Рильке-мистик, Рильке-мифотворец и т. д. и т. п. Но попытайтесь охватить всего Рильке. Здесь бессильно все ваше ясновиденье. Для чуда не нужно ясновиденья. Оно налицо. Любой крестьянин — свидетель: глазами видел. Чудо: неприкосновенно, непостижимо.
 
      Вторую ночь вчитываюсь в твоего «Орфея». (Твой «Орфей» — страна, потому: в). И, кстати, только что получила из Парижа русскую, чисто литературную газету (нашу единственную за границей) со следующими строками: «Из этого („Поэт о критике“ — заметки, проза) мы узнаем, что госпожа Ц. до сих пор безутешна из-за смерти Орфея и тому подобные нелепости…».
 
      Один критик сказал о Блоке: «Четыре года, отделяющие нас от его смерти, примирили нас с нею, почти приучили нас к ней».
 
      Я парировала: «Если достаточно четырех лет, чтобы примириться со смертью такого поэта как Блок, то как обстоит дело с Пушкиным (†1836). И как с Орфеем (†)? Смерть любого поэта, пусть самая естественная, противоестественна, т. е. убийство, поэтому нескончаема, непрерывна, вечно — ежемгновенно — длящаяся. Пушкин, Блок и — чтобы назвать всех разом — ОРФЕЙ — никогда не может умереть, поскольку он умирает именно теперь (вечно!). В каждом любящем заново, и в каждом любящем — вечно». Поэтому — никакого примирения, пока мы сами не станем «мертвыми». (Приблизительно, по-русски было лучше.)
 
      Это, конечно, не имеет отношения к «литературе» (belles lettres ), поэтому меня высмеяли. Будь это стихи (поэт (глупец!), который осмеливается писать прозой!), будь это стихи, они бы промолчали, а может, и — вздохнули. Не древняя ли притча об Орфее и зверях, к которым принадлежали и — овцы?
 
      Ты понимаешь, я неуязвима, ибо я не госпожа Ц., и т. д. и т. п., как они всё же считают. Но мне грустно: вечно-правдивая и вновь повторяющаяся история о поэте и толпе, — как бы хотелось, все-таки избавиться от этого!
 
      Твой «Орфей». Первая строчка:
 
И дерево себя перерастало…
 
      Вот она, великая лепота (великолепие). И как я это знаю! Дерево выше самого себя, дерево перерастает себя, — потому такое высокое. Из тех, о которых Бог — к счастью — не заботится (сами о себе заботятся!) и которые растут прямо в небо, в семидесятое (у нас, русских, их — семь!). (Быть на седьмом небе от радости. Видеть седьмой сон. Неделя — по-древнерусски — седьмица. Семеро одного не ждут. Семь Симеонов (сказка). 7 — русское число! О, еще много: Семь бед — один ответ, много.)
 
      Песня — это бытие (кто не поет, еще не есть, еще будет!).
 
Но тяжелы и моря и горы…
 
      (словно ты утешаешь ребенка, хочешь придать ему бодрости… и — почти улыбаясь его неразумию:
 
…Но эти веянья… но эти дали…
 
      Эта строчка — чистая интонация (интенция), и, значит, чистая ангельская речь. (Интонация: интенция, ставшая звуком. Воплощенная интенция.)
 
…Нам незачем искать
других имен. Когда раздастся пенье,
раз навсегда мы будем знать — Орфей.
 
      (именно это — Орфея поющего и умирающего в каждом поэте — я имела в виду на предыдущей странице).
 
      ________
 
      Откуда он? Из нашего ли мира?
 
      И уже чувствуешь подступающее (близкое) Нет. О, Райнер, я не хочу выбирать (выбирать значит рыться и быть привередливой), я не могу выбирать, я беру первые случайные строки, которые еще хранит мой слух. Ты пишешь мне в уши, тебя читаешь ухом.
 
Эта гордость из земли
 
      (конь, выросший из земли). Райнер! Следом посылаю книгу «Ремесло», там найдешь ты св<ятого> Георгия, который почти конь, и коня, который почти всадник, я не разделяю их и не называю. Твой всадник! Ибо всадник не тот, кто сидит на лошади, всадник — оба вместе, новый образ, нечто не бывшее раньше, не всадник и конь: всадник-конь и конь-всадник: ВСАДНИК.
 
      _________
 
      Твоя карандашная запись (так ли это называется? нет, лучше помета!) — легкое ласковое слово: к собаке. Милый, это переносит меня в мое детство, в мои одиннадцать лет, то есть в Шварцвальд, в саму его глубь. И воспитательница (ее звали фройляйн Бринк, и она была омерзительна) говорит: «Этой дьявольской девчонке Марине можно все простить, когда она произносит: „собака!“» (Собака—от восторга и нежности и нетерпения — завывая — с тремя а-а-а. То были не породистые собаки, — уличные!)
 
      Райнер, величайшее счастье, блаженство прижаться своим лбом к собачьему, глаза в глаза, а собака, удивленная, оторопевшая и польщенная (не каждый же день случается!), начинает ворчать. И тогда зажимаешь ей обеими руками пасть — ведь может и укусить, от одного умиления! — и целуешь. Много раз подряд.
 
      Есть ли у тебя там, где ты сейчас, собака? А где ты сейчас? Вальмон — так звали героя жестокой, холодной и умной книги: Лакло «Liaisons dangeureuses», которая у нас в России — не могу понять почему, нравственнейшая книга! — была запрещена наравне с мемуарами Казаковы (которого страстно люблю!). Я написала в Прагу, мне должны прислать мои две драматические поэмы (все же не драмы, по-моему): «Приключение» (Генриетта, помнишь? самое прекрасное из его приключений, которое вовсе не приключение, — единственное, которое не приключение) и «Феникс» — конец Казановы. Герцог, 75 лет, одинокий, бедный, старомодный, осмеянный. Его последняя любовь. 75 лет — 13 лет. Это ты должен прочесть, это легко понять (я имею в виду язык). И — не удивляйся — это написано моей германской, не французской душой.
 
      Касаемся друг друга. Чем? Крылами…
 
      Райнер, Райнер, ты сказал мне это, не зная меня, как слепой (зрячий!) — наугад. (Лучшие стрелки — слепые!)
 
      Завтра — Вознесение Христово. Вознесение. Как хорошо! Небо при этом выглядит совсем как мой океан — с волнами. И Христос — возносится.
 
      ________
 
      Только что пришло твое письмо. Моему пора отправляться.
 
      Марина
 
      St. Gilles-sur-Vie
 
      Вознесение Христово,
 
      13-го мая 1926
 
      …перед ним не кичиться тебе проникновенностью чувства…
 
      Поэтому: чисто-человечески и очень скромно: Рильке-человек. Написав, запнулась. Люблю поэта, не человека. (Теперь ты, прочитав, запнулся.) Это звучит эстетски, т. е. бездушно, неодухотворенно (эстеты — те, у кого нет души, а только пять (часто меньше) острых чувств). Смею ли я выбирать? Когда я люблю, я не могу и не хочу выбирать (пошлое и ограниченное право!). Ты — уже абсолют. Пока же я не полюблю (не узнбю) тебя, я не смею выбирать, ибо не имею к тебе никакого отношения (не знаю твоего товара!).
 
      Нет, Райнер, я не коллекционер, и человека Рильке, который еще больше поэта (как ни поверни — итог один: больше!), — ибо он несет поэта (рыцарь и конь: ВСАДНИК!), я люблю неотделимо от поэта.
 
      Написав: Рильке-человек, я имела в виду того, кто живет, издает свои книги, кого любят, кто уже многим принадлежит и, наверное, устал от любви многих. — Я имела в виду лишь множество человеческих связей! Написав: Рильке-человек, я имела в виду то, где для меня нет места. Поэтому вся фраза о человеке и поэте — чистый отказ, отречение, чтоб ты не подумал, будто я хочу вторгнуться в твою жизнь, в твое время, в твой день (день трудов и общений), который раз навсегда расписан и распределен. Отказ — чтобы затем не стало больно: первое имя, первое число, с которыми сталкиваешься и которые отталкивают тебя. (Берегись — отказа!)
 
      Милый, я очень послушна. Если ты мне скажешь: не пиши, это меня волнует, я нужен себе для самого себя, — я все пойму и стерплю.
 
      ________
 
      Пишу тебе в дюнах, в тонкой траве дюн. Мой сын (год и три месяца, Георгий — в честь нашей белой армии. А Борис считает себя социалистом Неужели ты тоже?) — итак мой сын сел на меня верхом (почти на голову!) и отнимает у меня карандаш (пишу прямо в тетради). Он так красив, что все старые женщины (какие наряды! жаль, что тебя здесь нет!) восклицают в один голос: «Mais c’est un petit Roi de Rome!». Бонапартистская Вандея — не странно ли? О короле они уже забыли, но слово «император» еще можно услышать. Наши хозяева (рыбак и его жена, сказочная пара, вместе им — 150 лет!) еще хорошо помнят последнюю империю.
 
      Дети во множественном числе? Милый, не могла сдержать улыбки. Дети — понятие растяжимое (двое или семь?). Двое, милый, двенадцатилетняя девочка и годовалый сын. Два маленьких великана из детской Валгаллы. Дети великолепные, редкостные. Высокая ли Ариадна? О, даже выше меня (я не маленькая) и вдвое толще (я ничего не вешу). Вот моя фотография — из паспорта — я светлей и моложе. Потом пришлю лучшую и сделанную совсем недавно, в Париже. Фотографировал меня Шумов, который снимал и работы твоего великого друга. — Он мне много рассказывал о нем. — Я не решилась спросить, нет ли у него твоей фотографии. — Заказать ее для себя не посмела бы. (Ты уже понял, что я прошу тебя — напрямик и совсем без всякой робости — о твоей фотографии.)
 
…Лазурь и робость детских лет…
 
      Это я еще помню. Кто ты, Райнер? Германец? Австриец? (Ведь прежде разницы не было? Я не слишком образована — обрывочно.) Где ты родился? Как попал в Прагу? Откуда — «Цари»? Ведь это чудо: ты — Россия — я.
 
      — Сколько вопросов!
 
      Твоя земная участь волнует меня еще глубже, чем иные твои пути. Потому что я знаю, как это тяжко — все.
 
      _______
 
      Давно ли ты болен? Как живешь в Мюзо? Красота! Высоко и достойно и серьезно. Есть ли у тебя семья? Дети! (Думаю, нет.) Долго ли еще пробудешь в санатории? Есть ли у тебя там друзья?
 
      Бульвар де Граней, 3 (кажется, недалеко от Уши) — там ты найдешь меня. У меня короткие волосы (как сейчас, в жизни никогда не носила длинных), и я похожа на мальчика, с четками на шее.
 
      ________
 
      Сегодня ночью читала твои Дуинезские элегии. Днем мне не удается ни читать, ни писать, я занята хозяйством до поздней ночи, ведь у меня всего две руки. Мой муж — всю молодость был добровольцем, ему скоро 31 (мне будет 31 в сентябре), очень болезненный, а кроме того мужчина не может делать женскую работу, это ужасно выглядит (на женский взгляд) — сейчас он еще в Париже, скоро приедет. В юнкерском училище его в шутку называли «астральный юнкер». Он красив: страдальческой красотой. Дочь похожа на него, но счастливая, а сын скорей на меня, оба — светлые, светлоглазые, моя раскраска.
 
      Что тебе сказать о твоей книге? Высшая степень. Моя постель стала облаком.
 
      ________
 
      Милый, я уже все знаю — от меня к тебе — но для многого еще слишком рано. Еще в тебе что-то должно привыкнуть ко мне.
 
      Марина.
 
      3-го июня 1926 г.
 
      St. Gilles-sur-Vie
 
      Многое, почти все, остается в тетради. Тебе — лишь слова из моего письма к Борису Пастернаку:
 
      «Когда я неоднократно тебя спрашивала, что мы будем с тобою делать в жизни, ты однажды ответил: „Мы поедем к Рильке“. А я тебе скажу, что Рильке перегружен, что ему ничего, никого не нужно. От него веет холодом имущего, в имущество которого я уже включена. Мне ему нечего дать, все взято. Я ему не нужна и ты не нужен. Сила, всегда влекущая, — отвлекает. Нечто в нем (как это зовется, ты знаешь) не желает отвлекаться. Не имеет права.
 
      Эта встреча для меня — удар в сердце (сердце не только бьется, но и получает удары, когда устремляется ввысь!), тем более, что он совершенно прав, что я (ты) в свои лучшие часы сами такие же».
 
      ________
 
      Фраза из твоего письма: «…если вдруг я перестану сообщать тебе, что со мной происходит, ты все равно должна писать мне всякий раз, когда…»
 
      Прочла и сразу: эта фраза — просьба о покое. Покой наступил. (Теперь ты немного успокоился?)
 
      Знаешь ли ты, что все это значит: покой, беспокойство, просьба, исполнение и т. д. Слушай же — мне кажется, что я знаю точно.
 
      До жизни человек — всё и всегда, живя жизнь, он — кое-что и теперь. (Есть, имеет — безразлично!)
 
      Моя любовь к тебе раздробилась на дни и письма, часы и строки. Отсюда—беспокойство. (Потому ты и просил о покое!) Письмо сегодня, письмо завтра. Ты живешь, я хочу тебя видеть. Перевод из Всегда в Теперь. Отсюда — терзание, счет дней, обесцененность каждого часа, час — лишь ступень — к письму. Быть в другом или иметь другого (или хотеть иметь, вообще — хотеть, едино!) Я это заметила и смолкла.
 
      Теперь это прошло. С желаниями я справляюсь быстро. Чего я от тебя хотела? Ничего. Скорей уж — возле тебя. Быть может, просто — к тебе. Без письма уже стало — без тебя. Дальше — пуще. Без письма — без тебя, с письмом—без тебя, с тобой — без тебя. В тебя! Не быть. — Умереть!
 
      Такова я. Такова любовь — во времени. Неблагодарная, сама себя уничтожающая. Любви я не люблю и не чту.
 
      В великой низости любви — у меня есть такая строчка. (La grande bassesse de l’amour или — еще лучше — la bassesse suprкme de l’amour. )
 
      ________
 
      Итак, Райнер, это прошло. Я не хочу к тебе. Не хочу хотеть. Может быть — когда-нибудь — с Борисом (издалека, без единой строки от меня, он все «почуял»! Слух поэта!) — но когда — как… Не будем спешить!
 
      И — чтобы ты не счел меня низкой — не из-за терзания я молчала — из-за уродливости этого терзания!
 
      ________
 
      Теперь — прошло. Теперь я пишу тебе.
 
      Марина.
 
      14-го июня 1926 г.
 
      St. Gilles-sur-Vie,
 
      Слушай, Райнер, ты должен знать это с самого начала. Я — плохая. Борис — хороший. И потому что плохая, я молчала — лишь несколько фраз про твое российство, мое германство и т. д. И вдруг жалоба: «Почему ты меня отстраняешь? Ведь я люблю его не меньше твоего».
 
      Что я почувствовала? Раскаянье? Нет. Никогда. Ни в чем. Ничего не почувствовала, но стала действовать. Переписала два твоих первых письма и послала ему. Что я могла еще? О, я плохая, Райнер, не хочу сообщника, даже если бы это был сам Бог.
 
      Я — многие, понимаешь? Быть может, неисчислимо многие! (Ненасытное множество!) И один ничего не должен знать о другом, это мешает. Когда я с сыном, тот (та?), нет — то, что пишет тебе и любит тебя, не должно быть рядом. Когда я с тобой — т. д. Обособленность и отстраненность. Я даже в себе (не только — вблизи себя) не желаю иметь сообщника. Поэтому в жизни я — лжива (то есть замкнута, и лжива — когда вынуждают говорить), хотя в другой жизни я слыву правдивой — такая и есть. Не могу делиться.
 
      А пришлось (это было за два-три дня до твоего письма). Нет, Райнер, я не лжива, я слишком правдива. Если бы я умела бросаться простыми, дозволенными словами: переписка, дружба — все было бы хорошо! Но я-то знаю, что ты не переписка и не дружба. В жизни людей я хочу быть тем, что не причиняет боли, потому и лгу — всем, кроме себя самой.
 
      Всю жизнь в ложном положении. «Ибо где я согнут, — я солган». Солгана, Райнер, не лжива!
 
      Когда я обнимаю незнакомца, обвив его шею руками, это естественно, когда я рассказываю об этом, это неестественно (для меня самой!).
 
      А когда я пишу об этом стихи, это опять-таки естественно. Значит, поступок и стихи меня оправдывают. То, что между, обвиняет меня. Ложь — то, что между, — не я. Когда я говорю правду (руки вокруг шеи) — это ложь; Когда я об этом молчу, это правда.
 
      Внутреннее право на сохранение тайны. Это никого не касается, даже шеи, вокруг которой обвились мои руки. Мое дело. Не забудь еще, что я замужем, у меня дети и т. д.
 
      Отказаться? Ах, не так уж все это серьезно, чтоб того стоило. Отказываюсь я слишком легко. И наоборот, совершая жест, я радуюсь, что еще могу его совершить. Так редко чего-то хотят мои руки.
 
      ________
 
      Глубоко погрузить в себя и через много дней или лет — однажды — внезапно — возвратить фонтаном, перестрадав, просветлев: глубь, ставшая высью. Но не рассказывать: тому писала, этого целовала.
 
      «Радуйся же, скоро всему конец!» — говорит моя душа моим губам. И обнять дерево или человека для меня одно и то же. Быть.
 
      ________
 
      Это одна сторона. Теперь — другая. Борис подарил тебя мне. И, едва получив, хочу быть единственным владельцем. Довольно бесчестно. И довольно мучительно — для него. Потому я и послала письма.
 
      ________
 
      Твои милые фотографии. Знаешь, как ты выглядишь на той, что больше? Словно ты поджидал кого-то — и вдруг тебя окликнули. А другая, поменьше, — прощанье. Отъезжающий, который еще раз, должно быть наспех — лошади уже ждут — оглядывает свой сад, как исписанный лист, прежде чем расстаться. Не отрываясь — освобождаясь. Тот, кто бережно выпускает из рук — целый пейзаж. (Райнер, возьми меня с собой!)
 
      У тебя прозрачные глаза, лазурно-прозрачные — как у Ариадны, а морщинка (вертикальная!) меж бровей — у тебя от меня. Она была у меня уже в детстве — я всегда хмурила брови, раздумывая или злясь.
 
      (Райнер, я люблю тебя и хочу к тебе.)
 
      Твоя Элегия, Райнер, всю жизнь я раздаривала себя в стихах — всем. В том числе и поэтам. Но я всегда давала слишком много, я заглушала возможный ответ, отпугивала его. Весь отзвук был уже предвосхищен мной. Вот почему поэты никогда не писали мне стихов — никаких (плохие и есть никакие, еще хуже, чем никакие!) — и я всегда посмеивалась: они предоставляют это тому, кто будет через сто лет.
 
      И вот, твои стихи, Райнер, стихи Рильке, поэта, стихи — поэзии. И моя, Райнер, — немота. Все наоборот. Все правильно.
 
      О, я люблю тебя, иначе я не могу этого назвать — первое попавшееся и все же самое первое и самое лучшее слово.
 
      ________
 
      Райнер, вчера вечером я вышла из дома, чтобы снять белье, ибо надвигался дождь. И приняла в свои объятья весь ветер, — нет! весь Север. И это был ты. (Завтра это будет Юг!) Я не взяла его домой, он остался на пороге. Он не вошел в дом, но едва я заснула, он умчал меня с собой на море.
 
      Подаем только знаки друг другу —
 
      И о любящих, о их включенности и исключенности («Из сердцевины Вечного…»).
 
      И долгий неслышимый путь под луной.
 
      И все ж это называется только так: я люблю тебя.
 
      Марина.
 
      Любимый! Я хочу подарить тебе слово, может быть, ты его не знаешь.
 
      «Боль — истинное слово, боль — доброе слово, боль — милосердное слово».
 
      (Св. Кунигунда, XIII век).
 
      Фотографии у меня еще нет, как только получу, пришлю, пришлю тебе. Напиши мне о Мюзо — ушли ли каменщики? И пришло ли солнце? У нас — ни одного солнечного часа. Я хотела бы послать тебе все солнце, прибить его к небу, которое над тобой.
 
      Да, Райнер! Если бы написала о тебе что-нибудь, это называлось бы: Поверх горы.
 
      ________
 
      Первая собака, которую ты погладишь, прочитав это письмо, буду я. Обрати внимание на ее взгляд.
 
      6-го июля 1926 г.
 
      St. Gilles-sur-Vie
 
      Дорогой Райнер,
 
      у Гёте где-то сказано, что на чужом языке нельзя создать ничего значительного, — я же всегда считала, что это неверно. (Гёте никогда не ошибается в целом, он прав в итоговом смысле, поэтому сейчас я несправедлива к нему.)
 
      Поэзия — уже перевод, с родного языка на чужой — будь то французский или немецкий — неважно. Для поэта нет родного языка. Писать стихи и значит перелагать. Поэтому я не понимаю, когда говорят о французских, русских или прочих поэтах. Поэт может писать по-французски, но не быть французским поэтом. Смешно.
 
      Я не русский поэт и всегда недоумеваю, когда меня им считают в называют. Для того и становишься поэтом (если им вообще можно стать, если им не являешься отродясь!), чтобы не быть французом, русским и т. д., чтобы быть — всем. Иными словами: ты — поэт, ибо не француз. Национальность — это от- и заключенность. Орфей взрывает национальность или настолько широко раздвигает ее пределы, что все (и бывшие, и сущие) заключаются в нее. И хороший немец — там! И — хороший русский!
 
      Но в каждом языке есть нечто лишь ему свойственное, что и есть сам язык. Поэтому по-французски ты звучишь иначе, чем по-немецки, — оттого и стал писать по-французски! Немецкий глубже французского, полнее, растяжимее, темнее. Французский: часы без отзвука, немецкий — более отзвук, чем часы (бой). Немецкий продолжает создаваться читателем — вновь и вновь, бесконечно. Французский — уже создан. Немецкий — возникает, французский — существует. Язык неблагодарный для поэтов — потому ты и стал писать на нем. Почти невозможный язык.
 
      Немецкий — бесконечное обещание (тоже — дар!), но французский— дар окончательный. Платен пишет по-французски. Ты («Verger») пишешь по-немецки, то есть — себя, поэта. Ибо немецкий ближе всех к родному. Ближе русского, по-моему. Еще ближе.
 
      Райнер, узнаю тебя в каждой строчке, но звучишь ты короче, каждая строка — усеченный Рильке, почти как конспект. Каждое слово. Каждый слог.
 
      Grand-Maоtre des absences это ты прекрасно сделал. Grossmeister звучало бы не так! И — partance (entre ton trop d’arrivйe et ton trop de partance — это идет издалека — потому и заходит так далеко!) из стихов Марии Стюарт:
 
Combien j’ai douce souvenance
De се beau pays de France…
 
      Знаешь ли ты эти ее строки:
 
Car mon pis et mon mieux
Sont les plus desйrts lieux?
 
      (Райнер, что великолепно прозвучало бы по-французски, так это «Песнь о корнете»! )
 
      Стихотворение Verger я переписала для Бориса.
 
Soyons plus vite
Que le rapide dйpart
 
      — это рифмуется с моим:
 
Тот поезд, на который все —
Опаздывают…
 
      (О поэте).
      A «pourquoi tant appuyer» — co словами мадемуазель Леспинас: «Glissez, mortels, n’appuyez pas!»
 
      Знаешь, что нового в этой книге? Твоя улыбка. («Les Anges sont-ils devenus discrete» — «Mais l’excellente place — est un peu trop en face»…) Ax, Райнер, первую страницу этого письма я могла бы совсем опустить. Сегодня ты:
 
…Et pourtant quel fier moment
lorsqu’un instant le vent se dйclare
pour tel paus: consent а la France
 
      Будь я французом и пиши я о твоей книге, я поставила бы эпиграфом: «consent а la France». А теперь — от тебя ко мне:
 
Parfois elle paraоt attendrie
Qu’on l’йcoute si bien, —
alors elle montre sa vie
et ne dit plus rien
 
      (Ты, природа!)
 
      Но ты еще и поэт, Райнер, а от поэтов ждут de l’inйdit. Поэтому скорее — большое письмо, для меня одной, иначе я притворюсь глупей, чем на самом деле, «обижусь», «буду обманута в лучших чувствах» и т. д., но ведь ты напишешь мне (для своего успокоения! и потому что ты добрый!).
 
      Можно мне поцеловать тебя? Ведь это не более, чем обнять, а обнимать, не целуя, — почти невозможно!
 
      Марина
 
      На обороте твоего конверта:
 
      Отправитель: Muzot sur Sierre (Valais), Suisse.
 
      Мюзо — автор стихов твоей книги. Поэтому он посылает ее, не упоминая о тебе/ тебя
 
      St. Gilles-sur-Vie
 
      2-го августа 1926 г.
 
      Райнер, твое письмо я получила в день своих именин — 17/30 июля, у меня ведь тоже есть святая, хотя я ощущаю себя первенцем своего имени, как тебя — первенцем твоего. Святой, которого звали Райнер, звался, верно, иначе. Ты — Райнер.
 
      Итак, в день моих именин я получила лучший подарок — твое письмо. Как всегда, совсем неожиданно. Я никогда к тебе не привыкну (как к себе самой!), и к этому изумлению тоже, и к собственным мыслям о тебе. Ты — то, что приснится мне этой ночью, чему я этой ночью буду сниться. (Видеть сон или во сне быть увиденной?) Незнакомкою в чужом сне. Я никогда не жду, я всегда узнаю тебя.
 
      Если мы кому-нибудь приснимся вместе — значит, мы встретимся.
 
      Райнер, я хочу к тебе, ради себя, той новой, которая может возникнуть лишь с тобой, в тебе. И еще, Райнер («Райнер» — лейтмотив письма) — не сердись, это ж я, я хочу спать с тобою — засыпать и спать. Чудное народное слово, как глубоко, как верно, как недвусмысленно, как точно то, что оно говорит. Просто — спать. И ничего больше. Нет, еще: зарыться головой в твое левое плечо, а руку — на твое правое — и ничего больше. Нет еще: даже в глубочайшем сне знать, что это ты. И еще: слушать, как звучит твое сердце. И — его целовать.
 
      Иногда я думаю: я должна воспользоваться той случайностью, что я пока еще (все же!) живое тело. Скоро у меня не будет рук. И еще — это звучит как исповедь (что такое исповедь? хвалиться своими пороками! Кто мог бы говорить о своих муках без упоения, то есть счастья?!) — итак, пусть это не звучит как исповедь: телам со мной скучно. Они что-то подозревают и мне (моему) не доверяют, хотя я делаю всё, как все. Слишком, пожалуй… незаинтересованно, слишком… благосклонно. И — слишком доверчиво! Доверчивы — чужие (дикари), не ведающие никаких законов и обычаев. Но местные доверять не могут. К любви все это не относится, любовь слышит и чувствует только себя, она привязана к месту и часу, этого я подделать не могу. И — великое сострадание, неведомо откуда, безмерная доброта и — ложь.
 
      Я чувствую себя все старше. Слишком серьезна — детская игра, я — недостаточно серьезна.
 
      Рот я всегда ощущала как мир: небесный свод, пещера, ущелье, бездна. Я всегда переводила тело в душу (развоплощала его!), а «физическую» любовь — чтоб ее полюбить — возвеличила так, что вдруг от нее ничего не осталось. Погружаясь в нее, ее опустошила. Проникая в нее, ее вытеснила. Ничего от нее не осталось, кроме меня самой: души (так я зовусь, оттого — изумление: именины!).
 
      Любовь ненавидит поэта. Она не желает, чтоб ее возвеличивали (дескать, сама величава!), она считает себя абсолютом, единственным абсолютом. Нам она не доверяет. В глубине своей она знает, что не величава (потому-то так властна!), она знает, что величие — это душа, а где начинается душа, кончается плоть. Чистейшая ревность, Райнер. Та же, что у души к плоти. И я всегда ревновала к плоти: как воспета! История Паоло и Франчески — маленький эпизод. Бедный Данте! — Кто еще помнит о Данте и Беатриче? Я ревную к человеческой комедии. Душу никогда не будут любить так, как плоть, в лучшем случае — будут восхвалять. Тысячами душ всегда любима плоть. Кто хоть раз обрек себя на вечную муку во имя одной души! Да если б кто и захотел—невозможно: идти на вечную муку из любви к душе — уже значит быть ангелом. Нас обманно лишали целого ада! (…trop pure — provoque un vent de dйdain ).
 
      Почему я говорю тебе все это? Наверное, из страха, что ты увидишь во мне обыкновенную чувственную страсть (страсть — рабство плоти). «Я люблю тебя в хочу спать с тобою» — так кратко дружбе говорить не дано. Но я говорю это иным голосом, почти во сне, глубоко во сне. Я звук иной, чем страсть. Если бы ты взял меня к себе, ты взял бы les plus dйserts lieux. Всё то, что никогда не спит, желало бы выспаться в твоих объятьях. До самой души (глубины) был бы тот поцелуй. (Не пожар: бездна.)
 
      Je ne plaide pas ma cause, je plaide la cause du plus absolu des baisers.
      ________
 
      Ты все время в разъездах, ты не живешь нигде и встречаешься с русскими, которые — не я. Слушай и запомни: в твоей стране, Райнер, я одна представляю Россию.
 
      Кто ж ты все-таки, Райнер? Не немец, хотя — целая Германия! Не чех, хотя родился в Чехии (NB! в стране, которой еще не было, — это подходит!), не австриец, потому что Австрия была, а ты — будешь! Ну не чудесно ли? У тебя — нет родины! Le grand poиte tschиco-slovaque — так писали парижские журналы. Значит, Райнер, в конце концов, ты — словак? Смеюсь!
 
      Райнер, вечереет, я люблю тебя. Воет поезд. Поезда это волки, а волки — Россия. Не поезд — вся Россия воет по тебе, Райнер. Райнер, не сердись на меня или сердись сколько хочешь — этой ночью я буду спать с тобой. В темноте — разрыв; оттого что звезды, я убеждаюсь: окно. (Об окне я думаю, когда думаю о тебе и себе, — не о постели.) Глаза мои широко раскрыты, ибо снаружи еще черней, чем внутри. Постель — корабль, мы отправляемся в путешествие.
 
…mais unjour on le vit plus.
Le petit navire sans voiles,
Lasse des oceans maudits,
Voguant au pays des йtoiles —
Avait gagnй le paradis
 
      (детская песенка из Лозанны)
      Можешь не отвечать мне — целуй еще.
      М.
 
      О праве и правоте. «Природа тоже неестественна» (Гёте), видимо, это ты и имел в виду! (Природа: право.)
 
      Les dйserts lieux я получила в подарок от Бориса и дарю их тебе.
 
      14-го августа 1926 г.
 
      St. Gilles-sur-Vie
 
      Дорогой друг, получил ли ты мое последнее письмо? Спрашиваю, потому что бросила его в отходящий поезд. Почтовый ящик выглядел весьма зловеще: пыль в три пальца и огромный тюремный замок. Я это заметила уже бросив письмо, рука слишком поторопилась — письмо, наверное, там и останется — до Второго пришествия.
 
      Примерно дней десять назад. Содержание? Письмо и есть — содержание, стало быть, его не имеет, и все же, не вдаваясь в подробности: нечто о том, чтобы спать вместе, тебе и мне (et le lit — table йvanouie )
 
      Постель, чтобы угадывать вещи, видеть чудеса, стол — чтобы их делать, их воплощать. Постель: спина; стол: локоть. Человек сам есть постель и стол и, значит, иметь их не должен.
 
      (То письмо звучало совсем иначе, и поезд, который его… несет и хоронит — свистел и выл иначе, чем пассажирский. Если я его услышу, я сразу пойму, там ли еще мое письмо.)
 
      Дорогой Райнер, Борис мне больше не пишет. В последнем письме он писал: все во мне, кроме воли, называется Ты и принадлежит Тебе. Волей он называет свою жену и сына, которые сейчас за границей. Когда я узнала об этой его второй загранице, я написала: два письма из-за границы — хватит! Двух заграниц не бывает. Есть то, что в границах, и то, что за границей. Я — за границей! Есмь и не делюсь.
 
      Пусть жена ему пишет, а он — ей. Спать с ней и писать мне — да, писать ей и писать мне, два конверта, два адреса (одна Франция!) — почерком породненные, словно сестры… Ему братом — да, ей сестрой — нет.
 
      Такова я, Райнер, любое сношение с человеком — остров, и всегда затонувший — целиком, без остатка.
 
      В другом человеке мне принадлежит лоб и немного груди. От сердца отступаюсь легко, от груди — не отступлюсь. Мне нужен звучащий свод. Сердце звучит глухо.
 
      Райнер, напиши мне открытку, всего два слова: письмо, что было в поезде, получил или — не получил. Тогда я напишу тебе большое письмо.
 
      Райнер, этой зимой мы должны встретиться. Где-нибудь во французской Савойе, совсем близко к Швейцарии, там, где ты никогда еще не был (найдется ль такое никогда? Сомневаюсь). В маленьком городке, Райнер. Захочешь — надолго. Захочешь — недолго. Пишу тебе об этом просто, потому что знаю, что ты не только очень полюбишь меня, но и будешь мне очень рад. (В радости — ты тоже нуждаешься.)
 
      Или осенью, Райнер. Или весной. Скажи: да, чтоб с этого дня была и у меня радость — я могла бы куда-то всматриваться (оглядываться?).
 
      Уже очень поздно и я устала, поэтому обнимаю тебя.
 
      Марина
 
      Прошлое еще впереди…
 
      St. Gilles-sur-Vie
 
      22-го августа 1926 г.
 
      Райнер, отвечай только «да» на все, что я хочу — поверь, ничего страшного не будет. Когда я говорю тебе, Райнер, что я — твоя Россия, я говорю тебе лишь (еще раз), что люблю тебя. Любовь живет исключениями, обособлениями, отстранениями. Она живет в словах и умирает в поступках. Стремиться быть твоей Россией в действительности — для этого я слишком умна! Оборот речи. Оборот любви.
 
      Райнер, я называюсь иначе: я — все, что ты есть, все твое бытие (быть означает: тобой живут. Etre vйcu. Chose vйcue. Страдательный залог).
 
      Веришь ли, что я верю в Савойю? Верю, как и ты, словно в царство небесное. Когда-нибудь… (Как? Когда?) Что я видела в жизни? Вся моя молодость (с 1917-го года) — черная работа. Москва? Прага? Париж? Сен-Жиль? Везде — одно. Плита, метла, деньги (их отсутствие). Вечная нехватка времени. Ни одна женщина из твоих подруг и знакомых не живет так, не могла бы так жить. Не мести, не чистить — вот мое царство небесное. Слишком скромно? Да. Ибо слишком скверно мое царство земное. Райнер, я написала по-немецки: чистить — чистилище (прекрасное слово), чистить здесь, чистилище там, чистить, пока не сметут в чистилище и т. д. Так я пишу, Райнер, — от слова к вещи, слово создавая за словом. Так, думаю, пишешь и ты.
 
      Итак, любимый, не бойся и всегда только «да» на каждое мое мой! дай! — так утешают нищих, невинно и без последствий. Чаще всего моя протянутая рука падает в пустоту, а подаянье — в песок. Чего я от тебя хочу? Того же, чего от всей поэзии и от каждой стихотворной строчки: истины любого данной мгновения. Выше этого истины нет. Никогда не деревенея — всегда обращаясь в золу. Хочу лишь слова — оно для меня — уже вещь. Поступков? Последствий?
 
      Я знаю тебя, Райнер, как себя самое. Чем дальше от меня — тем глубже в меня. Я живу не в себе самой — вне самой себя. Я не живу на своих устах, и тот, кто меня целует, минует меня.
 
      Савойя. (Размышленье): Поезд. Билет. Гостиница. (Слава Богу, визы не надо!) И… легкая брезгливость. Нечто уготованное, завоеванное… вымоленное. Ты должен упасть с неба.
 
      Райнер, вполне серьезно: если ты в самом деле, глазами, хочешь меня видеть, ты должен действовать, т. е. — «Через две недели я буду там-то и там-то. Приедешь?» Это должно исходить от тебя. Как и число.
 
      И город. Взгляни на карту. Не лучше ли, если это будет большой город? Подумай. Маленькие города иногда обманчивы. Да, еще одно: денег у меня нет совсем, гроши, что я зарабатываю, тут же улетучиваются (из-за моей «новизны» меня печатают только в «новейших» журналах, а их — в эмиграции — всего два). Хватит ли у тебя денег для нас обоих? Райнер, я пишу и невольно улыбаюсь: вот так гость!
 
      Итак, любимый, если когда-нибудь ты вправду захочешь, напиши мне (заранее, ведь мне нужно найти кого-то, кто побудет с детьми) — и тогда я приеду. В Сен-Жиле я пробуду до 1—15 октября, затем — Париж, где всё сначала: ни денег, ни квартиры, ничего. В Прагу я не вернусь, чехи сердятся на меня за то, что я так много и горячо писала о Германии и так упорно молчала о Чехии. А ведь три с половиной года я жила на чешскую «субсидию» (900 крон ежемесячно). Итак, между 1 и 15 октября — Париж. Ранее ноября нам не увидеться. Кстати — можно ведь и где-нибудь на Юге? (Франции, разумеется.) Где, как и когда ты хочешь (начиная с ноября). Теперь это в твоих руках. Можешь, если хочешь… разъять их. Я все равно буду любить тебя — ни больше, ни меньше.
 
      Я радуюсь тебе так, словно ты — целая и всецело новая страна.
 
      _______
 
      О Борисе. Нет, права была я. Его ответ — ответ освобожденного Атласа. (Ведь он держал на себе небо с небожителями! И, избавившись от своей ноши, он, думаю, еще и вздохнул!) Теперь он свободен от меня. Он слишком добр, слишком жалостлив, слишком терпелив. Удар должна была нанести я. (Рвать, т. е. убивать никто не хочет!) Он знал уже о двух заграницах. Я только высказала, назвала, расколдовала. Теперь все хорошо, государства разделены: я — в потаеннейшей глубине, за пределами всех границ — вне досягания.
 
      Nest — по-русски — гнездо (в единственном числе — рифм не имеет). Множественное число: гнёзда (с мягким е, ё, почти о — в произношении), рифма: звёзды.
 
      _______
 
      Как долго ты пробудешь в Рагаце и как себя чувствуешь? Что ты написал в последнее время?
 
      Да, огромная просьба. Подари мне греческую (по-немецки) мифологию — без философии: простую и подробную: мифы. В детстве, кажется, у меня была книга Штолля. Скоро выйдет мой Тезей (1-я часть: Тезей и Ариадна, драматическая поэма). Сейчас начинаю Федру (все задумано как трилогия: Ариадна — Федра — Елена), и мне нужна мифология. Лейтмотив — гнев Афродиты. — Как жаль, что ты не можешь меня читать! Я перед тобою — глухонемая (собственно, не глухая — немая!).
 
      Подари мне мифы Штолля, только с надписью, чтоб я никогда не расставалась с ними. Подаришь?
 
      Обнимаю Тебя.
 
      М.
 
      Сен-Галь — Сен-Жиль…
 
      7-го ноября 1926 г.
 
      Bellevue (S. el O.)
 
      prйs Paris
 
      31, Boulevard Verd
 
      Дорогой Райнер!
 
      Здесь я живу.
 
      Ты меня еще любишь?
 
      Марина.
 
      Год кончается твоей смертью? Конец? Начало! Ты самому себе — самый новый год. (Любимый, я знаю. Ты меня читаешь раньше, чем я пишу) — Райнер, вот я плачу. Ты льешься у меня из глаз!
 
      Милый, раз ты умер, — значит, нет никакой смерти (или никакой жизни!). Что еще? Маленький городок в Савойе — когда? где? Райнер, а как же гнездо для сна? Ты ведь теперь знаешь по-русски и знаешь, что Nest — гнездо и многое другое.
 
      Не хочу перечитывать твоих писем, а то я захочу к тебе — захочу туда, — а я не смею хотеть, — ты ведь знаешь, что связано с этим «хотеть».
 
      Райнер, я неизменно чувствую тебя за правым плечом.
 
      Думал ли ты когда-нибудь обо мне? — Да! да! да! —
 
      Завтра Новый год, Райнер — 1927. 7 — Твое любимое число. Значит, ты родился в 1876 году? (газета)? — 51 год?
 
      Какая я несчастная.
 
      Но не сметь грустить! Сегодня в полночь я чокнусь с Тобой. (Ты ведь знаешь мой удар: совсем тихий!)
 
      Любимый, сделай так, чтобы я часто видела Тебя во сне — нет, неверно: живи в моем сне. Теперь ты вправе желать и делать.
 
      В здешнюю встречу мы с тобой никогда не верили — как и в здешнюю жизнь, не так ли? Ты меня опередил — (и вышло лучше!), и, чтобы меня хорошо принять, заказала — не комнату, не дом — целый пейзаж. Я целую тебя в губы? В виски? В лоб? Милый, конечно, в губы, по-настоящему, как живого.
 
      Любимый, люби меня сильнее и иначе, чем все. Не сердись на меня — тебе надо привыкнуть ко мне, к такой. Что еще?
 
      Нет, ты еще не высоко и не далеко, ты совсем рядом, твой лоб на моем плече. Ты никогда не будешь далеко: никогда недосягаемо высоко.
 
      Ты — мой милый взрослый мальчик.
 
      Райнер, пиши мне! (Довольно-таки глупая просьба?)
 
      С Новым годом и прекрасным небесным пейзажем!
 
      Марина.
 
      Бельвю, 31-го декабря 1926. 10 час<ов> вечера.
 
      Райнер. Ты еще на земле, не прошло еще суток.

В. Б. СОСИНСКОМУ

      St. Gilles, 11-го мая 1926 г.
 
      Здравствуйте, милый Володя!
 
      Пишу Вам перед сном, т. е. в половине десятого, — таковы вандейские нравы и холода. Перед сном читайте: перед отходом ко сну, под три одеяла, в соседство Алиного тепла (кровать четырехместная, спим вместе).
 
      Море рассматриваю как даром пропадающее место для ходьбы. С ним мне нечего делать. Море может любить только матрос или рыбак. Остальное — человеческая лень, любящая собственную лёжку на песке. В песок играть — стара, лежать — молода.
 
      Но в общем — хорошо. Здесь чудесные камешки. И у нас чудесные хозяева — из сказки. Их собственный крохотный садик, вот-вот имеющий расцвести розами.
 
      Свиреп ли на меня Здравствуй До-ода? Или уже забыл — за что?
 
      Сердечный привет Вам и ему. Буду рада, если напишете.
 
      МЦ.
 
      Р<еми>зов с несколько двусмысленной дружественностью (ему не передавайте!!!) прислал мне статейку А. Яблоновского. — На-ка, почитай-ка…
 
      St. Gilles, 26-го мая 1926 г., среда.
 
      Дорогой Володя,
 
      Второй месяц нашего пребывания здесь. Хотите самое удивительное приобретение? Я любима, обожаема хозяевами, им и ею, т. е. полутораста летами. Лестно? (Мой идеальный «старик».) Они и их любовь и есть самое главное событие этого месяца, меня в этом месяце. В их лице меня любит вся старая Вандея, — больше! — весь старый мир, к которому я — чем-то — корнями принадлежу (может быть простой воспитанностью сердца, которой — утверждаю — в новом нет, и, пока не сделается старым, не будет). Это скрашивает жизнь, стирает ее углы, — о да, водит и гладит пу сердцу. Но не только воспитанность: весь уклад. Здесь я, впервые после детства (Шварцвальд), очарована бытом. Одно еще поняла: НЕНАВИЖУ город, люблю в нем только природу, там, где город сходит на нет. Здесь, пока, всё — природа. Живут приливом и отливом. По нему ставят часы!
 
      Не пропускаю ни одного рынка (четыре в неделю), чтобы не пропустить еще какого-нибудь словца, еще жеста, еще одной разновидности чепца.
 
      Словом, — роман с бытом, который даже не нужно преображать: уже преображен: поэма.
 
      Мой быт очарователен менее: я не жена рыбака, я не ложусь в 1/2 9-го (сейчас 1/2 9-го и хозяева уже спят), я не пойду на рынок продавать клубнику — сама съем, или так отдам, и, главное, я все еще пишу стихи, точнее: постоянно рвусь их писать, а это мешает и готовить, и мести и просто стоять на крыльце, без дела. — И все эти письма.
 
      Очень загорела, хожу в Адином берлинском синем платье, которое Аля извлекла из пасти крокодила, — оно мне по колено, но море мне тоже по колено — вне дурного каламбура — по крайней мере сухой выхожу из воды (опять каламбур!). Я просто хочу сказать, что платье ровно в уровень прилива. Передайте Аде мою благодарность.
 
      Еще не купаемся. Здесь все-таки не Юг, и жара другая, у моря никогда не жарко, жарко на суше — не степь, не огороды, не луга, не пашни — именно суша, ни деревца. Люблю эту землю, потому что сама ее выбрала, а выбрала, должно быть, потому что знала, что полюблю. Просто — ИМЯ, все предопределяющее.
 
      ________
 
      Спасибо за письмо. Милый Володя, Вы очень хорошо ко мне подошли, просто — у меня никогда не было времени и у Вас не было. Чувство требует времени, не мысль. Мысль — вывод. Чувство всегда начинает с начала, оно прежде всего — работа. (И забота!) Есть лучший мир, где все наши умыслы зачтутся, а поступки — отпадут. Тогда Вы, и Адя, и О<льга> Е<лисеевна>, и Наташа увидите, что я лучше, чем вы все видели, чем мне здесь дано было быть. Там у меня будет время быть собой: чувствовать. И излучать.
 
      Тетрадь прожорлива, особенно, когда ее не кормишь. Там не будет тетрадей.
 
      ________
 
      Мур еще не ходит, но коляску свою возит и, когда ведешь на поводе (в поводу, по-моему, только лошадей!), тянет не хуже доброго дога. Порядочно своеволен, плачусь спичками, которые он постоянно выхватывает и рассеивает. Когда ходит (на поясе), неотторжим от дверных задвижек, шкафных защелок, вообще всего, что торчит и вертится. Песок ест, но тотчас же выплевывает. Больше всего любит крик осла. К морю вполне равнодушен, не смотрит. Алю зовет Ама, причем первое А тянет с минуту, застывая с открытым ртом.
 
      ________
 
      Аля в восторге от Олиных красок, читает Ваши журналы и выпрашивает у меня какого-то Циркового Орфелина (!!!). Поражает всех своим ростом и весом. Моется только раз в день перед сном, очень наспех. Утром — ПЕРЕСТАЛА.
 
      ________
 
      Гоните, выпроваживайте, снаряжайте и провожайте Сережу. К чертям С<ув>чинского! Хорошо ему, пяти или сколько-пудовому! Серьезно, Володя, очень прошу! С<ув>чинский в Бельгии может просидеть две недели. С<ережа> должен быть здесь не позже субботы, иначе — пригрозите! — буду слать две телеграммы в день и в лоск проживусь. У С<ережи> уже не совесть, а мания.
 
      ________
 
      Поцелуйте Адю, если меня еще не забыла. Я ее очень люблю, как редко кого. Поправилась ли она? Загорела ли? Очень хочу осенью в Hyиres — нa настоящий юг, к Средиземному морю моего детства. В Париже не хочу жить ни за что.
 
      Сердечный привет. Буду рада, если напишете. Огромное спасибо за бумагу и конверты.
 
      МЦ.
 
      Р. S. Передайте С<ереже> — сегодня забыла написать-что здесь свежий ТОНН (рыба) — 5 фр<анков> кило. Сегодня ели. Съели целое кило. И Мур ел.
 
      ________
 
      Если Наташа тоже в Париже, сердечный привет.
 
      <Приписка на полях:>
 
      Очень рада, что будете писать о Поэме горы.
 
      St. Gilles, 14-го июля 1926 г.
 
      Дорогой Володя,
 
      Просьба: доставьте это письмо через Гржебина В. А. Шингареву. Только чтобы непременно дошло. Очень важное.
 
      В. А. Шингарев живет, по крайней мере, жил, у Гржебина. Если уехал, попросите Гржебина, чтобы переслал. Если Гржебин не знает адреса, пошлите — лучше заказным — на имя Милюкова в «Посл<едние> Нов<ости>»:
 
      — Милюкову для Владимира Андреевича Шингарева. (Тире перед Милюковым — имя-отчество, а не ругательство.) Сердечный привет от нас всех.
 
      МЦ.
 
      Если не трудно, известите открыточкой о судьбе письма.
 
      St-Gilles, 16-го сент<ября> 1926 г.
 
      Дорогой Володя,
 
      Большая и сердечная просьба.
 
      Возьмите у Лапина ключ или ключи от нашего сундука (нового, — коричневато-розоватого, один такой), предварительно справившись, где стоит (м. б. в подвале, м. б. у Вас в квартире), осторожно выньте содержимое, не слишком разбрасывая нафталин, и достаньте мне толстый коричневый переплетенный — несколько растрепанный — НЕМЕЦКИЙ ТОМ: ГРЕЧЕСКАЯ МИФОЛОГИЯ, сразу узнаете, один такой. Название не то Griechische Mythologie, не то Sagen des Klassischen Altertums, неважно, — такая книга в сундуке одна, очень веская, с картинками. Примета: мое имя — Прага — пометка: книга на всю жизнь. Достаньте и вышлите мне ее imprime recommande. Нужна до зарезу. Кончила и сдала I ч. «Тезея», сроку у нас здесь еще около месяца, хочу начать II ч., нет материалов.
 
      До разрытия сундука, посмотрите в квартире, нет ли где-нибудь связки наших книг или какой-нибудь корзины с ними. Помнится, уложила (как сокровище) именно в сундук, но память податлива, у меня тождественна воображению, поэтому раньше посмотрите в книгах. Помнится (поверь мне после предыдущего заявления!), С<ережа> говорил мне, что все книги собрал и связал. Больше верю в сундук.
 
      Пишу об этом же С<ереже>, но боюсь, что уже уехал в Прагу или, перед отъездом, не успеет.
 
      Если можно, вещи уложите в той же последовательности), потяжелей внизу, полегче — сверху. Можно даже, сняв верхний слой, просто нащупать том, очень большой, квадратноватый, в переплете, один такой.
 
      Деньги на пересылку прилагаю.
 
      Сердечный привет Вам и Вашему брату. Возвращаемся в середине октября.
 
      МЦ.
 
      Да! Если книг в кв<артире> нет, м. б. они тоже в подвале? 18-го—Алин день рождения (5/18-го), поздравьте, хотя с опозданием, будет рада.
 
      <Приписка на полях:>
 
      Автор мифологии, помнится, ШВАБ (Schwab).
 
      St. Gilles, 20-го сент<ября> 1926 г.
 
      Дорогой Володя,
 
      Спасибо за (прискорбное) оповещение и за милое поздравление Али. Посылаю Вам — наугад — ключ, ни к одной нашей здешней вещи не подходит, м. б. и есть тот. (У меня таких два.)
 
      Если подойдет — все прежние просьбы и пояснения в силе, у меня здесь еще 3 недели сроку, стоит и на одну неделю.
 
      Не подойдет — сберегите.
 
      Что Ч<ер>новы? Когда возвращаются? Где селятся?
 
      Как Ваши дела (служебные)? Пишете ли, и что?
 
      У нас чудесно, райский сентябрь, но хозяева адовы, возненавидели нас, получив всю плату наперед единовременно, и сулят нам отъезд с мировым судьей и жандармами — неизвестно за что.
 
      Живем мы на земле для того, чтобы не захотеть жить на ней еще раз.
 
      Сердечный привет Вам и брату. Видетесь ли с Сережей? Как Вам нравится номер с С<ув>чинским?
 
      Жив ли Дода, где, и что делает?
 
      Везу три новых поэмы: С моря. Попытка комнаты, Лестница.
 
      До свидания в половине Октября!
 
      МЦ.
 
      St. Gilles-sur-Vie (Vendйe).
 
      Av<enue> de la Plage
 
      Ker-Edouard
 
      St-Gilles, 27-го сент<ября> 1926 г.
 
      Дорогой Володя,
 
      Простите за всю эту тревогу. Если бы знала, что Вы так каторжно работаете, ни за что не затевала бы. Два слова о ключе и мифологии: если же мифологии на Rue Rouvet нет — она в Праге, больше быть ей негде. Второго ключа не досылаю, потому что 2-го, в субботу, с Божьей помощью, выезжаю сама — я и дети.
 
      Итак, скоро увидимся. Рада буду повидать и угостить Вас в нашем новом (лесном) жилище. Устроим новоселье, на котором будем пить здоровье других планет. То, что человек, хотящий писать свое, должен 13 часов в день выбрасывать написанное другими, — и для чего? чтобы есть, а есть? чтобы жить, то есть 13 часов в день швыряться газетным барахлом — навсегда отвращает меня от нашей.
 
      Негодование — вот что во мне растет с каждым годом — днем — ч асом. Негодование. Презрение. Ком обиды, растущий с детства. Несправедливо. Неразумно. Не по-божески. Есть у Блока эта интонация в строчке:
 
      Разве так суждено меж людьми?
 
      Не это (13 часов в день) нам обещали, когда мы рождались. Кто-то не сдержал слова.
 
      ________
 
      Радуюсь — из С<ен->Жиля! Последние недели нестерпимо. Нас возненавидели хозяева, и, по их живописаниям, все: мальчишки, девчонки, «барышни», старухи, — только лавочники любят: кормим. Отъезд хозяйка сулит с кварт<ирными> агентами, жандармами и мировым (сдача «инвентаря», полученного весьма несовершенным и требуемого с нас безупречным). Боюсь, придется покупать шкафы и кровати: там лак сошел, тут фанера… Был бы С<ережа> — все бы сошло, но женщина одна — еще две сотни лет пройдут, прежде чем власть имущие перестанут злоупотреблять этим единоличием. (Подсознательно: я ударю, ты сдачи не дашь, итак…)
 
      Очень подружилась здесь с детьми Андреевыми: Верой и Валентином, особенно — Верой. Добрая, красивая, естественная великанша-девочка, великанёнок, простодушная амазонка. Такой полной природы, такого существования вне умственного, при уме, я никогда не встречала и не встречу. От Психеи — ничего, Ева до Адама — чудесная.
 
      Не знаю, никогда не знаю, что чувствует другой, но от нее на меня — мне казалось — шли большие теплые волны дружественности, неизвестно почему и за что. Жара, песок, волна. Вера — так и останется.
 
      Вера ПОЛНОЕ ОБРАТНОЕ Вадиму и такое же полное, хотя в другую сторону — Савве. (Его не полюбила.)
 
      В Вадиме ничего от природы: одна голова, в Вере ничего от головы: одно (блаженное) дыхание.
 
      Странно, что у мозгового сплошь — Л. Андреева — такие дети (Валентин и Вера). Любовь к природе отца и сына (Вадим) — страх перед собственным мозгом, бегство его. Бессознательное свето-, водо- и т. д. лечение. Этим детям лечиться не от чего. Любопытная семья.
 
      _________
 
      Уже уложила огромный сундук с книгами и камнями (тихая скорость). Вчера было последнее купанье. А нынче — покупанье ведра, мисок, тарелок, чашек, полоскательниц, ложек, всего — битого и якобы битого. Остается после нас целый склад дерева: бочек, досок, палок, коры, принесенных с моря. Есть даже одно (огромное) сабо. Все это, чтобы не оставлять хозяевам, дарим одной 28-летней — веселейшей! — матери ПЯТИ детей. Муж (англичанин, посему ненавидимый) зарабатывает 14 фр<анков> в день.
 
      Планета, планета.
 
      _________
 
      Итак, до скорой встречи, милый Володя. Пожелайте нам мысленно удачной дороги, а главное — благополучного выхода из калитки нашего Ker-Edouard’a. Доде сердечный привет.
 
      МЦ.
 
      <Приписка на полях:>
 
      Везем полсундука Алиных (Ваших!) кинем<атографи>ческих журналов. Тихой скоростью.
 
      Молодец, что достали и осилили Урлевана!. (тбк у нас зовется). Везем с собой роман второй сестры, которым зачитывались наши бабушки и матери: Jane Eyre (Джен Эйр). Книга когда-то гремевшая. Прочтете — сравните. Герои почти те же. Есть еще третий роман (третьей). Достанем и его!
 
      Узнаете бумагу? Пишу Вашим пером. Клеем я все полгода спасалась.
 
      Медон, 12-го bis июля 1927 г., среда
 
      Милый Володя,
 
      Окончательно ли Вы решили снимать Мура? Если да, будем ждать Вас или Адю в воскресенье с утра (Мур ложится в 12 ч., хорошо бы снять его не позже одиннадцати). Имейте в виду, что Мур в тот день не пойдет гулять, ожидая Вашего или Адиного приезда, кроме того будет ждать вокзала, вагона, «птички» и пр<очих> радостей, так что — по возможности — не разочаруйте.
 
      Обещаю Вам за Ваши заботы и хлопоты в течение двух недель переписать Вам от руки какую-нибудь свою вещь — не меньше 200 строк. Вы кажется рукописи любите и храните. Обещаю Вам еще, что обещание исполню.
 
      Как Вы думаете — если Мура снять голым, во весь рост? По-моему, хорошо. И еще — одно лицо. Хорошо бы еще и с Алей. (Видите, вхожу во вкус!)
 
      Ответьте, пожалуйста, насчет воскресенья. Нужно ли считаться с погодой?
 
      Итак, жду. Привет всему женскому населению усадьбы, какие вы счастливые: сад!
 
      МЦ.
 
      Meudon (S. et О.)
 
      2, Avenue Jeanne d'Arc
 
      <Приписка на полях:>
 
      — Поездов утром много, но лучше быть у нас около 9—91/2 ч., — долгие сборы!
 
      Не забудьте упомянуть и час.
 
      <Между 18-м и 22-м июля 1927 г.>
 
      Милый Володя,
 
      Итак, ждем Вас — Мур, Аля и я, — в воскресенье, 24-го, к 1 ч., лучше не позже. Мур уже будет готов, сразу пойдем на вокзал, к<отор>ый от вас (говорю об электрич<еском>) четыре минуты.
 
      До свидания и спасибо!
 
      МЦ.
 
      Тогда же сговоримся о чтении О<льге> Е<лисеевне>, Вам, Аде — и Наташе и Оле, если хотят, моей новой вещи — Поэмы Воздуха. Лучше даже, если заранее сговоримся на два подходящих вечера на след<ующей> неделе, чтобы я сразу могла назначить.
 
      Р. S. Могу только после 8 ч.
 
      Meudon (S. et О.),
 
      2 Avenue Jeanne d'Arc
 
      31-го июля 1927 г.
 
      Милый Володя,
 
      Спасибо за фотографии. Показываю их всем в постепенности удачи, от привидения, вернее астрального (стоячего) тела Мура до Мура с Алей. Давайте, пока, так: трех лучших по три (Мура с Алей, Мура со сложенными руками и расставленными ногами и Мура-головку), остальные — просто для меня — по две, астральное тело — чтобы не обижать! — одно. Увидев после ретуши, какая из трех лучших — лучшая, будем печатать для раздачи. NB! Я думаю, что если головку проработать: выяснить глаза, слегка очертить овал, получится прелестный снимок — «по поводу». Таким мне Мур будет помниться — через 20 лет. Сквозь память. — Да! Нельзя ли немножко украсить, т. е. восстановить, Алю, слишком похожую на Александра III (снимок с Муром). Немножко просветлить лицо, — впрочем, Вам видней. Эта Мурина карточка тоже очень мила, вообще все три удачные—очень милы, и Вы вполне «заслужили» — беру в кавычки, ибо заслужили бы, доброй волей, и в том случае, если бы от А до Z — сплошной астрал — итак, вполне «заслужили» «награду». Получите ее неожиданно, предоставьте выбор мне, не прогадаете.
 
      До свидания, сердечный привет всем благорасположенным и еще раз — еще много-много раз! — спасибо.
 
      МЦ.
 
      Ади и Али — тоже две!
 
      14-го авг<уста> 1927 г.
 
      Meudon (S. et O.),
 
      2 Avenue Jeanne d'Arc
 
      Дорогой Володя,
 
      Я все еще не поблагодарила Вас за Мурину фотографию, очень хорошую. Если остальные будут такие же — чудно. (Особенно интересно, как выйдет большая головка.)
 
      О чтении: у нас в ближайшие дни нельзя, п. ч. негде: в моей комнате живет Сережин приятель, вот уже 10 дней тщетно ищущий работы, а у С<ережи> постоянно народ. Дети же спят. Будем ждать приятельского отъезда, тогда — милости просим.
 
      Сердечный привет Вам и Вашим. О «мзде» не забыла.
 
      МЦ.
 
      <Приписка на полях:>
 
      Напишите, сколько я Вам, пока, должна? На днях надеюсь получить немножко денег. Слоним не отвечает на 6-ое письмо.
 
      <6 сентября 1927 г.>
 
      ВТОРНИК
 
      Meudon (S. et O.),
 
      2, A<venue> Jeanne d'Arc
 
      Милый Володя,
 
      Мур болен. Диагноз между корью и краснухой, — во всяком случае сильный жар и сыпь. Не выяснится раньше конца недели. Поэтому так сильно задержала «гонорар», о котором думаю и помню.
 
      В воскресенье самое позднее у меня будет верная оказия в Москву, не могли бы Вы к тому времени приготовить двух Муров с Алей и 2 больших головки (у Али хорошо бы чуть-чуть — сбоку — сузить нос, — думаю, очертя ноздрю. NB!. «Очертя голову»).
 
      Буду ждать Вас в воскресенье вечерком, можно к 7 ч., чтобы еще застали Мура, к<оторы>й, надеюсь, забыл Ваш балахон и ящик пыток. (Придется брить, хорошо, что сняли!)
 
      Приходите лучше один, помногу к нему нельзя, особенно пока жар. Будет лучше—позову и О<льгу> Е<лисеевну> и Адю. Целую их и жму руку Вам.
 
      М.
 
      Р. S. Весть о Савве сногсшибательна и в порядке вещей. Он играет ненаписанного героя своего отца. (NB! Масштаб). — Итак, жду Вас. В воскресенье же — «гонорар».
 
      15-го сент<ября> 1928 г.
 
      Дорогой Володя, обращаюсь к Вашей протекции: сделайте все возможное и невозможное: чтобы вытянуть у «Воли России» в лице — да в любом! — гонорар за моего Красного бычка, 96 строк — 100 франков (для круглости цифры). Сделать это нужно срочно, ибо 25-го мы должны уехать, а нынче 15-ое.
 
      Если Сухомлин в городе, лучше обращайтесь к нему, мы с ним расстались друзьями, — новыми друзьями, я ему Бычка читала, бычок вроде как его крестник, так и скажите. КРЕСТНИКУ (РОГАТОМУ!) НА ЗУБОК.
 
      А 100 фр<анков> деньги маленькие, не для нас, а для редакции, ерунда — 100 фр<анков>.
 
      Красного бычка выслала давно, месяц или полтора назад.
 
      Отъезд предстоит мрачный. Мы ведь жили с А<ндрее>выми, дикими существами, очень трудно, спустя, установить количество лома. Уехали они, ничего не возместив, а писать А<нне> И<льиничне> сейчас, до проверки с хозяйкой вещей, — невозможно. (Зачеркнуто) (На обороте оказалось начало какого-то письма, простите.)
 
      Поэтому со всех сторон тяну — пытаюсь — авансы и остатки. С<ув>чинский, напр<имер>, сломал стул, нужно покупать новый, а это, здесь, — 100 фр<анков>. Вот тебе и Красный бычок!
 
      ________
 
      Ни о чем не пишу, потому что скоро увидимся. Очень радуюсь встрече со всеми вами.
 
      Грустную новость об уходе Н<атальи> М<атвеевны> Вы наверное уже знаете. Жальче всех — ее.
 
      Милый Володя, умоляю Вас — добудьте мне эти 100 фр<анков>, даже если Бычок пойдет не скоро. Пусть они Вам их дадут, а Вы отправьте, а то наобещают и забудут. Скажите, что крайне и срочно нужно.
 
      Сердечный привет Вам и всем.
 
      МЦ.
 
      Pontaillac
 
      (Charente Infйr<ienre>)
 
      Villa Jacqueline
 
      Meudon, 24-го ноября 1928 г.
 
      Дорогой Володя! Не думайте, что я забыла, что я должна Вам 100 франков — такой долг священен — но по сей день надеялась на 100 фр<анков> из «Воли России» за «Бычка», а «Бычка» и в ноябрьском нет — в чем дело? Рукопись сдала — помнится — в июне, — 6 месяцев лёжки — не слишком ли?
 
      Не могли бы Вы узнать у одного из редакторов — в чем дело, хотят ли, нет ли, если хотят — когда (NB! пока не расхотела я!)
 
      Беспокоюсь в данном случае о Вашем гонораре, т. е. своем долге.
 
      Буду очень признательна, если черкнете словечко. — Простите за задержку, сейчас нигде кроме Посл<едних> Нов<остей> не печатаюсь, а это — грош: по 20–25 фр<анков> в неделю.
 
      МЦ.
 
      3-го янв<аря> 1929 г.
 
      С Новым Годом, дорогой Володя!
 
      Большая просьба: достаньте мне в «Воле России» моего «Героя труда» (о Брюсове), в каких №№ не знаю, но знаю, что в 1924 г. — в двух нумерахю Еще: «Твоя смерть» (о Рильке) — кажется в феврале — м. б. в марте — 1927 г. (в одной книге).
 
      Мне эти вещи нужны для вечера — 17-го, в Тургеневском о<бщест>ве, м. б. придете?
 
      Просят читать прозу, — у меня ничего на руках нет. Если Вам некогда просматривать каталог — дайте Гронскому. Ему же сообщите ответ и, по возможности, дайте книги, мне они нужны срочно, устроители торопят для объявлений.
 
      Всего лучшего, простите за беспокойство.
 
      МЦ.
 
      — Как мой Бычок? Корректуры не было. С<ережа> говорил про какую-то ЦИКОЛОДКУ — конечно: Щ!
 
      Медон, 20-го авг<уста> 1929 г.
 
      Милый Володя!
 
      Что сие означает?? Ведь Гончаровой еще 2 печатных листа, а в последнем № «В<оли> Р<оссии>» никакого «продолжение следует». Куды ж Вы (вы) с ними теперь денетесь?? Или — трюк, чтобы не раздразнивать честного эсеровского читателя? Как бы то ни было—остаток рукописи получите на днях. Я бы советовала целиком в след<ующую> книжку, чтобы не размазывать на 4 № (уже в двух!), но мое дело — написать…
 
      Слонима уже известила, дивлюсь на него: отлично знал, что около 5-ти листов. Напечатано же меньше трех.
 
      Почему мне не дают корректуры? Последнего № еще не просматривала, но в предыдущем зверские опечатки. Очень прошу корректуры хотя бы конца.
 
      Да! Не знаете ли Вы адр<еса> Резини? Если знаете, напишите на записочке, устно С<ергей> Я<ковлевич> забудет.
 
      Мур болен, а то бы пришли с ним в Кламар.
 
      До свидания! Привет Вашим.
 
      МЦ.
 
      <Приписка на полях:>
 
      Рукопись сдам на самых днях.
 
      17-го сент<ября> 1929 г.
 
      Милый Володя! Умоляю о корректуре (всего данного, досылаю листки) — чтобы хоть кончить прилично.
 
      Не задержу.
 
      Много поправок, да и печать кое-где слаба, — очень прошу Вас!
 
      У меня, напр<имер>, ПАРУСкОВ, а напечатают ПАРУСОВ и т. д. и чем далее — тем хуже.
 
      Не задержу.
 
      Привет вашим.
 
      МЦ.
 
      <Приписка на полях:>
 
      У меня в конце более чем где-либо игра на знаках, а игра — вещь серьезная.
 
      Кор-рек-т?-?-?р?!
 
      29-го марта 1930 г.
 
      Милый Володя, как видите — устраиваю вечер и, увы, очень скоро, т. е. очень спешу с билетами. Сделайте их, по дружбе, в возможно скорый срок и по образцу — прелестных! — прошлогодних. М. б. в виду большего текста придется увеличить формат, — Вам виднее. Не удивляйтесь, что помечен Вадим, еще не успела запросить, но уверена, что не откажет, нынче пишу ему. Сообщите мне, пож<алуйста>, адр<ес> Поплавского, — еще тоже не оповещен, но тоже уверена. Мне нужно наработать на Сережино лечение.
 
      Очень благодарна буду за возможно скорое выполнение билетной просьбы, — дней так мало, а выбора нет — мой главный козырь Тэффи уезжает в начале мая.
 
      Сердечный привет Вам и Вашим.
 
      МЦ.
 
      Р. S. Если не трудно отошлите прилагаемое письмо Поплавскому, — не знаю адреса.
 
      _________
 
      Милый Володя! Мне до зарезу нужно 3 экз<емпляра> № Воли России с «Твоя смерть» (проза о Рильке) — по-моему февраль или март 1927 г. Для франц<узского> и немецк<ого> перевода. Непременно три. За один готова заплатить.
 
      Медон, 23-го апр<еля> 1930 г.
 
      Милый Володя!
 
      А Вы сможете быть у меня на вечере распорядителем? А то у меня только одно лицо мужского рода, — маловато. Об этом же прошу и Варшавского: надпишите пожалуйста закрыточку, не знаю адреса.
 
      Думаю (между нами) что вечер будет постыдноватый: одновременно бал в пользу Приречья и еще что-то.
 
      — А у меня на вечере новый номер, к<оторо>го не угадать! Сама удивлена выше слов. —
 
      Насчет распорядительства ответьте. (Хотя — может быть — и рассаживать будет некого! Разве что—участников!)
 
      Написали ли заметочку?
 
      Сердечный привет всем.
 
      МЦ.
 
      <24-го или 31-го октября 1930 г.>
 
      Пятница
 
      Дорогой Володя!
 
      Большая просьба: отпечатайте мне несколько (если возможно — …) оттисков Маяковского, очень нужно, — в первую голову для Пастернака и близких. Есть возможность переслать.
 
      Вторая большая: очень внимательно проверьте, это не простые стихи, и достаточно меня будут ругать по существу, чтобы я еще отвечала за опечатки.
 
      Выписываю отдельно.
 
      (Оцените: вместо:
 
      Будь, младенец — Володимир!
 
      Будь, младенцем Володимир!)
 
      Да! Чудо! С Фохта деньги взыскала, но ка-ак! При встрече изображу в лицах.
 
      Сердечный привет Вам и вашим.
 
      МЦ.
 
      Vanves (Seine)
 
      65, Rue J. В. Potin
 
      15-го июня 1938 г., среда
 
      Дорогой Володя,
 
      Обращаюсь к Вам со странной — и срочной — просьбой. Я сейчас (впрочем, уж целую зиму!) ставлю памятник на Монпарнасском кладбище родителям и брату С<ергея> Я<ковлевича>. Теперь нужна надпись — и в последнюю минуту оказалось, что лицо, купившее место, подписалось на французский лад Effront, и это Effront — во всех последующих бумагах пошло и утвердилось — и теперь директор кладбища не разрешает — на плите — Efron, а требует прежней: по мне безобразной, ибо все члены семьи: с тех пор как я в нее вступила, подписывались — и продолжают — Efron.
 
      Тогда я подумала — о русской надписи. Администрация кладбища согласна, но просит нарисованного текста, так как рабочий — француз.
 
      Для русского бы я нарисовать буквы сумела, но для француза — не решаюсь. Хотела было вырезать из Посл<едних> Новостей — по букве — но там шрифты (и величина букв) разные и часто — «fantaisie». Кроме того, не знаю — и нет времени поехать удостоверить (у меня скоро переезд — и уже кошмар) — все ли буквы текста одной величины, или есть — заглавные, напр<имер>
 
      Яков — или ЯКОВ.
 
      — м. б. Вы знаете? На Монпарнасе русских могил — немного, кроме того я — с моей ориентировкой — я, залезши, просто никогда оттуда не вылезу, сама — похоронюсь: самопохоронюсь.
 
      Но просьба еще не в том, а: нарисовать мне от руки прилагаемый текст и послать мне его, а я пошлю — им. И — гора будет с плеч.
 
      Только — постарайтесь узнать у знакомых (должна знать Людмила Николаевна Замятина, но не знаю ее адреса) — все ли буквы одной величины? Это — важно. У меня никакой зрительной памяти — одни сомнения. Впрочем, Вы м. б. — сами знаете, и все знают — кроме меня??
 
      Вот текст. (Буква — 4 фр<анка> 50, поэтому — без отчеств).
 
      Только умоляю — если можно — поскорее и предварительно выяснив соотношение букв.
 
      Здесь покоятся Яков Эфрон
 
      Елизавета Эфрон-Дурново сын их Константин
 
      <Приписки на полях:>
 
      NВ! Володя! Непременно по старой орфографии, ибо 1) умерли они в 1910 г., 2) памятник ставлю — я.
 
      Простите за такое мрачное поручение, но это были чудные люди (все трое!) и этого скромного памятника (с 1910 г.!) заслужили. Сердечный привет Вам и Вашим. Будьте все здоровы и благополучны!
 
      МЦ.
 
      РЕЗНИКОВУ Д. Г.
 
      St. Gilles-sur-Vie, 25-го мая 1926 г.
 
      Милый Дода,
 
      Я не так самонадеянна, и, если бы Вы даже сказали всё (место), первая протянула бы: — ли? (все — ли?) Нет, столько не надо, когда все — это беда. Подумайте, Ваше место — занято. Вы без местопребывания. Вы вытеснены, Вас нет — чту Вам, что мне от Вас остается? (Что мне—знаю: ответственность!)
 
      Любить другую и дружить со мной, — это я сама выбрала (La part du lion.) Любовь — la part du tigre.
 
      Очень рада была бы, если бы Вы летом приехали. (Кстати, где будете?) У нас целая бочка вина — поила бы Вас — вино молодое, не тяжёле дружбы со мной. Сардинки в сетях, а не в коробках. Позже будет виноград. Чем еще Вас завлечь? Читала бы Вам стихи.
 
      Что пишу? Две вещи сразу. Вторую почти кончила, впечатление: чего-то драгоценного — но осколки. (Дода, это чудно! Вы пишете «Поэма Молчанья», а я прочла «Мычанья». Помните, как он мычит? Мычал, п. ч. — увы — уже в прошлом: написала одно письмо и, пиша, чувствовала: из последних жил!) Нет, Дода, не он герой! (Вы не верите в поэмы без героев? Впрочем, сама не верю… Впрочем, сама виновата…)
 
      Рада, что хорошо встретились с моей поэмой Горы. (Герой поэмы, утверждаю, гора.) Кстати знаете ли Вы, что мой герой Поэмы Конца женится, наверное уже женился. Подарила невесте свадебное платье (сама передала его ей тогда с рук на руки, — не платье! — героя), достала ему carte d’identite или вроде, — без иронии, нежно, издалека. — «Любите ее?» — «Нет, я Вас люблю». — «Но на мне нельзя жениться». — «Нельзя». — «А жениться непременно нужно». — «Да, пустая комната… И я так легко опускаюсь». — «Тянетесь к ней?» — «Нет! Наоборот: даже отталкиваюсь». — «Вы с ума сошли!»
 
      Ужинали вместе в трактирчике «Les deux freres». Напускная решительность скоро слетела. Неожиданно (для себя) взял за руку, потянул к губам. Я: «не здесь!» Он: «где — тогда? Ведь я женюсь». Я: «Там, где рук не будет». Потом бродили по нашему каналу, я завела его на горбатый мост, стояли, плечо в плечо — Вода текла — медленнее чем жизнь.
 
      Дода, ведь это стуит любви? И почему это «дружба», а не любовь? Потому что женится? Дружба, я просто больше люблю это слово. Оттого — «дружу».
 
      Здесь два мира: море и суша, именно суша: ни деревца. Море я и не пытаюсь любить, чтобы любить море, чтобы быть вправе его любить, нужно быть или рыбаком или моряком. Поэт — здесь — несостоятельность.
 
      Море, эту отдаленность чувствуя, подлизывается ко мне всеми своими волнами.
 
      До свидания, Дода. Пишите мне хотя бы изредка. — Жаль, что не Вы о «Поэме Горы». Но друзей рознить — не должно. В четверг будем встречать С<ергея> Я<ковлевича>, которого вы все что-то уж слишком долго провожаете. (Один праздничный обед уже пропал, пришлось, с болью сердца, съесть.)
 
      Наши места — места Жиля де Ретца.
 
      МЦ.
 
      27-го декабря 1926 г., понедельник.
 
      В случае с В., на который не сразу ответила.
 
      Я не верю, что, зная меня, можно любить другую. Если любит, значит не знает, значит не знала (не могла бы любить).
 
      Короче: человек могущий любить меня, не может любить другую. И — еще более — обратно. Исключительность ведь не только в исключении других, но и в исключенности из других. Меня в других нет.
 
      Можно любить до меня, и после меня, нельзя любить одновременно меня и, ни даже дружить, еще менее — дружить. Этого никогда не было. Доказательство моей правоты — меня МАЛО любили.
 
      Тем, что Х не перестает любить свою жену, он мне явно доказывает, что я бы не могла его любить. Предвосхищение достоверности.
 
      Трагическая любовь (я люблю, он нет) — либо незнание меня, либо незнание мое. (Знал бы — любил бы, знала бы — не любила бы.) То есть недоразумение. Недоразумение тоже может быть трагичным.
 
      Другой ее вид (он любит, я нет) также не для меня. Ибо если он любит (не возле, не около, меня в упор, именно меня, здесь обману нет) — я конечно его люблю — кто бы он ни был, каков бы он ни был, то есть: и кто и каков уже определяются этой любовью. Любовь ко мне есть любовь к целому ряду явлений и сама по себе—явление.
 
      Всех не любящих меня (ВСЕГО в одном) я сижу и миную. А если не миную (губы, руки) то все-таки сужу и, уверяю Вас! — не себя (за слабость) какая слабость? Еще одна проба силы — сил.
 
      _______
 
      Вас вчера не было, а я была. Жаль. Хотя бы потому не прекращайте, что почти единственная возможность видеться. Дома у меня по-настоящему нет, есть, но меня в нем нет.
 
      — Как хорошо Вы тогда сказали про С<лони>ма: кукушка. Где кукушка — там и сказка, там и песня, и я в своей долгой дружбе — права. С негодяем дружить нельзя, с кукушкой — можно. Любить даже.
 
      А из сплетен о Вас — волшебное плетево: не у проститутки, а у сороки-воровки (пух, мех, золото, гнездо), — на содержании у сороки-воровки…
 
      Хотите, 30-го, в предпоследний день старого года? Приезжайте к 6 ч. (можно и к 5 1/2 ч.), пораньше поужинаем, поедем в Ваш монпарнасский (Узнайте программу!) Деньги есть, не заботьтесь.
 
      30-е, по-моему, четверг. Во всяком случае — 30-го. Проводим, начерно, год. Не запаздывайте!
 
      До свиданья. Тот ветер еще дует.
 
      МЦ.

АНДРОНИКОВОЙ-ГАЛЬПЕРН С. Н

      St. Gilles, 15-го июля 1926 г., четверг
 
      Дорогая Саломея,
 
      Вчера на берегу я писала Вам мысленное письмо, стройное, складное, как всё, непрерванное пером. Вот отрывки:
 
      Умиляюсь и удивляюсь Вашему нетерпению. Мне, с моей установкой на Царство Небесное (там — потом когда-нибудь —) оно дико и мило. Торопить венец (здесь) — торопить конец. (Чту любовь — чту елка!) Я, когда люблю человека, беру его с собой всюду, не расстаюсь с ним в себе, усваиваю, постепенно превращаю его в воздух, которым дышу и в котором дышу, — в всюду и в нигде. Я совсем не умею вместе, ни разу не удавалось. Умела бы — если бы можно было нигде не жить, все время ехать, просто — не жить. Мне, Саломея, мешают люди, № домов, часы, показывающие 10 или 12 (иногда они сходят с ума — тогда хорошо), мне мешает собственная дикая ограниченность, с которой сталкиваюсь — нет, наново знакомлюсь — когда начинаю (пытаться) жить. Когда я без человека, он во мне целей — и цельней. Жизненные и житейские подробности, вся жизненная дробь (жить — дробить) мне в любви непереносна, мне стыдно за нее, точно я позвала человека в неубранную комнату, которую он считает моей. Знаете, где и как хорошо? В новых местах, на молу, на мосту, ближе к нигде, в часы, граничащие с никоторым. (Есть такие.)
 
      Я не выношу любовного напряжения, у меня — чудовищного, этого чистейшего превращения в собственное ухо, наставленное на другого: хорошо ли ему со мной? Со мной уже перестает звучать и значить, одно — ли ему?
 
      Бывают взрывы и срывы. Тогда я очень несчастна, не знаю чего могу, всякого «вместе» мало: умереть! Поймите меня: вся моя жизнь — отрицание ее, собственная из нее изъятость. Я в ней отсутствую. Любить — усиленно присутствовать, до крайности воплощаться здесь. Каково мне, с этим неверием, с этим презрением к здесь? Поэтому одно желание: довести войну до позорного конца — и возможно скорее. Сплошной Брестский мир.
 
      (Имейте в виду, что все это я говорю сейчас, никого не любя, давно никого не любив, не ждав, в полном холоде силы и воли. Знаю и другую песенку, ВСЮ другую!)
 
      Почему я не в Лондоне? Вам было бы много легче, а мне с Вами по-новому хорошо. Мы бы ходили с Вами по каким-нибудь нищим местам — моим любимым: чем хуже, тем лучше, стояли бы на мостах… (Места — мосты —) И почему не Вы на днях здесь будете, а М<ир>ский. Приезжайте ко мне из Парижа! Ведь это недолго! Приезжайте хотя бы на день, на долгую ночную прогулку — у океана, которого не любите ни Вы, ни я — или можно на дюнах, если не боитесь колючек. Привлечь, кроме себя, мне Вас здесь нечем.
 
      О Вас. Думаю — не срывайтесь с места. Достойнее. Только с очень большим человеком можно быть самим собой, целым собой, всем собой. Не забывайте, что другому нужно меньше, потому что он слаб. Люди боятся разбега: не устоять. Самое большое (мое) горе в любви — не мочь дать столько, сколько хочу. Не обороняется только сила. Слабость отлично вооружена и, заставляя силу умеряться, быть не собой, блестяще побеждает.
 
      А еще, Саломея, — и может быть самое грустное:
 
      «Es ist mir schon einmal geschеhn!»
      — oft geschehn!
      ________
 
      Из Чехии пока ни звука. Сегодня, 15-го, день получки. За меня хлопочет целый ряд людей. Написала и эсерам (выходит, что не люди!) Словом, сделала все, что могла. Если бы Вы знали, какие литераторы в Праге получают и будут получать стипендию! Мне пишут, чехи обиделись, что я прославляла Германию, а не Чехию. Теперь уж никогда не «прославлю» Чехию — из неловкости. Неловко воспевать того, кто тебя содержит. Легче — того, кто тебя обокрал.
 
      Пустилась как в плаванье в большую поэму. Неожиданность островов и подводных течений. Есть и рифы. Но есть и маяки. (Все это не метафора, а точная передача.) Кроме поэмы — жизнь дня, с главным событием — купаньем, почти насильственным, потому что от разыгрывающегося воображения сразу задыхаюсь. О будущем ничего не знаю, три возможности: либо чехи ничего больше не дадут — никогда, тогда в Чехию не поеду, и куда поеду — не знаю, либо чехи велят сразу возвращаться — тогда сразу поеду, либо согласятся содержать заочно до Октября — поеду в Октябре. О заочном бессрочном мечтать нечего. Как надоели деньги! Кто у меня из предков так разорялся, чтобы мне так считать?!
 
      Версты вышли, по-моему — чудесная книга. У нас очень жарко, все жалуются, а я радуюсь. Целую Вас. Вам уже не три недели, а две.
 
      МЦ.
 
      <Приписки на полях:>
 
      Читайте стихи.
 
      — Все же промчится скорей песней обманутый день…
 
      (Овидий).
 
      С<ергей> Я<ковлевич> успокоился: получил повестку из префект<уры>; по ней пошли, и пока все благополучно.
 
      St. Gilles, 12-го августа 1926 г.
 
      Дорогая Саломея!
 
      Где Вы и что Вы?
 
      У нас съезд: был Св<ятополк>-М<ирский>, сейчас С<ув>чинские и еще две дамы, одна, променявшая на С<ен->Жиль — Ниццу, другая, бросившая ради нас (песок включая) четверых детей. Все это с трудом спевается. Часов в сутках все столько же, а каждому нужен свой.
 
      Я последний раз на океане, всю душу вымотала, лежачи, ежедневное обязательное поглупение на четыре часа. С<ув>чинский сочувствует, хотя здесь всего третий день.
 
      Получила Jeune homme, спасибо, хорошая книга, книга равная доброму делу. Многим бы следовало ее прочесть. Разоблачение обольщения.
 
      Кончила последнюю поэму за это лето (Лестницу). Сейчас дорабатываю большую драматическую вещь — Тезея — написанного два года назад, хочу сдать в Совр<еменные> Записки, чтобы не совсем разгрызться. Сдала в Волю России конец цикла Деревья (начало в последнем №). С грустью вижу, что у меня пропадает очередная книга стихов (так уже пропали две до Ремесла). Все стихи с 1922 г. по сей, т. е. все стихи, написанные заграницей. Многие из них печатались по журналам, но это не то. Книга — этап.
 
      С радостью услышу о Вас, думаю, что Вы уже уехали. Когда будете в Париже? Я — не знаю. С Чехией пока ничего не выяснено. Последнее письмо печальное: Вас чехи считают отрезанным ломтем. Достоверно отрезанным, раз сами отхватили!
 
      До свидания, пишите, целую Вас.
 
      МЦ.
 
      Когда С<ув>чинская зашла в фотографию за карточками, барышня, радостно:
 
      — Ah je sais се que vous voulez dire: avec le Charlot! (NB! М<ир>ский никогда не видал Чаплина!)
 
      Bellevue, 7-го Октября 1926 г.
 
      Дорогая Саломея,
 
      Недавно приехала и очень хочу Вас повидать. В город (неустройство — или устройство — кухня — Мур и т. д.) мне выбраться трудно, потому жду Вас к себе.
 
      Наш адр<ес>:
 
      Bellevue
 
      31, Boulevard Verd (большой дом, даже несколько, в саду. Железная решетка. Башенка).
 
      Маршрут: Монпарнасскнй вокз<ал>, станция Bellevue. До нас три минуты (Вашего) хода. Естественного — пять.
 
      К нам лучше к 6-ти, когда время (вспомните Мандельштама и Мирского!) частью отшумело.
 
      До свидания. Целую Вас. Сердечный привет от С<ергея> Я<ковлевича>.
 
      МЦ.
 
      18-го декабря 1926 г.
 
      Bellevue (S. et О.)
 
      31, Boulevard Verd
 
      Дорогая Саломея,
 
      Большая просьба о декабрьском иждивении. (Получала дважды: сразу за сентябрь и октябрь и, отдельно, за ноябрь.) Приходят наложным платежом наши вещи из Чехии — вагон с неведомым! — каждый день могут придти, а платить нечем.
 
      Если можно, перешлите по почте или еще как-нибудь, ближайшие мои вечера заняты людьми, приехавшими из Чехии, и Мирским (приезжает завтра). Кроме того, горячка с Верстами, временами отзывающаяся и на мне.
 
      До свидания! Не отождествляйте меня с моим иждивением, иначе Вам станет нудно. Целую Вас
 
      МЦ.
 
      <Приписка на полях:>
 
      М. б. как-нибудь встретимся совместно с Д<митрием> П<етровичем>?
 
      Тогда черкните, в понед<ельник> я занята.
 
      8-го февр<аля> 1927 г.
 
      Bellevue (S. et О.)
 
      31, B<oulevar>d Verd
 
      Дорогая Саломея!
 
      Мольба об иждивении. В этом месяце — туго, потому что не напечатала ни одной строки. Если можно, вышлите: под угрозой газа и электричества.
 
      ________
 
      Тщетно ждала Вашего письма и приезда — помните, хотели? Часто хотела писать сама — причина неприезда та же: нежелание, чтобы Вас т было дома, нежелание, чтобы Вы были дома — с другими. Давайте сговоримся. Что скажете о следующем вторнике (15-го)? Хотите — Вы ко мне? Впрочем, как захочется, у Вас свободнее, но у меня увидели бы Мура, которому 1-го исполнилось 2 года («ДЖА» «ГУОДа»).
 
      Целую Вас и люблю.
 
      МЦ.
 
      <1927>
 
      Дорогая Саломея,
 
      Спасибо за извещение, которым очень огорчена — и за сестру (умершей) и лично. (Я сейчас в большой волне сочувствия — такому.)
 
      Поедем, когда можно будет, надеюсь, не оповестивши Вас, не сдадут. Пока другие квартиры не смотрю.
 
      Да! О вечере. Как Вы думаете — сможет ли вечер у Н. И. Бутковской (студия) дать 2 тысячи? Если да — давайте устроим там. Большой наемный зал, помимо платы, сожрет 1/4 дохода, т. е. в лучшем случае останутся те же 2 тысячи + все неудовольствия.
 
      Не могли ли бы Вы, дорогая Саломея, позвонить Н. И. Бутковской? Вечер, думаю, хорошо бы в конце марта.
 
      С Союзом молодых, по сведениям, выйти не может, — они в руках у враждебной (СТАРШЕЙ) группы.
 
      Если найдете нужным, — т. е. не заведомо-безнадежным — еще и от себя напишу Н. И. Бутковской лично, — но лучше после Вашего телефона.
 
      Да! чтобы покончить с делами: милая Саломея, напомните А<лександру> Я<ковлевичу>, чтобы непременно узнал фамилию и, по возможности, адрес той Поляковой, что замужем за французом и живет, если не ошибаюсь, в Boulogne (м. б. Champs Elysees? — во всяком случае не на Vilette!)
 
      Две новости: одна о Мирском (смешная), другая — о другом, обе устные.
 
      Черкните словечко. Целую Вас.
 
      МЦ.
 
      Bellevue, каж<ется> 25-го наверн<ое> февраля, пятница.
 
      <1927>
 
      2-го марта 1927 г., среда.
 
      Bellevue (S. et О.)
 
      31, B<oulevar>d Verd
 
      Дорогая Саломея,
 
      Вчера внезапно заболела Аля: горло до задохновения, сильный жар, кашель, всю ночь не спала, — сегодня лучше, но бронхит настоящий, до воскресенья продержу ее в постели. Присутствия, естественно, вдвое (ЦЕЛЫЙ Мур!)
 
      Итак, хотите в воскресенье? Если заняты — в понедельник (тогда — отзовитесь). Приеду вечером, как всегда, — м. б. пойдем на какой-нибудь хороший фильм?
 
      Пожалуюсь на Св<ятополк->М<ир>ского.
 
      Да! с Viroflй (я?) м. б. — к лучшему: 1) Теснота 2) Даль 3) Перспектива осеннего переезда и перетбска.
 
      Нам предлагают кв<артиру> около Медонского электр<ического> вокзала — 3 комнаты, ванна, крохотная кухня, свое центр<альное> отопление — 330 фр<анков> в месяц. Без сада, но около парка. Если сумеем — возьмем.
 
      Мебель какой-то магазин дает в рассрочку, если на 1000 фр<анков> — 300 сразу — и по 60 фр<анков> в месяц. По-моему, более или менее, т. е. в случае вечера («хошь самого худенького») — доступно.
 
      В прошлом году вечер был затеей — и удался, в нынешнем — зарез — и — посмотрим.
 
      Жаль, что Б<утко>вская не отвечает. (М. б. моя «евразийская» слава?)
 
      Да, Саломея дорогая, спасибо за адр<ес> Поляковой, но — увы — Раиса, Зинаида или Ксения? Нельзя ли это — каким-нибудь чудом?
 
      Кончила свой ответ на смерть Рильке (проза).
 
      Но все остальные новости — устно. Итак, молчание будет означать воскресенье. Понедельник будет ждать ответа.
 
      МЦ.
 
      Belleveu, 6-го марта 1927 г., воскресение.
 
      Дорогая Саломея,
 
      Будем у Вас с С<ергеем> Я<ковлевичем> во вторник (вечером) — если разрешите. Договоримся о вечере. М. б. принесу с собой прозу о Рильке. Хотелось бы, чтобы послушал и Б<орис> Ф<едорович>, у меня мечта <…> или перевестись на франц<узский> для какого-нибудь журнала — о мечте пока не сообщайте, посмотрю как понравится.
 
      До свидания!
 
      МЦ.
 
      Р. S. Квартира снята.
 
      22-го марта 1927 г.
 
      Bellevue (S. et О.)
 
      31, Boulevard Verd
 
      Дорогая Саломея, Забыла вчера две важных вещи:
 
      1) Надо мной висит зуб, то есть необходимость вставить. Помните, Вы говорили о зубном враче, могущем начать без залога и ждать несколько времени. Если все это так — вот моя просьба: позвоните ему и попросите назначить возможно скорее, и, по назначении, сообщите мне вместе с адресом и какими-нибудь топографическими данными. Поеду, видно, одна, С<ергей> Я<ковлевич> болен надолго.
 
      Да! и предупредите его, пожалуйста, что уплачу после вечера, в середине апреля. Чтобы мне уже придти на готовое (NB! его огорчение).
 
      Второе.
 
      Помните, Вы говорили, что у Вас есть шкаф и, кажется, столик. Если это мне не помнилось, можно ли их будет взять, то есть когда, в какие часы кто-нибудь дома и бывает ли дом безлюден? Дело в том, что, кажется, из збгорода ездят такие messagers, за поручениями, сравнительно доступные. Нужно знать, когда можно ему назначить.
 
      Милая Саломея, хотите разгадку — полу-трагедии. Вашей и моей? Вас всегда будут любить слабые, по естественному закону тяготения сильных — к слабым и слабых — к сильным. Последнее notre cas, в нас ищут и будут искать опоры. Сила — к силе — редчайшее чудо, на него рассчитывать нельзя.
 
      Слабость, то есть: ЧУТЬЕ, многообразие, созерцательность и — невозможность действия. Слабость как условность, конечно, слабость — как, может быть, сила в других мирах, но в этом, любимом Вами и нелюбимом мною, конечно — слабость: неумение (нехотение?) жить. В нас любят ЖИЗНЬ. Даже во мне.
 
      А полу-трагедия — потому что любовь — мно-ого! — полжизни, о, гораздо, неизмеримо меньше.
 
      Целую Вас и очень люблю.
 
      МЦ.
 
      <Приписка на полях:>
 
      Поздравляю Вас с падением Шанхая. С<ергей> Я<ковлевич> говорит, что это хорошо, п. ч. наши войска…
 
      26-го марта 1927 г., суббота.
 
      Bellevue (S. et O.)
 
      31, Boulevard Verd
 
      Милая Саломея,
 
      Хотите и можете ли — в понедельник? (Совместное нашествие Св<ятополк-> М<ирского>, С<ергея> Я<ковлевича> и меня.)
 
      Во вторник С<ергей> Я<ковлевич> занят, в среду занята я, четверг — канун переезда, пятница — переезд и первый день.
 
      Остаются понедельник и суббота.
 
      Если в понедельник, две просьбы: 1) известите Мирского, что это моя единственная возможность скоро повидаться с ним, ибо дома переезд и разгром. 2) известите Путермана, чтобы был у меня определенно во вторник — звала его либо в понедельник, либо во вторник — почитать стихи.
 
      Если же в субботу — не извещайте никого ни о чем, только меня, тогда Мирскому сама напишу.
 
      Большое (содрогающееся!) спасибо за зубного врача и — радостное — за неодушевленные предметы. Дарю Вам в ответ Слонима, которого приведу или направлю к Вам — как и когда пожелаете — начиная с через-будущей недели.
 
      Итак, жду ответа. Если в понедельник, НЕ ЗАБУДЬТЕ известить Путермана, а то — приедет — меня нет. С этого начинать нельзя. Целую Вас.
 
      МЦ.
 
      Расскажу про впечатление от Вас — Шестова, его точными словами.
 
      Медон, 2-го апреля 1927 г.
 
      Дорогая Саломея,
 
      Очарованное спасибо за софу, я как раз в ту минуту торговала у хозяйки одр, пролежанный четырьмя русскими шоферами — de meilleures families — жившими en meublй. («Us sont fres gentils, les Russes, mais ils cassent tout».) И вот — к восторгу моему и ужасу хозяйки (СТРАСТЬ ЖАДНОСТИ) — то серое, мягкое, непролежанное, непродавленное.
 
      Ho — un scrupule — (по-русски непереводимо) — С<ергей> Я<ковлевич> опасается, что увез самовольно, почему, не знаю, есть какие-то поводы. (М. б. я лежу на краже? Тем слаще спать!)
 
      От переезда еще не очнулась и долго не очнусь. Электричества пока нет, бродим с лампой. Кажется, все хорошо — или будет хорошо.
 
      Плохо, что уехала с долгами, молочнице и <слово залито чернилами>. Поэтому очень буду просить Вас, дорогая Саломея, дать мне уже сейчас из апрельского иждивения, <сколько> сможете. Нужно, например, платить вперед за электричество, иначе не зажгут. И многое в таком же роде. Могу заехать в понедельник вечером, если нельзя — известите.
 
      Мой новый адр<ес>:
 
      2, Avenue Jeanne d'Arc
 
      Meudon
 
      Целую Вас и еще благодарю.
 
      МЦ.
 
      Шкаф пошел Муру, большой стол Сереже, на маленьком обедаем, на краденой софе лежу.
 
      ________
 
      Да! ЧУДНЫЙ номер с И — новыми!
 
      Медон, 2-й день Пасхи 1927 г.
 
      Дорогая Саломея,
 
      Буду просить Вас о II ч<асти> (пишу как о книге!) иждивения. Вы удивитесь, куда ушли деньги с вечера? На квартирный залог — только сейчас довнесенный — зубного врача — и жизнь, к которой еще присоединилась Пасха: обязательность радостей.
 
      Буду у Вас скоро, просила П<утер>мана сговориться с Вами, когда мне придти. Занесу ему к Вам первую часть рукописи. Не сердитесь, что не запросив Вас, сговариваюсь с П<утер>маном о встрече у Вас, звала его к себе — занят — а дорог в Париже кроме как к Вам я не знаю. (Встреча с ним у Вас — идет от него, это я для пущей ясности.)
 
      Итах, надеюсь видеть Вас еще на этой неделе. Четверг, о к<отор>ом писала П<утер>ману. что занят — освободила. Занято, пока, только следующее воскресенье. Если уже сговорились с П<утер Оманом, не отвечайте, он известит.
 
      Целую Вас и кончаю тем, с чего начать должно бы:
 
      Христос Воскресе!
 
      МЦ.
 
      12-го мая 1927 г.
 
      Meudon (S. et О.)
 
      2, Avenue Jeanne d’Arc
 
      Дорогая Саломея,
 
      Совсем кончила книгу. Давайте повидаемся! Когда? Занята только во вторник (нынче четверг). В воскресенье или понедельник? Ответьте. Целую Вас.
 
      МЦ.
 
      <Июнь 1927>
 
      Дорогая Саломея,
 
      Почему не были на евразийском обеде? Было чудно. Ждали Вас чуть ли не целый час.
 
      Очень хочу Вас повидать, напишите когда. Целую Вас.
 
      МЦ.
 
      Четверг.
 
      Meudon (S. et О.)
 
      2, Avenue Jeanne d'Arc
 
      Кончила новую вещь — Поэму Воздуха — которая никому не нравится — et pour cause (NB! воздуха!)
 
      8-го авг<уста> 1927 г.
 
      Meudon (S. et O.)
 
      2, Av<enue> Jeanne d’Arc
 
      Дорогая Саломея,
 
      Помогите мне достать визу для моей сестры Аси (Анастасии Ивановны Трухачевой) едущей сюда на 7 дней, на обратном пути, в Россию — из Сорренто, куда ее, по доброте сердца, выписал Горький, с которым она знакома только по письмам. Ася — член моск<овского> Союза Писателей и помощник библиотекаря Музея Изящн<ых> Искусств в Москве (нашего отца). Причастности к политике никакой.
 
      № паспорта 129412/26094
 
      Мы не виделись с 1922 г. В Сорренто ехать я не могу. Целую Вас.
 
      МЦ.
 
      Р. S. Если можно — не рассказывайте про Горького — не надо — просто: нужна виза.
 
      <Приписка на полях:>
 
      Ася отпущена на месяц, едет обратно в начале сентября.
 
      Meudon (S. et O.)
 
      2, Avenue Jeanne d'Arc
 
      <Август 1927>
 
      Дорогая Саломея,
 
      Буду у Вас в среду, в 4 ч. Можно будет тогда же получить иждивение? Слоним — шестое письмо! — не отвечает и не платит, прихода ниоткуда, я совсем обнищала. Расскажу Вам забавное о —
 
      «Нам каждый гость дарован Богом»…
 
      Спасибо за мысли о визе и шляпе.
 
      Целую Вас.
 
      МЦ.
 
      От Аси последнее письмо из Венеции, сейчас, очевидно, уже в Сорренто.
 
      30-го августа 1927 г.
 
      Meudon (S. et O.)
 
      2, Avenue Jeanne d'Arc
 
      Дорогая Саломея,
 
      Я свинья, целое стадо, м. б. и евангельское. Но — 1) корректура книги 2) судорожная переписка с Асей 3) приготовления к ее приезду 4) приготовления к нашему отъезду — и все очередное, т. е. стирка, варка, жарка, прогулки и — жара, новорожденная, правда, но богатырская.
 
      Ася приезжает 2-го на несколько дней, с тем, чтобы обратно вернуться в Сорренто, и оттуда уже — в Москву, виза есть, получила телеграмму.
 
      Пишу благодарность Парэну. — Как жаль, что Вы Асю не увидите. И как жаль, что она Bac — не. Чуть было сама не попала в Сорренто, — Горький предлагал Асе — но тогда бы Ася не увидела ни С<ережи>, ни Али, ни Мура, к<оторо>го не видела никогда. А в Сорренто мирты, Горький в Асином письме прислал листочек, упавший прямо в миртовое деревце Федры, — ЧЕСТНОЕ СЛОВО! в открытую тетрадь. Редкий случай, когда лист падает нб дерево. Целую Вас, сердечный привет А<лександру> Я<ковлевичу>. По приезде Аси напишу еще.
 
      М.
 
      <Приписка на полях:>
 
      Книга, кажется, выходит хорошая. Вам многое понравится.
 
      15-го сент<ября> 1927 г.
 
      Meudon (S. et O.)
 
      2, Avenue Jeanne d'Arc
 
      Дорогая Саломея, так коротко писала и пишу Вам оттого, что болен Мур. Краснуха, первые дни был сильный жар, сейчас меньше, но держится, кроме того, сильный кашель и частая рвота. Лечит русская докторша, очень хорошая, немецкой школы. Поездка, кажется, провалилась. Позже 20-го ехать бессмысленно, а к 20-му Мур вряд ли встанет.
 
      Ася у меня уже две недели, на днях едет. Много рассказывает о России, морально хуже, чем было в <19>22 г. Сама не изменилась, — впрочем Вы ее не видели и такие отзывы мало говорят.
 
      Горюю о новых местах — уклонившихся. Вера С<ув>чинская зовет изо всех сил, уехала 4-го. Там (St. Palais) сейчас Прокофьев, тоже зовет. Конверт, предусмотрительно заклеенный, вскрыт, деньги тихо и верно текут. Текут и окна — сверху вниз, в комнатах холодней, чем на улице, а на улице ноябрь. Деревья серые.
 
      Дружески завидую Вам от всей души. Немножко обойдусь — расскажу Вам забавную и ПОСРАМИТЕЛЬНУЮ вещь о Св<ятополк-> М<ир>ском. Достоверную. Позорную.
 
      Кончаю письмо благодарной просьбой об иждивении — если можно. Сколачиваем на терм (1-го).
 
      Пишите, — когда вспомянусь!
 
      МЦ.
 
      <Приписки на полях:>
 
      Сердечный привет А<лександру> Я<ковлевичу> — и Ирине, если меня помнит. Але 5/18-го — 14 лет. Скоро я буду бабушкой!!! Cassis — это который пьют?
 
      10-го Окт<ября> 1927 г.
 
      Meudon (S. et O.)
 
      2, Avenue Jeanne d’Arc
 
      Дорогая Саломея, Мур и Аля уже отболели, я, приблизительно, тоже, но дезинфекции еще не было, п. ч. раньше 6-ти недель бессмысленно, а срок им будет в конце месяца. Если не боитесь зараз, приезжайте, — у меня все бывают, и пока (тьфу, тьфу) ни с кем ничего. Не знаю степени Вашей подверженности таким явлениям. Давайте так: если у Вас, лично, была — приезжайте. Дома переоденетесь и вымоете руки (NB! одно платье будет прокаженным). Если нет — не являйтесь ни за что, придется обриться (брилась уже 4 раза, хочу еще два: новая страсть) или облезть.
 
      Письмо Ваше пришло в день моего рождения, вчера 26-го ок<ября>/ 9-го окт<ября> приятное совпадение.
 
      Саломея! У меня есть 6 книг одного совр<еменного> франц<узского> поэта — и КАКИЕ! С картинками!
 
      Словом, очень хочу Вас видеть и надеюсь одинаково на Ваше безумие и благоразумие. Но, если соберетесь, предупредите, — я уже выхожу (разношу).
 
      Спасибо за иждивение и обещание досылки.
 
      <Приписки на полях:>
 
      ВЫДУМАЙТЕ МНЕ ГОЛОВНОЙ УБОР, ХОЖУ В ДЕТСКОЙ ФЕСКЕ.
 
      Целую Вас (le baiser du lйpreux ) и жду письма.
 
      МЦ.
 
      Есть 1905 год Пастернака — ЧУДНЫЙ!
 
      28-го Октября 1927 г.
 
      Meudon (S. et O.)
 
      2, Avenue Jeanne d’Arc
 
      Дорогая Саломея,
 
      Ни йоты, ни тени, и дезинфекция и чистка, все в порядке, жажду Вас видеть, спасибо за иждивение, целую, жду письма.
 
      МЦ.
 
      27-го дек<абря> 1927 г., вторник,
 
      Meudon (S. et O.)
 
      2, Avenue Jeanne d'Arc
 
      Дорогая Саломея,
 
      Заминка: чек ошибочно помечен <19>25 г. Прилагаю с просьбой оставить у прислуги другой, на два года старше (<19>27 г.) За ним завтра (в среду) зайдут. Предупредите прислугу, что зайдет господин, к<отор>ый спросит «une lettre pour M. Efron ». У меня огорчение: у Али и Мура не то ангина, не то грипп, во всяком случае жар и кашель (у Али и горло). Оба в постели. Никуда не выхожу. Чек, как тот, что возвращаю, пожалуйста, на имя С<ергея> Я<ковлевича>.
 
      До свидания. Очень рада буду повидаться, через неделю, надеюсь, дети обойдутся, тогда спишемся, захвачу Федру, которая Вам понравится больше Поэмы Воздуха.
 
      Да! Если все-таки что-нибудь найдется Ирининого для Али, приму с радостью, что бы ни было. Все нужно.
 
      Целую Вас и поздравляю с <19>28-ым.
 
      МЦ.
 
      Meudon (S. et O.)
 
      2, Avenue Jeanne d'Arc
 
      9-го января 1928 г.
 
      Дорогая Саломея,
 
      Всячески сочувствую: то же и хуже, — кроме харка, сморка и хорка (у меня) еще короста, честное слово! т. е. вся голова в нарывах, выстрижена в 10-ти местах, несколько дней ходила перебинтованная как солдат, в самочувствии Иова — и резали, и мазали, — все новые и новые, теперь лечусь дрожжами и кажется вылечиваюсь.
 
      Во вторник боевая лекция Алексеева, первое открытое выступление Евразийцев, афишу прилагаю, а в среду доклад Слонима о молодых писателях за рубежом (где он их видел??), пойду исключительно в целях Вашей книги и его посрамления. Давайте так: Вера С<увчин>ская Вам позвонит и Вы с ней сговоритесь, а она меня известит. Алексеев, к сожалению, уезжает на днях.
 
      До свидания, желаю здоровья, сердечный привет А<лександру> Я<ковлевичу>. Целую Вас.
 
      МЦ.
 
      5-го февраля 1928 г.
 
      Meudon (S. et O.)
 
      2, Avenue Jeanne d’Arc
 
      Дорогая Саломея, две больших просьбы. Ради Бога — иждивение или хоть часть, в этом месяце С<ережа> не играл, а я ни строки не напечатала, нечем жить, и каждый день может нагрянуть газ. Опускаю и молочников и булочников. Положение поганое, меня хоть в Сов<етской> России и наградили богемским миросозерцанием, но я в отношении задолженности (зависимости) трагически-буржуазна. — Выручайте! — Второе: ПУ-ТЕР-МАН. Чту?! Где?! КАК?! В издательстве домашнего адреса не дают, как узнать? Со всех сторон расспросы о книге — что отвечать? Вообще, что мне с ним делать? Посоветуйте. Уже дважды просили на отзыв. От факта книги (какова бы ни была!) многое зависит, могла бы съездить напр<имер> почитать в Чехию, мне об этом писали. И — пустые руки. Расскажите ему об этом, если позвонит. Ради Бога, простите за лишние заботы. Целую Вас.
 
      МЦ.
 
      <Приписки на полях:>
 
      Пишу хорошую вещь.
 
      Саломея! Достаньте и прочтите упоительную книгу сов<етского> писателя Вячеслава ШИШКОВА «Бисерная рожа». (Рассказы).
 
      11-го февраля 1928 г.
 
      Meudon (S. et O.)
 
      2, Avenue Jeanne d'Arc
 
      Дорогая Саломея, огромное спасибо за двойное спасение. Конечно нам нужно повидаться до Вашего отъезда (завидую!). В ответ на предложение П<утер>мана встретиться у Вас в один из трех последних дней недели (оцените долготу периода!) я назначила ему воскресенье, — он должен был запросить Вас и оповестить меня. Но приезд А<лександра> Я<ковлевича> меняет дело. Давайте так, — со следующей среды когда хотите.
 
      Вчера целый день рассылала челобитные в сопровождении подписных бланков, — вплоть до России! Посмотрим.
 
      Хожу в Вашем в серо-синем осином свитере, Аля не влезла. Но обе юбочки ей как раз.
 
      До свидания, еще раз от всего сердца спасибо за мужски-молниеносную помощь (NB! старинных времен — мужски!) Буду ждать Вашего оклика, а — паче чаяния уедете раньше среды — добрый путь. Сердечный привет А<лександру> Я<ковлевичу>.
 
      МЦ.
 
      25-го февраля 1928 г.
 
      Meudon (S. et O.)
 
      2, Avenue Jeanne d’Arc
 
      Дорогая Саломея, сгораю от самой черной зависти, но у нас тоже весна, — обскакавшая себя на месяц! Погода трогательна донельзя, уже не сидится, а идти некуда, потому что парк знаю наизусть, а в лесу хулиганы.
 
      Виделась с П<утер>маном, дела неплохи, есть надежда на выход книги в марте. Огромное спасибо за чудо десяти билетов, мною пока продано три. Остальные (адресаты) молчат. Есть надежда еще на подписчиков в России.
 
      Да! В Печати и Рев<олюции> огромная статья об «эмигрантских писателях», больше всего о Бунине и обо мне. № у меня есть, приедете покажу. Кое в чем упреки — мне — правильны, но не так направлены. Я бы упрекнула себя лучше. (Говорю о малоумии. — Вы ведь читали отчет?)
 
      Дорогая Саломея, огромная просьба, я бы очень хотела устроить Алю в студию Шухаева, но он берет 200 фр<анков> в месяц, а мне и 100 невозможно. Нельзя ли было бы бесплатно, тем более, что она, по обстоятельствам нашей жизни, могла бы ездить только через день, в послеобеденные часы. (У Шухаева от 9 ч. до 4 ч.)
 
      Она очень способна, с осени учится во франц<узской> школе рисования, но — безнадежной, как большинство таких школ. Вы настолько знаете меня, что не заподозрите ни в материнском преувеличении данных, ни в материнской же излишней требовательности к школе. Просто — Аля очень способна, а школа «pour dames et demoiselles», ерунда, жалко моего времени, которое на это уходит (с 12 ч. до 6 ч., в эти дни, пасу Мура и ничего своего не делаю).
 
      Подумайте. И если что-нибудь возможно — сделайте. Я знаю двух учеников этой Студии, оба они меньше одарены чем Аля. Но — платежеспособны. И мне обидно. Как лучше — написать ему (Вам) или отложить до Вашего приезда? Вам виднее.
 
      Пишу русскую вещь, начатую еще в России. Хорошая вещь. Замечаю, что весь русский словарь во мне, что источник его — я, т. е. изнутри бьет.
 
      Целую Вас, поправляйтесь, бегство у таких как Вы — победа.
 
      МЦ.
 
      14-го марта 1928 г.
 
      Meudon (S. et O.)
 
      2, Avenue Jeanne d'Arc
 
      Дорогая Саломея!
 
      Где Вы и что Вы? (Oщ suis-je? Que vois-je? ) Если Вы целы и невредимы, зримы и видимы, назначьте мне какой-нибудь день (вечер) в начале следующей недели (начиная с понедельника), захвачу Федру, если захочется почитаем, можно ведь не всё.
 
      Сейчас читаю Пруста, с первой книги, (Swann), читаю легко, как себя и все думаю: у него всё есть, чего у него нет??
 
      Итак, жду оклика, а пока целую Вас.
 
      МЦ.
 
      Р. S. Хорошо бы по поводу Федры вытянуть моего дорогого издателя и совместно — бархатными лапами — на него напасть.
 
      10-го мая 1928 г.
 
      Meudon (S. et O.)
 
      2, Avenue Jeanne d'Arc
 
      Дорогая Саломея,
 
      Почему мы с Вами так долго не видимся? Теряюсь в догадках. Может быть Вы обиделись на мое внезапное исчезновение из поля Вашего зрения на Евразийцах? Дело было не во мне, С<ергей> Я<ковлевич> внезапно меня увел, — ему нужно было исчезнуть незаметно и безвозвратно. Я не успела опомниться, как уже оказалась на улице.
 
      Можно попросить Вас об очередном иждивении? Когда увидимся? Хочу прочесть Вам Красного бычка.
 
      (замогильным, нет — заупокойным голосом:) — Что Путерман??
 
      Целую Вас.
 
      МЦ.
 
      Meudon (S. et O.)
 
      2, Avenue Jeanne d'Arc
 
      27-го мая 1928 г.
 
      Дорогая Саломея,
 
      Разлетелась к Вам и…Madame est partie Почему не окликнули? Праздный вопрос и еще более праздный укор.
 
      Милая Саломея, быка за рога, посылаю Вам 10 билетов на мой вечер 17-го июня с докладом обо мне (достаточно странно?) — угадайте кого? — похитителя Фернандэза: Слонима. Слоним будет читать, а я буду молчать, потом я буду читать, а Слоним молчать (ему труднее, чем мне!)
 
      Постарайтесь распространить в Лондоне, докажите пострадавшим, что они, в конце концов, в выигрыше: билет есть, а идти не только не надо: НЕВОЗМОЖНО.
 
      За билет берите сколько заблагорассудится, — т. е. не меньше чем дадут. Этот вечер — вся моя надежда на лето. Опишите положение, т. е. ОСВЕЖИТЕ скарлатину (из-за которой мы в прошлом году прогадали море), — кроме того у Мура уже 7 мес<яцев> бронхит, не сдвигающийся с места несмотря на жару, мне необходимо его увезти. С<ергей> Я<ковлевич> недавно был у Алексинского: резать-не резать, но всяческие недуги, режим, а главное — отдых. В Медоне его быть не может.
 
      Настоящее письмо напишу Вам на днях, бумага не терпит иных сожительств.
 
      Целую Вас, буду рада, если напишете.
 
      МЦ.
 
      7-го июня 1928 г.
 
      Meudon (S. et 0.)
 
      2, Avenue Jeanne d'Arc
 
      Дорогая Саломея, очень обрадовалась Вашему письму, я по Вас соскучилась. Обескураживает отсутствие прямого адреса (Ваша прислуга мне давала, но что-то странное, вроде: Лондон — Саломея!) не верю в достоверность Мирского, на которого пишу, — когда у меня с человеком кончается, кончается человек, следовательно и дом, где он живет, а уж во всяком случае номер, — нет! только номер остается, как в царстве будущего (О или О bis!)
 
      С вечером у меня очень плохо: никто не берет. Цветник отказов, храню. Одни (Т. Л. Сухотина, жена Эренбурга, значит: одне!) не видаются с русской эмиграцией (чем французы-туземцы хуже? — для вечера! а налетчики-американцы??) другие издержали весь свой запас дружественной действенности на недавний вечер Ремизова, — вообще вечеров, Саломея! — вот 13-го вечер Рощина (писателя, читали? я нет) и с какой программой: Рощина-Инсарова, Кошиц, Дон-Аминадо, еще кто-то — не то что НАШ тощий Слоним!
 
      Г<оспо>жа Фундаминская (Амалия? какая жуть!) по всем отзывам могущая взять 20 — и по — 100! (ни секунды не верила!) взяла, на всякий случай, 4 по 25. Единственно неунывающие — Прокофьевы, у них, должно быть, какое-нибудь слово.
 
      А С<ув>чинский, знающий всех музыкантов и не давший мне ни одного!
 
      Друг тот кто делает — согласны? Все иное я называю слизанием сливок (кошки).
 
      И кончится все, согласно прошлогодней поговорке Мура — его первой фразе — «Народу масса, денег мало», — видите, не всегда рифмуют МАССА и КАССА.
 
      — Рада, что рады книжке. Я ее еще не читала, наверное никогда в не прочту в страхе заведомых опечаток.
 
      Милая Саломея, мне билеты важнее чем подписки, с книги я все равно никогда ничего не получу, горестно уверена.
 
      С П<утер>маном мы встретились средне: я ему сказала, что Поволоцкий жулик, а оказался его друг. Сначала мы оба злились и надписывали, нет! он взрезал (страницы, как животы) я же: № 1, № 2, № 3 — Марина Цветаева Марина Цветаева Марина Цветаева — до полного одурения — потом отходили и пили чай. Все это на фоне огромной безмолвной Али, весьма напоминавшей полежаевских «молодцов». П<уте>рман даже, не без робости: «А дочка у Вас атлетического сложения», на что я: «Да и я ничего». (Тут-то он и дал чаю.)
 
      До свидания, милая Саломея, обрываю из-за билетных дел — опять к кому-то идти, кого-то улещать.
 
      Мне очень жалко, что П<утер>ман Вам послал книжку без надписи, но тогда, у него, я бы двух слов не выжала. Хотите — пусть эта пойдет А<лександру> Я<ковлевичу>, а я Вам дам другую?
 
      МЦ.
 
      Спасибо Мирскому за чек. Пусть, когда поедет (он ведь собирается в Париж?) захватит книгу, я ему надпишу. Деньги пока не высылайте, буду тратить «мирские», а Ваши пойдут на терм (1-го июля).
 
      18-го июня 1928 г.
 
      Дорогая Саломея?
 
      Вопросительный знак (случайный) относится к: почему не были на вечере?
 
      Сидели потом всей компанией: Мирский, Сувчинский. еще разные, в вспоминали Вас. Мирский был ЧУДНЫЙ.
 
      Милая Саломея, если возможно, пришлите иждивение, а то придется грабить тощую вечеровую кассу. Мне не повезло: вчера и единств <енный> cпектакль Антония, и половина моей публики ушла туда.
 
      Целую Вас, когда увидимся? Пока занята только в среду.
 
      МЦ.
 
      29-го июня 1928 г.
 
      Дорогая Саломея,
 
      Спасибо за иждивение и не считайте меня невежей, после вечера столько дел, еще больше, чем до. Мечемся по всей карте в поисках 2 piйces et cuisine на фоне моря, — занятье гиблое, вечер дал гроши, а ради отъезда все и делалось.
 
      Надеюсь уехать в конце следующей недели (С<ергей> Я<ковлевич> на днях едет вперед, искать), непременно забегу проститься — на счастье. Предстоят все предотъездные хлопоты, голова кругом идет. Напишите словечко, в какие часы Вас легче застать — принципиально. Лучше не вечером, вечера уходят на переписку и правку Федры, к<отор>ую должна сдать на самых днях в надежде на недоданные 300 фр. (ТОРГУЮТСЯ, НЕГОДЯИ! Здесь 1 фр. строка, в России РУБЛЬ!)
 
      Целую Вас и жду весточки.
 
      МЦ.
 
      11-го июля 1928 г.
 
      Дорогая Саломея! Второй день как приехали. Чудная природа: для меня — рощи, для остальных море (вода грязная и холодная, купаюсь с содроганием), чудная погода, но дача — сезон — 2 тыс., по соседству такие же — 31/2 и 4, нам еще «повезло». (По-моему, такая прелесть как лето и такая радость как дом (все с ним связанное) должны быть даром, а?)
 
      Поэтому, если можно, пришлите иждивение, не хочется сразу открывать счет в лавке, нас не знают. Слава Богу, и квартира и обратный проезд оплачены, нужно только на жизнь.
 
      Простите за такое короткое и скучное письмо, обживусь — напишу как следует. Пишите об Ирине и о себе. Целую Вас.
 
      МЦ.
 
      20-го августа 1928 г.
 
      Pontaillac, prйs Royan
 
      Charente Infйr<ieur>
 
      Villa Jacqueline
 
      Дорогая Саломея, все ждала от Вас весточки, — где Вы и что Вы, а, главное, что с Ириной? Я Вам писала последняя.
 
      У нас начался разъезд, — 8-го уехал С<ергей> Я<ковлевич>, вчера С<ув>чинский и Алексеев, днем раньше — Карсавины. Но не-евразийцев здесь еще гибель, у русских по летам таинственная тяга друг к другу.
 
      Милая Саломея, мне очень тяжело напоминать Вам, особенно сейчас, когда У Вас такая забота, — откладывала со дня нб день и занимала у знакомых — нельзя ли было бы получить август<овское> иждивение? 28-го уезжает В. А. С<ув>чинская (при встрече много об этой странной паре расскажу) я ей кругом должна, хотелось бы отдать, и, вообще, не на что жить, — здесь очень дорого, в Париже держишься дешевкой, т. е. разностью качества и цен тех же предметов (можно за 1 фр., можно за 10 фр.), — здесь всё за 10 фр… Карсавины, сняв на 3 мес<яца>, просуществовали месяц.
 
      Если бы не дороговизна, здесь очень хорошо. Чудесные окрестности, — огромный сосновый приокеанский лес, на десятки верст, деревеньки со старыми церквами, кроты (не люблю!) Сам Понтайяк — суша, жив только пляжем. Пробуду здесь с детьми до конца сентября, радуюсь тишине.
 
      Очень жду от Вас вестей, заходил ли к Вам С<ергей> Я<ковлевич>, м. б. в первые дни не успел, — за его отсутствие скопилось множество дел по из<дательст>ву, — евразийский верблюд. (Кажется, будет редактировать евраз<ийскую> газету, но м. б. это секрет.)
 
      Целую Вас нежно, простите за просьбу, пишите.
 
      МЦ.
 
      Посылаю заказным, чтобы во всяком случае переслали.
 
      Понтайяк, 1-го сентября 1928 г.
 
      Дорогая Саломея! Слава Богу, что тиф, а не что-нибудь другое, — дико звучит, но так. Но какое у Вас ужасное лето. И как все вокруг беспомощны сделать его иным.
 
      Пишу Вам так редко не из равнодушия, а — стыда; точнее — несоответствия того, чем живу я, и того, чем живете Вы, — все равно, что больному о чудной погоде, Вы же сейчас хуже, чем больной. Надеюсь, что последнее все-таки относится к прошлому, что Ирине с каждым днем лучше, следовательно и Вам.
 
      Когда Вам опять будет дело до всего и всех, напишите, расскажу Вам много развлекательного. (Кто жаднее больного на новости, когда дело пошло на поправку? Удесятеренная жизнь. Так будет и с Вами!)
 
      А пока — сердечное спасибо за быстрый отклик с иждивением, мне даже стыдно благодарить. Мы остаемся здесь до конца сентября, очень рада буду, если, отойдя, напишете.
 
      Целую Вас нежно. Привет А<лександру> Я<ковлевичу>, если с Вами.
 
      МЦ.
 
      17-го сентября 1928 г.
 
      Pontaillac, prйs Royan
 
      Charente Infиr<ieur>
 
      Villa Jacqueline
 
      Дорогая Саломея, можно Вас попросить об иждивении? 25-го мы Уезжаем, и предстоят платежи.
 
      Наш отъезд — последний, и нас иигго не провожает. Провожали и проводили всех.
 
      В Руаян я больше никогда не вернусь, когда возвращаются — вещи двоятся. Кроме того, Руаян для меня кусок жизни, а не город. Отсюда — невозвратность.
 
      Хорошее лето, без событий, одна природа. Я бы долго могла так жить, если бы не, с половины лета, угроза отъезда. А отъезд для меня — помимо лирики — сломанные или испорченные за лето вещи, страх очной с ними — хозяйка, счеты, подсчеты, увязка, отправка, — БОЮСЬ И НИ О ЧЕМ другом НЕ ДУМАЮ, вот уже две недели.
 
      Я страшный трус, Саломея.
 
      Напишите мне словечко о своей жизни, давно не писали. Встала ли Ирина? Скоро увидимся, мне здесь всего 8 дней.
 
      Пишу во втором ночи, целый день снимала и печатала, только что — проявляла, много хороших снимков, покажу.
 
      Целую Вас
 
      МЦ.
 
      Понтайяк, 23-го сент<ября> 1928 г., воскресенье.
 
      Дорогая Саломея, выезжаем 26-го, в среду, вечером с огромным трудом достали плацкарт, откладывать невозможно. (Поезда идут перегруженные.) Очень прошу Вас перевести мне деньги телеграфом, чтобы получить 25-го — хотя бы вечером. На имеющиеся у меня 100 фр. никак не выехать, одна доставка багажа в Ройян — 30 фр. (осел), и еще починка мебели, и возмещение битой посуды, — а главное счет в лавке (последние 10 дней живем в кредит).
 
      Очень прошу Вас и прислать и простить.
 
      Целую Вас.
 
      МЦ.
 
      25-го сент<ября> 1928 г.
 
      Дорогая Саломея, сердечное спасибо, пишу в самую уборку и укладку. Отъезд послезавтра, никакой лирики, сплошные тарелки и кастрюльки.
 
      Целую Вас, до скорого свиданья, простите за бомбардировку. Бомбардировал — страх.
 
      МЦ.
 
      Медон, 9-го Октября 1928 г.
 
      Дорогая Саломея, пишу Вам в постели, после второй прививки пропидонта (?) от которого — честное слово! — чуть было не отправилась на тот свет: сердце совсем пропало, обморок за обмороком, к счастью (или к несчастью) доктор оказался под рукой и вспрыснул камфору. Это было третьего дня. сейчас я уже обошлась, хотя очень болит нога (отравленная) и жар. Говорят, что все это в порядке вещей.
 
      Теперь я немножко знаю, как умирают, т. е. перестают быть, т. е. первую часть смерти, — если есть вторая (быть начинают). После 3-ей прививки м. б. узнаю и вторую.
 
      А в общем буду у Вас дней через 10, очень по Вас соскучилась.
 
      Целую Вас.
 
      МЦ.
 
      16-го Октября 1928 г.
 
      Meudon (S. et О.)
 
      2, Avenue Jeanne d'Arc
 
      Дорогая Саломея, все еще никак не могу попасть к Вам, после вспрыскиванья хромаю и с трудом дохожу до ближней лавки. Если не трудно, пришлите мне иждивение, очень нужно.
 
      Дошла ли до Вас моя весточка из кровати?
 
      Напишите мне о себе. Слышала от В. А. С<ув>чинской (уехала в Лондон) что Ирине лучше, радуюсь за Вас.
 
      Целую Вас и скоро надеюсь увидеть.
 
      МЦ.
 
      28-го Окт<ября> 1928 г., воскресенье.
 
      Medon (S. et О.)
 
      2, Av<enue> Jeanne d’Arc
 
      Дорогая Саломея! Я, неблагодарная свинья, до сих пор не поблагодарила Вас за иждивение. Мне даже стыдно показаться Вам на глаза. Не будь это, я бы давно была у Вас. Позовите меня, пожалуйста. Свободна со среды, когда хотите. Перешлите, пожалуйста, прилагаемый листок Путерману — если еще жив. Прочтите, пожалуйста. Безнадежное предприятие?
 
      Целую Вас и жду приглашения. Принесу с собой летние снимки, есть веселые.
 
      МЦ.
 
      Медон, 19-го ноября 1928 г.
 
      Дорогая Саломея, очень, очень, очень нужно иждивение, пришлите что можете и позовите меня в гости. Целую Вас.
 
      МЦ.
 
      17-го декабря 1928 г.
 
      Meudon (S. et O.)
 
      2, Avenue Jeanne d'Arc
 
      Дорогая Саломея! Можно Вас попросить об иждивении? Очень нужно.
 
      Все собиралась узнать о Вашем здоровье и делах, — в последний раз я Вас видела лежащей.
 
      Сейчас в Париже Мирский, — не хотите ли встретиться втроем? Я бы приехала. Вторник и среда у меня заняты, остальное пока свободно.
 
      Жду весточки и целую Вас.
 
      МЦ.
 
      22-го дек<абря> 1928 г.
 
      Дорогая Саломея! Огромное спасибо за иждивение. Сейчас у меня в доме лазарет: Мур лежит, С<ергей Яковлевич> лежит — грипп. Мы с Алей ухаживаем. Вчера видела Мирского, — он никуда не едет, очень добрый и веселый.
 
      Очень хочу Вас повидать, с Мирским или нет — равно. Захвачу новые стихи.
 
      Целую Вас.
 
      М.
 
      11-го янв<аря> 1929 г.
 
      Meudon (S. et O.)
 
      2, Av<enue> Jeanne d’Arc
 
      С Новым Годом, дорогая Саломея. Почему мы с Вами не видимся? Где Вы и что с Вами?
 
      МЦ.
 
      янв<арь> 1929 г., понед<ельник>.
 
      Meudon (S. et O.)
 
      2, Av<enue> Jeanne d’Arc
 
      Дорогая Саломея,
 
      У нас тоже беды, — только что закончился Муркин грипп (с бронхитом месяц), как у С<ергея> Я<ковлевича> резкий припадок печени, с ослаблением сердца. Пролежал неделю, сейчас бродит как тень.
 
      Множество евраз<ийских> неприятностей, о которых Вы наверное уже знаете (между прочим, Алексеев — подлец, м. б. Вы тоже уже знали?)
 
      Целую Вас и очень хочу повидаться, — только не торопитесь, зовите, когда удобно. Спасибо за иждивение. До свидания.
 
      МЦ.
 
      19-го февраля 1929 г.
 
      Meudon (S. et O.)
 
      2, Av<enue> Jeanne d’Arc
 
      Дорогая Саломея! Можно Вас попросить об иждивении? Мороз пожрал все наши ресурсы, внезапно замерзли все вагоны с дешевым углем, пришлось топить англ<ийским> коксом, т. е. в двудорога. Хожу в огромных черных чешских башмаках и — с добрую овчину толщиною — черных и чешских также — чулках, всем и себе на удивление. С ногами своими незнакома, так и держусь. (А другие знакомятся — и с любопытством!)
 
      — Закончила перевод писем Рильке, написала вступление, прочтете в февр<альском> № «Воли России». Пишу дальше Гончарову, получается целая книга.
 
      Когда повидаемся? Вы меня совсем разлюбили. А все-таки целую Вас.
 
      МЦ.
 
      26-го февр<аля> 1929 г.
 
      Meudon (S. et О.)
 
      2, Av<enue> Jeanne d'Arc
 
      Дорогая Саломея,
 
      Мое письмо, очевидно, пропало, я Вас просила об иждивении, — очень нужно, задолжали кругом. Я уж думала, что А<лександр> Я<ковлевич> уехал в Англию, но вчера от М<ирского> звонили, оказывается — здесь.
 
      Совестно за напоминание, но совсем негде взять.
 
      Целую Вас.
 
      МЦ.
 
      12-го мая 1929 г.
 
      Meudon (S. et O.)
 
      2, Av<enue> Jeanne d'Arc
 
      Христос Воскресе, дорогая Саломея!
 
      25-го мой вечер, посылаю Вам 10 билетов с горячей просьбой по возможности распространить. На вечере буду читать отрывки из Перекопа — большой поэмы, которую сейчас пишу. Когда увидимся?
 
      Целую Вас.
 
      28-го мая 1929 г.
 
      Meudon (S. et O.)
 
      2, Av<enue> Jeanne d'Arc
 
      Дорогая Саломея! Сначала деловое: деньги С<ергею> Я<ковлевичу> за Евразию переданы и с благодарностью получены. Федоров Вам высылается.
 
      Теперь основное: вчера в гостях у Манциарли (восемь туземцев, — один метэк: я, а м. б. и не восемь, а восемнадцатью — разговор о снобизме, попытка определить. Я вспомнила <…> и Тэффи — о снобизме и подумала, что одно из свойств сноба — короткое дыхание, просто — отсутствие легких, вместо них — полумесяц, причем сверху, а низа вообще нет: глухо. Без длительности звука. Будь Вы снобом. Вы бы давно устали участвовать и сочувствовать (участие и сочувствие — в глубину, а весь сноб на верхах: отсюда его вечный восторг: астматиков).
 
      И — помимо рассуждений — я бесконечно тронута длительностью Вашего <сочувствия?>: persйvйrance — по-русски нет.
 
      — Скучно с французами! А м. б. — с литературными французами! Да еще с парижскими! Будь я французом, я бы ставку поставила на бретонского мужика. — Разговоры о Бальзаке, о Прусте, Флобере. Все знают, все понимают и ничего не могут (последний смогший — и изнемогший — Пруст). Видела американскую дочь, в красном, молчала. Мать — ку-уда!
 
      — Вечер, по-моему, прошел отлично. Пока, с уплатой зала и объявлений, чистых почти <неразб> тысячи. Я очень довольна, столько не ждала, и есть еще с десяток 25-фр<анко>вых надежд.
 
      Думаю ехать в окрестности (Парижа?), но до этого хочу сводить С<ергея> Яковлевича) к врачу, не знаю, что с ним, — м. б. предпишет Vichy, тогда будем жить в какой-нибудь деревне около, если таковые имеются. Как только выяснится — напишу.
 
      Получила самое трогательное письмо от Св<ятополк>-М<ирского>. Скажите ему, что, во имя его, Врангеля все-таки не читала (а хороший!!!)
 
      Целую Вас нежно. Сердечный привет А<лександру> Я<ковлевичу>. Пишите.
 
      МЦ.
 
      11-го июня 1929 г.
 
      Meudon (S. et O.)
 
      2, Av<enue> Jeanne d'Arc
 
      Дорогая Саломея! Не люблю закрыток, но сейчас под рукой нет ни бумаги, ни конвертов, а хочется написать с утра.
 
      Приехал Мирский. Приехал Карсавин. Последний на днях справляет серебряную свадьбу. Газета стала выходить раз в две недели, и С<ергей> Я<ковлевич> чуть-чуть поправился. Мы еще никуда не едем, — есть предложение из-под Гренобля. Пустой дом в лесу за 100 фр<анков> в месяц, в получасе от всякого жилья, глубоко-одинокий, очевидно проклятый какой-то, ибо даже хозяин не живет. Мрачно и — невозможно: есть погреба и амбары, но нет стульев, не говоря уже о кроватях. Покупать негде, а я без папирос бешусь. А лечим пока что — на вечеровые деньги — с Алей… зубы. Холод и дожди тоже не располагают к отдыху.
 
      Была на Дягилеве, в Блудном сыне несколько умных жестов, напоминающих стихи (мне — мои же): превращение плаща в парус и этим — бражников в гребцов.
 
      — Куда из Лондона? Сообщите мне, пожалуйста, адрес Ани Калин, хочется ей написать. Целую нежно. Иждивению, как всегда, буду рада. Привет А<лександру> Я<ковлевичу>.
 
      МЦ.
 
      <Приписка на полях:>
 
      4 книги Федорова с неделю тому назад высланы по парижскому адр<есу> —получили ли?
 
      29-го июня 1929 г., суббота.
 
      Meudon (S. et O.)
 
      Дорогая Саломея, спасибо и простите; деньги я конечно получила, но не знала, куда Вам писать, ибо Вы ехали в Голландию, страну для меня баснословную, в которой л совершенно не мыслю знакомого человека.
 
      Очень рада, что Вы опять в досягаемости: в Париже.
 
      На этой неделе я занята в понед<ельник> и четверг, остальное пока свободно.
 
      Очень хочу Вас повидать и жду весточки. Целую Вас.
 
      МЦ.
 
      15-го июля 1929 г.
 
      Meudon (S. et O.)
 
      2, Av<enue> Jeanne d'Arc
 
      Дорогая Саломея! Мне приходится опять просить Вас об иждивении («точно это было вчера»…) Деньги с вечера у меня есть, но конверт с некоторых пор заклеен (au bon moment!) ибо надежда на поездку в горы еще не оставлена. (Место дешевое, но дома пусты, без ничего, — вот и колеблюсь.)
 
      Дошло ли до Вас мое последнее письмецо, уже на парижский адр<ес> и почему молчите?
 
      Очень хотелось бы повидаться, но сомневаюсь, что Вы в городе.
 
      Целую Вас.
 
      МЦ.
 
      Саломея! Если Вы в городе, не могли бы Вы — если найдете это нужным — встретить меня с Вырубовым? Я сейчас собираю материал для одной большой вещи — мне нужно все знать о Государыне А<лександре> Ф<едоровне> — м. б. он может указать мне иностранные источники, к<отор>ых я не знаю, м. б. живо что-нибудь из устных рассказов Вырубовой. М. б. я ошибаюсь и он совсем далек? Но тогда — общественные настроения тех дней (коронация, Ходынка, японская война) — он ведь уже был взрослым? (я росла за границей и японскую войну помню из немецкой школы: не то.) — Подумайте, — А если его в городе нет, м. б. дадите мне его адр<ес>?
 
      Простите за хлопоты.
 
      ________
 
      Кто еще может знать? (О молодой Государыне).
 
      20-го авг<уста> 1929 г.
 
      Meudon (S. et O.)
 
      1, Av<enue> Jeanne d’Arc
 
      Дорогая Саломея! Я никуда не уехала; но удалось Алю отправить в Бретань на несколько недель, в чудное место с настоящим морем и жителями. (Это мне почему-то напомнило поэтессу Марью Шкапскую, которая приехав в Берлин, все стонала — «Нужно ходить как мать-природа» и не выходила от Вертхейма. Эту же М. Шкапскую один мой знакомый, не зная ни кто ни что, принял за акушерку.) С<ергей> Я<ковлевич> ездил в Бельгию по евраз<ийским> делам и в очаровании от страны. Был на Ватерлоо. Сейчас он болен (очередная печень), болен и Мур — что-то в легком, лежит в компрессах и горчичниках, простудился неизвестно как. Докторша нашла у него послескарлатинный шумок в сердце, кроме того советует вырезать аденоиды. Я вся в этих заботах, с Алиного отъезда (2 недели) просто не раскрыла тетради, которую уже заплел паук. До Муркиной болезни непрерывно с ним гуляла, а в лесу да еще с ним — какое писанье!
 
      Прочла весь имеющийся материал о Царице, заполучила и одну неизданную, очень интересную запись — офицера, лежавшего у нес в лазарете. Прочла — довольно скучную — книгу Белецкого о Распутине с очень любопытным приложением записи о нем Илиодора, еще в 1912 г. («Гриша», — м. б. знаете? Распутин, так сказать, mise a nu ).
 
      Прочла и «Im Westen nichts neues», любопытная параллель с «Бравым солдатом Швейком» — (Хашека) — к<оторо>го, конечно, знаете? В обеих книгах явный пересол, вредящий доверию и — впечатлению Не удивляйтесь, что я это говорю: люблю пересол в чувствах, никогда — в фактах. (Каждое чувство — само по себе — пересол, однозначащее.) Не всякий офицер негодяй и не всякий священник безбожник, — это — Хашеку. Не всех убивают, да еще по два раза, — это — Ремарку. (Rehmark? Тогда — немец. А — Remark? — читала по-французски.)
 
      Да, чтобы не забыть: деньги за Федорова в из<дательст>ве с благодарностью получены.
 
      (А старая Кускова взбесилась и пишет, что у евразийцев принято убивать предков. Прочтите ответ в ближайшей (субботней) «Эмигрантике», принадлежит перу С<ергея> Я<ковлевича>)
 
      <…> С<ергей> Я<ковлевич> пролежал три дня, вчера потащился в Кламар и еле дошел — так ослаб от боли и диеты. Великомученик Евразийства. Сувчинский где-то на море (или в горах), В<ера> А<лександровна> служит, никого не видаю, п. ч. все разъехались, кроме того — Али нет, и привязана к дому — или Медону, что то же. Лето у нас прошло, все улицы в желтых струйках, люблю осень.
 
      До свидания! Горы люблю больше всего: всей нелюбовью к морю (лежачему) и целиком понимаю Ваше восхищение (NB! — от земли!)
 
      Целую Вас. Привет А<лександру> Я<ковлевичу>. Пишите.
 
      МЦ.
 
      5/18-го сент<ября> 1929 г.
 
      Медон.
 
      Дорогая Саломея! Где Вы и чту Вы? Писала Вам в Швейцарию, но безответно. Пишу Вам в торжественный для меня день — Алиного шестнадцатилетия. Ее шестнадцать лет + не-совсем-восемнадцать тогдашних моих — считайте!
 
      Аля только что вернулась из Бретани, а я никуда не уезжала.
 
      Целую Вас и жду весточки.
 
      МЦ.
 
      19-го сент<ября> 1929 г.
 
      Meudon (S. et O.)
 
      2, Av<enue> Jeanne d'Arc
 
      Дорогая Саломея! Наши письма скрестились. Очень рада повидаться, позовите меня с С<ергеем> Я<ковлевичем> — есть грустные новости — лучше вечерком. Аля вернулась из Бретани, и теперь мне свободнее. Спасибо за посылку иждивения.
 
      Целую Вас и жду.
 
      МЦ.
 
      Брюссель, 21-го Октября 1929 г.
 
      Дорогая Саломея! Я собака, — до сих пор Вас не поблагодарила. Брюсселем очарована: не автомобили, а ползуны, ждут пока решусь и не решаются — пока не решусь. Была на Ватерлоо, — ныне поле репы. Вечер прошел средне, даже в убыток, но много милых знакомых, и о поездке не жалею. Колония здесь совсем другая, глубоко-провинциальная, с человеческим примитивом, чту так люблю. Скоро увидимся. Целую Вас.
 
      МЦ.
 
      Meudon (S. et O.)
 
      2, Avenue Jeanne d’Arc
 
      7-го ноября 1929 г.
 
      Дорогая Саломея!
 
      Приехала, благополучно прогорев на брюссельском вечере, т. е. оплатив из него, кроме расходов по залу и пр., один конец дороги. Могло быть хуже.
 
      Очень хочу Вас повидать, есть слухи, что Вы в Лондоне, но я верю только Вашему почерку. До свидания! Отзовитесь. Целую Вас.
 
      МЦ.
 
      Медон, 11-го дек<абря> 1929 г.
 
      Дорогая Саломея! Простите, что так долго не подавала голосу и даже не поблагодарила Вас за последнее иждивение, — Вы м. б. слышали уже от Д<митрия> П<етровича> о болезни С<ергея> Я<ковлевича>? Хотелось что-то выяснить, началось хождение по врачам, — всякий свое (диагноз и рецепты), но все одно: немедленно уезжать. Место найдено: пансион в Савойе, 1600 метр<ов> высоты — не доезжая до Chamonix. Кажется на днях едет.
 
      Давайте повидаемся на следующей неделе, напишите мне.
 
      Пока целую Вас и еще раз прошу простить.
 
      МЦ.
 
      — !!! Фернандэз у меня, с собственноручным письмом Слонима, к<оторо>го кстати сейчас режут (аппендицит).
 
      Медон, 20-го янв<аря> 1930 г.
 
      С — все еще Новым Годом, дорогая Саломея!
 
      Очень хочу повидаться, но не знаю, в Париже ли Вы. Напишите мне словечко. От С< ергея> Я<ковлевича> хорошие вести: за 3 недели прибавил 4 кило, по-моему хорошо.
 
      Итак жду Ваших новостей и вестей.
 
      МЦ.
 
      20-го февр<аля> 1930 г.
 
      Meudon (S. et О.)
 
      2, Av<enue> Jeanne d'Arc
 
      Дорогая Саломея! Я все занята красно-крестными хлопотами для стипендии С<ергея> Я<ковлевича> — чудно поправляется, а скоро уезжать, нужно продлить. Красный Крест дает, но с условием перевести его в настоящую (т. е. ужасную) 30-франковую франц<узскую> санаторию, — отвоевываю деньги на ту, где он сейчас, не знаю чту выйдет, уж очень старорежимны, циркулярны — и все, что отсюда следует — люди. Концы дальние, возвращаюсь в запущенный дом, Але некогда — учится — и т. д.
 
      Очень попрошу Вас, если можно, выслать иждивение, — новая беда: Але 16 л<ет> 5 мес<яцев>, т. е. 17 мес<яцев> штрафу за неимеющуюся carte d'identite, — боюсь приступить, а комиссар новый и свирепый — прежнего, милого за взятки убрали.
 
      Очень хочу повидаться. Да! не придете ли 25-го во вторник на франко-русское собеседование о Прусте: Вышеславцев и не знаю кто — 5, Rue Las-Cases-Musйe Social, нач<ало> в 9 ч. Зайцев напр<имер>, — о Прусте: интересно!
 
      До свидания, привет, как Вы живы?
 
      МЦ.
 
      3-го марта <1930>, понед<ельник>
 
      Дорогая Саломея! <…> не могли бы ли Вы на следующей неделе в любой вечер кроме четверга позвать меня с Дю-Боссом, мне это до зарезу нужно из-за Мулодца, которого сейчас перевожу — стихами, на песенный лад, для Гончаровских иллюстраций, уже конченных. С Дю-Боссом я раз виделась у Шестова, и он меня помнит, — часто спрашивает обо мне у Извольской. Позвать к себе не решаюсь — очень уж беспорядочно, да и Мур не даст поговорить.
 
      Говорю не о текущей, а о следующей неделе. Днем не могу из-за Алиных занятий.
 
      Целую Вас, еще раз спасибо.
 
      Медон, 19-го марта 1930 г.
 
      Дорогая Саломея! Спасибо за предложение того поэта, но хочу сначала начисто сделать хотя бы треть. Стихосложение усвоила в процессе работы, помог конечно слух. Вещь идет хорошо, могла бы сейчас написать теорию стихотворного перевода, сводящуюся к транспозиции, перемене тональности при сохранении основы. Не только другими словами, но другими образами. Словом, вещь на другом языке нужно писать заново. Что и делаю. Что взять на себя может только автор.
 
      Видели ли Числа? Даю во II № стих Нереида, можете прочесть его у Д<митрия> П<етровича>, как-то посылала. М. б. не возьмут из-за строк:
 
Черноморских чубов:
«Братцы, голые топай!»
Голым в хлябь и в любовь —
Как бойцы Перекопа —
 
 
В бой. Матросских сосков
Рябь… — «Товарищ, живи!»…
В пулю — шлем, в бурю — кров,—
Вечный третий в любви.
 
      (Это припев. Началось с купального костюма: третьего в любви с морем. Оцените, Саломея, тему: море, купанье. Хороша — купальщица! Скоро, очевидно, буду петь пароход и авион.)
 
      Что еще Вам рассказать? Время измеряю продвижением «Мулодца». Много дома из-за Алиных лекций и музеев. Единственный отвод души — кинематограф, смотрела чудный фильм с Вернером Крауссом в роли Наполеона на Св<ятой> Елене. Неприятна только первая секунда: неузнавание (слишком хорошо знаем то лицо, сто лет назад!), потом свыкаемся, принимаем.
 
      Сувчинских видаю редко: он, как «la cigale oyant chantй» — поет и вроде как голодает, кормится у матери В<еры> А<лександровны>, денег ни копейки. В<ера> А<лександровна> где-то чему-то учится. Все евразийцы служат, из<дательст>во пусто.
 
      От С<ергея> Я<ковлевича> более или менее хорошие вести. Удалось устроить ему стипендию Кр<асного> Креста (около 3-х мес. ходила! с наилучшими протекциями) — 30 фр. в день, а плата в пансион 45–50, нужно выколачивать остальные, надвигается гроза вечера, — с кем еще не знаю, все имена в Америке.
 
      Очень благодарна была бы Вам, милая Саломея, за иждивение, 1-го у меня терм, мой первый без С<ергея> Я<ковлевича>, к<отор>ый всегда откуда-то как-то добывал.
 
      Пишите о себе, каковы дальнейшие планы. Как съездил А<лександр> Я<ковлевич> в Америку и не соблазняет ли Вас?
 
      Целую Вас и жду весточки. Еще раз спасибо за поэта.
 
      МЦ.
 
      Слышу, что Путерман опять оженился, — что это с ним??
 
      6-го апреля 1930 г.
 
      Meudon (S. et O.)
 
      2, Av<enue> Jeanne d’Arc
 
      Дорогая Саломея!
 
      Но Вы уже поняли, в чем дело: вот они — 10 счетом — но на этот раз по 50-ти, потому что всякой твари по паре, а есть и единственные.
 
      Вечер мой, все это мои бескорыстные участники, но продавать можете как Вам удобнее.
 
      Милая Саломея, я Вас еще не поблагодарила за прошлое иждивение, очень замоталась с вечером.
 
      Хочу повидаться и рассказать Вам про Тэффи.
 
      Целую Вас.
 
      МЦ.
 
      Медон, 2-го мая 1930 г., пятница.
 
      Милая Саломея!
 
      Если можно — назначьте мне вечерок поскорее. Пока все свободны кроме среды. А то после вечера ряд свиданий, и я боюсь, что опять вся-неделя разойдется. Пока не связываюсь ни с кем.
 
      М. б. дадите телеграмму? Просто день, я буду знать, что от Вас.
 
      Аля учится, я свободна только вечером.
 
      Целую Вас.
 
      МЦ.
 
      19-го июня 1930 г.
 
      St. Pierre-de-Rumilly (H<au>te Savoie)
 
      Chвteau d'Arcine
 
      Дорогая Саломея! Я конечно не в Chвteau — я в дивной Alpenhьtte, о которой Гёте пишет в Фаусте — настоящая изба с громадным чердаком, каменной кухней и одной комнатой с жилплощадью во всю нашу медонскую квартиру.
 
      Рядом ручей, с неба потоки дождя, водой хоть залейся: по две грозы в день.
 
      Мы последний жилой пункт, выше непродерная щетина елей, за ними — отвес скалы. Почты нет и быть не может. От станции 11/2 в<ерсты>, от Сережи — 3 в<ерсты>, деревня возле станции, горстка домов с большой церковью. Я страшно довольна и хочу, как Мур говорит: «сначала жить здесь, а потом — умереть!» (Новооткрытое и уточненное «vivre et niourir»!)
 
      С<ереже> лучше, сильно загорел, немного потолстел, ходит, работает на огороде, но все еще кашляет. Видимся с ним каждый день, Мур дорогу знает.
 
      Мур в полном блаженстве: во дворе молотилка, телега, тут же сеновал, колода от бывш<его> колодца и т. д.
 
      Аля еще в Париже, держит экзамены.
 
      Жду весточки о Вас, здоровье, лете, планах, хорошем, плохом. Целую Вас, простите, что не написала раньше — обживалась. С<ергей> Я<ковлевич> очень кланяется.
 
      МЦ.
 
      27-го июня 1930 г
 
      St. Pierre-de-Rumilly (H<au>te Savoie)
 
      Chвteau d'Arcine
 
      — это адр<ес> С<ергея> Я<ковлевича>, но своего у меня нет, пришлось бы отдельно нанимать почтальона
 
      Дорогая Саломея!
 
      Наши письма встретились.
 
      Сердечное спасибо за память и за иждивение.
 
      Огорчена Вашим Лондоном — он Вам никогда не впрок. И Париж не впрок. Вам бы нужно жить в С<ен->Лоране, непосредственно под скалой.
 
      Завтра жду Алю, которая только что отлично сдала экз<амен> в Ecole du Louvre, я рада: умеет хотеть.
 
      С<ергей> Я<ковлевич> поправляется (тьфу, тьфу), худ, но уже не страшен, и кашель лучше. В замке бываю часто — чудесные хозяева — и остальные пансионеры милые. Замок — баснословный. Но мне лучше в избе. Свойственнее.
 
      Мур здесь совершенно (тьфу, тьфу!) счастлив, в замке барствует, а у меня — дикарствует. Весь день во дворе, в сене, с собакой, палками, досками, строит, роет.
 
      Но — ежедневные дожди и грозы, как-то было три сразу. Нет солнца — сразу осень, и даже поздняя. Но кажется тбк везде. Стынет — земля!
 
      Целую Вас, куда и когда едете, не забывайте.
 
      МЦ.
 
      <Приписка на полях:>
 
      Сюда в августе собирается Д<митрий> П<етрович>. Не соберетесь ли и Вы? В замке — чудно. Больных (серьезных) нет.
 
      26-го июля 1930 г.
 
      St. Pierre-de-Rumilly
 
      (H<au>te Savoie)
 
      Дорогая Саломея! Не писала Вам так долго потому, что болен Мур: свалился в ручей и застудил себе низ живота: расстройство, недержание мочи и, вдобавок, из-за прописанных горячих ванн и ужасной погоды — простуда. То лежит, то ходит, но что-то не поправляется. Болеет уже около месяца. Погода ужасающая, злостный ноябрь, мы все прос тужены. Льет почти непрерывно, весь день в болоте. Вообще условия и для здорового тяжелы, не то что с больным ребенком: в деревне ничего нет, за всем — вплоть до хлеба — бегать в соседний городок La-Roche (12 килом<етров> — aller-et-retour ) кроме того у нас на довольстве Е. А. Извольская, нужно хорошо кормить, т. е. целый день готовить. И ч двух примусов один совсем угас, другой непрерывно разряжается нефтя ными фонтанами.
 
      С<ергей> Я<ковлевич> помогает, но трудно — за 6 кил<ометров>.
 
      Так и живем.
 
      Спасибо за иждивение (июньское), к<отор>ое смогла получить толь ко вчера, т. е. около месяца спустя: чек отослали в Париж, а там он куда-то канул, ждала денег 3 недели, вчера наконец дождалась. Если можно, милая Саломея, июльское иждивение пришлите просто переводом, на Сережино имя, ему от города ближе. По адресу в конце письма. — Мгновенно куплю нам с Алей грубые башмаки, по пуду весу каждый, это пока — вся мечта. Нигде еще не была, ни в Aix’e, ни в Chamonix, ни в Annecy, хотя все рядом, нельзя из-за Мура.
 
      Простите, милая Саломея, за мрачное письмо, надеюсь Ваше будет веселее. Целую Вас.
 
      МЦ
 
      15-го авг<уста> 1930 г.
 
      St. Pierre-de-Rumilly
 
      (H<au>te Savoie)
 
      Дорогая Саломея! Вы верно не получили моего последнего пись ма — вероятно с парижской квартиры непересланного.
 
      В нем я писала о болезни Мура (свалился в ручей и застудил себе низ живота: все последствия) и просила Вас июльское иждивение выслать не чеком, а деньгами, п. ч. с июньским чеком местный банк устроил проволочку в 3 недели — отослал в Париж, тут 14-е июля — задержка и т. д.
 
      И вот — еще ответа нет, хотя писала я Вам около 3-х недель назад.
 
      Простите за напоминание, но очень давно сижу без денег, а у С<ергея> Яковлевича) тоже ничего нет, т. е. минус-имущество, п. ч. Мирский давно перестал доплачивать за санаторию. Платила я — остатками вечера, теперь все иссякло.
 
      Последнее иждивение, полученное, было июньское.
 
      С<ергей> Я<ковлевич> поправляется, но дико томится в пансионе.
 
      О себе рассказывать нечего: лето неудачное.
 
      Целую Вас крепко, простите за скуку, напишите о себе:
 
      здоровье и лете.
 
      МЦ.
 
      <Конец августа 1930>
 
      Дорогая Саломея! Огромное спасибо.
 
      Пишу поздно ночью, а завтра утром рано надо в соседний городок на рынок — 12 кил<ометров> aller et retour, причем retour с пудами: картошки, овощей, хлеба, здесь кроме молока и сыра ничего нет.
 
      Кончила — минус последние пять страниц, жду франц<узского> текста русской литургии — Мулодца, написала ряд стихов к Маяковскому. Прочла Mireille Мистраля и читаю Коринну.
 
      Погода (тьфу, тьфу не сглазить!) последние две недели — блаженная. Мур (еще более тьфу, тьфу!) поправился — и от падения в ручей и от ржавого гвоздя, который пытался согнуть ногой и который, проткнув толстую подошву сандалии, прошел ему в ногу.
 
      Читать учиться не хочет ни за что, стихи ненавидит. — «Почему Вы сделались… ну — писательницей (NB! слова не слыхал, изобрел) — а не шофером или чем-нибудь таким?»
 
      Аля пишет и вяжет — множество заказов, чудная вязка.
 
      Я шью Муру пижамные штаны, в которые свободно влезаю сама. Думаю домой между 1-м и 15-м Октября. А Вы — когда и куда?
 
      Целую Вас, надеюсь, что Ваш «зноб» прошел. Еще раз, большое спасибо.
 
      МЦ.
 
      Да! Главное. Был Д<митрий> П<етрович> — на два дня — подымался в наш С<ен-> Лоран, мычал, молчал. Хмур, неисповедим. Разговорить невозможно. Должно быть — плухи дела. О С<увчин>ских ни слова. Ворчал, что Вы уехали, не дав адреса. Отсюда — в Гренобль к сестре. Дальнейших планов никаких.
 
      С<ергей> Я<ковлевич> не толстеет, но чувствует себя хорошо, д<окто>р находит, что ему лучше (легкие), но до полного выздоровления еще далеко. Написал две вещи (проза) — очень хорошие.
 
      Вот, пока, и все новости.
 
      ________
 
      Напишите. Саломея, как Вы восприняли конец Маяковского? В связи ли, по-Вашему, с той барышней, которой увлекался в последний приезд? Правда ли, что она вышла замуж?
 
      И — помимо: какое чувство у Вас от этой смерти. Вы его наверное знали.
 
      Посылаю заказным, думая, что так вернее пересылать. Куда-то заложила письмо с адресом.
 
      20-го сент<ября> 1930 г.
 
      St. Pierre-de-Rumilly (H<au>te Savoie)
 
      Chвteau d'Arcine — мне
 
      Дорогая Саломея! Опять надоедаю Вам просьбой об иждивении (сентябрьском). (Перечла и подумала: а не похоже ли мое «надоедаю» на — помните? — письмо Ремизова к А<лександру> Я<ковлевичу> — «Зная Ваше доброе сердце»…?!)
 
      Дорогая Саломея, зная Ваше доброе сердце, еще просьба, даже две:
 
      9-го окт<ября> (26-го сент<ября> по-старому) мой день рожденья — 36 лет — (недавно Але исполнилось 17), подарите мне по этому почтенному, чтобы не написать: печальному, случаю две пары шерстяных чулок, обыкновенных, прочных, pour la marche, хорошо бы до 9-го, ибо замерзаю. На 38–39 номер ноги. Это-первая просьба. Вторая же: если у Ирины есть какая-нибудь обувь, ей ненужная, ради Бога — отложите для Али. Горы съели все, т. е. и сандалии и башмаки, а наши дела таковы, что купить невозможно. Аля носит и 38 и 39 и, по желанию, 40-вой, преимущественно же 39-тый. Так что, если что-нибудь освободится и еще держится — не отдавайте никому. На ressemellage мы способны.
 
      — Кончила Мулодца, — последняя чистка. Теперь нужно думать — куда пристроить. Написала встречу Маяковского с Есениным — (стихи)
 
      Да! Забавная история: письмо от Оцупа — редактора «Чисел» — с просьбой о пяти стихотворных автографах для пяти тысячефранковых экз<емпляров> III книги.
 
      Я: «Автографы либо даю, либо продаю, а продаю 100 фр<анков> штука». Ответ: «Числа бедны, большинство сотрудников работают бесплатно, не говоря уже о редакторах — словом, давай даром.
 
      Я: — На продажу не дарю, — впрочем — вот вам „Хвала богатым“ — хотите пять раз?!
 
      (…И за то, что их в рай не впустят,
 
      И за то, что в глаза не смотрят…)
 
      Убью на переписку целое утро (40 строк по пяти раз, — итого 200) — хоть бы по франку за строку дали!
 
      Но и покушают же „богатые“ (Цейтлин, напр<имер>, Амари: man de Marie: а Marie. Пущу с собственноручной пометкой.
 
      ХВАЛА БОГАТЫМ
 
      (предоставленная автором для нумерованного экз<емпляра> Чисел — безвозмездно. Мне — нравится! Но м. б. — откажутся. Тогда пропали мои 200 строк и рабочее утро. Где наше ни пропадало! Лист будет вклейкой. Кому не понравится — пусть выдерет.
 
      ________
 
      Стипендия С<ергея> Я<ковлевича> кончилась, хлопочем до 1-го ноября, но надежды мало. Говорила о нем с д<окто>ром „Pour le moment je le trouve mieux, mais l'avenir c'est toujours l’inconnu!“ — 3наю.
 
      За все лето было три летних недели. Раз ездила в очаровательный Annecy, здесь дешевое автокарное сообщение, но для меня это то же, что пароход в Англию. Был у нас Мирский — давно уже — два дня — дико-мрачен, и мычливей чем когда-либо.
 
      О С<ув>чинских не знаю ничего.
 
      Обнимаю Вас, пишите о себе и не вините меня в ремизовстве.
 
      <Приписка на полях:>
 
      О Хвале богатым пока молчите: сюрприз!
 
      МЦ.
 
      Chвteau d’ Arcine 27-го сент<ября> 1930 г.
 
      St. Pierre-de-Rumilly (H<au>te Savoie)
 
      Дорогая Саломея!
 
      Огромное спасибо. Возопила к Вам по телеграфу из-за необходимости внезапного отъезда С<ергея> Я<ковлевича> — кр<асно->крестовая стипендия кончилась, а каждый лишний день — 45 фр<анков>.
 
      Мы наверное тоже скоро вернемся — не позже 10-го, очень уж здесь холодно по ночам, утром и вечером (NB?! А когда — не).
 
      Приеду и почитаю Вам Молодца и попрошу совета, что мне с ним делать дальше—разные планы.
 
      Целую Вас и горячо благодарю.
 
      МЦ.
 
      Медон, 3-го марта 1931 г.
 
      Дорогая Саломея! Высылаю Вам Новую газету — увы, без своей статьи, и очевидно без своего сотрудничества впредь. Ках поэта мне предпочли — Ладинского, как „статистов“ (от „статьи“) — всех. Статья была самая невинная — О новой русской детской книге. Ни разу слова „советская“, и равняла я современную по своему детству, т. е. противуставляла эпоху эпохе. Политики — никакой. Ннно — имела неосторожность упомянуть и „нашу“ (эмигрантскую) детскую литературу, привести несколько перлов, вроде:
 
В стране, где жарко греет солнце,
В лесу дремучем жил дикарь.
Однажды около оконца
Нашел он чашку, феи дар.
 
 
Дикарь не оценил подарка:
Неблагодарен был, жесток.
И часто чашке было жарко:
Вливал в нее он кипяток.
 
 
А черный мальчик дикаря
Всегда свиреп, сердит и зол —
Он, ЛОЖКУ БЕДНУЮ МОРЯ,
Всегда бросал ее на ПУЛ (NB! ударение)
 
      и т. д.
 
      — Попутные замечания. — Противуставление русской реальности, верней реализма — этой „фантастике“ (ахинее!), лже-фантастики тамбовских „эльфов“ — почвенной фантастике народной сказки. И т. д.
 
      И — пост-скриптум: „А с новой орфографией, по к<отор>ой напечатаны все эти прекрасные дошкольные книги, советую примириться, ибо: не человек для буквы, а буква для человека, особенно если этот человек — ребенок“.
 
      И — пространное послание Слонима: и в России-де есть плохие детские книжки (агитка) — раз, он-де Слоним очень любит фей — два. А — невымолвленное три (оно же и раз и два!) — мы зависим от эмиграции и ее ругать нельзя. Скажи бы тбк — обиды бы не было, — да и сейчас нет! — много чести — но есть сознание обычного везения и — презрение к очередным „Числам“.
 
      А стихов — мало, что даже не попросили, а на вопрос: будут ли в газете стихи? — Нет. — Раскрываю: Ладинский.
 
      Словом, мой очередной деловой провал. Вырабатывать (NB! будь я не я или, по крайней мере, хоть лошадь не моя!) могла бы ежегазетно франков полтораста, т. е. 300 фр. в месяц.
 
      Перекоп лежит, непринятый ни Числами, ни Волей России, ни Современными (NB! Руднев — мне: „у нас поэзия, так сказать, на задворках“) Мулодец (франц<узский>) лежит, — свели меня с Паррэном (м. б. знаете такого? советофил, Nouv<elle> Revue Franз<aise> — женат на моей школьной товарке Чалпановой, — читала-читала, в втоге оказывается: стихов не любит (NB! ТОЛЬКО СТАТЬИ!) и никакого отношения к ним не имеет (только к статьям!). Taк и ушла, загубив день. — Встреча была где-то в 19-ом arrond<issement>, на канале.
 
      Вещь, к<отор>ую сейчас пишу — все остальные перележит.
 
      ________
 
      А дела на редкость мрачные. Всё сразу: чехи, все эти годы присылавшие ежемесячно 300 фр., пока что дали только за январь и когда дадут и дадут ли — неизвестно. Д<митрий> П<етрович> уже давно написал, что помогать больше не может, — не наверное, во почти, или по-другому как-то, в общем: готовьтесь к неполучке. Вере С<увчин>ской (МЕЖДУ НАМИ!) он потом писал другое, т. е. что только боится, что не сможет. А терм 1-го апреля и не предвидится ничего. Мирские деньги были — квартирные. Просто — негде взять. С газетой, как видите, сорвалось, сватала Перекоп Рудневу — сорвалось, Молодца — Паррэну и другим — сорвалось.
 
      Поэтому, умоляю Вас, дорогая Саломея, не называя меня — воздействуйте на Д<митрия> П<етровича>. Без этих денег мы пропали. Если бы он категорически отказался, но этого нет: „боюсь, что не смогу“ — пусть не побоится и сможет. (NB! этого не сообщайте, вообще меня не называйте, просто скажите, что я — или мы (NB! он больше С<ергея> Я<ковлевича> любит!) в отчаянном положении, что я сама просить его не решаюсь, — словом. Вам будет виднее — как!).
 
      Этот несчастный терм (1-го апреля) — моя навязчивая мысль.
 
      — Единственная радость (не считая русского чтения Мура, Алиных рисовальных удач и моих стихотворений — за все это время — долгие месяцы — вечер Игоря Северянина. Он больше чем: остался поэтом, он — стал им. На эстраде стояло двадцатилетие. Стар до обмирания сердца: морщин как у трехсотлетнего, но — занесет голову — все ушло — соловей! Не поет! Тот словарь ушел.
 
      При встрече расскажу все как было, пока же: первый мой ПОЭТ, т. е. первое сознание ПОЭТА за 9 лет (как я из России).
 
      ________
 
      Обнимаю Вас, дорогая Саломея, умоляю с Мирским. Бровь моя так и осталась с лысиной, т. е. я — полуторабровой.
 
      МЦ.
 
      ГОВОРЯ С Д<МИТРИЕМ> П<ЕТРОВИЧЕМ> НЕ УПОМИНАЙТЕ НИ О КАКОЙ ВЕРЕ.
 
      Р. S. А вдруг Вы уже вернулись и с Д<митрием> П<етровичем> говорить не сможете? Дни летят. Ваше письмо — только что посмотрела — от 20-го, и Вы пишете, что Вы уже две недели в Лондоне. Посылаю на Colisйe в надежде, что перешлют.
 
      Как ужасно, что я Вас только сейчас благодарю за иждивение!
 
      17-го марта 1931 г.
 
      Дорогая Саломея!
 
      Сердечное спасибо за иждивение.
 
      Очень рада, что пришелся Мур, Вы ему тоже пришлись.
 
      (Выходя: — понравилась? Он: грубым голосом: „Вообще — милая“, А вообще женщин без исключения — не переносит.)
 
      Перекоп сдаю (на авось) в воскресенье. На очереди „Gars“, (Muselli).
 
      Хотите повидаемся на следующей неделе? М. б. соберемся с С<ергеем> Яковлевичем), он очень хотел бы Вас повидать.
 
      Целую Вас.
 
      МЦ.
 
      Машиной играет весь дом.
 
      Meudon (S. et O.)
 
      2, Av<enue> Jeanne d'Arc
 
      26-го марта 1931 г.
 
      Дорогая Саломея! Большая, большая просьба: не подарили ли Вы бы мне 80 фр<анков> на башмаки, мои совсем отслужили: одни отказались чинить, а другие, к<отор>ые ношу три года, так разносились, что спадают с ног, так что ходить не в чем. А в Самаритэне как раз продаются Semelle Uskide. такие же, какие я проносила 3 года, не чиня подошвы. 80 фр<анков>. Но их безнадежно — нет.
 
      Вы бы этим подарком меня спасли.
 
      — Очень хорошо у Вас было в прошлый раз — м. б. впадение в детство с Аней Калин? Кстати, дома она была Нюта, у нас, из протеста, Аня.
 
      До свидания, надеюсь скорого. Мур твердо ждет приглашения. Свободен все дни кроме четверга (Закон Божий!)
 
      МЦ.
 
      Медон, 31-го марта 1931 г.
 
      Сердечное спасибо, дорогая Саломея!
 
      Башмаки куплены — чудные — будут служить сто лет.
 
      Обнимаю Вас!
 
      ТВЕРДООБУТАЯ
 
      МЦ
 
      Что Ваша Голландия? Ваш голландец (летучий) уже здесь. Скрывается. (NB! Кажется — только от меня!)
 
      21-го апреля 1931 г.
 
      Meudon (S. et О.)
 
      2, Av<etiue> Jeanne d'Arc
 
      Запоздалое Христос Воскресе, дорогая Саломея! Где Вы и что Вы? Были ли в Голландии? Видела Мирского, но не преувеличивая (здесь: не преуменьшая) ровно три минуты, на вокзале, на проводах Извольской, в толпе снимающих, снимающихся, плачущих и напутствующих.
 
      Напишите два словечка и, если можно, пришлите иждивение.
 
      Целую Вас.
 
      МЦ.
 
      Медон, 23aпрeля/6-го мая 1931 г.
 
      Сердечное спасибо, дорогая Саломея, за иждивение и простите за позднюю благодарность.
 
      Нынче Мурины имянины (Георгиев день) и ознаменованы они следующим речением: — Мама! как по-французски Бердяев? — Так и будет— Бердяев, если хочешь — Berdiaйff. — А-а… А почему я на одной книге прочел: BOURDEL?
 
      Кстати, когда я ему передала, что сейчас у Вас уехала прислуга и т. д. — „А зачем мне прислуга?“ — „Ты же собирался у Саломеи завтракать!“ — „А Саломея сама не умеет готовить?“ — „Нет“. — „Пусть научится!“
 
      П. П. С<ув>чинский tout crachй.
 
      _______
 
      Обнимаю Вас.
 
      МЦ.
 
      Meudon (S. et О.)
 
      2, Avenue Jeanne d'Arc
 
      10-го мая 1931 г.
 
      Дорогая Саломея!
 
      Хорош вечер: 1) без брови (к 30-му от остающегося миллиметра не будет и следа) 2) без платья (то что есть — до колен) и без участников. Боясь душевных осложнений (просить, благодарить, жалеть, что просила и благодарила) — решила одна. 1-ое отд<еленис> — стихи, второе — проза (новая, для Вас ОСОБЕННО интересная, честное слово!) третье — опять стихи.
 
      Посылаю Вам 10 билетов с безмолвной просьбой. А если Путерману послать штук пять — продаст (хоть один??) Если думаете, что да (хоть 1/2!), сообщите мне, милая Саломея, его адрес.
 
      Когда повидаемся? Что у Вас нового? Как здововье? Напишите словечко!
 
      МЦ.
 
      18-го мая 1931 г.
 
      Meudon (S. et O.)
 
      2, Av<enue> Jeanne d'Arc
 
      Дорогая Саломея! Можно в спешном порядке попросить Вас об иждивении: шьется — с грехом пополам — платье (из бывшего, далеких дней молодости, к счастью длинного — платья вдовы посла Извольского. Красного (платья, а не посла!) и нужно на днях за него платить.
 
      Дикая жалость, что Вас на вечере не будет, ибо — Христом Богом, умоляю: до 30-го никому ни слова — читать буду:
 
      История одного посвящения
 
      — то есть:
 
      „Уезжала моя приятельница в дальний путь, замуж зб море“ — разбор и пожжение бумаг — то же по инерции у меня дома — и, — налету уже жгущей руки — что это такое?
 
      Печатное — большое — кем-то вырезанное и:
 
      Где обрывается Россия
 
      Над морем черным и глухим
 
      II
 
      Г<ород> Александров Владимирской губ<ернии>. Лето. Шестнадцатый год. Народ идет на войну. Я пишу стихи к Блоку и впервые читаю Ахматову. У меня в гостях Осип Мандельштам. — Эпизоды — (прогулка по кладбищу, страх быка (теленка), М<андельшта>м и нянька, М<андельшта>м и монашка и т. д.) — Отъезд. — Из Крыма стихи:
 
      Не веря воскресенья чуду…
 
      III
 
      Читаю газетную вырезку с описанием как, где и кому написаны эти стихи. Оказывается — очень хорошенькой, немножко вульгарной женщине-врачу — еврейке — на содержании у армянского купца. В Крыму (вместо Коктебеля, места совсем особого, единственного, дан Крым Ялты и Алупки). Местное население показывает М<андельшта>му свиное ухо. (NB! В Крыму! На добрую четверть состоящем из евреев!)
 
      И тбк далее.
 
      И вот, строка за строкой — отповедь.
 
      Заключительные строки:
 
      — Не так много мне в жизни посвящали хороших стихов и, главное, не так часто вдохновение поэта — поэтом, чтобы мне это вдохновение уступать так даром зря (небывшей) подруге (небывшего) армянина.
 
      Эту собственность — отстаиваю.
 
      ________
 
      Автора фельетона — угадываете. Нужно думать — будет в зале. Поделом.
 
      Да, еще такая фраза:
 
      — Если хочешь писать быль, знай ее. Если хочешь писать поэму — жди сто лет либо не называй имен.
 
      ________
 
      Вот потому-то и жалею, что Вас, милая Саломея, не будет, ибо в 2-ой части дан живой М<андельшта>м и — добру дан, великодушно дан, если хотите — с материнским юмором.
 
      Очень, очень прошу — до вечера ни слова, пусть будет сюрприз.
 
      Обнимаю Вас и люблю.
 
      МЦ.
 
      Пишите о жизни, здоровье, летних планах. Когда думаете в Париж?
 
Никто ничего не отнял, —
Мне сладостно, что мы врозь!
Целую Вас через сотни
Разъединяющих верст.
 
 
Я знаю, наш дар — неравен,
Мой голос впервые — тих.
Что Вбм, молодой Державин,
Мой невоспитанный стих!
 
 
На страшный полет крещу Вас:
Лети, молодой орел!
Ты солнце стерпел, не щурясь, —
Юный ли взгляд мой тяжел?
 
 
Нежней и бесповоротной
Никто не глядел Вам вслед…
Целую Вас — через сотни
Разъединяющих лет.
 
      ________
 
      12-го февраля 1916 г.
      Из Москвы в Петербург
      О. Мандельштаму — МЦ.
      (NB! Я не знала, что он — возвращается)
 
      Медон, 31-го мая 1931 г., Троицын день
 
      Дорогая Саломея,
 
      Все в порядке и большое спасибо и большое простите — не писала из-за вечера, который — слава Богу — уже за плечами.
 
      До последней минуты переписывала рукопись „История одного посвящения“, где, не называя Вас (ибо не знаю как бы Вы отнеслись, если ничего не возражаете, в печати назову — вещь пойдет в Воле России, где не называя Вас, защищала и Ваше (посвящение) от могущих быть посягательств и присвоения.
 
      Вечер прошел с полным успехом, зала почти полная. Слушали отлично, смеялись где нужно, и — насколько легче (душевно!) читать прозу. 2-ое отд<еление> были стихи — мои к М<андельшта>му, где — между нами — подбросила ему немало подкидышей — благо время прошло! (1916 г. — 1931 г.!) (Он мне, де, только три, а ему вот сколько!) А совсем закончила его стихами ко мне: „В разноголосице девического хора“, — моими любимыми.
 
      Денежный успех меньше, пока чистых 700 фр., м. б. еще подойдут, — часть зала была даровая, бульшая часть 5-франковая, „дорогих“ немного. Но на кварт<ирный> налог (575 фр. уже есть — и то слава Богу. Хотя жаль.
 
      С иждивением, милая Саломея, то, чту Вы мне писали — грустно, но что ответить, кроме (как в любви) — Спасибо за бывшее. Дайте мве кстати адрес Ани Калин (в гимназии она была Аня и Калин), хочу ее поблагодарить.
 
      Да! Георгия Иванова (автора лже-воспоминаний — „Китайские тени“ — уже вышли отдельной книгой) на вечере не было, ибо — en loyai ennemi приглашения не послала, но Г. Адамович (близнец) был и — кажется — доволен. С<ергей> Я<ковлевич>, сидевший рядом с ним, слышал его ремарку: „Нападение номер два“. (По-моему — хорошо.)
 
      Обнимаю Вас и люблю. Пишите. Когда „домой“? (Беру в кавычки ибо у Вас как у Персефоны дома нет. )
 
      МЦ
 
      <Приписки на полях:>
 
      С<ергей> Я<ковлевич> Вас очень приветствует и тоже по Вам соскучился. А Мур упорно и терпеливо ждет приглашения. Автомобиль жив.
 
      Да! Читала я в красном ду полу платье вдовы Извольского и очевидно ждавшем меня в сундуке 50 лет. Говорят — очень красивом. Красном — во всяком случае. По-моему, я цветом была — флаг, а станом — древком от флага.
 
      Когда читала о М<андельшта>ме, по залу непрерывный шепот: „Он! Он! Он — живой! Как похоже!“ и т. д.
 
      11-го июня 1931 г.
 
      Meudon (S. et O.)
 
      2, Av(enue) Jeanne d'Arc
 
      Дорогая Саломея,
 
      Вы наверное уже приехали. Открытки — чудные, каждая — драгоценность, — не знаю почему: единственный вид живописи мне глубоку-близкий. Аля в очаровании н благодарит вместе со мной.
 
      Да! Хотите, когда приеду, захвачу ту прозу (Мандельштам-Иванов) я почитаю? А то — долго не будет напечатана. До встречи, надеюсь скорой
 
      МЦ.
 
      Медон, 21-го июня 1931 г.
 
      Дорогая Саломея! Спасибо за весточку и за приятную весть (билеты). Читать Мандельштама лучше вечером и без Мура. Если позовете на чтение Путермана — думаю — доставите ему удовольствие — ввиду сюжета. Muselli наконец написала — целый опросный лист — но ответа нет, может быть давно уже у себя на родине (родинах: двух, — в Нормандии и Корсике, или так: на одной родине и в одном отечестве).
 
      Есть всякие новости, одна из них—предстоящий визит к Бассиано (Commerce) и связанная с ним большая просьба: у меня два платья: одно черное, до колеи — моего первого вечера (1926 г.) другое красное, до земли — моего последнего вечера (1931 г.) ни одно не возможно. Может быть у Вас есть какое-нибудь Вам не нужное, милая Саломея, Вы ведь выше меня, так что Ваши по-коленные мне под-коленные. — Какое ни на есть у меня, кроме этих двух, только фуфайки или из toile basque (зебра или забор!).
 
      Новости расскажу устно, жду оклика, обнимаю Вас, прошу прощения (попрошайничество) и благодарю (билеты).
 
      МЦ.
 
      Медон, 20-го июля 1931 г.
 
      Дорогая Саломея,
 
      Только что отказ от Commerce, куда я через знакомую Д<митрия> П<етровича> пыталась устроить своего французского) (и злосчастного!) Мулодца. (Кстати, г<оспо>жа Бассиано пишет с большими синтаксическими ошибками, очевидно итальянский муж слинял).
 
      Ну что ж, по-ахматовски:
 
      Одной надеждой меньше стало —
      Одною песней больше будет!
      
 
      Пока что собираю С<ергея> Я<ковлевича> на море (Ile de Batz, Бретань) на две недели — в долг (который надеялась вернуть из Commerce. А вместо франц<узских> сотен — один итальянский синтаксис!)
 
      Остаюсь без ничего и очень прошу Вас, милая Саломея, если можно прислать июльское иждивение.
 
      Кстати 22-го новый месяц — и новые надежды!
 
      Пишу хорошие стихи.
 
      Обнимаю Вас
 
      МЦ.
 
      Мур: — „Мама, какая у Вас голова круглая! Как раз для футбола! Вот я ее отвинчу и буду в нее играть ногами“.
 
      ________
 
      — Мама, если бы я был Бог, я бы всегда делал хорошую погоду. Значит, я умнее, чем теперешний Бог.
 
      Медон, 29-го июля 1931 г.
 
      Дорогая Саломея,
 
      Сердечное спасибо.
 
      О провале Мулодца я Вам писала? Вот он „goыt pas trop sыr de la (u des!) Princesse (—cesses!)“ — то, о чем меня предупреждала приятельница Д<митрия> П<етровича> — прелестная старо-молодая англо-француженка, сдающая русское „bachot“.
 
      С<ергей> Я<ковлевич> слава Богу уехал, сейчас в Ardиch’e около Bаланса в деревне, ловит раков. Пробудем сколько денег хватит, часть пребывания нам подарили.
 
      Что с Вбшим летом?
 
      Обнимаю
 
      МЦ.
 
      21-го авг<уста> 1931 г.
 
      Meudon (S. et О.)
 
      2, Av<enue> Jearme d'Arc
 
      Дорогая Саломея!
 
      Где Вы и что Вы? Можно Вас попросить об иждивении?
 
      В жизни Д<митрия> П<етровича> есть новость, которую Вы наверное уже знаете — давно готовилась: семейного порядка.
 
      Пасу Мура по холодным пастбищам Медона и когда могу пишу.
 
      Целую Вас, напишите о себе.
 
      МЦ.
 
      Медон, 7-го сен<тя6ря> 1931 г.
 
      Дорогая Саломея!
 
      Сердечное (и как всегда — запоздалое) спасибо..
 
      А Вы знаете что написано на могиле Рильке?
 
      Rose! о reinster Widerspruch! Lust
      Niemandes Schlaf zu sein unter so viel Lidern!
      Rose! о pure contradiction! Joie
      Voluptй
      De n'кtre le sommeil de personne sous tant de paupiиres!
 
      Правда похоже на персидское: и роза, и краткость, и смысл.
 
      Пишу хорошие стихи, свидимся почитаю.
 
      Из интересных встреч — приезжий художник из России, мой тамошний четырехвстречный друг (он считал, я — нет), кстати товарищ по школе живописи Маяковского и Пастернака, много рассказывал.
 
      Мои внешние дела ужасны: 1-го терм — 1200 фр<анков>, и у меня ничего, ибо с Мулодцем (французским» в Commerc’e сорвалось, а очередной № Воли России с моей прозой о Мандельштаме (3 листа — 750 фр. просто не выходит, и возможно что не выйдет вовсе.
 
      С<ергей> Я<ковлевич> тщетно ищет места. — Не в Россию же мне ехать?! где меня раз (на радостях!) и — два! — упекут. Я там не уцелею, ибо негодование — моя страсть (а есть на что!)
 
      Саломея милая, у Вас нет последнего № N<ouvelle> R<evue> F<ranзaise> с исповедью Мирского? Если да — пришлите, мне он необходим хотя бы на час.
 
      Вера разошлась с П<етром> П<етровичем> и сейчас где-то на Юге, у сестры Д<митрия> П<етровича>, куда уехал и он. У меня по поводу всего этого — свои мысли, невеселые.
 
      Аля в Бретани, лето у меня каторжноватое, весь день либо черная работа, либо гулянье с Муром по дождю под непрерывный аккомпанемент его рассуждений об автомобиле (-билях) — марках, скоростях и пр. Обскакал свой шестилетний возраст (в ненавистном мне направлении) на 10 лет, надеюсь, что к 16-ти — пройдет (выговорится! ибо не молчит ни секунды — и все об одном!)
 
      Целую Вас, иждивение получила, спасибо за все.
 
      М.
 
      Meudon (S. et O.)
 
      10-го сентября 1931 г.
 
      2, Av<enue> Jeanne d’Arc
 
      Дорогая Саломея,
 
      Наши письма — как часто — разминулись (встретились). А сейчас пишу Вам вот по какому делу: приехал из Берлина — работать в Париже — известный в России художник Синезубов (ряд картин в Третьяковке и в петербургском Музее бывш<ем> Алекс<андра> III), преподаватель Вхутемаса (московское) Училище Жив<описи> и Ваяния) — вообще guelgu’un. Я его хорошо знаю с России.
 
      И вот, французы приписали ему в паспорте «sans possibilitй de renouvellement» визу, к<отор>ая истекает 20-го Октября. Он в отчаянии, ему сейчас 38 лет — и с 18-ти рвался в Париж. Я его хорошо знаю, он никакой не большевик, просто художник, и — страстный художник.
 
      Из разговоров выяснилось, что ему принадлежит последний портрет Татьяны Федоровны Скрябиной, сестры Шлецера, портрет которой он тогда же в Москве (1921 г.) подарил Марин Александровне Шлецер, матери Татьяны и Бориса Федоровичей, она должна это помнить, но Б<орис> Ф<едорович> может этого не знать. (Т<атьяну> Ф<едоровну> писал уже умершей.) Не помог ли бы ему Б<орис> Ф<едорович> с визой? И — может ли? Если ли у него связи с французами? Наверное же?
 
      Его мать тогда предлагала Синезубову за портрет деньги и любую вещь на выбор, — он конечно ничего не взял.
 
      Он — абсолютно-благороден, я за него ручаюсь во всех отношениях. Ему необходимо помочь.
 
      Так вот: не сообщите ли Вы мне адрес Б<ориса> Ф<едоровича> и не поддержите ли моей просьбы? Вас он ценит и любит, а Вы мне верите.
 
      Столько бед вокруг, милая Саломея, что забываешь о своих.
 
      Целую Вас.
 
      МЦ.
 
      16-го сентября 1931 г.
 
      Meudon (S. et О.)
 
      2, Avenue Jeanne d'Arc
 
      Дорогая Саломея,
 
      Прежде всего — в ответ на Ваше «и совсем не чувствую себя счастливой» —
 
На свете счастья нет, но есть покой и воля
 
      — воля, которую я, кстати, всегда понимала как волю волевую, а не как волю-свободу, как, нужно думать, понимал сам Пушкин — и которой тоже нет.
 
      Во-вторых: милая Саломея, ну и зверски же Вы молоды и зверски же счастливы, чтобы этот порядок вещей: совсем не чувствовать себя счастливым — чувствовать непорядком вещей!
 
      Очень Вас люблю и — чту, если не гораздо больше, то (у меня) гораздо реже: Вы мне бесконечно-нравитесь. (Лестно — на шестом году знакомства?)
 
      Но — в чем дело с не-совсем-счастьем или совсем-не-счастливостью?
 
      От души хочу Вас видеть — и давно, но — дела у нас сейчас (и давно!) такие, что нет ни на что, живем заемами (займами?) в 5 и 10 фр., в городе я не бываю никогда, предоставляя прогонные С<ергею> Я<ковлевичу>, которому нужнее — ибо ищет работы и должен видеть людей.
 
      Это не намек на иждивение, дорогая Саломея, наоборот: хочу просить Вас не давать мне его до 1-го, а 1-го выдать сразу за сентябрь и за будущий Октябрь, чтобы было основание к терму (1-го — 1200 фр.), к<оторого> мы иначе никогда не выплатим.
 
      Надеялась на Commerce (франц<узский> Мулодец) и на Волю России (История одного посвящения) — Commerce не взял, а В<оля> России встала — и сдвинется ли? Дело в том, что печатай я то, что пишу — мы приблизительно могли бы жить. Но меня не печатают нигде — что же мне делать?!
 
      Нынче утром послала на Ваш адр<ес> письмо Мочульскому с вот какой просьбой: он друг переводчика Шюзвиля, а Шюзвиль участник некоего из<дательст>ва Bossard и кроме того знал меня 14-летней гимназисткой в Москве (я тогда писала французские стихи, а Шюзвиль — кажется — русские), словом Шюзвиль всячески ко мне расположен, но к сожалению «трусоват был Ваня (Jean Chuzeville!) бедный», боится «новых» стихов, — так вот мне нужно, чтобы Мочульский замолвил слово за моего Мулодца, напирал не на его левизну, а народность (эпичность). Я сейчас обращаюсь за помощью ко всем, есть даже целый план моего спасения (NB! я как тот утопающий, который с берега смотрел как его же спасают — честное слово! полное раздвоение личности) — С<ергей> Я<ковлевич> Вам этот план сообщит, ему вообще очень хочется и нужно с Вами повидаться — сообщите когда.
 
      А с Д<митрием> П<авловичем> угадали — кажется женится и (пока что) на Вере, во всяком случае С<увчин>ские разошлись и В<ера> у сестры Д<митрия> П<авловича> где-то на юге.
 
      Пишу хорошие стихи.
 
      До свидания, дорогая Саломея, жду ответа: согласны ли с иждивением и — когда можно будет С<ергею> Я<ковлевичу> Вас повидать.
 
      В пятницу у меня будет Синезубов, передам ему все относительно Vogel’я и паспорта, огромное спасибо. Вы его спасаете.
 
      Целую Вас.
 
      МЦ.
 
      30-го сент<ября> 1931 г.
 
      Дорогая Саломея,
 
      Завтра (1-го) у нас терм, но у нас отсрочка на еще несколько дней. Если можете прислать иждивение — ния (сентябрь и октябрь) до 5-го, буду Вам бесконечно-благодарна. Очередная консьержка ушла и получает сама хозяйка, а с ней лишний раз встречаться — омерзение.
 
      Вернулась из Бретани Аля с множеством зарисовок, гораздо лучше тех, что Вы видели на стене. Заставляет лизать все свои вещи (вплоть до чемодана), чтобы (мне) почувствовать, какое море соленое.
 
      Дела наши хуже нельзя.
 
      Да! я тогда по-настоящему и не поблагодарила Вас за те сто фр<анков>, только с жадностью их забрала. — Спасибо огромное.
 
      До свидания, целую Вас.
 
      МЦ.
 
      Meudon (S. et О.)
 
      Av<enue> Jeanne d'Arc
 
      30-го сент<ября> 1931 г.
 
      Нынче иду с Синезубовым к Вожелю.
 
      Медон, 8-го Октября 1931 г.,
 
      сегодня имянины С<ергея> Я<ковлевича>, а он в постели, в гриппе
 
      Дорогая Саломея,
 
      Огромное спасибо за иждивение, — терм с Божьей и Вашей помощью с плеч сбыли.
 
      Но тревожит чужая тревога, а именно дела Синезубова. Мы была с ним у Вожеля, который нас очень хорошо принял, паспорт рассматривал с тщательностью пограничника, ничего не забыл, обо всем спросил и, главное, все записал.
 
      Расстались мы на том, что он известит Вбс.
 
      Но нынче уже 8-ое, а синезубовская виза кончается 20-го, бедный малый в безумной тревоге и тоске, а главное — и м. б. вина моя — что он еще не подавал никакого прошения о продлении визы. Моя просьба к Вам, милая Саломея, сводится к следующему: узнайте у Вожеля (он, естественно, мог забыть) есть ли надежда на продление визы — раз, и нужно ли, и кому, и как подавать прошение — два. Я в этих делал абсолютно-неопытна, а Синезубов уж подавно (подавлен).
 
      И еще одна просьба, милая Саломея (NB! сказка про рыбака и рыбку, — но рыбак плохо просил) на этот раз для Али: не смогли бы Вы достать у Вожеля «Les Tricots» — Octobre 1931 — supplement au Jardin des Modes, — у него их наверное много, купить — 15 фр. (чудный альбом и стуит) — а Але необходимо, так как она все время вяжет и часто на заказ, в следующий раз приеду в ее фуфайке.
 
      До свидания, милая Саломея, а то, боюсь, еще что-нибудь попрошу МЦ.
 
      — Ту статью все еще пишу и обращаю ее к «воображаемому собеседнику» — Вам.
 
      Медон, 23-го Октября 1931 г.
 
      Дорогая Саломея!
 
      On Vous prie par des paroles, Vous reponderpar des actes: только что письмо от Синезубова, — Вы представляете себе какое. Его Вы, в случае чего, предъявите на страшном суде.
 
      А вторым (первым в порядке дней) act’ом, т. е. «Les Tricots», по-своему осчастливлена Аля и — рикошетом — я, потому что у меня будет чудная фуфайка.
 
      Словом (тьфу, тьфу!) все к лучшему. Бесконечно-рады, С<ергей> Я<ковлевич> и я, за Синезубова, это сейчас абсолютно-счастливый человек. Ему, кроме работы в Париже, ничего не нужно. Кстати, это выкормыш того странного монаха, который у Вас что-то унес. Монах сейчас священник в Марселе и обучает маленьких детей (как уносить — подальше).
 
      Статья моя (NB! целая книга) об искусстве кончена, если разрешите посвящаю ее Вам: знаю, что во всех пунктах спорная, а в целом неотразимая (как все очень живое, как я сама).
 
      Обнимаю Вас и бесконечно благодарю
 
      МЦ.
 
      Медон, 17-го ноября 1931 г.
 
      Дорогая Саломея!
 
      Во-первых — огромное спасибо за Синезубова: счастливее человека нет.
 
      Во-вторых — статью Искусство при свете совести я мысленно посвятила Вам с первой секунды нашего последнего разговора — до всяких Синезубовых.
 
      В-третьих — статью, а не поэму, потому что высоких поэм у меня, кажется, нет — (вообще, кажется, нет!) — а статья определенно на высокий лад, без обольщений (неисполненных, никогда, искусством обещаний).
 
      В-четвертых — очень хочу повидаться (нумерация по срочности выяснения: не хочу думать, что Вы думаете, что я что-нибудь способна сделать в благодарность за поступок (С<инезубо>ва), а не за сущность (Вас самоё, безотносительно меня и С<инезубо>ва).
 
      В-пятых: С<ергей> Я<ковлевич> фабрикует картон для домов: тепло-хладо-звуко-непроницаемый. (Этот картон — почему-то — из стекла.) Изобретение не его. Он — только руки.
 
      В-шестых и кажется в последних — скромная просьба об иждивении (слово, привезенное мною из Чехии и понятное только русским студентам и профессорам — и ВАМ!)
 
      Нет — и, в-седьмых, нашлось! — как только кончу переписку статьи, дам ее Вам на прочтение, взяв слово, что дочитаете до конца.
 
      Целую Вас, С<ергей> Я<ковлевич> сердечно приветствует.
 
      МЦ.
 
      Мур Вас помнит и изредка делает попытки проникнуть к Вам в гости.
 
      Медон, <конец ноября — начало декабря 1931>, суббота
 
      Дорогая Саломея!
 
      Это письмо Вы должны были получить вчера, т. е. не это, а потерянное: потеряла в доме и найду через год.
 
      Повторю вкратце:
 
      Не писала Вам сначала, п. ч. со дня на день ждала иждивения, а потом, чтобы не звучало как напоминание, но все время о Вас думала, вернее думала, что Вы считаете меня свиньей.
 
      Очень хочу повидаться, давайте на через-следуюшей неделе, когда хотите, на этой я должна допереписать свою статью (м. б. возьмут сербы (!) — очень большая и статья и работа, а времени мало: вчера заболел Мур (желудочное, с рвотой и жаром; три дня ели одну чечевицу «lentilles russes», вот и засорился). Нынче жар уже меньше (вчера вечером было под сорок), заняли немножко денег и купили слабительного.
 
      С<ергей> Я<ковлевич> служит, но службу выселили с квартиры (с huissier! ) С<ережа> спасал динамомашину и материалы. Потому временно не платят, но потом кажется опять будут (200 фр. в неделю, больше у нас нет ничего, а сейчас просто ничего).
 
      Итак жду Вашего зова от понедельника той недели, когда хотите.
 
      Целую Вас и очень люблю
 
      МЦ.
 
      Медон, 29-го декабря 1931 г.
 
      Дорогая Саломея,
 
      Обращаюсь к Вам с очередной просьбой, а именно: не могли бы Вы поспособствовать Алиному устроению в какой-нибудь модный журнал (figurines). Она очень талантлива как раз в фигуре, линии и т. д. и не сомневаюсь, что была бы принята — если была бы двинута. Вся надежда сейчас на ее заработки: мои Вы знаете (NB! вечер дал всего 200 фр., а 1-го терм — 1300 фр., а С<ергей> Я<ковлевич> своим картоном вырабатывает всего 200 фр. в неделю да и то с задержками и перерывами в работе. Сейчас например две недели перерыву, т. е. две недели не будет ничего. Положение отчаянное, вот я и подумала, что м. б. Вы что-нибудь сможете сделать для Али.
 
      Ее рисунки ничуть не хуже хороших профессиональных, а — была бы надежда на устройство — после месяца «figurines» в школе она бы многих просто забила. Не материнское самомнение, а мнение знающих.
 
      Подумайте об этом, милая Саломея, тогда она с 1-го января записалась бы на курс figurines и к 1-му февраля могла бы уже подать мастерские вещи.
 
      Другого исхода не вижу. Если бы Вы захотели, она могла бы Вам привезти показать имеющееся.
 
      Простите за зверский эгоизм письма, но мы по-настоящему тонем.
 
      Целую Вас.
 
      МЦ.
 
      Медон, 22-го февраля 1932 г.
 
      2, Av<enue> Jeanne d'Arc
 
      Милая Саломея,
 
      (Помните: Шаломея — от: шалая)
 
      Вы меня совсем забыли, никогда не зовете в гости и я даже немножко обижена (что без меня так окончательно-хорошо обходятся).
 
      Хотя знаю, что Вы служите, а может быть и хвораете. Поэтому не зовите меня скоро, но когда-нибудь все-таки позовите.
 
      _______
 
      Дела наши гиблые, гиблейшие… 1-го апреля переезд — мы уже отказались, ибо вытянуть не можем — пока неизвестно куда. Жалею лес, которым утешалась.
 
      Обнимаю Вас и жду весточки, спасибо за Алю, чту вы думаете о ее хронических лошадях?
 
      Сердечный привет от всех. Мура включая. Вы единственное женское существо, про которое он говорит: ничего себе (высшая хвала!).
 
      МЦ.
 
      <Наверху — рисунок лошади; внизу — приписка:>
 
      Дорогая Саломея Николаевна, нет ли у Вас книги «La belle saison» Martin du Gard'a? На эту книгу объявлен конкурс иллюстраций, у нас ее нет, купить, конечно, не на что; и вот ищу по знакомым. Целую крепко. Аля.
 
      11-го марта 1932 г.
 
      Meudon (S. et O.)
 
      2, Av<enue> Jeanne d'Arc
 
      Дорогая Саломея, завтра еду в Брюссель читать уже знакомый Вам доклад «Поэт и время» в Клубе Русских Евреев (приглашение). Поэтому в понедельник быть у Вас не смогу — возможно, что задержусь на несколько дней в попытке устроить французский вечер.
 
      Положение наше отчаянное: с квартиры съезжаем 1-го, не платили 2 месяца, итого 900 фр., сняли другую в Кламаре, дешевле нашей на тысячу, исходив предварительно все окрестности. 1-го должны внести тысячу фр. за триместр (нашли без залога). Из Бельгии привезу немного, — знаю от уже ездивших по тому же приглашению, немного подработает и С<ергей> Я<ковлевич>, но все это конечно не составит и половины. Без уплаты здесь — не выпустят, а без уплаты там — не впустят. А еще переезд.
 
      Воплю о помощи на все стороны, воплю и к Вам: милая Саломея, выручите еще раз, соберите что можете — иначе нам совсем погибать.
 
      По возвращении из Брюсселя спишусь с Вами, когда встретиться. Желаю здоровья и приличного самочувствия — у меня от всех этих лестниц, этажей, dйbarras’ков с окном и без, достоверных жеранов и призрачных hussiers —несколько безумное.
 
      Обнимаю Вас
 
      МЦ.
 
      18-го марта 1932 г.
 
      Meudon (S. et O.)
 
      2, Av<enue> Jeanne d'Arc
 
      Дорогая Саломея,
 
      Обращаюсь к Вам со следующей отчаянной просьбой: я только что из Бельгии, из поездки ничего не вышло: 250 6ельг<ийских> франк. вместо 500 франц<узских>, на которые рассчитывала и вправе была рассчитывать.
 
      Подробности моих злоключений — устно.
 
      Пока же: 1-го, т. е. через 12 дней, мы должны выехать и въехать, ибо подписала новому хозяину обязательство, как и он — нам.
 
      Плата с триместрами, т. е. при въезде нужно внести ровно тысячу.
 
      Здесь мы не платили два месяца, итого 866 фр., словом (переезд включая) необходимы две полных тысячи. Тысячу надеюсь сколотить из предполагаемого на днях заработка С<ергея> Я<ковлевича>, авансов в Воле России и одном сербском журнале и ряде частных заёмов по 50 или возле-франков. Но второй тысячи нет и быть не может, наши возможности исчерпаны досуха. Д<митрий> П<етрович> прислал 2 фунта, которые уйдут на жизнь, — до 1-го. В доме голод и холод.
 
      Дорогая Саломея, сделайте чудо, иначе мы по-настоящему погибли. Вещей без уплаты здесь естественно не выпустят, вообще — тупик.
 
      Целую Вас и воплю о помощи.
 
      МЦ.
 
      Самое ужасное, что у нас всего 12 дней.
 
      16-го мая 1932 г.
 
      Clamart (Seine)
 
      101, Rue Condorcet
 
      Дорогая Саломея!
 
      Сердечная просьба: 26-го мой доклад — Искусство при свете Совести (помните разговор осенью? то самое). Посылаю Вам 10 билетов с просьбой по возможности распространить — чем дороже, тем лучше, но не меньше 10 фр. билет. Мы в самой черной нищете, живем вчетвером на Алины еженедельные 40 фр. (figurines), то есть — гибнем. В Париж ходим пешком и т. д.
 
      Оттого не писала и не бывала.
 
      Обнимаю Вас и люблю
 
      МЦ.
 
      12-го августа 1932 г.
 
      Clamart (Seine)
 
      101, Rue Condorcet
 
      Дорогая Саломея, видела Вас нынче во сне с такой любовью и такой тоской, с таким безумием любви и тоски, что первая мысль, проснувшись: где же я была все эти годы, раз так могла ее любить (раз, очевидно, тбк любила), и первое дело, проснувшись — сказать Вам это: и последний сон ночи (снилось под утро) и первую мысль утрб.
 
      С Вами было много других. Вы были больны, но на ногах и очень красивы (до растравы, до умилительности), освещение — сумеречное, всё слегка пригашено, чтобы моей тоске (ибо любовь — тоска) одной гореть.
 
      Я все спрашивала, когда я к Вам приду — без всех этих — мне хотелось рухнуть в Вас, как с горы в пропасть, а чту там делается с душою — не знаю, но знаю, что она того хочет, ибо тело = самосохранение. — Это была прогулка, даже променада — некий обряд — Вы были окружены (мы были разъединены) какими-то подругами (почти греческий хор) — наперсницами, лиц которых не помню, да и не видела, это был Ваш фон, хор, — но который мне мешал. Но с Вами, совсем близко, у ног, была еще собака — та серая, которая умерла. Еще помню, что Вы превышали всех нб голову, что подруги, охранявшие и скрывавшие — скрыть не могли. (У меня чувство, что я видела во сне Вашу душу. Вы были в белом, просторном, ниспадавшем, струящемся, в платье, непрерывно создаваемом Вашим телом: телом Вашей души.) Воспоминание о Вас в этом сне, как о водоросли в воде: ее движения. Вы были тихо качаемы каким-то морем, которое меня с Вами рознило. — Событий никаких, знаю одно, что я Вас любила до такого исступления (безмолвного), хотела к Вам до такого самозабвения, что сейчас совсем опустошена (переполнена).
 
      Куда со всем этим? К Вам, ибо никогда не поверю, что во сне ошибаются, что сон ошибается, что я во сне могу ошибиться. (Везде — кроме.) Порукой — моя предшествующая сну запись: — Мой любимый вид общения — сон. Сон — это я на полной свободе (неизбежности), тот воздух, который мне необходим, чтобы дышать. Моя погода, мое освещение, мой час суток, мое время года, моя широта и долгота. Только в нем я — я. Остальное — случайность.
 
      Милая Саломея, если бы я сейчас была у Вас — с Вами — но договаривать бесполезно: Вы меня во сне тбк не видели, поэтому Вы, та, меня ту (еще ту!) навряд ли поймете. А та — понимала, и если сразу не отвечала, когда и где, если что-то еще длила и отдаляла, — то с такой всепроникающей нежностью, что я не отдала бы ее ни за одно когда и где.
 
      ________
 
      Милая Саломея, нужно же чтобы семь лет спустя знакомства. Вам, рациональнейшему из существ — я, рациональнейшее из существ…
 
      Если бы я сейчас была с Вами, я наверное — ни рацио, ни семилетие знакомства, ни явная нелепость сна при свете дня — rien n’y tient! — достоверно — знаю себя! — врылась бы в Вас, зарылась бы в Вас, закрылась бы Вами от всего: дня, века, света, от Ваших глаз и от собственных, не менее беспощадных. — Сознание (иногда): неузнавание, незнание, забвение.
 
      Саломея, спасибо, я после нынешней ночи на цйлую тоску: цйлую себя — богаче, больше, дальше.
 
      Дико будет читать это письмо? Мне еще не дико его писать. Мне было так естественно его — жить.
 
      _________
 
      Саломея, у меня озноб вдоль хребта, вникните: наперсницы, греческий хор, обряд ложноклассической променады, мое ночное видение Вас — точное видение Вас О. М<андельшта>ма. Значит, прежде всего поэт во мне Вас такой сновидел, значит — правда, значит. Вы та и есть, значит, та — Вы и есть. Не могут же ошибиться двое: один во сне, другой наяву. (Двух поэтов, как вообще ПОЭТОВ (множественного) нет, есть один: он всё тот же.)
 
      Нынче ночью Вы были точным лицом моей тоски, так давно уже не заимствовавшей лиц: ни мужских, ни женских. И — озарение: ах, вот почему тогда, семь лет назад, Д. П. С<вятополк>-М<ирский> не хотел нас знакомить. Но — откуда он взял (знал) меня — ту, не ночующую даже в моих стихах, только в снах, которых ведь он — не знал, меня в которых — ведь — не знал: меня — сновидящую? А как он был прозорлив в своей ревности (за семь лет вперед!) и как дико неправ — ибо тбк, тбк, тбк любить, как я Вас любила в своем нынешнем сне (так — невозможной) — я никогда не могла бы — чту, его! — никого, ни одного его, ни на каком яву. Только женщину (свое). Только во сне (на свободе).
 
      Ибо лицо моей тоски — женское.
 
      ________
 
      Милая Саломея, это письмо глубоко-беспоследственно. Что с этим делать в жизни? И если бы я даже знала чту — то: что с этим сделао жизнь! (И вот уже строки:) Сознанье? Дознанье
 
      — и дальше:
 
      Дознанье сознанья
 
      — и еще:
 
      До — знанье (наперед — знанье) обратное дознанью (post fact’ному, т. е. посмертному), игра не слов, а смыслов — и вовсе не игра.
 
      ________
 
      Мне сегодня дали прочесть в газете статью Адамовича о стихах, где он говорит, что я (М<арина> Ц<ветаева>) хотя и хорошо пишу, но — ничей путь. Саломея! он совершенно прав, только это для меня не упрек, а высшая хвала, т. е. правда обо мае, о правде поэтов сказавшей;
 
      «Правда поэтов — тропа, зарастающая по следам». Так и моя (сонная, данная правда о Вас, правда меня к Вам когда-нибудь зарастет, но я нарочно не иду, стою посереди своего сна как посереди леса, спиной ощущая, что тб — Вы (ТЫ — Вы!) еще там (здесь).
 
      Саломея, Вы сухи. Вы сплошная сушь (кактус), и моя сушь по сравнению с Вашей — подводная яма. Я никогда, ни разу за все семь лет не видела Вас что-нибудь до самозабвения любящей, но раз я Вас, именно Вас, без всякого внешнего повода, о Вас не думая и даже — забыв — Вас такой видела, тб Вы есть, другая Вы — есть. Иначе вся я, с моими стихами и снами, ничего не стую, вся — мимо.
 
      ________
 
      Кончаю в грозу, под такие же удары грома, как внутри, под встречные удары сердца и грома, под такие же молнии, как молния моего прозрения — Вас: себя к Вам. Ибо — оцените такт моего сердца, хотя и громового. — Вы меня во сне вовсе не так любили (так любить двоим — нельзя, места нет!).
 
      — Саломея, электричество погасло, чтобы одни молнии! пишу в грозовой темноте — итак: Вы меня в моем сне вовсе и не любили. Вы просто ходили зачарованная моей любовью. Вы ходили, чтобы я на Вас смотрела, Вы просто красовались, но не тем кобылицыным красованием красавиц, а красотою любимого и невозможного существа.
 
      _________
 
      Милая Саломея, письмо не кончается, оно единственное, первое и последнее от меня (во всем охвате вещи) к Вам (во всем охвате — Вашем, который знаете только Вы). И даже когда кончится — как нынешний сон и, сейчас, гроза, — внутри не кончится — долго. Я всё буду ходить и говорить Вам — всё то же бесполезное, беспоследственное, беспомощное, божественное слово.
 
      Милая Саломея, лучше не отвечайте. Чту на это можно ответить? Ведь это не вопрос — и не просьба — просто лоскут неба любви. Даю Вам его — в ответ на всё, целое, которое в том (уже — том!) сне дали мне — Вы.
 
      Знаю еще одно, что при следующей встрече — через день или через год — или: через год и день (срок для найденной вещи и запретный срок всех сказок!) — нб людях, одна, где и когда бы я с Вами ни встретилась, я буду (внутри себя) глядеть на Вас иначе, чем все эти семь лет глядела, может быть вовсе потуплю глаза — от невозможности скрыть — от безнадежности сказать.
 
      Марина
 
      Р. S. — 14-го авг<уста> 1932 г.
 
      Но все-таки (сознаю свое малодушие) хочу знать, Саломея, о Вас: где Вы и чту и как Ваше здоровье и чему Вы радуетесь и радуетесь ли.
 
      Ведь не могу же я сразу (два дня прошло) утратить Вас — всю. Видите — обычная сделка с жизнью.
 
      _________
 
      Еще одно: помните. Вы как-то целый вечер воевали с каким-то платочком (нашейным), вся прелесть которого якобы долженствовавшая состоять в его непринужденности. — Не могу носить неприкаянных вещей! — так Вы, кажется, сказали и, наконец с отвращением — его сняли. Вспомнила это, вспоминая ту — Вашего ночного шествия (вдоль моей души!) — одежду, явно— не Вашу, ибо явно — наброшенную. И Вы, Саломея, в моем сне были на свободе, на той, которую в жизни не только не ищете — не выносите.
 
      Ах и под самый конец — листка и сна — поняла: это были просто Елисейские Поля, не эти — те, и только потому я все семь лет подряд ничего не видела, что не вслушалась в смысл слова.
 
      <Приписка на полях:>
 
      (NB! Причем — Theodore Deck?!)
 
      6-го окт<ября> 1932 г.
 
      Clamart
 
      101, Rue Condorcet
 
      Дорогая Саломея,
 
      Простите, что начинаю с просьбы. 13-го, в четверг (Maison de la Mutualitй) мой вечер — вернее вечер моей памяти о М. Волошине. А 15-го — терм. Посылаю Вам 10 билетов с горячей просьбой по возможности распространить.
 
      Дела мои очень плохи.
 
      Обнимаю Вас
 
      МЦ.
 
      Clamart, 14-го Октября 1932 г.
 
      Дорогая Саломея,
 
      Как я счастлива, что Вы наконец вернулись. У меня такое странное чувство к Вам — несказбнное в жизни — может быть когда-нибудь в стихах — такое щемящее чувство… что я счастлива, что я не на десять лет моложе: когда я еще пыталась такие чувства — все же — как-то — осуществить. (Сколько было бы лишней муки!)
 
      — Ладно. —
 
      ________
 
      Вечер прошел очень хорошо, увлеченно и увлекательно. Читала, Саломея, 2 ч<аса> 45 м<инут> с крохотным перерывом — дух перевести! — до самого закрытия зала: два раза отчаявшийся швейцар присылал записки, что потушит свет. Кончили в полночь. Зал — весь читательский: ни одного писателя (св<олочи>, нет, ст<арики>, именно дохлые ст<арики>, я не из-за себя ругаюсь, из-за Макса). Но можно сказать, что мой скромный зал вчера был сплошной и один очаг любви.
 
      (Отрывки Вам с удовольствием почитаю при встрече, все — щемяще-веселые!)
 
      Обнимаю Вас и совсем не знаю, как опять влезу в благонадежное русло нашего с вами приятельства.
 
      Марина
 
      <Приписки на полях:>
 
      Самое сердечное спасибо за билеты и за то, что не говорите кбк было трудно вручить.
 
      Саломея! А у нас с вами общий приятель: кавказец, с лица родной дедушка Мура. Угадайте!
 
      <Декабрь 1932>
 
      Дорогая Саломея!
 
      Как грустно, что мы только билетно общаемся! Все ждала Вашего обещанного зова, сколько раз выходила из Вашего метро — и все не в ту сторону. Зайти на авось — не решалась, но каждый раз думала — не без горечи.
 
      А теперь опять это билетное дело. Нужда зверская (собранное берегу для будущего терма и переезда) — а тут еще праздники, и все идут за чаями. Вечер, пока, наш единственный ресурс.
 
      Милая Саломея, сделайте что можете.
 
      Буду читать стихи 20 лет назад. Придете?
 
      Обнимаю Вас.
 
      МЦ.
 
      5-го янв(аря) 1933 г.
 
      Адр<ес> после 10-го тот же Clamart (Seine)
 
      10, Rue Lazare Carnot
 
      Дорогая Саломея,
 
      Только два слова (на мне сейчас четыре одновременных рукописи)
 
      1) никакой обиды
 
      2) спасибо
 
      После переезда, этой пятой горы, сообщусь по существу.
 
      Целую.
 
      МЦ.
 
      <Приписка на полях:>
 
      Рукописи:
 
      1) Эпос и лирика современной России
 
      2) Neuf lettres de femme
 
      3) Живое о живом (переписка, правка).
 
      4) Перевод статьи Бердяева о чем еще не знаю
 
      3-го апреля 1933 г.
 
      Clamart (Seine)
 
      10, Rue Lazare Carnot
 
      Дорогая Саломея!
 
      Мне очень совестно, что беспокою Вас билетными делами — тем более, что Вы совсем ко мне оравнодушели. (Я продолжаю, временами, видеть Вас во сне, — это тоже осененность, и больше чем наша вещь в нас.)
 
      Вечер м. б. будет интересный, я сейчас ни в чем не уверена. Цена билета 10 фр. Скоро терм. Часть Извольского фонда волей-неволей проедена, приходится дорабатывать.
 
      Сделайте что можете! Обнимаю Вас и от души желаю хорошей Пасхи.
 
      МЦ.
 
      16-го апр<еля> 1933 г., Пасха
 
      Clamart (Seine)
 
      10, Rue Lazare Carnot
 
      Христос Воскресе, дорогая Саломея!
 
      Все совсем просто — как во сне, и я поняла это сразу как во сне — без фактов, которые меня всегда только сбивают.
 
      Вы ушли в новую жизнь, вышагнули (как из лодки) из старой — (м. б. с берега в воду — это неважно, из чего-то — во что-то) и естественно не хотите ничего из старой: а я из старой, вернее — мое явление к Вам на пороге — из старой, со старою порога. Это проще простого, и я это глубоко понимаю — и, больше, — Вам глубоко сочувствую: я сама бы так. И только так и можно.
 
      И никакие человеческие «предположения» меня не собьют.
 
      Обнимаю Вас.
 
      МЦ.
 
      15-го мая 1933 г.
 
      Clamart (Seine)
 
      10, Rue Lazare Carnot
 
      Дорогая Саломея,
 
      Простите за напоминание, но если у Вас продались какие-нибудь билеты на мой вечер, было бы чудно, если бы Вы мне сейчас прислали на мое нынешнее полное обмеление.
 
      Как-то встретила Мочульского, он тоже Вас не видел — уже год. Обнимаю Вас и думаю всегда с нежностью.
 
      МЦ.
 
      Вера Сувчинская выходит замуж за молодого (очень молодого) англичанина и едет в Россию. Жених уже там и познакомился с Мирским, который на днях отбыл в Туркмению.
 
      <Лето 1933>
 
      Дорогая Саломея,
 
      Сердечное спасибо, хотя — увы, увы — эти деньги мне придется сдавать Извольской, которая как дракон на страже моих термовых интересов. (Какое жуткое слово terme, какое римско-роковое, — каменное, какое дважды-римское — Рима Цезарей и Рима Пап, — какое дантовское слово, если бы я была французским поэтом, я бы написала о нем стихи.)
 
      А Вы знаете, Саломея, что мы должны переехать в Булонь, потому что Мур с осени поступает в русскую гимназию: вернее, мы с Муром (я тоже все забыла). Прохожу с ним сейчас дни творения, не менее, а более недоступные разуму, чем Апокалипсис.
 
      — Ну, Мур, какое же небо сотворил Бог в первый день? Небо. Мур, перебивая: — Знаю. Сам скажу. Святое пространство.
 
      Что же такое твердь? Вместилище для… освещения.
 
      Дорогая Саломея, могла бы писать Вам без конца. Обнимаю Вас. Спасибо.
 
      МЦ.
 
      23-го сент<ября> 1933 г.
 
      Clamart (Seine)
 
      10, Rue Lazare Carnot
 
      Дорогая Саломея,
 
      Разрешите мне совершенно чистосердечный вопрос: можем ли мы рассчитывать на Ваш сбор к октябрьскому терму? Дело в том, что с Е. А. И<звольской>, неизвестно почему и как, создались такие сложные отношения, что выяснить ничего невозможно, сам вопрос уже невозможен. Не удивляйтесь: там, где психика вмешивается в деловое — обоим плохо.
 
      Умоляю, милая Саломея, никогда ни звуком не обмолвиться ей об этом письме, она человек страстей, и плохо придется уже не «делам» и не психике, а просто мне. Но не объяснить этого моего Вам запроса было невозможно.
 
      Мур на днях поступает в школу, пока что во французскую, здесь же, п. ч. на переезд и устройство в Булони (русская гимназия) не оказалось денег. Я пишу прозу, к<отор>ую Вы, м. б., иногда в Посл<едних> Нов<остях> читаете. Стихов моих они решительно не хотят, даже младенческих. Аля кончила свою школу живописи и теперь будет искать работы по иллюстрации. О С<ергее> Я<ковлевиче.>. Вы наверное знаете.
 
      Вот и все пока. А что — у Вас, с Вами?
 
      Жду ответа и сердечно обнимаю
 
      МЦ.
 
      26-го сент<ября> 1933 г.
 
      Clamart (Seine)
 
      10, Rue Lazare Carnot
 
      Милая Саломея,
 
      Итак, начистоту: Е<лене> А<лександровне> все это — просто — надоело. Если она узнает, что у Вас что-нибудь имеется, она на Ваших лаврах опочит и преподнесет мне Ваше — как свой собственный сбор. Нужно, чтобы Вы, если она Вас запросит, ответили ей неопределенно, а деньги послали ей не раньше 10-го, чтобы дать ей время, обеспокоившись, самой что-нибудь сделать.
 
      И очень попросила бы как-нибудь обмолвиться в сопроводительном письме или при встрече, что Вы меня известили. Важно, чтобы она знала, что я знаю, что столько-то — Ваше. А то в прошлый раз была очень неприятная неопределенность, я многое знала, чего не могла сказать. Она с БОЛЬШИМИ СТРАННОСТЯМИ. Умоляю меня не выдавать. А сообщение мне Вы можете объяснить моим беспокойством (СУЩЕМ!) о терме и Муриной школьной плате. Но все это не раньше 10-го. Пока же — отмалчивайтесь. Пусть сама постарается. Простите за эти гадости.
 
      Целую и благодарю
 
      МЦ.
 
      12-го Окт<ября> 1933 г.
 
      Clamart (Seine)
 
      10, Rue Lazare Carnot
 
      Дорогая Саломея,
 
      Огромное спасибо — и все, как нужно. Кстати, Е. А. И<звольская>, которая сама всю эту «мне-помошь» затеяла, сейчас от нее решительно отказывается, полагаясь на мое «устройство» в Посл<едних> Нов<остях> (раз в полтора месяца статья в 200 фр. и вообще на Бога. Бог с ней, но свинство большое, тем более, что не откровенное, а лицемерное.
 
      2) С<ережа> здесь, пбспорта до сих пор нет, чем я глубоко-счастлива, ибо письма от отбывших (сама провожала и махала!) красноречивые:
 
      один все время просит переводов на Торг-Фив (?), а другая, жена инженера, настоящего, поехавшего на готовое место при заводе, очень подробно описывает как ежевечерне, вместо обеда, пьют у подруги чай — с сахаром и хлебом. (Петербург).
 
      Значит С<ереже> остается только чай — без сахара и без хлеба — и даже не — чай.
 
      Кроме того, я решительно не еду, значит — расставаться, а это (как ни грыземся!) после 20 л<ет> совместности — тяжело.
 
      А не еду я, п. ч. уже раз уехала. (Саломея, видели фильм «Je suis un иvade», где каторжанин добровольно возвращается на каторгу, — так вот!)
 
      3) Веру Сувчинскую видаю постоянно, но неподробно. Живет в городе, в Кламар приезжает на побывку, дружит с неизменно-еврейскими подругами, очень уродливыми, которые возле нее кормятся (и «душевно» и физически), возле ее мужских побед — ютятся («и мне перепадет!»), а побед — много, и хвастается она ими, как школьница. Свобода от Сувчинского ей ударила во все тело: ноги, в беседе, подымает, как руки, вся в непрерывном состоянии гимнастики. Больше я о ней не знаю. Впрочем есть жених — в Англии.
 
      4) Я. Весь день aller-et-retour, с Муром в школу и из школы. В перерыве зубрежка с ним (или его) уроков. Франц<узская> школа — прямой идиотизм, т. е. смертный грех. Все — наизусть: даже Священную Историю. Самое ужасное, что невольно учу и я, все вперемежку: таблицу умножения (к<отор>ая у них навыворот), грамматику, географию, Галлов, Адама и Еву, сплошные отрывки без связи и смысла. Это — чистый бред. Наши гимназии перед этим — рай. ВСЁ НАИЗУСТЬ.
 
      Писать почти не успеваю, ибо весь день раздроблен — так же как мозги.
 
      Кончаю большую семейную хронику дома Иловайских, резюме которой (система одна со школой!) пойдет в Совр<еменных> Записках, т. е. один обглоданный костяк.
 
      Вот моя жизнь, которая мне НЕ нравится!
 
      Аля пытается устроить свои иллюстрации, дай Бог, чтобы удалось, дела очень плохие.
 
      ________
 
      Мне нравится Ваше «неудержимо-старею», в этом больше разлету, чем в теннисовой ракетке, к которой ныне сведена молодость. Точно Вы «старость» оседлали, а не она Вас. Милая Саломея, разве Вы можете состариться?! И если бы Вы знали, как мне с «молодежью» скучно! И — глупо.
 
      Обнимаю Вас, спасибо, — и, по системе Куэ: — «Все хорошо, все хорошо, все хорошо».
 
      МЦ.
 
      6-го апреля 1934 г., Страстная пятница.
 
      Clamart (Seine)
 
      10, Rue Lazare Carnot
 
      Христос Воскресе, дорогая Саломея!
 
      (Как всегда — опережаю события и — как часто — начинаю со скобки.) А Вы знаете, что у меня лежит (по крайней мере — лежало) к Вам неотправленное письмо, довольно давнишнее, сразу после моего Белого, сгоряча успеха — и горечи, что Вас не было, т. е. сознания, что я утратила для Вас свой последний смысл.
 
      Но так как основа моей личной природы — претерпевание, даже письма не отправила.
 
      _________
 
      А сейчас пишу Вам, чтобы сердечно поблагодарить за коревую помощь, о которой мне только что сообщила Е. А. И<звольская> — в окликнуть на Пасху — и немножко сообщить о себе.
 
      Начнем с Мура, т. е. с радостного:
 
      Учится блистательно (а ведь — французский самоучка! Никто слова не учил!) — умен-доброты (т. е. чувствительности: болевой-средней, активист, философ, — я en beau et en gai, я — без катастрофы. (Но, конечно, будет своя!) Очень одарен, но ничего от Wunderkind’a, никакого уродства, просто — высокая норма.
 
      Сейчас коротко острижен и более чем когда-либо похож на Наполеона. Пастернак, которому я посылала карточку, так и пишет: — Твой Наполеонид.
 
      С Алей — менее удачно: полная эмансипация, т. е. служба (у Гавронского-сына, между нами — задешево и на целый день, и, главное, после шести полных лет школы рисования.) служба, ее изводящая: худоба, худосочие, малокровие, зевота, вялость, недосыпание, недоедание и, теперь, корь. Не-моя порода — ни в чем, сопротивление (пассивное) — во всем. Очень от нее терплю. Все это — между нами: слишком много будет злорадства. Главное же огорчение — ее здоровье: упорство в его явном, на глазах, разрушении. И — ничего не могу: должна глядеть. Много зла, конечно, сделали общие знакомые, годами ведшие подкоп. Но это, кажется — всегда. Вообще, все — всегда.
 
      С<ергей> Я<ковлевич> разрывается между своей страной — и семьей: я твердо не еду, а разорвать двадцатилетнюю совместность, даже с «новыми идеями» — трудно. Вот и рвется. Здоровье — среднее, т. е. все та же давняя болезнь печени. Но — скрипит.
 
      А я очень постарела, милая Саломея, почти вся голова седая, вроде Веры Муромцевой, на которую, кстати, я лицом похожа, — и морда зеленая: в цвет глаз, никакого отличия, — и вообще — тьфу в зеркало, — но этим я совершенно не огорчаюсь, я и двадцати лет, с золотыми волоса ми и чудным румянцем — мало нравилась, а когда (волосами и румянцем: атрибутами) нравилась — обижалась, и даже оскорблялась и, даже, ругалась.
 
      Просто — смотрю и вижу (и даже мало смотрю!)
 
      ________
 
      Главная мечта — уехать куда-нибудь летом: четыре лета никуда не уезжали, Мур и я, а он — так заслужил. («Мама, почему мы ездили на море, когда я был ГРУДНОЙ ДУРАК?!»)
 
      Со страстью читает огромные тома Франц<узской> Революции Тьера и сам, на собственные деньги (десять кровных франков) купил себе у старьевщика не менее огромного Мишлэ. Так и живет, между Мишлэ и Микэй.
 
      Е. А. И<звольская> пишет, что Ваша дочь выходит замуж. Как все это молниеносно! Помните, ее розовые и голубые толстые доколенные платья, к<отор>ые потом носила Аля?
 
      (Милая Саломея, не найдется ли для Али пальто или вообще чего-нибудь? Всякое даяние благо. Она теперь так худа, что влезет в Ваше, а ростом — с Вас, словом живой С<ергей> Я<ковлевич>. Если дб, она сама бы заехала, п. ч, скоро возвращается на службу и у нее там обеденный перерыв. Хорошо бы, напр<имер>, юбку. У нее — нет.) Обнимаю Вас, милая Саломея, спасибо за память и помощь.
 
      МЦ.
 
      Мы опять куда-то переезжаем: куда?? (До 1-го июля — здесь.)
 
      Среда, каж<ется> 18-го апреля 1934 г.
 
      Дорогая Саломея!
 
      Итак, будем у Вас, — Мур и я — в пятницу к 12 ч. 30 — 1 ч. А Аля, если разрешите, зайдет к Вам в другой раз, — мне гораздо приятнее повидаться с Вами наедине, вернее: приятность здесь ни при чем, а просто, когда два говорят (а говорить будем мы, п. ч. мы, Вы как и я, не-говорить не можем!) — итак, когда двое говорят, а третий слушает — нелепость. А Мур — не третий, п. ч. не только не слушает, но — не слышит: читает книжку или ест.
 
      Итак, до послезавтра. Наконец.
 
      Обнимаю Вас, люблю и радуюсь.
 
      МЦ.
 
      Мур Вас помнит и тоже очень радуется.
 
      18-го Окт<ября> 1934 г.
 
      33, Rue Jean Baptiste Potin
 
      Vanves (Seine)
 
      Дорогая Саломея!
 
      Огромное спасибо за терм и смущенная просьба: попытаться пристроить мне 5 билетов на мой вечер 1-го. Вещь (проза) называется:
 
      Мать и Музыка.
 
      Мне этот вечер необходим до зарезу, ибо вот уже четвертый месяц не зарабатываю ничем, а начались холода.
 
      Мы переехали в двухсотлетний дом, чудный, но от природы, а м. б. старости — холодный. Пишу, дрожа, как Челюскинцы и их собаки.
 
      Обнимаю Вас (ледяными руками) и горячо благодарю за все бывшее и… еще быть имеющее.
 
      МЦ.

СУВЧИНСКОЙ В. А

      St. Gilles-sur-Vie, 6-го сентября 1926 г.
 
      Добрый вечер, дорогая Вера Александровна!
 
      Пишу Вам после ужина, в тот час, когда Вы с Петром Петровичем приходили, посему — обычное приветствие. (Только сейчас поняла, что Вы, непривычная к моей руке, еще ни одной буквы не поняли, и первую — р, например, или Ъ поймете только в конце.)
 
      Сначала о Муре, верней о Мурах — Вашем и моем. Ваш чудесен, лучше, т. е. четче, нельзя. Вышла даже дырка на штанишках. Лучшее Мурино или как говорит С<ережа> — муриное-изображение. Нежное спасибо Вам: океанский, вернее сахбрский Мур увековечен.
 
      Теперь о моем: мой, в данный час, неудачней вашего. Вот уже две недели на диете, желудок не налаживается, похудел. Чудный живот спал, становится, к моему огорчению (о Муре говорю), просто хорошо-глядящим ребенком. Мне этого мало. Говорит: Лель (Лелик), Аля и дядя, совсем отчетливо. Громко и многоречиво ругается (в маленьком садике) на прохожих. В 5 ч. (после моря) перестал спать, два дня сряду дико баловался, пришлось прекратить. Мой «писательский» час еще урезался. Либо мою посуду — Аля с Муром, либо Аля — посуду, я с Муром.
 
      С<ережа> и Аля (животы) наладились, С<ережа> очень похудел. В данный час терзается угрозой хозяйки потянуть нас к мировому за стирку (фактически: ополаскиванье двух детских штанов) в комнате… Когда я ей кротко возразила, что ополоснуть не есть стирать, она послала меня: «dans le derriйre du chien voir si j'y suis», на что получила созерцательное: «Vous у кtes surement». Грозится жандармами и выселением… Целые дни шепчется с разными дамами и куаффами, носится по городу, шепча и клевеща. Ваша хозяйка, очевидно, будет лжесвидетельницей.
 
      Боюсь себя на суде: 1) юмора 2) откровенности и — чтобы не насчитывать — общего ПОДЪЕМА… далеку заводящего!
 
      Как пример: Лелика, спокойно сидевшего с Алей на приступеньке за книжкой, выгнала из сада с воплями: «Assez d'йtrangers dans mon jardin!», на что Аля потом, целый день пела (напев «Il йtait une bergиre») — «Il йetait une Madame — ron, ron, ron, ron, petit patapon — il йtait une Madame — qui gardait son jardin comme un chien, qui gardait son jardin comme un chien»
 
      Погода разная. Еще купаемся. Андреевские дети на суше великаны, в воде тритоны. Я в жизни не видела такого купанья. Вода для них воздух, — проще воздуха. Выйдя на берег, перешвыриваются — как фокусники шарами — целыми глыбами. Все трое черные, все трое огромные (крохотный — куда меньше Али — 14-летний младший внезапно, в 4 месяца, вырос с Сережу), все трое ловкие. Таких здесь нет. да и нигде нет.
 
      5-го (вчера) был день Алиного тринадцатилетия (праздновали по-новому, по-настоящему 5/18-го), жалела — да все жалели — что вас обоих нет: были чудные пироги: капустный и яблочный, непомерная дыня и глинтвейн. Аля получила ко дню рождения: зубную щетку и пасту (ее личное желание), красную вязаную куртку — очаровательную, — тетради для рисованья, синие ленты в косы и две книги сказок: Гримма (увы, по-франц<узски>!) и — полные — Перро, с пресловутыми moralites. Лелик поднес ей огромный букет (шел озабоченный и сияющий, как жених) и — оцените! — склянку кюрасо, которого Аля не стала пить, потому что «крепко и жжется». Была у нас и бедная (т. е. мне ее жалко) родственница А<нны> И<льиничны> — немножко отойти от своих великанят— пасет их целые сутки.
 
      Сейчас иду к Ал<ександре> З<ахаровне> — уезжает послезавтра в Париж. И С<ережа> наверное скоро. С ужасом думаю о предстоящем мне единоличном сожительстве с бесовкой (хозяйкой) — и о всех мебелях которые придется покупать. Не весь ли дом перестраивать? Скажет — отсырили (Муркиными штанами) стену. Может быть окажусь в тюрьме На этом прискорбном предположении кончаю.
 
      Целую Вас, дорогая Вера Александровна, сердечный привет П<етру П<етровичу>. Переписку Тезея кончила.
 
      МЦ
 
      Это письмо написано, как Вы любите: не опоминаясь. Напомните П<етру> П<етровичу> Вена Stoll, Griechische Mythologie он знает (из области розовых фартуков: Vortuch).
 
      Bellevue, 7-го окт<ября> 1926 г.
 
      Дорогая Вера Александровна.
 
      Недавно приехала в очень рада буду Вас повидать. Лучше — в 6 ч вечера, когда дневные заботы, частью, сброшены.
 
      Из Кламара доезжаете до Bellevue, 31, Boulevard Verd. От вокзала три минуты ходу.
 
      Увидите и услышите (крик ослика и т. д.) Мура. Итак, жду.
 
      МЦ.
 
      — Дом большой, с башенкой, в саду. Старая железная решетка, в ней калитка.
 
      Медон, 14-го ап<реля> 1927 г.
 
      Дорогая Вера Александровна,
 
      Спасибо от всего сердца Вам и Петру Петровичу за помощь в участие, и еще — Петру Петровичу отдельно — за безупречное поведение во время дивертисмента.
 
      Хозяйка Студии (Бутковская) неизвестно почему была в холодной ярости, кажется п. ч. шипели на шуршавших бумагой.
 
      Я так рада, что вечер кончился!
 
      Поцелуйте от меня Вашу маму, ее присутствие меня сердечно тронуло, очень хочу ее повидать, она мне чем-то напоминает мою мать, я не ошибаюсь.
 
      Приходите как-нибудь завтракать с нами (в 12 ч. не взыщите, если попадете на что-нибудь скучное — потом пойдем с Муром в лес, полазим.
 
      Целую Вас. М. б. условитесь с С<ергеем> Я<ковлевичем> о дне? Тогда попадете на не скучное (относительно).
 
      Да! Я у Вас забыла своего КУРИЛУ (роговой, двуцветный) то есть мундштук, С<ергею> Я<ковлевичу> лучше не передавайте — потеряет — привезите сами.
 
      Понтайяк, уже 1-го сентября 1928 г., 2 ч. ночи
 
      Вы конечно не ждете этого письма, как не ждала его я. (Мысль: нужно ли дальше? Все уже сказано! Факт письма присутствующему, ту, что не смеешь сказать, а что не смеешь сказать? Ясно.)
 
      Для пущей же ясности: мне жалко, что Вы уезжаете. Потому что я Вас люблю. Полюбила за эти дни. Полюбила на все дни. За гордость. За горечь. За му<д>рость. За огромную доброту. За не знающий ее — ум. За то, что Вы — вне пола. (Помните, мы шли, и я Вам сказала: «зачем на духу? Как духу!») За душевное целомудрие, о котором упоминать — уже не целомудрие. За то, что Вы так очевидно и явно растете — большая. За любовь к котам. За любовь к детям. Когда у Вас будет ребенок, я буду счастлива.
 
      Мне очень больно расставаться с Вами. Кончаю в слезах. Письмо разорвите.
 
      М.

ЧЕРНОСВИТОВОЙ Е. А

      <Около 15 января 1927 г.>
 
      Дорогой друг, отвечаю Вам под непосредственным ударом Вашего письма.
 
      О смерти Рильке я узнала 31-го, под Новый год, от случайного знакомого, и как-то ушами услышала, как-то ушами, т. е. мимо ушей Осознание пришло позже, если можно назвать осознанием явления-действенное и вызывающее непризнание его. Ваше письмо застает меня в полном (и трудном) разгаре моего письма — к нему, невозможного, потому что нужно сказать всё. Этим письмом с 31 декабря — живу, для него бросила «Федру» (II часть «Тезея», задуманного как трилогия — но из суеверия —). Это письмо, похоже, никогда не кончу, потому что когда «новости» изнутри… Еще останавливает меня его открытость (письма). Открытое письмо от меня — ему. (Вы знали его и, может быть, узнаете меня.) Письмо, которое будут читать все, кроме него! Впрочем, может быть, отчасти сам его пишет — подсказывает. Хотите одну правду о стихах? Всякая строчка—сотрудничество с «высшими силами», и поэт — много, если секретарь! — Думали ли Вы, кстати, о прекрасности этого слова: секретарь (secret )?
 
      Роль Рильке изменилась только в том, что, пока жил, сам сотрудничал с —, а теперь — «высшая сила».
 
      — Не увидьте во всем этом русской мистики! Речь-то ведь о земных делах. И самое небесное из вдохновений — ничто, если не претворено в земное дело.
 
      Очень важно для меня: откуда у Вас мой адрес? Из Bellevue ему писала всего раз — открытку, адреса не было, на Muzot. На последнее мое письмо (из Вандеи) он не ответил, оно было на Ragaz, не знаете, дошло ли оно? Еще: упоминал ли он когда-нибудь мое имя, и если да, то как, по какому поводу? Еще не так давно я писала Борису Пастернаку в Москву: «Потеряла Рильке на каком-то повороте альпийской дороги…»
 
      ________
 
      Теперь — важнейшее: Вы пробыли с ним два месяца, а умер он всего две недели назад. Возьмите на себя огромное и героическое дело: восстановите эти два месяца с первой секунды знакомства, с первого впечатления, внешности, голоса и т. д. Возьмите тетрадь и заносите — сначала без системы, каждое слово, черту, пустяк. Когда будете записывать последовательно, — все это встанет на свое место. Ведь это еще почти дневник — с опозданием на два месяца. Начните тотчас же. Нет времени днем — по ночам. Не поддавайтесь священному, божественному чувству ревности, отрешенность (от я, мне, мое) — еще божественнее. Вспомните книгу Эккермана, единственную из всех дающую нам живого Гёте.
 
      ________
 
      Боюсь, что, получив мифологию, буду плакать. Пока — ни одной слезы: времени нет, места нет (всегда на людях), а может быть, по чести, охоты нет: неохота — есть. Плакать — признать. Пока не плачу — не умер.
 
      Я никогда его не видела, и для меня эта потеря — в духе (есть ли такие?!). Для Вас потеря бывшего, для меня — небывшего. Потеря Савойи с ним — куда никогда не поеду, — провалившейся 31 декабря со всеми Альпами — сквозь землю… На некоторые места карты не хочу смотреть — как вообще ни на что.
 
      Ко всему этому присоедините, что не принадлежу ни к одной церкви…

СУВЧИНСКОМУ П. П. и КАРСАВИНУ Л.П

      Bellevue, 9-го марта 1927 г.
 
      Многоуважаемые Петр Петрович и Лев Платонович,
 
      Только что прочла Ответ Вишняку, подписанный вами обоими и тут же, под ударом, не дождавшись Сережиного возвращения, пишу вам.
 
      «Среди ближайших сотрудников в редакции Верст есть евреи…» Тут кончается ваше письмо и начинается мое.
 
      Когда редактора — счетом три и имена их: Сувчинский, Святополк-Мирский и Эфрон, ссылка на редакторов-евреев естественно относится к последнему.
 
      Итак:
 
      Сергей Яковлевич Эфрон
 
      — довожу до вашего сведения —
 
      Сергей Яковлевич Эфрон родился в Москве, в собственном доме Дурново. Гагаринский пер<еулок> (приход Власия).
 
      Отец — Яков Константинович Эфрон, православный, в молодости народоволец.
 
      Мать — Елисавета Петровна Дурново.
 
      Дед — Петр Аполлонович Дурново, в молодости гвардейский офицер, изображенный с Государем Николаем I, Наследником Цесаревичем и еще двумя офицерами (один из них — Ланской) на именной гравюре целой и поныне. В старости — церковный староста церкви Власия.
 
      Мой муж — его единственный внук.
 
      Детство: русская няня, дворянский дом, обрядность.
 
      Отрочество: московская гимназия, русская среда.
 
      Юность: женитьба на мне, университет, военная служба, Октябри Добровольчество.
 
      Ныне — евразийство.
 
      Если сына русской матери и православных родителей, рожденного в православии, звать евреем — 1) то чего же стуят и русская мать и православие? — 2) то как же мы назовем сына еврейских родителей, рожденного в еврействе — тоже евреем?
 
      Ходасевич, говорящий об одном из редакторов, носящем фамилию Эфрон, был… точнее.
 
      Делая С<ергея> Я<ковлевича> евреем, вы оба должны сделать Сувчинского — поляком, Ходасевича — поляком, Блока — немцем (Магдебург), Бальмонта — шотландцем и т. д.
 
      Вы последовали здесь букве, буквам, слагающим фамилию Эфрон — и последовали чисто-полемически, т. е. НЕЧИСТО — ибо смеюсь при мысли, что вы всерьез — хотя бы на одну минуту — могли счесть С<ергея> Я<ковлевича> за еврея.
 
      Вы — полемические побуждения в сторону — оказались щепетильнее московской полиции, на обязанности которой лежала проверка русского происхождения всякого юноши, поступавшего в военное училище, — и таковое происхождение—иначе и быть не могло — за С<ергеем> Я<ковлевичем>, — признавшей.
 
      Делая С<ергея> Я<ковлевича> евреем вы 1) вычеркиваете мать 2) вычеркиваете рожденность в православии 3) язык, культуру, среду 4) самосознание человека и 5) ВСЕГО ЧЕЛОВЕКА.
 
      Кровь, пролившаяся за Россию, в данном случае была русская кровь и пролита была за свое.
 
      Делая С<ергея> Я<ковлевича> евреем, вы делаете его ответственным за народ, к которому он внешне — частично, внутренне же — совсем непричастен, во всяком случае — куда меньше, чем я!
 
      ________
 
      Наднациональное ни при чем, с какой-то точки зрения Heine и Пастернак не евреи, но не с какой-то, а с самой национальной точки зрения и чувствования — вы неправы и не вправе.
 
      Говорите в своих статьях о помесях, о прикровях, и т. д., ссылаться на еврейство «одного из редакторов» я воспрещаю.
 
      Марина Цветаева
 
      Р. S. Евреев я люблю больше русских и может быть очень счастлива была бы быть замужем за евреем, но — что делать — не пришлось.

ПОЗНЕРУ С. В

      25-го марта 1927 г.
 
      Bellevue (S. et O.)
 
      31, Boulevard Verd
 
      Милый Соломон Владимирович,
 
      Вновь обращаюсь к Вам с большой просьбой поддержать мое ходатайство о выдаче мне пособия с вечера.
 
      Если будут говорить, что я устраиваю вечер — знайте, что это вечер на ТЕРМ, в маленькой студии всего на 100 человек.
 
      Так уж сладилось, что я всегда Вас — все о том же — прошу!
 
      До свидания, сердечный привет Вам и Вашим.
 
      МЦ
 
      23-го декабря 1927 г.
 
      Meudon (S. et О.)
 
      2, Avenue Jecame d'Arc
 
      Милый Соломон Владимирович,
 
      Не была на писательском собрании потому, что хожу бритая (после скарлатины) и по возможности не показываюсь. Та же бритая голова, не говоря уже о моей нелюдимости, полная обеспеченность моей всяческой непригодности в делах вечера.
 
      Будьте другом, скажите кому, куда и когда подавать прошение, боюсь, что меня забудут. (Говорю о деньгах с будущего вечера писателей.)
 
      Заранее благодарная Вам.
 
      МЦветаева.
 
      Р. S. Еще просьба! Помните, Вы в прошлом году говорили мне, что есть возможность получать от русских американцев (Вы конечно знаете о чем говорю) ежемесячное пособие. Я тогда сообщила г<оспо>же Ельяшевич свой адрес, но этим дело и кончилось.
 
      Как его двинуть? Кого и как просить? Я очень нуждаюсь.
 
      26-го янв<аря> 1929 г.
 
      Meudon (S. et О.)
 
      2, Avenue Jeanne d'Arc
 
      Милый Соломон Владимирович,
 
      Разрешаю себе напомнить Вам, что я от писательского вечера получила только 200 фр. и очень рассчитываю еще на 100, если по примеру прошлых годов мне присуждено 300 фр. Может быть Вы мне дошлете их просто в письме? Всего хорошего, сердечный привет.
 
      МЦветаева.

АННЕ ДЕ НОАЙ

      <Май 1927>
 
      Сударыня!
 
      Я не читала Вашей книги Честь Страдать, и, не прочитав ее, вот что я о ней думаю. Это Ваша последняя книга и, будучи последней, она наиближайшая к следующей, значит — Ваша почти самая великая. Это Вы последнего полночного удара: Вы из уже-завтра.
 
      Честь Страдать. Если бы Вы написали «Счастье Страдать», М. Мартен дю Гар был бы доволен (почему бы не «Удовлетворение Страдать»?), вот одно из прелестных противоречий, в отсутствии которых он Вас упрекает. Но Вы никогда не написали бы «Счастье Страдать». Анна де Ноай первых своих книг могла бы написать «Страсть Страдать». Или чуть позже — Гордость Страдать. Но послевоенная Анна де Ноай могла сопоставить Страдание только с Честью.
 
      (Счастье и Страдание. Как будто счастье соответствует страданию. Счастье соответствует только самому себе: удовлетворять Счастье-удовлетворение, вот что он хочет вместо Честь Страдать. Счастье удовлетворить… М. Мартен дю Гара!)
 
      Честь Страдать. Холод. Каска Паллады на раненом лбу. Двойной холод лба и каски. (Ноай в каске, никогда не в маске. Вы-то знаете причину рифмы…) Сказав послевоенная Ноай, я не думала наперво о великой войне, а о величайшей из войн: о великой войне жизни, Бога в нас с человеком в нас, где Бог победитель. Но и великая война тут тоже при чем: металлический отсвет.
 
      Вашу книгу, сударыня, никогда не полюбят. Пришел час Вам сказать: «Они не поймут тебя, Жан-Жак», так же, как они никогда тебя не поняли (любить — не значит понимать, любить — это молиться, а молиться — это не понимать), — потому что им никогда не быть тобой (мной) — (я говорю о великом я, разнообразном и едином я Жан-Жака, Ноай, о всяком величии — через это ты я сумею найти и Вы!) — поскольку один из лучших молодых людей (это он и есть — «Семья Тибо»? Печально) — этот Мартен дю Гар сумел найти в Ваших первых книгах одни советы (Вы — и советы!) если не прямо для жизни, то по крайней мере для удовольствий. Дурак (простите мне это слово), кто поверил, что Вы поэт — на слово, прочел поэта! — дословно, не переводя Вас на Ваш язык, где всякая вещь лишь имя, лишь страсть, в своей двойной красоте. «Возможно, и в этом моя ограниченность, я сужу о „Чести Страдать“ из того возраста (как стар их молодой детский взгляд), когда стихи госпожи де Ноай давали молодости…» Мартен — ты остался сосуном, а госпожа де Ноай выросла. (Вы-то были вскормлены на груди самой Этны! Этна: мать-кормилица. Этна — могила Эмпедокла. ) Мартен, ты мне напоминаешь маленькую детскую хрестоматию, в которой автор мило сетует на то, что Вы не склонились (склонились — почему бы не на все четыре лапы!) над детством, сожалеющим о том поэте, которого оно в Вас не имело.
 
      Сударыня, Вы будете смеяться!
 
      Мои книги я пишу для вас, молодых людей.
 
      И оставлю в них…
 
      Ну что же. Честь Страдания — это ускользающее яблоко, остаются только зубы. Боби хнычет над яблоком, которое он совсем по-глупому, совсем по-бебешески принял за съедобное яблоко, тогда как оно Жизни и смерти.
 
      Жизнь и смерть. Эти — для Вас имена, для него — слова — встречаются и в его статье (какая жалость, этот большой грязный журнал с его портретами людишек, бесконечный (журнал) с бесконечными (людишками), какое надругательство над Вашей единственностью, над Вашим именем пустынным и вершинным, всегда одиноким, потому что единственным. Какая общая яма славы.
 
      Жизнь и смерть. «Вот она уже не любит ни жизнь ни смерть, так как открыла небытие». Молодой человек, раз перед небытием стоит определение, то оно уже что-то. Раз она его открыла, то оно есть. И как ему не быть, раз она есть. (Ах, какую прекрасную статью, нет — все сказать о Небытии и госпоже де Ноай.) Если бы я могла Вам сказать на Вашем языке: раз оно есть (небытие), значит это еще жизнь (и смерть). Любовь к небытию. Ощущать себя больше не чувствующей. Себя ощущать больше себя не чувствующей. Вот врожденное, изначальное противоречие, которое Вы (Мартен) с глупым сожалением больше не находите в строфах поэта. Если бы Вы сказали: «и вот, она больше ничего не любит…» Вы были бы правы по ходу фразы, но Ваша фраза солгала бы. Вы предпочли — и в этом некоторое благородство — сочинить плохую фразу и сказать правду. Ибо она открыла его. Небытие, подобно тому как Франсиско Писарро открыл Мексику!
 
      Разум. — Небольшой перерыв. — Это первое слово, бросившееся мне в глаза, схватившее меня за глаза, после Вашего имени, и, не читая, с ухом (физически) на макушке: «Ах, вот в чем дело! Теперь ее упрекают в разуме, как раньше упрекали (восхищаясь) в страсти. А страсть к разуму, разве это не существует? (к разуму, формуле, к Абсолюту наконец!)».
 
      Милостивая государыня, это история наших первых книг. Роман читателя с нашей первой книгой — о! это старая история. Это история — новейшая — величайшего из великих — Райнер Мария Рильке, который, перед уходом, оставил нам лучшую свою книгу — Druineser Elegien, — тихо оплакиваемую всеми «благородными душами» (слова несчастного Мартена), как слишком отчужденную, слишком безобразную (а потому и невоображаемую), слишком, всегда это слишком, которое они не признают никогда и которому они (благо-родные-мертво-рожденные) всегда предпочтут «Buch der Bilder», поверив на слово — Билдер, что это просто книга в картинках — Билдербух, — как упоминаемый грустный молодой человек поверил, что яблоко-Жизнь — яблоко для десерта
 
      О! Они всегда хотят, чтобы их убаюкивали, развлекали, — пугали чуть и много утешали.
 
      Роман читателя с нашей первой книгой. Знаете ли Вы, что мать Р<айнера> М<ария> Р<ильке> жива, в Вене, никогда не простила ему его следующих книг, начиная со второй — так как она была настолько лучше! Знаете ли Вы, что Р<айнер> М<ария> Р<ильке>, имея мать (70 лет), бабушку (90 лет), дочку (30 лет), внучку (5 лет) умер один, что никто из них не пришел его. (Если Вы его любите, я могу Вам прислать его неизданное завещание, умоляя Вас — свято — никому его не давать.)
 
      И тем не менее, со всей их любовью, им не удастся отвратить нас от нашей первой книги. Она имела свое основание (необходимость) быть. Это был точный слепок нашего дыхания (крика — рыдания — вздоха) того времени. Но наша первая книга никогда не была их (нашей) книгой. Для них она была обещанием делать, как сделано, для нас обещанием Бога нам, из-нас нам (сделать лучше?) нет, ах, у нас есть прекрасное русское слово ни лучше ни хуже — пуще, — оно не переводимо — crescendo — больше в смысле силы.
 
      Сила, вот в чем он Вас упрекает, этот бесчисленный молодой человек, сила никогда не чары, никогда не маска, Сила — лик и каска.
 
      Ваша книга, которую я прочту, сударыня, и которую я люблю, не потому что я верю в Вас, но потому что я Вас знаю, Вас не вчерашнюю и не сегодняшнюю, а Вас всегда грядущую, — не заставляет ни мечтать, ни плакать, ни любить, ни даже думать — поскольку она и есть, продумана, поскольку она есть дума (формула). Она ничего не заставляет делать. Формула силы.
 
      Марина Цветаева
 
      …Мы были готовы прочесть итог ее переживаний «богини»… Упрек того, кто, надеясь найти богиню, нашел только божественность.

ГОРЬКОМУ А. М

      <Начало августа 1927 г. >
 
      Дорогой Алексей Максимович!
 
      Обнимаю Вас и благодарю за Асю. Мы с ней мало видели добра в жизни, потому что нас всю жизнь считают сильными и — <…> счастливыми. Очевидно, такие и есть.
 
      Если Ася будет Вас раздражать — не сердитесь, стерпите <…> Она — предельно добра.
 
      Посылаю Вам книги — что есть, может быть, достану для Вас цельного «Крысолова». Писать мне о них не нужно, так что примите это просто, как знак дружбы, просто — от сердца к сердцу.
 
      …Кстати, одно из первых моих детских, младенческих воспоминаний — слово «Мальва» — то ли наша, осенняя, на клумбе в Тарусе, то ли Ваша, из уст матери, тогда совсем молодой. Еще одно: мать однажды, возвращаясь с концерта Гофмана, привела домой собаку, увязавшуюся за ней, — желтую — и вопреки отцу и прислуге поселила се у нас в доме Назвала Челкаш. Через три дня собака ушла. Мы плакали, я — пуще всех. Вот Горький моего младенчества — еще до букв, из которых слага лись Вы — моего детства. О позднейшем, вплоть до пражского у Ходасевича — расскажу потом. При встрече? — Спасибо за пожелание ее.
 
      И еще раз — спасибо за Асю.
 
      Марина Цветаева.
 
      8-го октября 1927 г.
 
      Meudon (S. et О.)
 
      2, Avenue Jeanne d'Arc
 
      Дорогой Алексей Максимович,
 
      Пишу Вам на этот раз заказным. (Руки вымойте, письмо сожгите). В том, пропавшем, рассказывала Вам о Вас моего младенчества: слове Мальва и собаке Челкаш. И еще благодарила Вас за миртовую веточку, упавшую из Асиного письма ко мне в раскрытую тетрадь на строки:
 
      …в кустах
 
      Миртовых — уст на устах!
 
      Лист, вернувшийся в дерево, мирт, вернувшийся в мирт. (Строки из пишущейся Федры. Как Вы помните, она повесилась на том самом миртовом деревце, под которым всегда сидела, думая об Ипполите.)
 
      И еще благодарила за Асю за всю Вашу доброту, покрывшую всю людскую обиду.
 
      Ася должна была передать Вам Царь-Девицу, других книг у меня не было, но скоро выходит моя книга стихов «После России», т. е. все лирические стихи, написанные здесь. Вышлю.
 
      Вы просите о Гельдерлине? Гений, просмотренный не только веком, но Гёте. Гений дважды: в нашем и в древнем смысле, то есть: такие чаще над поэтами бдят, чем сами пишут. Величайший лирик Германии, больше Новалиса. Родился в 1770 г., готовился, сколько помню, сначала в священники — не смог — после различных передряг поступил гувернером в дом банкира Гонтара, влюбился в мать воспитанников (Diotima, вечный образ его стихов) — не вышло и выйти не могло, ибо здесь не выходит, — расстался — писал — плутал — и в итоге 30-ти с чем-то лет от роду впал в помешательство, сначала буйное, потом тихое, длившееся до самой его смерти в 1842 г… Сорок своих последних безумных лет прожил один, в избушке лесника, под его присмотром. Целыми днями играл на немом клавесине. Писал. Много пропало, кое-что уцелело. В общем собрании стихов эти стихи идут под названием «Aus der Zeit der Umnachtung». (Umnachtung: окруженность ночью: оноченность: помраченность). Так немцы, у больших, называют безумца. Вот строка из его последнего стихотворения:
 
      Was hier wir sind wird dort ein Gott erg?nzen — лейтмотив всей его жизни. Забыла упомянуть Вам о роковом значении в его жизни Шиллера, не понявшего ни рода дарования, — чисто эллинского (толкал к своему типу баллады) — ни, главное, существа, бесконечно нежного и уязвимого. Письмо к Шиллеру, на которое последний не ответил, так и осталось вечной раной.
 
      Как поэт, говорю о материале слова, совершенно бесплотный, даже бедный. Обычная рифма, редкие и бедные образы — и какой поток из ничего. Чистый дух и — мощный дух. Кроме стихов, за жизнь — проза, чудесная. Hiperion, письма юноши, мечтающего о возрождении той Греции — и срывающегося. Апофеоз юноши, героики и дружбы.
 
      О Гёте и Гельдерлине. Гёте — мраморный бог, тот — тень с Елисейских полей.
 
      Не знаю, полюбите ли. Не поэзия — душа поэзии. Повторяю, меньше поэт, чем гений.
 
      «Открыт» лет двадцать назад. При жизни печатался кое-где по журналам, никто не знал и не читал.
 
      Умер один, на руках своего сторожа.
 
      До свидания. Любопытно, дойдет ли это письмо. Страшная страна. В том письме я просила Вас не отвечать: письмо то же дело, а дело — то же время, но письмо пропало, и просьба не судьба.
 
      Словом, если не ответите, ничуть не огорчусь, а если ответите — обрадуюсь очень.
 
      Еще раз спасибо за Асю.
 
      Марина Цветаева.
 
      Руки вымойте, письмо сожгите (против этого октября).

БАЛАГИНУ А. С

      Медон, 25-го сентября 1927 г.
 
      Здравствуй, дорогой Ал<ександр> Самойлович.
 
      Пишу Вам на скарлатинном одре, со свежевыбритой головой, — остальные подробности болезни узнаете от Аси, хочу говорить о Вас: никогда не забуду тихого стука в дверь, — так стучат поколения воспитанности! — высокую фигуру в дверях, и особенно одной елочки, данной Вам где-то за что-то и поделенной Вами поровну: пол-елочки себе, пол — мне. Куда до этой елочки святому Мартину с его плащом!
 
      Помню и Туркестан и Тунчи, ее детские рисунки — не то планетную систему, не то небо в ангелах, и сваху, непременно хотевшую Вас женить на невесте, которая Вам не нравилась, и Ваши стихи и наши беседы.
 
      Но обещания своего Вы не исполнили: не приехали! Ведь на том прощались? Зато совершенно неожиданно для меня со мной породнились: Мария Ивановна мне конечно сестра, очень ее люблю поцелуйте ее за меня. Ася везет карточку Мура, в жизни он много лучше: добрее, здесь он очень напуган фотографом. Об Але не говорю: очень красивая девочка (с меня ростом и дважды с меня весом), а на карточке — один нос да и то не се. Аля Вас помнит и к концу припишет. О себе скажу, что живется мне в общем хорошо, хотя не легко — времени на стихи все меньше и меньше. Кончаю. Сердечно обнимаю Вас и М<арию> И<вановну>, будьте оба здоровы и молоды и не забывайте искренне любящую Вас
 
      МЦ.

ГРОНСКОМУ Н.П

      Медон, 4-го февраля 1928 г., суббота.
 
      Милый Николай Павлович,
 
      Чтение Федры будет в четверг, в Кламаре, у знакомых. Приходите в 7 ч., поужинаем вместе и отправимся в Кламар пешком. Дорогой расскажу Вам кто и что.
 
      Лучше не запаздывайте, может быть будет дождь и придется ехать поездом, а поезда редки. До свидания.
 
      МЦ.
 
      <Конец марта — начало апреля 1928>
 
      Милый Николай Павлович,
 
      Только что получила Волю России с «Попыткой комнаты». Будьте очень милы, если вернете мне ее завтра, посылаю Вам ее по горячему следу слова «Эйфель». Вещь маленькая, прочесть успеете. Завтра на прогулке побеседуем. До завтра!
 
      МЦ
 
      <1-го апреля 1928 г.>
 
      Милый Николай Павлович,
 
      Очень жаль, что меня не застали. Хотела сговориться с Вами насчет Версаля и даты. М. б. у нас временно будет одна старушка, тогда я буду более свободна, и мы сможем с Вамя походить пешком, — предмет моей вечной тоски. Я чудный ходок.
 
      Еще: очень хочу, чтобы Вы меня научили снимать: С<ергей> Я<ковлевич> сейчас занят до поздней ночи, совести не хватает к нему с аппаратом, да еще в 1 ч. ночи! а Мур растет. И пластинки заряжены.
 
      Приходите как только сможете. Часы: до 21/2 ч. или же после 5 ч. Вечерами я иногда отсутствую. Побеседовали бы о прозе Пастернака и сговорились бы о поездке и снимании.
 
      Итак, жду.
 
      МЦ.
 
      Медон, 2-го апреля 1928 г., понедельник.
 
      — Завтра я ухожу в 5 ч., если успеете зайдите утром, т. е. до 21/2 ч. Или уже в среду.
 
      Р. S. Как-нибудь расскажу Вам и о Вас. Когда (и если) будет старушка. Такой рассказ требует спокойного часа. Лучше всего на воле, на равных правах с деревьями.
 
      Тбк — а может быть и чту — Вам скажу. Вам никто не скажет. Родные не умеют, чужие не смеют. Но не напоминайте: само, в свой час.
 
      <Приписка на полях:>
 
      Я не была ни в Fontainebleau, ни в Мальмэзоне — нигде. Очень хочу.
 
      <19-го апреля 1928>
 
      Медон, четверг.
 
      Дорогой Николай Павлович,
 
      Жду Вас не в субботу, а в воскресенье (Волконский), к 4 ч., с тем, чтобы мы, посидев или погуляв с Сергеем Михайловичем и проводив его иа вокзал, остаток вечера провели вместе. Словом, субботний вечер переносится на воскресный. (В субботу у меня народ: приезжие — проезжие — из Праги, отменить нельзя.) Захватите тетрадь и готовность говорить и слушать.
 
      Всего доброго.
 
      МЦ.
 
      Медон, 23-го апреля 1928 г., понедельник.
 
      Дорогой друг, оставьте на всякий случай среду — вечер свободным, может быть и, кажется, наверное — достану 3 билета — Вам, Але и мне — на вечер Ремизова, большого писателя и изумительного чтеца. (Не были на прошлом?)
 
      Хочу, или — что лучше: жизнь хочет! чтобы Вы после Волконского услышали Ремизова, его полный полюс.
 
      Такие сопоставления полезны, как некое испытание душевной вместимости (подтверждение безмерности последней). Если душа — круг (а так оно и есть), в ней все точки, а в Ремизове Вам дана обратная Волконскому. Так, в искаженном зеркале непонимания, понятию «волхонщина» можно противустаьить «ремизовщина». В Ремизове Вам дана органика (рожденность, суть) обратная органике Волконского. Точки В<олконского> и Р<емизова> чужды, дело третьего. Вас, круга — в себе — породнить. Ничего полезнее растяжения душевных жил, — только так душа и растет!
 
      Итак, жду Вас не позже половины восьмого, в среду. Поедем вместе, так как билет, может быть, будет общий. Да! очень важное!
 
      Никогда не буду отрывать Вас от Ваших занятий и обязанностей, но — в данный раз: Ремизов стоит лекции, какая бы ни была. Его во второй раз не будет.
 
      MЦ
 
      Медон, 10-го мая 1928 г.
 
      Милый Николай Павлович,
 
      До последней минуты думала, что поеду, но никак не возможно, у меня на виске была ранка, я заклеила пластырем — загрязнение — зараза поползла дальше. Сижу с компрессом. Если не боитесь видеть меня в таком виде, заходите завтра, когда хотите сказать о театре с С<ергеем> М<ихайловичем> и рассказать о докладе.
 
      Всего лучшего, передайте пожалуйста письмо С<ергею> М<ихайловичу>.
 
      МЦ.
 
      — завидую Вам! а Вы — хвалите за меня!
 
      _________
 
      Принесите мне что-нибудь почитать.
 
      <1-го июля 1928>
 
      Воскресенье
 
      Милый Н<иколай> П<авлович>. Спасибо за мешок — отлично. Я, кажется, еду 10-го. Очень благодарна была бы Вам, если бы зашли ко мне завтра или во вторник, сразу после завтрака. Словом до 3-х буду дома. (В среду — нет.)
 
      Всего лучшего.
 
      МЦ
 
      <2-го июля 1928 г.>
 
      Итак, жду Вас завтра (вторник) в 9 ч. веч<ера>. Спросонья Вы очень тихи (голосом) и злы.
 
      <3-го июля 1928>
 
      Вторник.
 
      Милый Николай Павлович,
 
      Не сердитесь, не имела никакой возможности предупредить Вас, — неожиданно два срочных дела именно в 4 ч. и в 6 ч. А до этого — четыре или пять других, и все предотьездные, неотложные. Если свободны, зайдите ко мне в 2 ч. дня в четверг. Billet de famille в Ройян уже заказан, будет в среду, в среду же выезжает С<ергей> Я<ковлевич>. Будем чинить детскую коляску, — умеете?
 
      Да! Одобряю или ободряю, смотря по тому, выдержали ли или провалились. (Оцените количество ли)
 
      Итак, до четверга.
 
      МЦ.
 
      #11`_13#
 
      26-го июля 1928 г.
 
      Pontaillac, prйs Royan
 
      Charente Infиr.
 
      Villa Jacqueline.
 
      Милый друг, вот что случилось. Только что отослала конец Федры по адресу 9 bis, rue Vineuse Paris, XVI Rиd. de «Sowremennie Zapisky», — а это адрес «Дней», а «Дни» издохли и наверное в них нет ни души. Позвоните, пож<алуйста>, в «Дни», если ничего не добьетесь — пойдите сами и извлеките мою рукопись с тем, чтобы передать ее в книжный магаз<ин> «La Sourcй», где настоящая редакция Совр<еменных> Зап<исок> — А если в «Днях» никого нет? Сомневаюсь, так как Керенский жив, жив и Сухомлин, и наверное на имя газеты продолжает приходить корреспонденция.
 
      Посылаю сопроводительное письмо в «Дни» с просьбой сдать Вам на руки рукопись (на обертке адрес отправителя).
 
      С этим нужно спешить. Начните с телефона, чтобы зря не мотаться и не метаться.
 
      ________
 
      Вот наш пляж. Сегодня на солнце 60 жары, у С<ережи> вроде солнечного удара, 38,5 сильная головная боль. То же у В. А. С<ув>чинской. Жара по всей Франции, кончились лимоны, с орех — 2 фр<анка>, и то последние. Тупо едим мороженое, от к<оторо>го еще жарче.
 
      Я от жары не страдаю, хожу без шляпы, в выгорающих добела сеточках. Ни одного дуновения, морс вялое, еле дышит.
 
      Приехал проф<ессор> Алексеев, неутомимый ходок. Приехал в горном костюме вроде Тартарена, комичен и мил, восторженно рассказывает мне о Савойе (Haute ), где жил прошлое лето. Уже живу мечтой о будущем: Савойе. Морем объелась и опилась.
 
      Кончаю просьбой о срочном высвобождении Федры, я и так запоздала, боюсь затеряется совсем, а рукописи мне не восстановить, многое выправлялось на месте.
 
      Как медонская жара? Здесь все-таки — пекло.
 
      МЦ.
 
      Понтайяк, 23-го овг<уста> 1928 г., среда.
 
      Милый Николай Павлович, гонорар получила, поблагодарите отца. Посылаю Вам открытку из-за названия — «Богоматерь — Конца — Земли». И — правильно — везде, где начало моря — конец земли и земле! — Рай для меня недоступен, ибо туда можно только на пароходе, а я укачиваюсь от одного вида. Стихи для П<оследних> Нов<остей> вышлю завтра. Уезжают последние русские (знакомые), погода чудная, как Ваши отьездные дела?
 
      — У этой церкви хорошо расти — и жить — и лежать. Возле такой похоронен Рильке. Читаете ли его книгу?
 
      МЦ.
 
      Понтайяк, 5-го сентября 1928 г., среда
 
      Милый друг, пишу Вам со смешанным чувством расстроганности и недоумения. Что за надпись на Алиной книге и что она должна означать?
 
      Во-первых — у всякого человека есть ангел. Ариадна — не Октябрина, и празднуется 18-го сентября. Это формально. Второе: у Ариадны еще особая святая, по чьему имени и названа, — та Ариадна, с двух островов: Крита и Наксоса. (Говори я с другим, я бы настаивала только на христианской великомученице, но я говорю с Вами.) В-третьих: раскройте мою Психею, где нужно, и прочтите:
 
Ангел! Ничего — всё — знающий,
Плоть — былинкою довольная,
Ты отца напоминаешь мне, —
Тоже ангела и воина.
 
      Здесь установлена Алина — более, чем ангело-имущесть, а это — раз навсегда. Кто ангелом был, тот им и пребыл.
 
      В-четвертых: Вы человеку дарите книгу на день рождения. Время ли (день рождения!) и место ли (первая страница такой книги!) считаться обидами?! — Вы поступили — но удерживаю слово, не хочу его закреплять на бумаге и — тем — в Вас. (О, не бойтесь, не бранное, простое определение жеста, иного нет.)
 
      — Странная вещь: если бы везде, вместо Ариадна стояло: Марина, я бы истолковала совершенно иначе. Ты — родоначальница своего имени, — никаких Марин до тебя и — сотни, в честь твою, после. Так бы я прочла. Но Вы меня предупредили: надпись не из примирительных. Скажите мне, дружочек, в чистоте сердца, что Вы хотели сказать? С надписью в таком (моем) толковании во всяком случае не передам. Обида — в день рождения! За кого Вы меня принимаете? Помимо материнского чувства к Але, во мне здесь говорит простая справедливость. Я бы и Вам не передала, если бы надписала — она. Через мои руки не должно идти ничего двусмысленного. А если настаиваете — перешлю Вам обратно, посылайте сами, — дело Ваше и ее.
 
      Очень жду Вашего толкования, ибо задета заживо.
 
      Апулеем умилена. Знала эту сказку с детства, она была у меня в немецкой мифологии, как всё в Революцию — утраченной. Не перечитывала давно. В памяти моей слилась с «Аленьким цветочком». Нынче ночью же прочту и буду спать с ней — в ладони.
 
      Р<ильке> еще не трогала: посмотрела и отложила. Р<ильке> — всегда прямая речь («а вчера — косвенная?») Р<ильке> для меня — всегда прямая речь. В этой книге его живой голос. Скульптура? Все равно. Для меня Родэн — его недостроенный дом, мы с Муром, мы с Вами на тех холмах, — вся весна 1928 г. И — больше всего — посвящение Р<ильке> Родэну одной его книги: «A mon grand ami Rodin».
 
      Дружочек, как мне жалко, что мое чувство благодарности к Вам — двоится. Как бы я хотела — писать Вам, как вчера! Но никакая любовь не может погасить во мне костра справедливости, в иные времена кончившегося бы — иным костром!
 
      Мне очень больно делать Вам больно, больней — сейчас, чем Вам — тоже сейчас (в минуту прочтения). Но я бы себя презирала.
 
      М.
 
      Понтайяк, 7-го сент<ября> 1928 г.
 
      Колюшка родной! Простите мне вчерашнее письмо, но — «за птенца дралась наседка» (еще Слоним обиделся за амазонку, не поняв, что в том-то и вся соль!) — не могу несправедливости. У меня не по-милу хорош, а по-хорошему — мил, особенно с тобой.
 
      Только что твое письмо о перемещении матери. А ты где теперь будешь? Чуяло мое сердце, что на том верху я буду только раз! (бывший).
 
      — Ты сберег мать от большого ужаса, но — может быть — и от большого счастья. Думал ли ты о последнем часе — в ней — женщины? Любить, это иногда и — целовать. Не только «совпадать душою». Из-за сродства душ не уходят из дому, к душам не ревнуют, душа — дружба.
 
      Но — ты дал ей чистую рану (того она, конечно, вознесет превыше облаков, и ТАМ — с ним будет!) — сейчас в ней огромная пустота несбывшегося, — заполнит работой.
 
      Я рада за нее — и мне больно за нее. А боль всегда слышней радости.
 
      — Когда ты когда-нибудь захочешь уйти из дому, тебя твой сын так же удержит, как ты — сейчас — мать. La justice des choses.
 
      О, Колюшка, такой уход гораздо сложнее, чем даже ты можешь понять. Может быть ей с первого разу было плохо с твоим отцом (не самозабвенно — плохо) и она осталась, как 90 или 100 остаются-оставались — как будет оставаться 1 на 100 — из стыда, из презрения к телу, из высоты души.
 
      И вот — молодость кончается. Ей зб-сорок, — еще 5 лет… И другой. И мечта души — воплотиться, наконец! Жажда той себя, не мира идей, хаоса рук, губ. Жажда себя, тайной. Себя, последней. Себя, небывалой. Себя — сущей ли? — «Другой»? Средство к самому себе, наш слепой двигатель. Посылаю тебе две книжки, ничего не скажу, скажи — ты. Дошел ли рыцарь? (Заказным, пропасть не может.) Сейчас ухожу в Ройян, обрываю письмо, вечером буду писать еще, люблю и обнимаю тебя, спасибо за все.
 
      М.
 
      Чудесная печать.
 
      До чего мне ее жаль!
 
      Как себя. — Дай ей когда-нибудь мою Поэму конца. Все поймет! (Напишет — изнутри — заново.)
 
      21-го сентября 1928 г.
 
      …Ваш почерк — чудовищен, будь я Волконским, я бы сказала Вам, что такой почерк — непочтение к адресату; нет, просто бы сказала, без «Вам», Вам бы он этого не сказал — потому же, почему не говорю — я. Если мой неразборчив, то — существом своим, замыслом каждой буквы, а не неряшеством. У меня нет недописанных букв… Сосредоточьте руку. Пожалейте букв — этих единиц слова. Каждая — «я».
 
      …У Вас единица начертания не буква, а слово, одно сплошное слово. Но не обижайтесь: Вы так обскакали свой возраст — миновав разум — мудрость, самолюбие — гордость и т. д., что мне досадно видеть в Вас — просто школьническое.
 
      О стихах: Вы еще питаетесь внешним миром (дань полу: мужчины вообще внешнее женщин), тогда как пища поэта: 1) мир внутренний, 2) мир внешний, сквозь внутренний пропущенный. Вы еще не окупаете в себя зримость, даете ее как есть. Оттого Ваши стихи поверхностны. Ваши стихи моложе Вас. Дорасти до самого себя и перерасти — вот ход поэта.
 
      Вы сейчас отстаете (Вы многое знаете, чего еще не умеете сказать — оттого, что недостаточно знаете) — вровень будете лет через семь, а дальше — перерастание, во всей его неизбывности, ибо — чем больше растет поэт, тем больше человек, чем больше растет человек…
 
      Это я о насущном, внутреннем.
 
      О внешнем: Вы еще не умеете работать, в Вас еще нет рабочей жилы, из которой — струна! Слова в Ваших стихах большей частью заместимы, значит — не те. Фразы — реже. Ваша стихотворная единица пока фраза, а не слово. (NB: моя — слог.) Вам многое хочется, кое-что нужно и ничего еще не необходимо сказать…
 
      И чтобы закончить о речах и стихах: Вы еще немножко слишком громки.
 
      Медон, 5-го октября 1928 г., пятница
 
      Дорогой Николай Павлович, я уже успела по Вас соскучиться. Лежу второй день, жар был и сплыл, но нога (прививка) деревянная, а когда не деревянная, то болит. Двигаться не могу, разве что на одной. Лежу в чудной розовой ночной рубашке — новой — подарке Али, жаль, что Вы меня в ней не увидите, — и не только в ней, вообще — лежащей, т. е. самой доброй и кроткой. Завтра вторая прививка, м. б. будет еще третья, во всяком случае встану не раньше вторника. Рука еще болит — видите, как пишу? Вчера у меня был в гостях Товстолес, просидел на сундуке до сумерок, говорили о Балтике (оттуда) и черной магии. Оказывается, мы оба под знаком Сатурна, все приметы совпадают. Очень радовался не-евразийской теме беседы (евразиец). А почему Вы тогда сказали:
 
      «После того как я от Вас тогда ушел, мне уже было все равно — на людях или одному»… Вам было так хорошо? Или так плохо? Или так — как? Ответьте.
 
      Вообще напишите мне — как здоровье, что делаете, что читаете, скучаете ли обо мне. Какая дикая жалость — такое совпадение! (болезней). Вы бы сидели у меня целый день — или Ѕ — или ј — сколько смогли бы и захотели. Нынче с утра налетела А. И. Андреева и забрала у меня Н<овый> М<ир> на два дня. Справляемся с Алей, вернее — справляется одна, я лежу и ничего ускорить не могу. Если придет Ваша мама, передам Вам, через нее «подарочек». До свидания, родной. Вы мне снились, спрашивала Вас о том же (вопрос по середине письма). Пишите про здоровье, как я была бы счастлива, если бы Вы сейчас вошли. — Сидите дома. —
 
      М.
 
      5-го окт<ября> 1928 г.
 
      Я — здесь, а с других хватит и закрыток.
 
      МЦ.
 
      <Ноябрь 1928 г.>
 
      Милый Николай Павлович,
 
      Будьте завтра у меня в 6 ч., пойдем в Кламар за женой Родзевича и Владиком, а оттуда все вместе на Маяковского. Непременно.
 
      Завтра, во вторник, в 6 ч. у меня. Жду. Это его последнее чтение.
 
      МЦ.
 
      1-го января 1929 г., вторник
 
      Meudon (S. et O.)
 
      2, Av(enue) Jeanne d'Arc
 
      С Новым Годом, милый Николай Павлович!
 
      Давайте к Гриневич в воскресенье, — все остальные вечера у меня разобраны. Заходите за мной в 8 ч., к 9-ти час<ам> будем у них.
 
      Как Ваше здоровье? Аля сказала, что Вы кашляете и хрипите. Я тоже. Всего лучшего, поздравьте от меня ваших, особенно — маму.
 
      МЦ.
 
      Если не трудно, напишите г<оспо>жам Гриневич, что в воскресенье.
 
      <Начало января 1929 г.>
 
      Милый Николай Павлович!
 
      Если можете, зайдите ко мне к 2 ч., не можете — как писала, в воскресенье в 8 ч. Жду Вас до 2 ч.
 
      МЦ.
 
      <5-го января 1929 г.>
 
      Суббота
 
      Милый Николай Павлович,
 
      Будьте у меня в 7 ч., после 7-ми поездов много, а В<ера> Степ<ановна> просила, что приехать пораньше, иначе она очень устает. Итак жду
 
      МЦ.
 
      <25-го января 1929 г.>
 
      Н. П. Гронскому — прошу ответа —
 
      Милый Николай Павлович,
 
      Можете ли Вы завтра утром проехать со мной в чешское консульство, срочно необходимо, боюсь, что и так опоздала.
 
      А вторая просьба: узнать, где это консульство (кажется, что Av<enue> Klйber, но только кажется, и № не знаю). Именно консульство (Consulat tchиcque), а не посольство. Ответьте, пож<алуйста,> через Алю.
 
      — Перевожу сейчас письма Р<ильке>.
 
      — Да! Не поедете ли со мной в пятницу на Miss Cavel (Convention «Magique»). Подумайте!
 
      МЦ.
 
      Пятница — завтра. К<инематогра>ф дешевый и чудный.
 
      #11_1##
 
      <Февраль 1929 г.>
 
      Милый Николай Павлович, С<ергей> Я<ковлевич> очень Вас просит обменять ему книги в библиотеке, вместо 4 книг взять 3 (там знают), взять последние №№ сов<етских> журн<алов> — Красн<ая> Новь, Кр<асная> Звезда, Печать и Рев<олюция>. Мне, пожалуйста, обменяйте Лескова на Лескова же (не Соборяне ) или — Мельн<икова->Печерского. Я вечером (к 9 час<ам>) часто дома — м. б. сегодня зайдете? Завтра меня не будет. — Когда Волконский? Всего лучшего
 
      МЦ.
 
      <Около 30-го апреля 1929 г.>
 
      Николай Павлович! Приходите завтра утром ни свет ни заря по делу выступления Волконского. Ведь у меня читает Св<ятополк->Мирский и Волконского нужно предупредить (не знаю их взаимоотношений), а объявление (платное) в П<оследние> Нов<ости> должно быть сдано завтра до 12 ч. — кого же объявлять?? Словом, будьте у меня не позже 9 ч. (девяти). А то — неизвестно что.
 
      Благодарная днесь и впредь
 
      МЦ.
 
      <Май 1929 г.>
 
      Милый Николай Павлович,
 
      Заходите как только сможете — дело спешное, можно вечером — я дома до 2 ч. и после 5 ч., но если можете в течение утра. Готова ваша карточка с Сергеем Михайловичем. Итак, жду.
 
      МЦ.
 
      <Около 24-го мая 1929 г.>
 
      Милый Николай Павлович,
 
      Будьте у нас в 7 ч., мы вместе поедем к С<ергею> М<ихайловичу>, с которым я еще должна посоветоваться о его чтении, а Вы направитесь в зал, — мы с С<ергеем> Мих<айловичем> поедем вместе. Не запаздывайте!
 
      МЦ.
 
      Стало быть Вы отвозите меня к С<ергею> Мих<айловичу>.
 
      Сердечное спасибо, милый Николай Павлович, в глубочайшие изви нения за гвозди. — Что ж: не судьба; верней: судьба. Утешаюсь холодной погодой, человека сжимающей, обратно жаре, выгоняющей его из кожи и из квартиры (что, впрочем, то же!) — Пишите о своей жизни: ландшафтах, прогулках, знакомствах. Пришлите снимки, если есть. — Дальше конечно не ищите: явно-бесполезно. М. б. отправлю Алю на две недели на море (в Бретань) гостить к знакомым, а сама осенью на столько же в Прагу — давняя мечта.
 
      Еще раз, спасибо от всего сердца — и за это, и за все. Вы удивительный человек.
 
      МЦ.
 
      Числа не знаю, конец июня 1929 г.
 
      7-го июля 1929 г.
 
      Meudon (S. et O.)
 
      2, Av<enue> Jeanne d'Arc
 
      Милый Николай Павлович! Очень возможно, что мы с Вами скоро свидимся. В С<ен->Мишеле (немножко над) есть дом — очень дешевый — с двумя кроватями и столами. Дело в стульях и в тюфяках, первые можно осуществить ящиками, вторые — соломой (NB! блохи!!!) Часть скарба придется везти отсюда (посочувствуйте!) остальное купить в С<ен->Мишеле на базаре (NB! и тащить на себе в гору — 20 мин<ут> или больше). Жду окончательного ответа от русского полковника-рабочего, который там живет уже третий год. С<ен->Мишель — густо-лесной, римская дорога и развалины. Жители старые и в старом.
 
      Узнайте на всякий случай сколько туда (и обратно) дорога от Вас, м. б. я попросила бы Вас побывать там до нашего приезда и встретить. И немножко устроить (ящики, напр<имер>, ибо таскать придется мне одной: Аля — с Муром, а полковник на заводе) — испытать плиту, м. б. купить кое-что из хозяйственного. Напишите 1) цену ж<елезной> д<ороги> 2) возможно ли это в идее, т. е. пожертвовали ли бы Вы 2–3 днями блаженства в Аллемоне на муку в <Сен->Мишеле. М. б. и не придется. М. б. дорога настолько дорога — я ведь не представляю себе расстояний, — мой путеводитель Вы увезли. На мой запрос ответьте скорее.
 
      Второе — важное. Какова — нормально — (на не-норму нормы нет!) погода в августе и в сентябре? Стоит ли вообще ехать? Меньше чем на два месяца не имеет смысла, а выедем мы к концу июля, — не раньше 20-го, т. е. в расчете на август и сентябрь. Спросите у своего хозяина — есть ля смысл, т. е. не попадем ли мы в стужу. Но Вы ведь тоже будете до конца сентября?
 
      — Есть (будут) ли грибы? Черника? С<ен->Мишель — сплошь-лесной, преувеличенная Чехия. Расспросите о С<ен->Мишеле Вашего М. Manin, м. б. он был или знает.
 
      Итак 1) что Вы думаете о предварительной поездке туда (не забудьте цену проезда, деньги вышлю как только решу — если решу) 2) норма раннеосенней погоды.
 
      У нас позднеосенняя: ветер, тучи, ни дня без дождя, полная ненадежность. Жары — и в помине нет.
 
      — Служит ли Вам моя палочка? Очень хотелось бы с Вами полазить. До свидания — может быть скорого.
 
      МЦ.
 
      Р. S. Наш дом среди десятка таких же, — не тот страшный одинокий за 60 фр.
 
      Пришлите мне какие-нибудь виды Аллемона, обожаю горы.
 
      Сердечный привет от всего семейства.
 
      _______
 
      Вы — Isere, а мы — Savoie!
 
      <12-го июля 1929 г.>
 
      Дорогой Николай Павлович! Спасибо.
 
      Дела таковы: мне предлагают дом — дешевый — в горах. Предлагает человек бессемейный — военный — рабочий, м. б. не знающий всех трудностей, связанных с семьей и оседлостью. Свободен он раз в неделю, времени на подробности у него нет. Ехать вслепую — боюсь.
 
      Чту за дом? Возможный или нет? Кто соседи (группа в 10–12 домов над С<ен-> Мишелем) и что у них наверняка можно достать? (Молоко, яйца, зелень.) Есть кафе, — есть ли в нем табак и спички?
 
      На каком точно расстоянии от С<ен->Мишеля? Сколько ходу? Полковник писал о 2 кроватях и столах (одну «пару» дает он, другую хозяин). Реальность ли? Можно ли в С<ен->Мишеле купить ящики — вместо стульев и полок? Ведь нельзя же жить на полу, — я все-таки надеюсь заниматься.
 
      Приеду я по всей вероятности одна с детьми, — все будет на мне. — Как с водой? (есть ли колодец?) Боюсь заехать.
 
      По-моему, самое лучшее было бы сев на поезд (проще! погулять мы с Вами успеем) доехать до С<ен->Мишеля, познакомиться с полковником и сообща все обдумать — он очень милый человек. Вместе осмотреть дом и взвесить. М. б. — если такая гора (устройство!) — заслонит все горы и — просто — не стоит. А м. б. только издалека так страшно. У полковника нет времени и у него другой строй жизни, он не может войти в мое положение. Вы — можете, ибо живете семьей и знаете, что это значит.
 
      Решите за меня и отпишите.
 
      Действует ли плита? (на случай порчи примуса) Чем топят? Очень важно расстояние от С<ен->Мишеля: придется неустанно таскать тяжести — продовольствие, керосин — учтите. Сильно ли в гору и сколько ходу?
 
      Кто соседи? Где живет хозяин? (Большая ли семья и нет ли ведьм — о, не киевских! — бытовых.)
 
      Мое письмо возьмите с собой.
 
      — Каков С<ен->Мишель? Аптека? Лавки? (Красота — потом. На тум — свете!)
 
      Будь я Вами, я бы списалась с полковником, когда он свободен, и проехала бы прямо к нему. После осмотра — отписала бы мне, в освещении собственного впечатления (NB! живой Волконский). Я бы решила, и тогда мы оба принялись бы действовать: в выслала бы Вам деньги на самонужнейшее обзаведение и Вы бы нас, в означенный день, встретили.
 
      Все это очень трудно, но может выйти и чудно, — Вы бы к нам наезжали, гуляли бы вместе, и т. д. Странно: прошлым летом Вы ко мне (сорвалось!) теперь я — к Вам — и м. б. не сорвется.
 
      Ад<рес> полковника:
 
      М. Georger Gaganidze
 
      Usine de la Saussay
 
      St. Michel-de-Maurienne (Savoie)
 
      Георгий Романович Гаганидзе.
 
      Посылаю Вам его письмо — вчитайтесь.
 
      ________
 
      Напишите ему, что Вы по моему поручению и т. д. хотели бы осмотреть дом. Пусть он Вам назначит день и сообщит свой домашний адрес.
 
      Пока всего лучшего, спасибо, буду ждать вестей.
 
      МЦ
 
      Р. S. Если он свободен только в воскресенье — в это (нынче пятница), Вы уже не поспеете, а ждать следующего — долго. Вы могли бы с ним повидаться вечером после его службы, переночевать у него (если возмож но), и утром отправиться самостоятельно — de la part de M<onsieur> Gaganidze pour une famille russe и т. д. Так лучше, а то я к 1-му августу и не соберусь. Напишите об этом Гаганидзе, т. е, можно ли у него переночевать, и приведите доводы. Я ему о Вашем возможном посещении пишу нынче же.
 
      — М. б. у него за это время что-нибудь другое наладилось, более-удобное, — тоже не исключается.
 
      МЦ
 
      Очень хочу в горы.
 
      24-го июля 1929 г.
 
      Meudon (S. et O.)
 
      2, Avenue Jeanne d'Arc
 
      Дорогой Николай Павлович!
 
      Не сердитесь, — все вышло помимо меня. Вы ведь знаете, что я от себя не завишу.
 
      Первое: ответ полковника, что тот дом в 80 фр. — ушел (NB! оказалось — и кровати можно достать, и столы и даже шкаф, — чего же не говорил раньше??). Второе: дела С<ергея> Я<ковлевича> не дающие ему возможности выехать — что-то случилось, случается — что, рассказать не могу, словом — деньги с вечера целиком должны уйти на жизнь. Об отъезде и думать нечего.
 
      Простите за все беспокойство, — вопросы, расспросы, поручения. Мое единственное оправдание — полная уверенность, что поеду. Рухнуло сразу.
 
      Алю надеюсь на 2 недели отправить в Бретань, к знакомым. О себе пока не думаю, знаю только, что дико устала от Медона и хозяйства, хозяйства и Медона и что ни хозяйство, ни Медон, ни усталость не пройдут. Радуюсь за Вас, что Вы там, и горюю за себя, что Вас здесь нет — вспоминаю прошлогодние прогулки. У меня нет спутника, не гуляла уже — да с нашего последнего раза. Никого не вижу, не знаю почему. Должно быть — еще скучнее, чем с собой. Да и многие разъехались: письма из Швейцарии, с Пиреней, из Голландии. А мои — все из Медона. К В<ере> С<тепановне> не тянет, — она все о «втором Христе» (Кришнамурти), с С<ергеем> Мих<айловичем> изредка переписываемся, он тоже никуда не уехал, но у него нет хозяйства. Гончарова на Средиземном море. (А я в Медоне.)
 
      Ваш папа рассказывал чудеса об аллемонскнх грибах. Соберите и насушите — и подарите, я вскоре совсем обнищаю (не шучу!) а это — чудный ресурс. Мне когда-то из каких-то лесов прислал мешочек Шингарев, — полгода ели. У нас грибов еще нет, — недавно ходили целое утро — всем семейством — ни поганки! Ваш хозяин наверное знает как сушат грибы. (А может он gentilhomme и даже не знает как они растут? Тогда его домоправительницу — если не померла.) Шингарев сушил на солнце, разбросав на листе бумаги, это лучше, чем связками. Можно и в духовке, которой в вашем замке наверное нет. О грибах — мечтаю.
 
      18-го/31-го июля 1929 г. — А вчера были мои имянины (17-го). Были: Карсавины — всем семейством, — Ивонна, Радзевичи, Владик и В. А. С<увчин>ская. Подарки: от Али — серебряный пояс, кошелек (копытом) и грам<мофонные> иголки, от С<ергея> Я<ковлевича> 2 тома Пруста «La Prisonniere», от Ивонны почтовую бумагу (не терплю коробок — только блокноты!), от Радзевичей тетрадь и чернила, от Карсавиных: фартук, папиросы и дыню, от Владика дыню, от В<еры> А<лександровны> цветок и вино. Было чудное угощение, очень жалела, что Вас не было, сидели поздно. Мур побил Сусю (младшую Карсавину) ружьем. Вчера он в первый раз в жизни был у парикмахера и обнаружил совершенно отвесный затылок. — «За Vous'etonne? Moi non, — il y ena, il у en a des tкtes!» — философический возглас парикмахера.
 
      Да! нынче открытка от С<ергея> Мих<айловича>. Горюет, что не видит ни Вас ни меня. Написал Вам письмо по старому адресу. Завтра еду к нему и дам Ваш новый, — напишу и приколю на стенку.
 
      Прочла совершенно изумительные мемуары Витте — 2 огромных тома. Советую. Обвинительный приговор рукой верноподданного. Гениальный деятель.
 
      — Из новостей: бракосочетание Максима Ковалевского с Ириной Кедровой и бракосочетание Сосинского с Адей Черновой (не близнецом! «близнец» — остался — лась!). Но это уже давно. На свадьбе Ади был убит — сбит с велосипеда автомобилем — один из гостей, Шарнопольский, варивший пунш. Хороший юноша, большой друг Гончаровой и, немножко, мой (видела его во второй раз). Последний с кем говорил — со мной. Ужасная смерть. Расскажу при встрече. (Погиб на тихой уличке Pierre Louvrier.)
 
      — Когда возвращаетесь и успеем ли мы с Вами, до зимы, погулять? Навряд ли. Я по Вас соскучилась. Пишите.
 
      МЦ
 
      <Приписки на полях:>
 
      Пишите о природе и погоде. У нас опять холода, но я уже не обращаю внимания.
 
      У меня был дикий скандал с лже-евразийцем Ильиным — у Бердяева — у которого (знакома 16 лет!) была в первый раз. Присутствовала Вера Степановна. Скандал из-за царской семьи, <про> которую он, Ильин, обвиняя евразийцев в большевизме, говорил как большевик 1918 г. — Теперь таких нет. ХАМ. При встрече расскажу.
 
      Р. S. Когда Ваш день рождения? Что-то в этих числах. У меня для Вас есть подарок.
 
      <Ноябрь 1929 г.>
 
      Н. П. Гронскому — прошу ответа —
 
      Милый Николай Павлович, большая просьба, у нас беда с водой: ванна заткнута, а горячий кран в умывальнике не закрывается, черт знает что.
 
      С<ергей> Я<ковлевич> болен четвертый день, не встает и починить не может, кроме того, нет отвертки.
 
      Не зашли бы Вы с инструментами (если есть) сразу после завтрака (завтракать не зову, ибо обнищали), после к<оторо>го мне нужно в город — м. б. поедем вместе? Если можно — ответьте через Алю. Всею лучшего, простите за беспокойство.
 
      МЦ.
 
      1-го дек<абря> 1929 г.
 
      Милый Николай Павлович! Не удивляйтесь моему молчанию — очень болен С<ергей> Я<ковлевич>. На почве крайнего истощения — возобновление старого легочного процесса. Страшный упадок сил, — так называемая под-температура: 35,8—37, т. е. то же повышение в сутки на один градус. Все эти дни — исследование крови, рентген, снимки и т. д. Основная болезнь еще не найдена, — она-то и точит. Все врачи в один голос: воздух и покой, — то чего нет в Медоне: воздух — сплошной пар, а покой — Вы сами знаете. Вся надежда на людей (друзей). Еще большое горе (особенно для С<ергея> Я<ковлевича>, близко знавшего) — умерла Н. И. Алексинская, — сгорела в 4 месяца (туберкулез легких).
 
      Бесполезно спрашивать, как Вы, раз все равно не можете ответить. Надеюсь, что все хорошо, ибо плохого не слышу. Будет ли у Вас полная дезинфекция? Иначе не представляю себе встреч. Зараза годами живет в стенах, — очень уж страшна болезнь. Надеюсь на дезинфекцию из-за Вашей племянницы, — где-то она? Не в одном же доме, или Вы — вне?
 
      До свидания, не будьте в обиде — всякий день хотела писать Вам, по все отрывало — поправляйтесь, дезинфицируйтесь и пишите. (NB! Ни у кого из нас (тьфу! тьфу!) не было — чего, Вы сами знаете. Муру сделано две прививки, Аля — будет, мне не советуют из-за сердца, С<ергею> Я<ковлевичу> и подавно, — следовательно, будьте осторожны!) Вскоре напишу еще. Привет вашим — если с Вами.
 
      МЦ.
 
      <Приписка на полях:>
 
      Как странно, помните Вы мне за неск<олько> дней рассказывали про еврея-врача, не побоявшегося? А болезнь уже в Вас сидела.
 
      <1929 г.>
 
      Вторник.
 
      Милый Николай Павлович!
 
      Очень жаль и чувствую себя очень виноватой, хотя на пятницу не сговаривались, а вчера в субботу была дома ровно в 5 ч., т. е. 2 или 3 мин<уты> спустя Вашего ухода, — даже немножко пошла вслед.
 
      Но у Вас ноги длинные.
 
      Нынче сдаю (на просмотр) первые главы, а завтра так или иначе извещу Вас, скорей всего зайдем с Муром утром. А м. б. и сегодня возле 3 ч. Когда Вы вообще дома?
 
      МЦ.
 
      <1929 г.>
 
      Дорогой Николай Павлович,
 
      Если будете нынче в городе, не могли бы завезти Гончаровой следующую записку, крайне нужно. (Либо 13, Visconti либо 16, Lacques Callot, — вернее первое) В крайнем случае воткните в дверь мастерской, а в лучшем (случае) привезите мне ответ. М. б. с моего вокзала поедете? Тогда зайдите, — столкуемся о Яннингсе.
 
      До свидания!
 
      МЦ
 
      — Хорошо бы, если зашли. М. б. к 12 ч.? Тогда у нас позавтракаете.
 
      <1929 г.>
 
      Милый Николай Павлович, застаю пустынный дом, такой же как УЛИЦЫ, которыми шла. Жду Вас завтра к 121/2 ч. (завтра рынок и, боюсь, что к 12 ч. не управлюсь). Но не позже.
 
      Спокойной ночи!
 
      <20-го марта 1930 г.>
 
      Четверг.
 
      Милый Николай Павлович! Если свободны, приходите завтра вечером, пойдем в наш к<инематогра>ф (хороший фильм) и расскажу Вам новости про свой вечер. Завтра — пятница. Жду Вас до 81/2 ч., но лучше будьте к 81/4 ч.
 
      МЦ
 
      Не можете — заходите в субботу, не позже 3-х ч. Кстати передам Вам библиотечную книгу.
 
      <1-го или 8-го апреля 1930 г.>
 
      Милый Николай Павлович,
 
      Письмо от Тэффи, ждет меня завтра в среду к 11 ч., чтобы составить заметку для Возрождения. До завтра мне необходимо знать, в каких книжн<ых> магаз<инах> продаются билеты. Нынче я дома от 5 ч. весь вечер, завтра еду поездом 10 ч. 50 мин<ут>. Ради Бога — известите, а то зря поеду.
 
      У Вас в доме никого, только белье кипит в одиночестве.
 
      МЦ
 
      <9-го июня 1930 г.>
 
      Понедельник.
 
      Милый Н<иколай> П<авлович>
 
      Нынче забыла у Вас ручку — тростниковую, маленькую, рядом с чернильницей.
 
      Ради Бога тотчас же спрячьте и занесите мне ее в пятницу. Поезд в 10 ч. 50 мин<ут>. Будьте не позже 10 ч. 30 м<инут> у нас. До свидания! Спасибо.
 
      МЦ.
 
      <23-го июня 1930 г.>
 
      Милый Н<иколай> П<авлович>. Большая просьба. 28-го июня, т. е. на днях, в нашей квартире будет трубочист, необходимо, чтобы кто-нибудь был в ней с 8 ч. утра. Если можно — переночуйте, чтобы не опоздать. Печка у нас в ужасном виде, прочистить необходимо, а звать отдельно осенью будет дорого, да и не дозовешься. Ключ у Али, т. е. у прислуги Жанны — 18 bis, Rue Denfert-Rochereau, кв<артира> Лебедевых. Можете взять в любое время. Потом оставьте у себя до отъезда, кому передать — извещу.
 
      У нас все грозы, но теперь по ночам, а дни чудные. Палочку пришлю недели через 2, возьмите в Медоне, адрес сообшу Выберу покрепче. Как Ваши экз<амены>? Напишите словечко. Привет и спасибо заранее за трубочиста: 28-го июня 8 ч. утра. Если увидите С<ергея> М<ихайловича> — горячий от меня привет
 
      МЦ
 
      Числа не знаю, знаю что нынче — понедельник.
 
      <Приписка на обороте:>
 
      Это — ближайший от меня городок, быв<шая> столица Савойи.
 
      С<ен-> Лоран, 10-го июля 1930 г.
 
      Милый Н<иколай> П<авлович>! Посылаю Вам пока 100 фр<анков> — на задаток. (Если книга ушла, верните так же, простым заказным). Узнайте, кстати, последнюю цену и сообщите где-нибудь сбоку письма, мелко, просто цифру — пойму. И через неделю дошлю остаток. Перед покупкой проверьте хорошенько книгу, нет ли вырванных листов или гравюр. Поаккуратней заверните.
 
      А это — La Roche-sur-Foren, чудесный городок, куда ездим на рынок, вернее — ходим. А сегодня за нами увязалась собаке (моя, благоприобретенная: chien-berger-quatre-yeux) и пришлось — так как обратно из-за груза ехали поездом платить за нее 5 фр. 50 коп., т. е. вчетверо дороже, чем за человека.
 
      Вчера ходили с хозяйкой (пришла из города за земляникой) и набрали — ходили мы с Тасей — каждая по литру. 2 часа сбору. Места самые змеиные, ноги и руки изодраны в кровь, но ни одного змеиного хвоста не видали.
 
      Мимо этого замку ходим каждый раз, — не знаю какого века, жил кардинал. (Мур, зараженный древностью: — «Мама! Когда Томми родился?» Томми — лошадь хозяев Сережиного замка, возящая и отвозящая «les hфtes», к тому же пашущая.)
 
      Здесь три замка: Сережин, рядом — другой — Comte de Chambos и кардинальский. Все — разные. Замки и избы, домов меньше всего, медонского образца совсем нет, — как будто не строят. Нашему дому ровно 100 лет, еще застал Гёте.
 
      Пишите — как дела с Ир<иной> К<арсавиной> (бывает ли в доме, самая лучшая — мать, потом Марьяша, она очень добрая и гораздо умнее сестры). Кланяйтесь им всем от нас и узнайте их письменный адрес, знаю дом только с виду.
 
      Итак, с нетерпением жду насчет Ундины. Простите за вечные хлопоты. Что — «О Германии»? Надо торопиться. Фотогр<афии> получились отлично, вышлю через неделю — заказаны.
 
      МЦ.
 
      С<ен->Лоран, 18-го июля 1930 г.
 
      Милый Н<иколай> П<авлович>. В саду ручей, впрочем не сад, а лес, и не лес, а тайга: непродёрная. Над щетиной елей отвес скалы. Все прогулки — вниз, мы последний жилой пункт. Почты нет, пишите на: St Pierre-de Rumilly Chвteau d'Arciae (H<au>te Savoie) мне. Завтра у Вас экз<амен>, ни пуха, ни пера! Третья гроза за 2 дня. Электричество потухло, пишу при уютной керосиновой лампе. Мур спит. Немножко обживусь — напишу подробнее. Спасибо за проводы и неизменную преданность.
 
      МЦ
 
      <На полях печатными буквами:>
 
      МУР — ЧИТАЕТ И ПИШЕТ!!!
 
      26-го июля 1930 г.
 
      St. Pierre-de Rumilly (H<au>te Savoie)
 
      Chвteau d'Arcine
 
      Дорогой Н<иколай> П<авлович>. Спасибо за все. Простите, что не писала раньше, болен Мур — вот уже почти месяц. Свалился в ручей и, хотя тотчас же был извлечен и высушен, застудил себе весь bas-ventre, — вроде воспаления пузыря. Д<окто>р сначала подумал, что — нервное, прописал бром, бром не помог, тогда прописал ежедневные (даже 2 раза в день) горячие ванны, приволокли за 12 кил<ометров> цинковую бадью — и с третьей ванны — простуда. Лежит в постели уже неделю, на строгой диете, очень похудел. Я никуда не выхожу и нигде еще не была, ни в Annecy, ни в Aix’n ни в Chamonix (куда мне совсем не хочется, хочется в Annecy — из-за Руссо, к<оторо>го я только что кончила).
 
      Болезнь Мура затяжная — когда-то вылезет? Условия для лечения/ лежания невозможные: холод, льет, топить нечем. Погода ужасающая, злостный ноябрь. Дела полны руки, у нас на пансионе Извольская, нужно хорошо кормить, в деревне ничего, кроме молока, хлеба и сыра — нет, бегаем в La-Roche — 12 кил<ометров> aller-et-retour, времени на писание (даже писем) совсем нет. Один примус вообще угас, другой ежеминутно заливается нефтяными фонтанами. Целый день отмываю копоть с кастрюль, — с рук уже не стоит.
 
      Все простужены. Вот тебе и горы! С<ергею> Я<ковлевичу> нечем доплачивать за пансион (Кр<асный> Крест дает 500 фр., нужно еще 500 фр., 2 раза доплачивала я, но иссякла).
 
      Вот наши невеселые дела.
 
      Эта дорога рядом с Chвteau d'Arcine, внизу шумит зелено-черный Борн, высота страшная. Напишите о себе, своем лете, всем. Занимаетесь ли? Куда и когда едете? Как погода? Как здоровье Ваше и Нины Николаевны? Поцелуйте ее за меня.
 
      МЦ.
 
      Еще раз спасибо за Германию. Деньги нашла: пошли Муру на ванну (Ундина!) <Приписка на полях:>.
 
      Не видала в Савойе еще ни одной коровы
 
      Откуда молоко?.
 
      5-го авг<уста> 1930 г.
 
      St. Pierre-de Rumilly (H<au>te Savoie)
 
      Chateau d'Arcine
 
      — мне —
 
      Дорогой Николай Павлович! Сердечное спасибо за чудный подарок, — держа в руке, долго гадала: что? И оказалось — самое нужное и приятное.
 
      Идея: почему бы Вам не проехать в С<ен->Лоран? Ночевали бы на сеновале, где часто ночует С<ергей> Я<ковлевич>, засидевшись до срока закрытия замка. Сеновал чудный, свод как у храма. Из Гренобля в С<ен->Лоран совсем недалеко, С<ергей> Я<ковлевич> дважды ездил к Афонасову. Могли бы, при Вашей любви к ходьбе, полдороги сделать в вагоне, остальное пешком. — Серьезно. — Буду Вам очень, очень рада, проедем вместе в Annecy, на дивное озеро. Повидаете снежные горы (Chamonix, Mer de Glace). Все это осуществимо, и — странно, что Вам самому не пришло в голову. Погостили бы недельку. С голоду бы не умерли, еда простая, но много, и готовлю я, как Вы знаете, на целую артель («на мало — не стоит труда!»).
 
      Словом — жду. Помните, в Понтайяке не удалось, пусть удастся сейчас. Пойдем компанией в ночевку на Mole (высшая гора поблизости, 2 тыс<ячи> 500, С<ергей> Я<ковлевич> с Алей были, там цветы с кулак, и любимая Вами «область скал». Вверх — 5 ч., вниз — 7 ч.).
 
      Никаких отговорок, мы сейчас соседи, вообразите, что Вы в Bellevue, а я в Медоне. Не сможете на неделю — на три дня. Отвечайте тотчас же: во-первых да, во-вторых — когда. Мы с Вами столько лазили по холмам, что не грех разок и нб гору.
 
      До свидания (скорого). Предупредите заранее, п. ч. может статься, что получу днем позже — из-за осложнения с почтой. Узнайте час прихода поезда, встретим.
 
      Итак …
 
      МЦ.
 
      <Приписка на полях:>
 
      Угощу Вас чудным малиновым вареньем: еще горячее! Собирали Аля и Наталья Николаевна.
 
      Никаких доводов не принимаю.
 
      14-го окт<ября> 1930 г.
 
      Здравствуйте, Милый Николай Павлович!
 
      Буду рада повидаться. Не забудьте ключ.
 
      Лучше всего к 3 ч., когда выходим на прогулку с Муром.
 
      До скорого свидания!
 
      МЦ.
 
      Медон, 18-го окт<ября> 1930 г.
 
      Милый Н<иколай> П<авлович!>
 
      (Так Царица писала Саблину)
 
      Вот листок для France et Monde. Если думаете зайти ко мне в понедельник, заходите не позже 6-ти, ибо уезжаю. Если же не можете — во вторник утром. Сердечный привет.
 
      МЦ.
 
      <20-го октября 1930 г.>
 
      Понедельник
 
      Милый Н<иколай> П<авлович>,
 
      Только что письмо от Фохта, где он пишет, что денег в Редакции нет, что он сам мне передаст деньги и т. д., — словом обычная морока.
 
      Но Вы все-таки поезжайте. 1) м. б. и сказки, т. е. все-таки заплатят (мое положение ужасно) 2) если скажут, что платежами заведует Фохт, Вы им вручите прилагаемое письмо, к<отор>ое Вас уполномачиваю прочесть.
 
      Спасибо заранее. Если сможете — зайдите рассказать до шести, не сможете — завтра утром.
 
      М. б. они Вам сразу передадут несколько номеров журнала для меня, попросите.
 
      МЦ.
 
      <Конец октября 1930 г.>
 
      Милый Н<иколай> П<авлович>,
 
      Сейчас получила вторичную повестку на кв<артирный> налог — 450 фp. — saisie en huit jours, т. е. 7 нас будут описывать.
 
      Нужно во что бы то ни стало выдрать фохтовсхие деньги, т. е. —
 
      Заходите за мной завтра, чтобы вместе отправиться в Humanites Contemp<orain> (France et Monde) и попытаться наконец получить. Возьму с собой повестку.
 
      Приходите так, чтобы вернее застать кого-нибудь в редакции.
 
      Итак жду.
 
      МЦ.
 
      <Январь-февраль 1931 г.>
 
      Милый Николай Павлович!
 
      Большая просьба: у меня есть надежда издать Перекоп отдельной книжкой, но для этого необходимо переписать его на машинке. — 1000 строк. —
 
      Отдельного беловика, с которого бы можно было переписывать, у меня нет, пришлось бы с голосу, т. е. мне — диктовать. Думаю, если бы по 100 строк (коротеньких) в день — справились бы дней в десять. Вы же знаете мою строку — короткую.
 
      Ответьте пожалуйста — можете ли? Обращалась в контору, но безумные цены.
 
      Если да, нужно было бы приступить сразу.
 
      Всего лучшего.
 
      МЦ.
 
      Утром я почти всегда свободна, но об этом сговорились бы потом.
 
      Если да, сообщите свои более или менее свободные часы: утро? apres-midi? вечер? Я очень связана отъездами в город С<ергея> Я<ковлевича>, но выкроить бы можно было.
 
      У Вас ли книги, бывшие у Странге: 2 тома Дюма и Гёста Берлинг?. Я его совсем не вижу, боюсь книги пропадут.
 
      <Февраль 1931 г.>
 
      Вторник
 
      Милый Н<иколай> П<авлович>,
 
      Перекоп более или менее готов. Когда Вы можете ко мне придти печатать? Мое самое удобное время 5 ч. Если дома — ответьте. Привет
 
      МЦ.
 
      Нет ли у Вас хоть немножко свободных денег?
 
      Мы погибаем. Все ресурсы разом прекратились, а Новая газета статьи не взяла.
 
      <Февраль 1931 г.>
 
      Милый Николай Павлович!
 
      Приходите нынче на блины к 121/2 ч., после попечатаем. Машинку накормим тоже.
 
      Если случайно не можете (на блины), приду к 2 ч. — я.
 
      Но лучше смогите.
 
      До свидания. Не запаздывайте и не забудьте машинку.
 
      МЦ.
 
      Воскресенье.
 
      <Февраль-март 1931 г.>
 
      Понедельник.
 
      Дорогой Николай Павлович,
 
      Принесите мне нынче все уже напечатанное, мне нужно спешно исправить и представить. Просьба: пока никому о моих планах и надеждах насчет устройства Перекопа.
 
      Итак, жду Вас к 4 ч.1/2, нам нужно сделать нынче возможно больше. Сердечный привет.
 
      Вы меня очень выручаете.
 
      Нынче же уговоримся насчет поездки к В<ере> С<тепановне>.
 
      МЦ.
 
      <Весна 1931 г.>
 
      Милый Николай Павлович, увы, увы, пролетает и вторая башмаковая сотня: мне крайне нужны деньги, дайте Але те 28 фр., а если еще спите, занесите мне их сразу после завтрака (до 21/2 ч.) — потом уйдем.
 
      Итак жду.
 
      МЦ.
 
      Кстати, расскажите про Ивонну.
 
      <Конец декабря 1932 — начало января 1933 г.>
 
      Милый Николай Павлович,
 
      Если Вам не трудно, пришлите мне пожалуйста точный адр<ес> русской гимназии и адр<ес> того преподавателя (фамилию, имя и отчество) к<отор>ый, по Вашим рассказам, хорошо относился к моим стихам.
 
      Мой адр<ес> до 15-го
 
      Clamart (Seine)
 
      101, Rue Condorcet
 
      Всего лучшего и спасибо заранее
 
      МЦ.
 
      Не странно ли, что попала к Вам как раз в день (а м. б. и час) Вашего приезда.
 
      Заходили с Муром.
 
      <Без даты>
 
      Дружочек!
 
      Сейчас ко мне заходил Ваш папа и, не застав С<ергея> Я<ковлевича>, сказал, что зайдет к 9-ти ч., с поезда.
 
      Поэтому — приходите раньше, часам к 61/2, вместе поужинаем и, если не будет дождя, пойдем ходить, или еще что-нибудь придумаем.
 
      Мне не хочется, чтобы Ваш папа думал, что Вы все время у нас — потому — что этого нет.
 
      А м. б. — Аля, Вы и я — втроем в кинематограф? (наш). Говорю на случай дождя.
 
      Словом, увидим.
 
      М. б. уже к 6-ти придете? Не настаиваю, п. ч. боюсь отрывать Вас. Но на 61/2 настаиваю. До свидания!
 
      МЦ.
 
      <Без даты>
 
      Воскресенье
 
      Милый Николай Павлович!
 
      Предложение: хотите нынче вечером в Кламар, на хороший фильм (Fiйvre, американский). Приходите как условлено в 7 ч., поужинаем и отправимся.
 
      Расскажу о своих вечеровых делах. Только не запаздывайте. До скорого свидания!
 
      МЦ.
 
      <Без даты.>
 
      Воскресенье.
 
      Cher ami,
 
      Venez me tenir compagnie avec Mour.
 
      Все уходят, я сижу с ним целый день. Приходите сразу после завтрака, если будет дождь посидим дома, солнце — Вы проводите нас с ним в Кламар. У меня есть для Вас приятная находка, душевного порядка.
 
      Варенье не несите, ибо завтрашний день не упраздняется.
 
      Жду.
 
      МЦ.
 
      Если солнце — не позже 2 1/2 ч. Лучше к 2 ч.
 
      <Без даты>
 
      Милый Николай Павлович!
 
      Подождите меня, пожалуйста, я в Кламаре, скоро вернусь. Ключ под дверью.
 
      МЦ.
 
      <Без даты>
 
      Милый Н<иколай> П<авлович>,
 
      Простите, что не дождалась, — пришлось неожиданно ехать в город. Жду Вас сегодня вечером, после 8 ч. Посидим — побеседуем.
 
      МЦ.
 
      <Без даты>
 
      Милый Николай Павлович! Я приехала и очень рада буду повидаться. Если П<авла> П<авловича> сейчас нет дома, попросите его захватить письмо завтра и, если не трудно, занесите. А то оно давно лежит.
 
      Жду Вас либо нынче вечерком, либо завтра.
 
      МЦ.
 
      <Без даты>
 
      Среда
 
      В субботу идем. Выясните, может ли Павел Павлович. Остальное как условлено.
 
      МЦ.
 
      <Без даты>
 
      Вторник
 
      Милый Николай Павлович!
 
      Вы мне очень и срочно нужны. Я дома от 12 ч. до 21/2 ч. и вечером от 5 ч. до 7 ч. Дело важное.
 
      Привет.
 
      МЦ.
 
      Если не спите и дома — скажите Але, когда будете.
 
      <Без даты>
 
      Милый Николай Павлович.
 
      Приходите ко мне, если можете, завтра часа в два — пойдем за ящиками (4 уже есть) — если есть, захватите пилку для полок. Итак, жду до 21/2 ч.
 
      МЦ.

БУНИНОЙ В. Н

      20-го марта 1928 г.
 
      Meudon (S. et О.)
 
      2, Avenue Jeanne d'Arc
 
      Дорогая Вера Николаевна,
 
      Вы незаслуженно-добры ко мне. Это не фраза. Сейчас обосную. Если бы Вы любили мои стихи — или любили бы меня — но ни тех ни другой Вы не знаете (может быть в знали бы — не любили бы!) — поэтому Ваш жест совершенно чист, с моей же стороны — ничем незаслужен. И, честное слово, в данную минуту, когда пишу, он совершенно затмевает (прочтите производя от света, наоборот) мне все то, что реально несет. Вроде как: когда есть такие хорошие люди — черт с деньгами!
 
      Когда мне говорят: «хочу, но не знаю выйдет ли» или «хотел, но ничего не вышло», я слышу только «хочу» и «хотел», — «ничего» никогда не доходит. — «Спасибо за хочу».
 
      — Ну вот. А засим, со стыдом, как от всего денежного, которое ненавижу и которое мне платит тем же (кто кого перененавидит: я ли деньги, деньги ли меня??) — вот прошение. И наперед, выйдет или не выйдет, — спасибо за хочу.
 
      МЦ.
 
      — Да! Скоро выйдет моя книга «После России», все стихи написанные за границей, я Вам ее пришлю, не давайте мужу, пусть это будет вне литературы, не книга стихов, Ваше со мной. Очень хочу, чтобы Вы ее как-то — приняли, — а если ничего не выйдет. Вы мне тоже скажите: — Спасибо за хочу!
 
      21-го апреля 1928 г.
 
      Meudon (S. et О.)
 
      2, Avenue Jeanne d'Arc
 
      Дорогая Вера Николаевна,
 
      Не будет ли с моей стороны нескромным запросить Вас, вышло ли что-нибудь из моей писательской получки — от журналистов через С. В. Познера я уже получила.
 
      Может быть еще и собрания не было? Простите, ради Бога, за хлопоты. Сердечный привет и благодарность.
 
      М. Цветаева.
 
      4-го мая 1928 г.
 
      Meudon (S. et О.)
 
      2, Avenue Jeanne d'Arc
 
      Дорогая Вера (можно?)
 
      Дела с билетами хуже нельзя. Все отказываются. Из тех по Вашим адресам продано пока два — по 25 фр<анков>. Вечерами объелись и опились. Последний вечер — ремизовский — окончательно подкосил. Отказы складываю в один конверт, — не деньги, так опыт (бесполезный, ибо знала наперед). Познер, напр<имер>, не ручается ни за один и трогательно просит забрать — «может быть еще как-нибудь пристроите». Таких писем у меня уже 7. Зал будет полный (входные по 5 фр<анков>, дороже нельзя из-за налога), а касса пустая. Я в полном огорчении. У Мура (сына) кашель уже 8-ой месяц, как начал после скарлатины так и не кончил. Его необходимо увезти, ибо наследственность с обеих сторон дурная (у мужа 16-ти лет был процесс, возобновившийся в Галлиполи, а с моей стороны — умерла от легочного туберкулеза мать). Я слишком умна, чтобы ненавидеть буржуазию — она ПРАВА, потому что я в ней — ЧУЖОЙ, куда чужее самого архи-коммуниста. (NB! Обратное буржуа — поэт, а не коммунист, ибо поэт — ПРИРОДА, а не миросозерцание. Поэт: КОНТР-БУРЖУА!
 
      Итак, все правы и всё в порядке, кроме Муркиных бронх, — и это единственное, по существу, до чего мне, кроме стихов, дело.
 
      — Читаю сейчас вересаевскую летопись «Пушкин в жизни» — знаете? (Сплошь свидетельства современников или их близких потомков, одно например такое:)
 
      «Плохие кони у Пушкина были, вовсе плохие! Один был вороной, а другой гнедко — гнедой… Козьяком звали… по мужику, у которого его жеребеночком взяли. (Козьяк, а то Козляк, — тоже болотный гриб такой). Этот самый Козьяк совсем дрянной конь был, а только долго жил. А вороной, тот скоро подох».
 
      Михайловский старик-крестьянин по записи И. Л. Щеглова.
 
      Новое о Пушкине. С. П. Б. 1902, стр. 202.
 
      ________
 
      Спасибо за Надю. О ней, бывшей, речь еще впереди. А знаете полностью тот стих Рильке?
 
      Vergangenheit steht noch bevor.
 
      Und in der Zukunft liegen Leichen…
 
      He хотелось — Leichen (начертания). Целую Вас, пишите.
 
      МЦ.
 
      1-го мая 1928 г.
 
      Meudon (S. et O.)
 
      2, Avenue Jeanne d'Arc
 
      Дорогая Вера Николаевна,
 
      Я все еще под ударом Вашего письма. Дом в Трехпрудном — общая колыбель — глазам не поверила! Первое, что увидела: малиновый бархат, на нем альбом, в альбоме — личико. Голые руки, открытые плечи. Первое, что услышала: «Вера Муромцева» (Раечка Оболенская, Настя Нарышкина, Лидия Эверс, никогда не виденные, — лица легенды!) Я росла за границей. Вы бывали в доме без меня, я Вас в нем не помню, но Ваше имя помню. Вы в нем жили как звук.
 
      «Вера Муромцева» — мое раннее детство (Валерия меня старше на 12 лет), «Вера Муромцева», приезды Валерии из института — прерываю! — раз Вы меня видели. Я была в гостях у Валерии (4 года) в приемный день, Валерия меня таскала по всему институту, — все меня целовали и смеялись, что я такая серьезная — помню перегородку, над которой меня подняли. За ней был лазарет, а в лазарете — скарлатина. Поэтому до сего дня «скарлатина» для меня ощущение себя в воздухе, на многих вытянутых руках. (Меня подняли всем классом.)
 
      Валерия нас с Асей (сестрой) любила только в детстве, когда мы выросли — возненавидела нас за сходство с матерью, особенно меня. Впервые после моей свадьбы (<19>12 г.) мы увиделись с ней в 1921 г. — случайно — в кафе, где я читала стихи.
 
      Есть у нас еще родство, о нем в другой раз, — семейная легенда, которую Вы может быть знаете.
 
      — Но — как Вы могли, когда я была у Вас, меня не окликнуть? Ведь «Трехпрудные» — пароль, я бы Вас сразу полюбила, поверх всех евразийств и монархизмов, и старых и новых поэзии, — всей этой вздорной внешней розни. — Уже люблю.—
 
      Целую Вас.
 
      МЦ.
 
      Если Вам любопытна дальнейшая судьба «Лёры» — расскажу Вам, чту знаю.
 
      <Приписка на полях:>
 
      «Вера Муромцева». «Жена Бунина». Понимаете, что это два разных человека, друг с другом незнакомых. (Говорю о своем восприятии, до Вашего письма.)
 
      — Пишу «Вере Муромцевой», ДОМОЙ.
 
      23-го мая 1928 г.
 
      Meudon (S. et О.)
 
      2, Avenue Jeanne d'Arc
 
      Дорогая Вера Николаевна,
 
      Ваше письмо совершенно изумительно. Вы мне пишете о Наде Иловайской, любовью к которой — нет, просто КОТОРОЙ — я болела — дайте вспомнить! — год, полтора. Это было мое наваждение. Началось это с ее смерти — я тогда была в Германии, в закрытом учебном заведении, мне было 10 лет. «Умерла Надя Иловайская» (письмо отца). Последнюю Надю я помнила в Нерви — розу на гробах! — (все вокруг умирали, она цвела) — Надю на Карнавале, Надю на bataille de fleurs. Я ей нравилась, она всегда меня защищала от матери, которой я тогда — et pour cause! — не нравилась. Но дружны мы не были — не из-за разницы возраста — это вздор! — а из-за моей робости перед ее красотой, с которой я тогда в стихах не могла справиться (пишу с 6-ти лет, в Нерви мне было 8 л<ет> — проще: дружны мы не были, потому что я ее любила. И вот — неполных 2 года спустя — смерть. Тут я дала себе волю — полную — два года напролет пролюбила, про-видела во сне — и сны помню! — и как тогда не умерла (не сорвалась вслед) — не знаю.
 
      Об этом — о, странность! — я Вам говорю ПЕРВОЙ. Помню голос и похолодание спинного хребта, которым — с которым я спрашивала отца на каком-нибудь Ausflug в Шварцвальде (лето 1904 г.) — «А… Надя Иловайская… когда умирала… очень мучилась?» Эту любовь я протаила в себе до — да до нынешнего часа! и пронесла ее сквозь весь 1905 г. Она затмила мне смерть матери (июль 1906 г. — от того же).
 
      «Надя Иловайская» для меня — вся я 10 лет: БЕЗДНА. С тех пор я — что? научилась писать и разучилась любить. (И первое не совсем, и второе не совсем, — даст Бог на том свете — первому разучусь совсем, второму научусь заново!)
 
      — В первый раз «Трехпрудный», во второй раз «Надя Иловайская» — Вы шагаете в меня гигантскими шагами — шагом — души.
 
      ________
 
      А поэтессу, о которой Вы говорите, я знаю, имею даже одно письмо от нее (1925 г., тогда только что приехала в Париж) — по письму и по встрече с ней (одной) не полюбила, может быть из Ваших рук — полюблю, но это будете Вы. Предпочитаю из Ваших — Вас же. Как и Вас (говорю о книге, которая до сих пор не вышла) прошу любить или не любить — но без ПОСРЕДНИКА. Почему Вы думаете, что поэтесса лучше поймет? И может быть мне Ваше непонимание (ОРГАНИЧЕСКОЕ) дороже. И ведь можно — совсем без стихов! Стихи, может быть, — pis aller, — а?
 
      Еще одно: не бойтесь моего жара к Вам, переносите его со спокойствием природы — стихов — музыки, знающих род этого жара и его истоки. Вы на меня действуете МАГИЧЕСКИ, «Трехпрудный», «Н<адя> И<ловайская>» — слова заклятья. При чем тут Вы? И при чем тут я?
 
      Этих времен никто не знает, не помнит, Вы мне возвращаете меня тех лет — незапамятных, допотопных, дальше чем ассири<яне?> и вавилоняне. Я там никогда не бываю, живу свой день, в холоде, в заботе, в жесткости — и вдруг «Sesam, thue dich auf!» (моя «контр-революция» распространяется и на немецкое правописание: Thor, That и т. д. Ненавижу ущерб).
 
      Как же горй, раскрывшейся (проследите сказку с точки зрения горы, а не героя. Совпадение желаний — мало! — необходимость) — как же горе, раскрывшейся, не благодарить, не обнять, не замкнуться на нем? Подумайте об одиночестве Сезама!
 
      ________
 
      О другом. Скоро мой вечер, хочу заработать на летний отъезд. Куда ехать на Средиземное море? Пансион не нужен (нас четверо), нужно самое скромное, распроубогое-но-жилище — minimum 2 комн<аты> с кухней, моя максимальная платежеспособность — 350 фр. в месяц. (Хочу на 3 месяца.) В город не хочу ни за что, хочу дыры. Может быть Вы знаете? Что-нибудь около 1000 фр. за три месяца, немножко больше. Дико соскучилась по югу, на котором не была — да уже 11 лет! Мой последний юг — октябрь 1917 г., Крым.
 
      Мур (сын) всю зиму напролет прокашлял, Сережа (муж) еле таскает ноги (болезнь печени, а главное — истощение), я вся в нарывах (малокровие), всё это святая правда. Была бы Вам очень благодарна, дорогая Вера Николаевна, за совет. Еще: кто бы мне из Ваших знакомых здесь в Париже помог с билетами (25 фр<анков>), на эти билеты вся надежда, остальные входные по 5 фр<анков> (больше нельзя из-за налога). Вечер 17-го июня, меньше месяца.
 
      А летом Вы бы ко мне приехали в гости, ведь Grasse не так далеко от — предположим Hyиres (все говорят об Hyeres и его окружении, но ни одной достоверности). Познакомились бы со всеми нами. Аля (14 лет) выше меня ростом, огромная, но девочка будет красивая. Мур уже сейчас красив, но по-своему. Громадный породистый — не то амур, не то кот. А когда серьезен — ангел. Все: «он у Вас с какого-то старинного мастера»… один даже определил месторождение: «с Севера Италии, из Ломбардии».
 
      В следующем письме пришлю его карточку, сегодняшнее бы перетяжелило.
 
      Да! никаких 300 фр<анков> от журналистов, естественно (отнесите последнее не к своей доброй воле, а к моему злосчастию!) не получила. А как были — есть — будут нужны!
 
      Целую Вас нежно. Зовите меня Мариной.
 
      МЦ.
 
      10-го апреля 1930 г.
 
      Meudon (S. et О.)
 
      2, Avenue Jeanne d'Arc
 
      Дорогая Вера Николаевна,
 
      Чувствую и сознаю, что минута неподходящая, но — этот вечер вся моя надежда: у меня очень болен муж (туберкулез легких — три очага + болезнь печени, к<отор>ая очень осложняет лечение из-за диеты). Кр<асный> Крест второй месяц дает по 30 фр. в день, а санатория стуит 50 фр., мне нужно 600 фр. в месяц доплачивать, кроме того стипендия со дня на день может кончиться, гарантии никакой, а болезнь — с гарантией — с нею не кончится.
 
      Билеты продаю по 50 фр. и по 25 фр. Просьба, если за 50 фр. дело не выйдет, отчеркните правый угол конверта красным карандашом, это значит, что билет 25 фр<анко>вый. (А то 50-франковые захотят сидеть в первых рядах, — чтобы не было путаницы). Один билет, для образца, отчеркиваю.
 
      Мне очень совестно всегда просить Вас, но мне сейчас труднее чем когда-либо: дочь учится, я одна с мальчиком, хозяйством, вечером, писаньем, заботами о муже, т. е. одна со своими двумя руками.
 
      Вот.
 
      Сердечное пожелание удачи Вам — вбм — в вбшем вечере.
 
      М. Цветаева
 
      23-го апреля 1930 г.
 
      Meudon (S. et O.)
 
      2, Avenue Jeanne d'Arc
 
      Христос Воскресе, дорогая Вера Николаевна! И одновременно-Воистину, потому что милое письмо Ваше не могла воспринять иначе как: Христос Воскресе! —
 
      Сердечное спасибо. Вы очень добры, и все это очень растравительно. Трагическая часть вечера — в сочувствии, а не в равнодушии: последнее в бытовом порядке вещей, и во мне ничего не вызывает. Такая же присылка как Ваша — ВСЁ.
 
      Ну вот.
 
      Целую Вас.
 
      МЦ.
 
… Будет скоро тот мир погублен!
Погляди на него тайком —
Пока тополь еще не срублен
И не продан еще наш дом…
 
      (16-ти лет, в 1910 г. — не знала, что сожгут! )
 
      Да! Если устали (а устали наверное!) — на мой вечер не приходите, тем более, что я буду читать последней и немного. Когда-нибудь (— да!) увидимся по-человечески — посидим, поговорим, а это ведь лучше «вечеров»? —
 
      Clamart (Seine)
 
      10, Rue Lazare Carnot
 
      6-го августа 1933 г.
 
      Дорогая Вера Николаевна,
 
      — Если Вы меня еще помните. —
 
      Я сейчас погружена в наш трехпрудный дом (мир) и обращаюсь к Вам, как к единственной свидетельнице (жутко звучит, а?), — как к единственной-здесь-свидетельнице. Но до вопросов хочу сказать Вам, что вещь, которую Вы м. б. на днях прочтете, мысленно посвящена Вам, письменно не решилась, п. ч. не знаю, тбк ли Вы всё это видите, как я — глазами моего раннего детства. У меня с собой ни одной записи: одна память.
 
      Ряд вопросов:
 
      1) Вашего отца или его брата Сергея любила Варвара Д<митриев>на Иловайская? (Хотелось бы, чтобы Вашего). «В<арвара> Д<митриевна> любила Муромцева, но отец не позволил» — такова твердая легенда нашего трехпрудного дома Почему не позволил? Либерализм Муромцевых и консерватизм Иловайского?
 
      Если Вы что-нибудь об этой любви знаете — дайте мне всё, что знаете. Если не хотите гласности, могу не называть имен, как не назвала Вашего. Тогда дайте приметы того из братьев, которого она любила (он ведь ее, наверное, тоже?). Приблизительный возраст обоих, его внешность, место и длительность знакомства, встречались ли потом, как встречались… (Не бойтесь меня: мною движет — любовь).
 
      2) Чту Вы знаете о дружбе Иловайских с Муромцевыми? Откуда повелась (и как могла — при такой разнице — всего??) Знаю только, что Цветаевы — в их иловайской части — с Муромцевыми чем-то связаны. Чем? Помню, что мой отец постоянно встречался с ними (вами?) у Анны Александровны Адлер, крестной моего брата Андрея. Там я, по-муему, девочкой встречала Вашу двоюродную сестру (блондинку?), всю какую-то острую.
 
      3) Всё, что знаете об Иловайских. Во-первых — год его рождения. (По-моему — 1825 г., п. ч., со слов брата Андрея, умер в 1919 г., 94 лет). На ком был женат первым браком Д<митрий> И<ванович>, т. е. кто мать Варвары Димитриевны. Имена и возраст ее умерших братьев (двое! Помню детские лица в иловайском альбоме, а м. б. — одно лицо в двух видах, к<отор>ое я принимала за два). От чего умерли?
 
      4) Знаете ли Вы что-нибудь о прабабке румынке «Мамбке»? Ее еще несколько дней застала в доме наша мать. Умерла она в моей комнате. Чья она прабабка? М. б. мать первой жены Д<митрия> И<вановича>? Но почему румынка? Это — твердо знаю.
 
      5) Помните ли Вы В<арвару> Д<митриевну>? Если Вы сверстница Валерии — это вполне возможно. Какая была? (хотя бы самое Ваше детское впечатление). Всё, что о ней и о доме Иловайских помните, вплоть до пустяков.
 
      Я у Иловайских в доме была только раз, с отцом, уже после смерти моей матери, но их дух жил — в нашем.
 
      6) Видели ли Вы когда-нибудь мою мать? (Марию Александровну Мейн). Какая она была? Если даже не нравилась (я ведь тоже не нравлюсь!) — почему, чем? Были ли Вы когда-нибудь в нашем доме при моей матери (мы уехали осенью 1902 г., а умерла она летом 1906 г.) Если да — каков был дом при ней? Дух дома. М. б. и нашего с Асей деда, Александра Даниловича Мейн, помните? Если да — каков был? (Он умер, когда мне было 7 лет, я его отлично помню, как, впрочем, всё и всех — с двух лет, но ведь это воспоминания изнизу!) Если видели хоть раз — каков остался в памяти? М. б. и нас с Асей, маленькими, помните? (Валерия меня очень любила, а мать — больше — Асю.) Я ведь помню «Вера Муромцева», и в альбоме Вас помню. Вы с Валерией вместе учились в институте? Или я путаю?
 
      7) О моем отце — всё, что можете и помните. Вы ведь были его любимой слушательницей? Чту (в точности) Вы у него слушали? Каков он был с учащейся молодежью? Каков — дома, со всеми вами? Я ведь всего этого не застала, знаю его уже после двух потерь, п. ч. большой кусок детства росла без него.
 
      8) Возвращаюсь к Иловайским. Всё, что знаете о смерти Нади и Сережи. Я их отлично помню, и в Трехпрудном («живые картины») и у нас в Тарусе (Сережа рыл в горе лестницу и я, семи лет, немножко была в него влюблена) — и в Nervi. Моя мать их очень любила (и любила, и любовалась!) и всегда выручала и покрывала (Надю: Сережа был очень тихий, и всегда при матери). Помню один Надин роман — с тоже молодым, красивым и больным — я тогда носила письма и ни разу не попалась! И «bataille de fleurs» помню, когда в Надю бросали цветами, а в А<лександру> А<лександровну> какой-то дрянью в бумажках (не конфетти, а чем-то веским, — песком кажется!). После Nervi — в Спасское? А умерли — в 1904 г. или в 1905 г.? Кто раньше? (Кажется, Сережа?) Знали ли, что умирают? Отец рассказывал, что Надя была необычайно-красива перед смертью — и после. Отношение Д<митрия> И<вановича>. Отношение А<лександры> А<лександровны>. (С<ережа> любимец был?)
 
      9) Судьбу Оли. За кого вышла? (знала, но забыла). Жива ли еще? Есть ли дети? Счастливый ли оказался брак?
 
      10) Жива ли А<лександра> А<лександровна>, а если нет, когда умерла? У кого из родителей был в молодости туберкулез? (Иловайская «овсянка».) В 1918 г. или в 1919 г. умер Иловайский?
 
      Все даты, которые помните.
 
      ________
 
      Когда будете отвечать, дорогая В<ера> Н<иколаевна>, положите мое письмо перед собой: упомнить мои вопросы невозможно, я и то списала их себе в тетрадь. Помните, что каждый вопрос мне важнее всех остальных, и ответьте, по возможности, на все. Можете совершенно сокращенно, в виде конспекта, пробелы заполню любовью, мне важны факты, я хочу воскресить весь тот мир — чтобы все они не даром жили — и чтобы я не даром жила!
 
      Знаю, что это — целая работа (говорю о Вашем ответе), целый спуск в шахту или на дно морское — и еще глубже — но ведь и вы этому миру причастны, и Вы его любили… Взываю к Вам как к единственной свидетельнице!
 
      Получив мое письмо, отзовитесь сразу открыткой, а письма буду ждать. Его нельзя писать сразу. Но, когда начнете, увидите, что совсем не так невозможно его написать, как казалось, пока не начинали…
 
      Теперь — слушайте:
 
      (Открытка с видом Музея Александра III, сверху снятого, во всем окружении зеленых дворов и домов. Прекрасная.)
 
      Дорогая Марина! Пишу Тебе, чтобы сообщить печальную весть:
 
      8-го апреля в 11 ч. 50 мин<ут> вечера умер (от маминой болезни) брат Андрей, почти 43 лет. Был в сознании, умер недолго мучаясь, легче мамы. Жена его и я три года слали его к врачу, он же не шел, а когда пошел — было поздно. Питание имел до конца исключительное, жена делала всё, что могла. Лежал он 2 месяца 3 недели. Я говорила с ним за три дня, сидела у него долго, наедине, днем. Вдруг сказал: — А болезнь не умеют описывать… (писатели). — И смерть не умеют. Я не стала убеждать, что смерти не будет — ложь ведь. Я сказала, почему я думаю, что не умеют, о своем отсутствии страха перед смертью, а потом стала говорить о кумысе, о лете, о санатории. Он то думал, что будет жить, то нет. Девочке 2 года 2 мес<яца>. Большая, очень милая. Когда уходила, целуя его, видела, как он нежно, светло, по-новому смотрит, глаза широкие — и полу-улыбка.
 
      А 8-го днем ему стало хуже и он сказал жене: — Женечка, я умираю, А я как раз вдруг позвонила из загорода, с работы. — «Ему хуже». Я поехала. И он уже был неузнаваем, полусидел, задыхался, часто и мелко дышал, полузакрытые глаза. Увидев меня: — Зачем все пришли? Ничего такого особенного со мной нет. — Но когда я отошла к столу — тихонько позвал. Я подошла. Он стал правой рукой делать ловящие, гладящие движения — ко мне. Я гладила и держала его руку. Жалею, что не поцеловала ее, но не хотелось жеста, ему (весь — сдержанность). После лекарства стал засыпать. (За лекарством ходила я в аптеку, когда он: «Дайте лекарства», а их не признавал, обычно.) В мое отсутствие пришла Валерия (не видела последние 3 месяца). Он ей сказал: — Ведь я еще могу жить, мог бы — у меня еще целое легкое. Удушье? Пройдет! Но от него можно задохнуться — ночью. — Ну, что ты! (Валерия). Проснешься.
 
      Мы ушли, когда он стал дремать. Уходя, я поцеловала его, спросила, не хочет ли он поесть — ответ тот же, что мамин — нет, головой. Передала привет от сына, ушла. Придя позвонила о горячих бутылках и узнала, что скончался. Поехала туда, помогла одевать, причесать, и всю ночь была над ним, и жена. Утром прилегла на час тут же. Похоронили в папиной могиле (папа считается мировым ученым I категории А). Папин гроб цел. Начинается весна на кладбище. Он рядом с мамой — она так его любила. Его девочка (Инна) целую неделю всё: — А где папа, мама? Где папа? Нет папы — папа ушел? — Он в день смерти простился с женой и обеими девочками: дочкой и падчерицей (11 л<ет>), которую очень любил. Тебя вспоминал за несколько дней.
 
      (Все письмо невероятно-мелким почерком, ибо уместилось на открытке. Последнее: Тебя вспоминал… разобрала только сейчас, переписывая, даже не разобрала, потому что разобрать — невозможно, а сразу прочла.)
 
      ________
 
      Теперь Вы может быть поймете, дорогая Вера Николаевна, почему мне нужно воскресить весь тот мир — с его истоков.
 
      До свидания, буду ждать с чувством похожим на тоску.
 
      Марина Цветаева
 
      Умоляю этого письма (ни Асиного ни моего) не показывать никому Не надо. — Только Вам. —
 
      <Приписка на отдельном листе:>
 
      Письмо написано давно, только сейчас узнала Ваш адрес от А. Ф. Даманской, которую видала вчера и которая шлет Вам сердечный привет.
 
      МЦ.
 
      12-го авг<уста> 1933 г.
 
      19-го авг<уста> 1933 г.
 
      Clamart (Seine)
 
      10, Rue Lazare Carnot
 
      Дорогая Вера Николаевна,
 
      Самое сердечное и горячее (сердечное и есть горячее! Детская песенка, под которую я росла:
 
      «Kein Feuer keine Kohle
 
      Kann brennen so heiss…»)
 
      — итак, самое сердечное спасибо за такой отклик.
 
      Первое, что я почувствовала, прочтя Ваше письмо: СОЮЗ. Именно этим словом. Второе: что что бы ни было между нами, вокруг нас — это всегда будет на поверхности, всегда слой — льда, под которым живая вода, золы — под которой живой огонь. Это не «поэзия», а самый точный отчет. Третье: что бывшее сильней сущего, а наиболее из бывшего бывшее: детство сильней всего. Корни. Тот «ковш душевной глуби» («О детство! Ковш душевной глуби» — Б. Пастернак), который беру и возьму эпиграфом ко всему тому старопименовскому — тарусскому — трехпрудному, что еще изнутри корней выведу на свет.
 
      Долг. Редкий случай радостного долга. Долг перед домом (лоном). Знаю, что эти же чувства движут и Вами.
 
      Слушайте. Ведь все это кончилось и кончилось навсегда. Домов тех — нет. Деревьев (наши трехпрудные тополя, особенно один, гигант, собственноручно посаженный отцом в день рождение первого и единственного сына) — деревьев — нет. Нас тех — нет. Все сгорело до тла, затонуло до дна. Чту есть — есть внутри: Вас, меня, Аси, еще нескольких. Не смейтесь, но мы ведь, правда — последние могикане. И презрительным коммунистическим «ПЕРЕЖИТКОМ» я горжусь. Я счастлива, что я пережиток, ибо всё это — переживет и меня (и их!).
 
      Поймите меня в моей одинокой позиции (одни мет я считают «большевичкой», другие «монархисткой», третьи — и тем и другим, и все — мимо) — мир идет вперед и должен идти: я же не хочу, не НРАВИТСЯ, я вправе не быть своим собственным современником, ибо, если Гумилев:
 
      — Я вежлив с жизнью современною…
 
      — то я с ней невежлива, не пускаю ее дальше порога, просто с лестницы спускаю. (NB! О лестницах. Обожаю лестницу: идею и вещь, обожаю постепенность превозможения — но самодвижущуюся «современную» презираю, издеваюсь над ней, бью ее и логикой и ногою, когда провожу. А в автомобиле меня укачивает, честное слово. Вся моя физика ве современна: в подъемнике не спущусь за деньги, а подымусь только если не будет простой лестницы — и уж до зарезу нужно. На все седьмые этажи хожу пешком и даже «бежком». Больше, чем «не хочу» — НЕ МОГУ.) А если у меня «свободная речь»-на Руси речь всегда была свободная, особенно у народа, а если у меня «поэтическое своеволие» — на это я и поэт. Всё, что во мне «нового» — было всегда, будет всегда. — Это всё очень простые вещи, но они и здесь и там одинаково не понимаются. — Домой, в Трехпрудный (страна, где понималось — всё). Жажду Вашего ответного листа на мой опросный. «России и Славянства» еще не получила, жду и сражена Вашим великодушием — давать другому свое как материал — сама бы так поступила, но так пишущие не поступают. Очевидно, мы с Вами «непишущие».
 
      Глубоко огорчена смертью Вашего отца: Вашим горем и еще одним уходом. (Мы с Вами должны очень, очень торопиться! Дело — срочное.) Тбк у меня здесь совсем недавно умер мой польский дядя Бернацкий, которого я в первый раз и в последний видела на своем первом парижском вечере, а он всё о нашей с ним Польше знал. К счастью, еще жива его сестра и она кое-что знает — и есть портреты. (О встрече с собой, живой — на портрете моей польской прабабки Гр<афини> Ледуховской — когда-нибудь расскажу. Сходство — до жути!)
 
      Словом, я с головой погружена в весь тот мир. Помните (чудесный) роман Рабиндраната <Тагора> «Дом и Мир»? У меня Дом — Мир!
 
      Дорогая Вера Николаевна, пишите и Вы, давайте в две — в четыре руки — как когда-то играли! (М. б. и сейчас играют, но я в отлучке от рояля вот уже 11 лет, даже видом не вижу.)
 
      — Спасибо за память об Андрее, за то, что так живо вспомнили — и напомнили. Я ведь его подростком не знала, 1902–1906 г. мы с Асей жили за границей. И вдруг из Ваших слов—увидела именно в дверях передней—и это так естественно: всегда ведь либо в гимназию, либо из гимназии… Вы спрашиваете, кто муж Аси? Ася вышла замуж 16-ти л<ет> за Бориса Трухачева, сына воронежского помещика, 18-ти л<ет>. Расстались через два года, даже меньше, а в 1918 г. он погиб в Добровольческой Армии. Второй ее муж и сын от второго мужа оба умерли в 1917 г., стало быть она с двадцати лет одна, со старшим сыном Андрюшей, ныне инженером, а ей еще порядочно до сорока (до-СРОКА!).
 
      А про Валерию Вы знаете? Она после долгой и очень смутной жизни (мы все трудные) — душевно-смутной! — наконец 30-ти лет вышла замуж (м. б. теперь и обвенчалась) за огромного детину-медведя, вроде богатыря, невероятно-заросшего: дремучего! по фамилии Шевлягин, кажется из крестьян. С ним она была уже в 1912 г. — с ним до сих пор. У нее было много детей, все умирали малолетними. Не знаю, выжил ли хоть один У нас с нею были странные отношения: она не выносила моего сходства с матерью (главное, голоса и интонаций). Но мы, вообще, все — волки. Человек она необычайно трудный, прежде всего — для себя. М. б. теперь мы бы с нею и сговорились. Она меня очень любила в детстве. Не переписываемся никогда. М. б. — теперь напишу, тогда передам от Вас привет.
 
      А жутко — влюбленный Иловайский! (то, о чем Вы пишете). Вроде влюбленного памятника. Сколько жути в том мире!
 
      ________
 
      До свидания. Жду. И письма и встречи — когда-нибудь. Вы зимою будете в Париже? Тогда — мне — целый вечер, а если можно и два. Без свидетелей. Да? Обнимаю.
 
      МЦ.
 
      <Приписки на полях:>
 
      Рада, что Вам понравился Волошин. У меня много такого. Ваш отзыв из всех отзывов — для меня самый радостный.
 
      Сердечный привет от мужа, он тоже Вас помнит — тогда.
 
      21-го авг<уста> 1933 г.
 
      Clamart (Seine)
 
      10, Rue Lazare Carnot
 
      Дорогая Вера Николаевна,
 
      Рукопись «Дедушка Иловайский» ушла в 11 ч. утра в далекие страны, а в 111/2 ч. — Ваше письмо, которому я столько же обрадовалась, сколько ужаснулась — особенно сгоряча. Дело в том, что у меня Д<митрий> И<ванович> встает в 6 ч. утра (слава Богу, что не в 5 ч. — как казалось… и хотелось!), а у Вас, т. е. на самом деле — в 10 ч. Еще: у меня он ест в день одно яйцо и три черносливины (рассказ Андрея, у них жившего и потом часто гостившего), а оказывается — болезнь почек, значит и одного-то своего (моего!) яйца не ел. Что бы мне — овсянку!!! Но яйцо помнила твердо, равно как раннее вставание. Третье: у меня А<лександра> А<лександровна> выходит хуже Д<митрия> И<вановича> (который у меня, должно быть, выходит настолько если не «хорошим» — так сильным, что Милюков не захотел) — выходит и суше и жестче и, вообще, отталкивающе, тогда как дед — загадочен. Но это уже дело оценки: бывали «тираны» и похуже Иловайского, и именно у этих тиранов бывали либо ангелоподобные (Св<ятая> Елизавета, чудо с розами), либо неукротимо-жизнерадостные жены. У меня А<лександра> А<лександровна> выходит немножко… монстром. (Не словесно, а некое, вокруг слов, веяние: ничего не сказала — и все.)
 
      Как Вы думаете — обидится, вознегодует, начнет ли опровергать в печати — Оля? Вставание в 6 ч., когда в 10 ч… мое «яйцо» и леденящую (хуже у меня нет) мать. И еще одно: важное, у меня, по семейной традиции, было впечатление и даже уверенность, что Оля сбежала с евреем. А м. б. Кезельман — не еврей? М. б. — полукровка? А м. б. — немец, а еврей — Исаев, и я спутала? Плохо мое дело, п. ч. рукописи не вернуть, и так уже отправка стоила около 10 фр<анков> (писала от руки и пришлось отправить письмом).
 
      Остальное всё совпадает. В Наде я всегда чувствовала «тайный жар», за это ее так и любила. Сережу же у нас в доме свободомыслящие Валериины студенты звали маменькиным сынком и белоподкладочником, не прощая ему двух — таких чудных вещей: привязанности к матери — и красоты. (С<ережа> и Н<адя>, как и Оля, у меня только упомянуты, я же все время должна была считать строки и даже буквы!)
 
      Думаю, для очистки совести, сделать следующее: если вещь в «дальних странах» (NB! не в России!) напечатают, то в следующем очерке, «Конец историка Иловайского», я принесу повинную, т. е. уничтожу и 6 ч. утра, и яйцо, и, если нужно, еврея. Если будете писать мне, милая (выходит — давно-родная!) Вера Николаевна, не забудьте подтвердить или разрушить еврейство Кезельмана или Исаева, это важнее часов и яиц, и Оля серьезно может обидеться, а я не хочу.
 
      Из Ваших записей не вижу: жива ли или умерла А<лександра> А<лександровна>? Если умерла — когда? И сколько ей могло быть лет? А молодец — не боялась, не сдавалась, судилась. И крепкая же у нее была хватка — (Так и вижу эти корзины и сундуки с муарами и гипюрами, такие же ежевесенне проветривались и нафталинились на трехпрудном тополином дворе — «иловайские» сундуки покойной В<арвары> Д<митриевны>, Лёрино «приданое». У меня об этом есть. Сколько у нее было кораллов!). Страшно жалею, что до П<оследних> Нов<остей> не отправила «Дедушку Иловайского» Вам. Обожаю легенду, ненавижу неточность. Мне эти яйца и ранние вставания и еврейские мужья теперь спать не дадут, вернее: все время будут сниться.
 
      Туда, куда нынче отослала, никогда не посылала, поэтому — сразу опровержение — неловко. Точно сама не знаю, чту писала. Но еще хуже будет, если Оля вздумает опровергать. Когда я писала, я не знала, что она в Белграде, а то бы вообще «еврея» не упоминала. (Хотя будучи дочерью Иловайского — конечно — к ее чести!)
 
      А если в старике что-то трогательное, хотя бы этот ужас внуку с еврейской кровью. Нечеловечно, бесчеловечно даже, но — на некую высокую ноту. Вообще, всякий абсолют внушает трепет, — не страха а… но по-немецки лучше: «heilige Scheu». Судить такого — бесполезно Вот эту-то неподсудность: восхищение всему вопреки — и учуял Милюков.
 
      ________
 
      Сейчас переписываю очередную, м. б. тоже гадательную, вещь для Посл<едних> Нов<остей> — Музей Александра III. «Звонили колокола по скончавшемуся Императору Александру III, и в это же время умирала одна московская старушка и под звон колоколов сказала: „Хочу, чтобы оставшееся после меня состояние пошло на богоугодное заведение имени почившего Государя“» — боюсь, что Милюков дальше этих колоколов не пойдет. Но ведь все это — чистейшая, точнейшая правда, и колокола, и старушка, и покойный Император Александр III, — постоянный изустный и даже наизустный рассказ отца.
 
      — Посмотрим. —
 
      ________
 
      Спасибо за всё. Тороплюсь отправить.
 
      Обнимаю. В Вас я чувствую союзника.
 
      Р. S. Оля у меня венчается во Владивостоке, а оказывается — в Томске?! Если сразу ответите и про еврея и про Томск (наверное ли?), все-таки отправлю письмо вдогон, ибо я бы, на месте Оли, рассвирепела.
 
      24-го августа 1933 г.
 
      Clamart (Seine)
 
      10, Rue Lazare Carnot
 
      Дорогая Вера! Пишу Вам под непосредственным ударом Ваших писаний, не видя ни пера, ни бумаги, видя — то. Ваша вещь — совсем готовая, явленная, из нее нечего «делать», она уже есть — дело. И никогда не решусь смотреть на нее, как на «материал», либо то, что я пишу — тоже материал. И то и другое—записи, живое, ЖИВЬЕ, т. е. по мне тысячу раз ценнее художественного произведения, где вес переиначено, пригнано, неузнаваемо, искалечено. (Поймите меня правильно: я сейчас говорю об «использовании» (гнусное слово — и дело!) живого Вашего Иловайского напр<имер> — для романа, где он будет героем: с другим именем — и своей внешностью, с домом не у Старого Пимена, а у Флора и Лавра, и т. д. Так делали Гонкуры, дневник которых я люблю, как свой, вернее чувствую — своим (т. е. ЖИВЫМ!), а романы которых, сплошь построенные на видоизмененной правде, забываю тут же после прочтения и даже до прочтения — шучу, конечно! — не забываю, а хуже: на каждом шагу изобличаю авторов в краже — у себя же, т. е. у живой жизни и у живого опыта. Преображать (поэт) — одно, «использовывать» — другое. — Какая длинная скобка!)
 
      …Какова цель (Ваших писаний и моих — о людях). ВОСКРЕСИТЬ. Увидеть самой и дать увидеть другим. Я вижу дом у Старого Пимена, в котором, кстати, была только раз, в одной комнате, в одном из ее углов, самом темном, из которого созерцала стопы Кремля до половины окна, глядевшего в сад, в котором я бы так хотела быть… (Комната — внизу, м. б. Надина? Освещение, от гущины листьев—зеленое, подводное: свет Китежа-града…)
 
      Не знай бы я Иловайского, я бы его — у Вас — узнала. (А как чудно: рог! Явно — Роландов, раз не охотников. Об этом роге, сейчас вспоминаю, слышала от Андрея). Словом, я совершенно пленена и заворожена и совсем, бескорыстно, счастлива Вашими писаниями. И хорошо, что они пришли (1/2 часа!) после отправки моих. Пусть каждый — свое и по-своему, а в общем — сумма цифр, т. е. правда. У Вас, напр<имер>, Иловайский, читая, носит две пары очков, стало быть достоверно-слабое зрение, у меня он никогда не знает, кту Ася, кту я, и не по слабости зрения (о которой я не знала, ибо в очках его не видала никогда), а потому что ему вообще нет дела до неисторических лиц. («И какое ему Дело, сколько лет стоящей перед ним Марине, раз она не Мнишек, а самому восемьдесят с лишком… зим»…). Я, конечно, многое, ВСЁ, по природе своей, иносказую, но думаю — и это жизнь. Фактов я не трогаю никогда, я их только — толкую. Так я писала все свои большие вещи.
 
      Милая Вера, Вы мне в эту пору самый родной человек из всех, и это вполне естественно: мы с вами на дне того же Китежа! Кто же захочет жить на дне чужого Китежа? (NB! Только я, с наслаждением, на дне яюбого, на любом дне, самом проваленном, — лишь бы не «жизнь», или то, что они сейчас так зовут… Так я весь 1921 г. жила на дне Волконского Китежа, переписав ему ВОТ ТАК, ОТ РУКИ, больше тысячи страниц его воспоминаний (т. е. моя переписка дала 1000 печатн<ых> страниц, а м. б. 1200, стало быть, от руки, вдвое. «Лавры», «Странствия». «Родина» — все три его тома).
 
      Мои живут другим, во времени и с временем. Никто не хочет сна — наяву (да еще чужого сна!). С<ережа> сейчас этот мир действенно отталкивает, ибо его еще любит, от него еще страдает, дочь (скоро 20 лет) слушает почтительно и художественно-отзывчиво, но — это не ее жизнь, не ее век, и конечно (такой страстный отрыв от жизни) — не ее душевный строй, она очень «гармонична», т. е. ничего не предпочитает, все совмещает: и утреннюю газету, и мой отчаянный прыжок в сон, как-то все равнозначуще — не я, не мое. Сын (8 л<ет> весь живет не текущим днем, а завтрашним, набегающим, — планами, обещаниями, будущими радостями — т. е. я в обратном направлении — и меня слушает… даже с превосходством. («Бедная мама, какая Вы странная: Вы как будто ОЧЕНЬ старая!») Остальные восхищаются «художественностью», до которой мне нет никакого дела, которая есть только средство, и средство очевидно не достигающее цели, раз говорят не о чту, а о кбк. Кроме того, — события, войны, Гитлеры, Эрио, Бальбо, Росси и как их еще зовут — вот что людей хватает по-настоящему збживо: ГАЗЕТА, которая меня от скуки валит збмертво.
 
      Вы не знаете, до какой степени (NB! разве это имеет степени?) я одинока. Естественное и благословенное состояние, но не на людях, в тройном кольце быта.
 
      Веяние этой одинокости идет и от Вас, но у Вас, по крайней мере надеюсь, есть фактический покой, т. е. никто Вас не дергает, не отрывает, не опровергает. Вы — и тетрадь. У меня же — между тетрадью и мною…
 
      ________
 
      Очень хороша Ваша вещь о «дяде Сереже». Он дан живой. И на всем, от всего — дуновение неназванной Англии.
 
      Ваши обе вещи я, положив в отдельный маленький портфель, вчера с собой возила, просто не желая расставаться, с собой в Ste-Geneviиve-des Bois, в Русский Дом, к своей польской женской родне: трем старушкам: двум двоюродным сестрам моей матери (60 л<ет>) и их матери (83 г<ода>). Двух из них я видела в первый раз. Была встречена возгласом 83-летней: «Наконец-то мы с вами познакомились!» Узнала об отце прадеда: Александре Бернацком, жившем 118 лет (род. в 1696 г., умер в 1814 г.), застав четыре года XVII в., весь XVIII в. и 14 лет XIX в, т. е. всего Наполеона! Прадед — Лука Бернацкий — жил 94 года. Зато все женщины (все Марии, я — первая Марина) умирали молодые: прабабка гр<афиня> Ледуховская (я — ее двойник), породив семеро детей, умерла до 30-ти лет, моя бабушка — Мария Лукинична Бернацкая — 22 лет, моя мать, Мария Александровна Цветаева — 34 л<ет>. Многое и другое узнала, напр<имер> что брат моей прабабки был кардиналом и даже один из двух кандидатов в папы. В Риме его гробница, та старушка (мне рассказывавшая) видела.
 
      А про деда Мейна узнала, что он не только не был еврей (как сейчас, желая меня «дискредитировать», пустили слухи в эмиграции), а самый настоящий русский немец, к тому же редактор московской газеты — кажется «Голос».
 
      Приняли меня мои польские бабушки с самым настоящим сердечным жаром, самая старая подарила мне фотографию трех сестер, с грустными лицами, в пышных платьях, из которых самая красивая и самая печальная — мать моей матери, умершая 22 лет (Мария Лукинична Бернацкая).
 
      Узнала, что семья (с самого того 118-летнего Александра) была страшно-бедная, что «паныч» (прадед Лука), идя учиться в соседнее село к дьячку, снимал сапоги и надевал их только у входа в деревню, а умер «при всех орденах» и с пенсией, «по орденам», в 6.000 руб<лей>.
 
      И еще многое.
 
      Водили меня мои бабушки по чудному парку, показывали груши в колпаках, спаржу «на семена» (похожа на иву!), 85-летнего военноначальника Московского Округа Мразовского (целый день бродит и ничего не помнит) и — вдалеке — островок с крестами, «места нашего будущего упокоения». Древний муж одной из бабушек, отстав и тем старушек обеспокоив, принес мне на ладони ежевики.
 
      Все они моим приездом были счастливы, очевидно почуяв во мне свою бернацкую, а не мейневскую («немцеву») кровь.
 
      Кстати, в полной невинности, говорят «жиды», а когда я мягко сказала, что в моем муже есть еврейская кровь — та старая бабушка: «А жиды — разные бывают». Тут и я не стала спорить.
 
      «Русский дом» (страстно хочу о нем написать, но нельзя) старый, даже древний замок, в чудном парке, дальше луга, поля… И такое огромное небо, которого я не видела уже три года (три лета никуда не уезжала). Русское небо и даже — курское. На горизонте — ряд серебристых тополей…
 
      ________
 
      Тбк я Вашего дедушку Иловайского и Вашего дядю Сережу возила в гости к моему Александру Бернацкому 118-ти лет…
 
      — Вот. —
 
      Обнимаю
 
      МЦ.
 
      Р. S. Боюсь, что Олин «еврей» уже печатается… Дай Бог, чтобы не прочла!
 
      <Приписки на полях:>
 
      Между прочим. Ваш Иловайский тоже встает рано (от руки: НЕ)
 
      — Va, ce n'est pas toujours la lйgende qui ment!
 
      Un rкve est moins trompeur parfois qu’un document…
 
      Ваши рукописи сохраню свято, но дайте им еще погостить! У них отдельный дом (замшевый).
 
      Герб Бернацких — мальтийская звезда с урезанным клином (— счастья!) Я всегда, не зная, мальтийскую звезду до тоски любила.
 
      А Вы когда-нибудь привыкнете к моему почерку? Некоторые его не разбирают — совсем.
 
      Милая Вера, а интересна Вам будет моя французская проза? Есть «Neuf lettres avec une dixiиme retenue et une onziиme reзue». Прислать?
 
      Clamart (Seine)
 
      10, Rue Lazare Carnot
 
      26-го августа 1933 г.
 
      Дорогая Вера,
 
      Большая просьба: у кого и где бы можно было узнать точную дату открытия Музея Александра III — во вторник, так мне сказали в редакции, появится мой «Музей Александра Ш», семейная хроника его возникновения до открытия — и теперь мне нужно писать конец. Я, как дочь, не вправе не знать, а я НЕ ЗНАЮ, только помню чудную погоду, лето и слово (и чувство) май: майские торжества… (а м. б. ассоциация с романовскими или, чту несравненно хуже — с «первомайскими»??). Знаю еще, что до Музея, по-моему зб день, открылся памятник Александру III — я присутствовала.
 
      Были ли Вы на открытии Музея и, если да, чту помните (я больше всего помню взгляд Царя, — к своему ужасу перезабыла все статуи, бедный папа!)? А если нет — не знаете ли Вы кого-нибудь здесь из постарше, кто был и к кому бы я могла обратиться? Я уже думала о с<ен->еневьевском «Русском доме», но, кажется, те старики совсем уже все забыли, а те, что не забыли — злостные, и ничего не захотят рассказать, — просто выгонят.
 
      Я все помню эмоционально, и почти ничего не помню достоверного:
 
      ни числа, ни часа, ни залы, в к<отор>ой был молебен (С<ережа> говорит — в большой зале, а я помню — в греческом дворике, и на этом у меня построен весь разговор отца с Царем, вернее Царя — с отцом, разговор, который помню слово в слово). Словом, помню как во сне. А есть же, наверное, помнящие наяву! ГДЕ их ВЗЯТЬ?!
 
      (Это жизнь мне мстит — за мои глаза, ничего не видящие, ничего не хотящие видеть, видящие — свое).
 
      Напишу нынче в Тургеневскую Библиотеку, м. б. есть какая-нибудь книжка или хотя бы статья — о Музее, или о московских торжествах. Вырубова пишет «была чудная погода, все московские колокола звонили», — это я знаю, и НЕ ХОЧУ так писать. Мне, чтобы написать хотя бы очень мало, нужен огромный материал, весь о данной (какой угодно!) вещи, сознание — всезнания, а там можно — хоть десять строк! Мне стыдно.
 
      ________
 
      Помню отлично всё — дома: отца в старом халате, его смущение нашему подарку (с датой — где она?!), помню его, после открытия, у главного входа, в золотом мундире, спокойного — как капитан, благополучно приведший корабль в гавань, все душевное помню, фактического — ничего, какой ужас — ни одной статуи! М. б. Вы, милая Вера, помните хотя бы две, три… (Знаю, что у лестницы стоял Давид, ну а потом? Неужели так и писать «белые статуи», «боги и богини», без ни одного имени? Или ВРАТЬ — как Георгий Иванов?!
 
      (Простите за безумный эгоизм письма, я уже тбк поверила в наше союзничество, что пишу как себе, не думая о том, что у Вас своя жизнь, свои заботы и т. д.)
 
      Самое горячее спасибо за яйцо — шесть утра — еврея. Да! Узнала, что Иловайский родился в 1832 г. и ОЧЕНЬ была огорчена, ибо Андрей в 1918 г., когда деда арестовали, меня уверял, что ему 93 года.
 
      Дорогая Вера, если будете писать: когда умер Д<митрий> И<ванович>? Мне помнится — в 1919 г., но м. б. (тайная надежда) — позже, т. е. до 90 л<ет> все-таки — дожил? Оля наверное знает. И КОГДА была убита (какой ужас!) А<лександра> А<лександровна>? В каком году?
 
      Какой страшный конец!
 
      ДОМ ТОЧНО ТОЛЬКО ЭТОГО И ЖДАЛ.
 
      _________
 
      Не бойтесь, ни Надю ни Олю не дам и не давала затворницами. Есть хуже затвора, по себе знаю, когда училась в «либеральных» интернатах:
 
      «Можешь дойти до писчебумажного магазина „Надежда“ но не дальше». Я эти полу-, четверть-свободы! — ненавидела! Дозволенные удовольствия, даже — соизволенные. «Поднадзорное танцевание»…
 
      _________
 
      Насчет Д<митрия> И<вановича> — возвращаюсь к Вашему письму — Вы правы: насквозь-органичен. А в ней — А<лександре> А<лександровне> — жила подавленная, задавленная молодость, все неизжитое, войной пошедшее на жизнь дочерей. (Подсознательно: «Я не жила — и вы не живите!» Заедала их век, а самой казалось, что оне заедают ее (несбывшийся). Все это в глубоких недрах женского бытия (НЕБЫТИЯ).
 
      Существо не единолично, но глубоко-трагическое. (Трагедия всех женских КОРНЕЙ.)
 
      ________
 
      Итак, rйcapitulons:
 
      1) Что можете — о Музее (дату, статуй)
 
      2) Даты/ Годы смерти Д<митрия> И<вановича> и А<лександры> А<лександровны>
 
      3) Как он умирал — если знаете.
 
      ________
 
      Милая Вера, отпишу — и тогда буду Вам писать по-человечески. Есть что. Но сейчас беда и из-за внешнего: 1-го Окт<ября> мы должны переехать в Булонь, где гимназия сына, а просто не с чего начать. Вот я и тщусь.
 
      Обнимаю Вас. Вашего Иловайского вчера читала вслух, люди были глубоко взволнованы.
 
      МЦ.
 
      <Приписки на полях:>
 
      Р. S. Сейчас выяснила, что Музей был открыт не в 1913 г., как я думала, а в 1912 г., совместно с торжествами памяти 1812 г. Видите — могу ошибиться нб год! Отец еще больше году жил, и его травили в печати за «казармы» и слишком тонкие колонки. Он умирая о них говорил. Бесконечное спасибо Вам за помошь.
 
      #!1_13#
 
      28-го авг<уста> 1933 г.
 
      Clamart (Seine)
 
      10, Rue Lazare Carnot
 
      Дорогая Вера,
 
      … говорю Вам с огорчением и не без юмора, что моего Дедушку … опять выгнали — на этот раз из «Сегодня», тех «дальних … которых я, боясь сглазу — и не Вашего, а своего … — не называла. Но, как видите, не помогло, и Дедушка … — в сопровождении очень резкого, почти что дерзкого <отказа>, подписанного Мильрудом (?).
 
      Вывод: мой Дедушка не простой, а на внука,
 
      2) никогда не надо поступать так, как никогда не поступал. Вера! Я печатаюсь с 17 лет и неделю назад в первый раз сама предложила сотрудничество, — и вот:… „Так как мы завалены злободневным материалом, мы должны отказаться от предлагаемого Вами“. Подпись.
 
      — Знаете мое первое движение? Открытку:
 
      — БЫЛА БЫ ЧЕСТЬ ПРЕДЛОЖЕНА.
 
      Подпись.
 
      Второе:
 
      СЕГОДНЯ, НЕ ИМЕЮЩЕЕ ВЧЕРА, НЕ ИМЕЕТ ЗАВТРА.
 
      Третье — ничего, Schwamm и даже Schlamm drьber, третье — коварный замысел наградить кроткого (если бы Вы знали, как сопротивлялся Волошину!) Руднева очередным „Живое о живом“ — не очень-то живом (а, правда, Д<митрий> И<ванович> — немножко „La Maison des hommes vivants“ — если читали) — словом, убедить его в необходимости для С<овременных> 3<аписок> никому не нужной рукописи. Боюсь только, что слух уже дошел.
 
      Теперь это уже у меня вопрос „чести“ (польской), азарта… и даже здравого смысла: может ли быть, чтобы в эмиграции не нашлось места для Иловайского? Куда же с ним?? Неужели — в С.С.С.Р.? Ведь третьего места: ЧЕЛОВЕЧЕСКОГО — нет, третье — Царство Небесное!
 
      Но — нет худа без добра, и я счастлива, что не огорчила Олю опрометчивым „евреем“. Все свои неточности я, благодаря Вам и с благодарностью Вам, исправлю: вместо яйца будет овсянка, „еврея“ — еврейская прикровь (люблю это слово!), а деда, взамен рано-встающего, дам бессонным (еще страшней!)
 
И земля-то спит,
И вода-то спит,
И по селам спят,
По дерйвням спят,
Одна баба не спит,
На моей коже сидит,
Мою ножу сушит,
Мою шёрстку прядет,
Моё мясо варит!..
 
      (А — правда — между Пименом (Трехпрудным) и избой: любой — никакой разницы? Те же страхи, сглазы, наговоры, наветы, увозы…)
 
      ________
 
      Получила ответ от Кн<язя> С. М. Волконского: даже Бенуа не знает даты открытия Музея. Твердо, должно быть, знал только мой отец.
 
      Надеюсь, что отчаюсь в точных датах и фактах и буду писать, как помню. Во мне вечно и страстно борются поэт и историк. Знаю это по своей огромной (неконченной) вещи о Царской Семье, где историк поэта — загнал.
 
      Почему Вы не в Париже (себя — там — не вижу: не хватает воображения на билет даже III класса: честное слово!) — нам бы сейчас нужно было быть вместе.
 
      ________
 
      И вот, тяжелое раздумье: говорить Рудневу, что нас с Иловайским уже выгнали из двух мест, или, наоборот, распускать хвост?
 
      _________
 
      1-го сентября 1933 г. — Письмо залежалось: мне вдруг показалось, что все это нужно мне, а не Вам, но получив Ваше вчерашнее письмо, опять поверила в „общее дело“ (cause commune — лучше, п. ч. в „cause“ — защита, а что мы делаем, как не защищаем: бывшее от сущего и, боюсь — будущего). Будущего боюсь не своего, а „ихнего“, того, когда меня уже не будет, — бескорыстно боюсь. Если бы Вы знали, как я его знаю: в детстве (лет 13-ти) меня однажды водили в идеальное детское общежитие „Сэтлемент“, где всё делали сами и всё делали вместе. И вот, на вопрос: — Как понравилось? — я, руководительнице, с свойственным мне тогда лаконизмом: — Удавиться. Будущее — в лучшем случае (NB! удавленническом!) — „Сэтлемент“.
 
      Кончаю II ч<асть> Музея (а I Милюков д<олжно> б<ыть> тоже похерил, Демидов обещал во вторник, а нынче пятница, — Бог с ними всеми!) — музейно-семейную. Если не поместят — пришлю. Остается III ч<асть> — Открытие, и смерть отца (неразрывно связаны). Отец у меня во II ч<асти> получился живой: слышу его голос, наверное и Вы услышите.
 
      Да! Было у меня на днях разочарование: должна была ехать с С. М. Волконским к своим бабушкам-полячкам, п. ч. оказывается — он одну из них: 84-летнюю! девятилетним мальчиком венчал — с родным братом моей бабушки. (Эта старушка жена брата моей бабушки.) И вот, в последнюю минуту С<ергей> М<ихайлович> не смог: вызвали на свежевыпеченный абиссинский фильм. А я так этой встрече радовалась: 75-летнего с 84-летней, которую венчал! Старушка отлично помнит его мальчиком, а также и его деда-декабриста, „патриарха“ с белой бородой в черным чубуком. — Поехала одна, угрызаясь, что еду чудной местностью (серебристые тополя, ивы, река, деревня), а дети в нашем заплеванном, сардиночном, в битом бутылочным стекле — лесу. Но узнав что моя бабушка 12 лет вместе с сестрами 14-ти и 16-ти во время польского восстания в Варшаве прятала повстанческое оружие (прадед был на русской службе и обожал Николая I), узнав себя — в них, их в себе — утешилась и в С<ергее> М<ихайловиче> и во всем другом. Об этом, Вера, только Вам. Это моя тайна (— с теми!).
 
      Дату Музея еще не узнала и пока пишу без. Но до „Открытия“ еще далёко и непременно воспользуюсь Вашими советами. (Ненавижу слово „пользоваться“: гнусное).
 
      Обнимаю Вас и люблю.
 
      М.
 
      12-го сент<ября> 1933 г.
 
      Clamart (Seine)
 
      10, Rue Lazare Carnal
 
      Дорогая Вера, Вот ответ Руднева на Иловайского. Все подчеркнутые места — его.
 
      Дорогая М<арина> И<вановна>,
 
      Письмо Ваше получил вчера утром, а рукописи еще нет. А м. б. и к лучшему—написать Вам (NB! он от меня усвоил мои тире! — <Фраза написана на полях>) в порядке предварительном, до ознакомления с рукописью, о тех сомнениях, какие у меня есть a priori, по поводу темы.
 
      Не сомневаюсь, что рукопись — интересна и талантлива, как всё, что Вы пишете. И о Музее читал с большим интересом в „Посл<едних> Нов<остях>“.
 
      Всё это так, — и всё же чувствую или предчувствую одно „но“. Не в имени Иловайского, поверьте, в смысле его „одиозности“, а в смысле его значительности. Мы когда-то собирались поместить статью бывшей Е. Ю. Кузьминой-Караваевой (а ныне матери Марии…) о Победоносцеве: казалось бы, чего уж одиознее, — но фигура в истории русской культуры. А Иловайский? Думаю, что весь несомненный интерес Вашей статьи будет вероятно в описании старого московского интеллигенческого быта.
 
      NВ! Вера, разве Иловайский — „интеллигент“? Мой отец — „интеллигент“? Интеллигент, по-моему, прежде всего, а иногда и после всего — студент.
 
А сзади, в зареве легенд,
Идеалист-интеллигент
Печатал и писал плакаты
Про радость своего эаката…
 
      (Б. Пастернак, 1905 год)
 
      …Аксаков — „интеллигент“? Какое нечувствование ЭПОХИ и духовного ТИПА!!)
 
      (Дальше Руднев:)
 
      …Хорошо, — но мы — жадные (посчитайте тире! МЕНЯ обскакал!), и от Вас ждем Вашего лучшего. На мой личный вкус — таковыми могли бы быть Ваши чисто-литературные воспоминания и характеристики.
 
      (NB! А он не — просто дурак? Хотя старик, но к сожалению дурак. Пусть писатели пишут о писателях, философы о философах, политики о политиках, священники о священниках, помойщица о помойщиках и т. д. — ведь он вот что предлагает!)
 
      Но это — о том, чего у Вас нет в руках, а Вы спрашиваете о том, что имеется. Получу, прочту — скажу свое личное впечатление. Переберетесь ли Вы, наконец, в Булонь?
 
      (Он этого дико боится, п. ч. в Булони всего один дом, и в нем он живет!)
 
      У меня такое чувство: мы с Вами можем переписываться, но не сумеем разговаривать.
 
      Всего доброго, и не сердитесь за предварительный скептицизм.
 
      Преданный Вам
 
      (— в чем выражается?!)
 
      В. Руднев
 
      Р. S. А нет ли у Вас стихов 1) новых и 2) понятных для простого смертного. Чувствую, что это задание противоречиво для Вас.
 
      _________
 
      — Вот, Вера, нашего „дедушку“ еще раз прогнали. Всё это письмо — не опасение, а предрешение, только Р<уднев>, прослышав о Милюкове, не хочет быть смешным и упор сделал на другом (неисторичности лица).
 
      Почему Степун годами мог повествовать о своих женах, невестах, свояченицах и т. д., а я — о единственном своем (!) дедушке Иловайском — не могу?? В единственном № С<овременных> 3<аписок>? Думаю, что для редактора важнее всего: как вещь написана, т. е. кто ее написал, а не о ком. И думать, что мои воспоминания о знаменитом, скажем, литераторе ценнее моих же воспоминаний о сэттере „Мальчике“ напр<имер> — глубоко ошибаться. Важна только степень увлеченности моей предметом, в которой вся тайна и сила (тайна силы). С холоду я ничего не могу. Да Вы, милая Вера, это и так, и из себя — знаете!
 
      Чувство, что литература в руках малограмотных людей. Ведь это письмо какого-то подмастерья! Впрочем, не в первый раз! Если бы Вы знали, чту это было с Максом!!
 
      Пишу сейчас открытие Музея, картина встает (именно со дна подымается!) китежская: старики — статуи — белые видения Великих Княжен… Боюсь, что из-за глаз Государя весь „фельетон“ провалится, но без глаз — слепым — не дам.
 
      О будь они прокляты, Милюковы, Рудневы, Вишняки, бывшие, сущие и будущие, с их ПОДЛОЙ: политической меркой (недомеркой?).
 
      _________
 
      Скоро напишу о совсем другом: перепишу Вам отрывки из недавнего письма Аси. А сейчас кончаю, хочу опустить еще нынче.
 
      Обнимаю Вас. Только к Вам иду за сочувствием (СО—ЧУВСТВИЕМ: не жалостью, a mieux! ).
 
      Clamart (Seine)
 
      10, Rue Lazare Carnot
 
      29-го сентября 1933 г.
 
      Дорогая Вера,
 
      Почему замолчали? Я по Вас соскучилась. Я Вам писала последняя, — это не значит, что я считаюсь письмами, я только восстанавливаю факты.
 
      Знаете ли Вы, что мой Иловайский „потенциально“ (русского слова, кажется, нет) принят в Современные Записки?
 
      Нынче я, после долгого перерыва, опять за него принялась, и вот, естественно, вернулась к Вам.
 
      Многое вскрывается в процессе писания. Эту вещь приходится писать вглубь — как раскопки.
 
      Напишу обо всем, если например, т. е. если буду знать, что всё это Вам еще нужно.
 
      Обнимаю Вас.
 
      МЦ.
 
      <Приписки на полях:>
 
      Здоровы ли Вы? А м. б. — уехали? Не собираетесь ли в Париж? Я бы ОЧЕНЬ хотела!
 
      С „Посл<едними> Нов<остями>“ очередные неприятности, впрочем „шитые и крытые“.
 
      5-го октября 1933 г.
 
      Clamart (Seine)
 
      10, Rue Lazare Carnot
 
      Дорогая Вера,
 
      Написала Вам большое письмо, но к сожалению себе в тетрадку — было мало времени, а сказать хотелось именно сейчас и именно то, записала сокращенно, т. е. для Вас бы абсолютно нечитаемо, а сейчас опять нет времени переписывать, но — не пропадет и Вы его все-таки получите и „современности“ (будь она треклята!) не утратит.
 
      Пока же:
 
      Сын поступил в школу, значит и я поступила. Целый день, по идиотскому методу франц<узской> школы, отвожу и привожу, а в перерыве учу с ним наизусть, от чего оба тупеем, ибо оба не дураки. Священную Историю и географию, их пресловутые „r?sum?“, т. е. объединенные скелеты. (Мур: „Так коротко рассказывать, как Бог создал мир, по-моему, непочтительно: выходит — не только не ‘six jours’, a ‘six secondes’. Французы, мама, даже когда верят — НАСТОЯЩИЕ безбожники!“ — 8 лет.)
 
      С тоской и благодарностью вспоминаю наши гимназии со „своими словами“ („Расскажите своими словами“). И, вообще, человечные — для человека. У нас могли быть плохие учителя, у нас не было плохих методов.
 
      Растят кретинов, т. е. „общее место“ — всего: родины, религии, науки, литературы. Всё — готовое: глотай. Или — плюй.
 
      ________
 
      „Открытие“ мое замолчали. Я теперь о другом рассаднике „общего места“ — Посл<едних> Нов<остях>. Ни да, ни нет. И, другое открытие, даже озарение: все Посл<едние> Нов<ости> — та игра, помните? „Черного и белого не покупайте, да и нет не говорите“… Должно быть, у них нечистая совесть, раз не вынесли (совершенно невинных!) глаз Царя.
 
      Иловайского кончаю совсем. Сейчас пишу допрос (который знаю дословно — от следовательницы, не знавшей, что я „внучка“: рассказывала в моем присутствии, не называя Иловайского, и когда я спросила:
 
      „А это, случайно, не Иловайский был?“, она: „Откуда вы знаете?“).
 
      Какова вещь, литературно — не знаю, да об этом сейчас, т. е. в первый раз пиша, и не думаю, думать буду, когда начну делать, т. е. править. Сейчас пишу как на курьерских (тоже анахронизм!) — сама обмирая — и больше всего от жути картины.
 
      Вещь, милая Вера, примут или не примут, посвящаю Вам: возвращаю — Вам. Эпиграф:
 
      — И все они умерли, умерли, умерли… а там, где о Сереже и о Наде:
 
      — Как хороши, как свежи были розы…
 
      Так „общее место“ Тургенева — з?ново заживет.
 
      ________
 
      Вы спрашиваете об Асе. Вкратце: человек она замечательный и несчастно-счастливый. „Несчастно“ — другие, „счастливый“ — сама. Мы очень похожи, но я скорее брат, чем сестра: моя мать ведь хотела мальчика и с первой минуты моего (меня) осознания назвала меня Александр, я была Александр, — так вот всю жизнь и расплачиваюсь. Ася — я — минус Александр. А назвала она в честь той Аси („Вы в лунный столб въехали. Вы его разбили!“).
 
      Бегу за своим Георгием (Муром).
 
      Обнимаю Вас и скоро напишу еще.
 
      МЦ.
 
      24-го Октября 1933 г.
 
      Clamart (Seine)
 
      10, Rue Lazare Carnot
 
      Дорогая Вера, Ваше письмо застало меня на словах, фактически легло на слова: „…гнёл глубокими нишами окон, точно пригнанными по мерке привидений…“ (NB! Дом. Ряд перечислений: чем гнёл, ибо у меня дом гнетет, и родители сами — гнет?мые.) И первым моим движением было — рукопись влево, писчий листок перед собою, но нет времени, нет времени, нет времени! — и пересилил, как всегда, долг, т. е. в данном случае — рукопись (а пять минут спустя долгом будет — ставить суп, а рукопись — роскошью. Нет неизменных ценностей, кроме направляющего сознания долга. Долг, Вера, у меня от матери, всю жизнь прожившей как решила: как не-хотела. Не от отца, кроме должного ничего не желавшего). И, возвращаясь к рукописи: впрочем, „Старый Пимен“ — тоже Вам письмо, то же Вам письмо, только куда открытейшее и сокровеннейшее, чем те, в конвертах. (А то письмо, неотосланное, лежит и ждет своего часа. Я ничего не забываю, но — ничего не тороплю.)
 
      Милая Вера, я по Вас соскучилась, не остро — это острие у меня за с двух лет-саморанения — пообтупилось, а может быть — я отупела, и, чтобы чувствовать, нужно время, у меня его нет — кроме того, всё это, пока, только голос, даже не голос, — мысленный голос — вот если бы Вы здесь были и потом бы Вас не было — о, тогда другая песенка, и может быть волчья: волчьего зарезу: тоски, пока же: когда долго нет Ваших писем я, как все люди, скучаю (м. б. немножко больше, чем все люди!)
 
      ________
 
      Милая Вера, не надо благодарить за посвящение, которое прежде всего возвращение — вещи по принадлежности. Но если Вы этому возврату рады — я счастлива. Но, милая Вера, так как я себе, чувству меры в себе, всё-таки не доверяю, — ибо у меня иная мера (единственное, чему в себе доверяю — безмерность, то до напечатания (проставления посвяще ния) непременно постараюсь, чтобы Вы прочли, а то вдруг Оля на Вас вознегодует, или, упаси Боже, Вы — на меня? Была когда-то такая книга Альтенберга „Wie ich es sehe“ — Taк всё у меня „wie ich es sehe“. Когда я стараюсь „как другие“ — я просто не вижу — ничего.
 
      ________
 
      Еще вопросы: 1)… „с головкой античной статуи“, может быть „ВОЗРОЖДЕНСКОЙ“ статуи, чт? Вам ближе и чт? больше Вы? Даю Вас с Надей глядящими на вынос Сережи. Чтобы увидели другие, должна, очень точно, увидеть я. Вам — виднее!
 
      2) В каком месяце или хотя бы в какое время года была убита А<лександра> А<лександровна>? У меня — поздней оченью (последние листья), и все на этом домысле построено. Но как обидно гадать, когда можно знать!
 
      3) Помнится мне, что Надя — в феврале. А Сережа? На месяц? полтора? два? раньше.
 
      (А может быть просто — с возрожденской головкой? Живее. Или важна именно статуя? Как бы я хотела Ваш тогдашний портрет! Зачем — портрет: Вас — тогдашнюю!)
 
      Но вчера Вы для меня неожиданно, незабвенно воскресли. Дворянское собрание, короткие (после тифа?) до плеч волосы, красное платье с шепчущим шлейфом успеха. Вера, по описанию („нет, не широкие, скорее длинные, и не голубые, — светлые, серовато-еще что-то…“) у Вас, не сердитесь, КОЗЬИ глаза. Вы когда-нибудь видели козьи глаза?
 
      Не ланьи (карие, влажные, и т. д.) а именно козьи, у самой простой козы: светлые, длинные, даже изогнутые (mit einem kecken Schwung, как бывает смелый росчерк), холодные и в тысячу раз более гадательные, притягательные, чем пресловутые русалочьи, в которых, как у рыбы, только испуг и вода.
 
      Рядом с Вами шла, можно сказать, шествовала — тоже, тогда, красавица, нынешняя Кн<ягиня> Ширинская, а тогда даже еще не Савинкова, у которой до сих пор глаза совершенно невероятной красоты. Мы с ней часто видимся, они вместе с моей дочерью набивают зайцев и медвед?й („Зайхоз“), зашивают брюхи, пришивают ухи и хвосты (у зайцев и медведей катастрофически маленькие, т. е. очень трудные: не за что ухватиться) и зарабатывают на каждом таком типе по 40 сант<имов>, т. е., дай Бог — 2 фр<анка> в час, чаще — полтора. Она мне говорила о своих угрызениях совести, что до сих пор не ответила на Ваше чудное письмо, а я утешала, что Вы сами подолгу не отвечаете, и по той же причине — исчерпывающего ответа.
 
      Нравитесь Вы себе в красном платье, с козьими глазами? (NB! в рукописи этого не будет!) Непременно откликнитесь, козьи или нет, но до этого непременно подробно рассмотрите козу (именно козу, ибо у козла, может быть, и даже наверное — другие!).
 
      Вера, а Елпатьевский (С. Я.) — мой троюродный дядя: двоюродный брат моего отца — через поле — в тех же Талицах. Мы жили у него на даче в Ялте, зимой 1905–1906 г., под нами — какие-то „эсдеки“, с грудным ребенком, над нами Горькие, и весь сад по ночам звенел шпорами околоточных. Мне бы очень хотелось прочесть Ваше про Елпатьевского — нет ли у Вас машинного оттиска? Давайте обмениваться „отверженцами“. Музей мой окончательно закрыт, даже зарыт, с подобающим надгробным словом Милюкова („пристрастие к некоторым членам Царской Фамилии“, — в том-то и дело, что она для него „Фамилия“, для меня — семья). Если кто-нибудь по дружбе отпечатает (всего 7 рукописных страниц) — пришлю. А Вы мне — Елпатьевского (а м. б. П<оследние> Н<овости> почуяли, что Елпатьевский — мой троюродный дядя? смеюсь, конечно! Кстати, у Милюкова с Новостями одни инициалы).
 
      ________
 
      А „Дедушка“ настолько принят, что уже проеден, увы не нами, a „g?rante“ в виде 1/4 терма.
 
      Теперь, просьба. Когда, дней через десять, сдам, и начнется бесконечная торговля с Рудневым: сократить, убрать и т. д. — Вера, вступитесь и Вы: моя мечта, чтобы вещь напечатали целиком, а м. б. вместо положительных—отпущенных на нее Современными) 3<аписками> — 65.000 знаков окажется 90.000. Видел Руднев только I, анекдотическую, часть „Дедушка Иловайский“, увиденный глазами ребенка. II ч. — Дом у Старого Пимена — есть часть осмыслительная, м. б. менее „развлекательная“, но более углубительная: судьба д?ма, р?да, — Рок. Уже не картинки, а картины, и некоторые-очень жуткие. Пусть платят за 65 тысяч знаков, пусть печатают — хоть петитом (я бы предпочла курсивом, настолько все это — изнутри!), мне все равно, лишь бы — всё, всю. Пусть разбивают на 2 №, как Макса, бывшее — не торопится. Итак, когда начнутся распри, я к Вам возоплю, — м. б. надавите на Фундаминского (к<оторо>го пишу от фундамент). А то с Максом было ужасно, и все Максино детство, всю Максину чудную мать мне выкинули — и совершенно зря. Они всё боятся, что „их читателю“ — „скучно“. (Когда стихи — „непонятно“), А тот же читатель отлично все понимает — и принимает у меня на вечерах.
 
      Кончаю. Только еще одно. Никакого „каприза“, т. е. прихоти, к<отор>ую я презираю. Все мои „стаканы“ — органические, сорожденные со мною стаканы защиты, и никогда — себя: мира высшего (wie ich es sehe) — от мира низшего, в данном Сарином случае — гения, старости, бывшей славы — от дряни.
 
      А деспотизм — да, только — просвещенный, по прямой линии от деда А. Д. Мейна, который разбил жизнь моей матери и которого моя мать до его и своего последнего вздоха — боготворила.
 
      А поляки — особ статья, но статья очень сильная.
 
      Обнимаю Вас. А отвечать — не спешите. Сущее тоже не торопится.
 
      МЦ.
 
      Clamart (Seine)
 
      10-го ноября 1933 г.,
 
      канун Armistice (— а у нас. Вера, война никогда не кончилась).
 
      Дорогая Вера,
 
      Это письмо должно быть коротко — Вам их много придется читать. И ответа на него не нужно — Вам их много придется писать.
 
      Хочу только, чтобы увидели: Кламар, в котором Вы может быть никогда не были, но всё равно, — любая улица — любой ноябрьский день с дождем — я, которую Вы наверное в лицо не помните — с Муром, которого Вы никогда не видели (4 ч. дня, разбег школьников) — и: — Мама, почему Вы плачете? Или это — дождь? — Дождь, Мур, дождь!
 
      И не знаю — дождь иль слезы
 
      На лице горят моем!
 
      Вера, это были слезы больше чем женского сочувствия: fraternit? на женский лад — восхищения — сострадания (я ведь знаю, как в жизни всё иначе) — глубочайшего удовлетворения — упокоения — и чего-то бесконечно-б?льшего и совсем несказанного.
 
      Мур шел и показывал мне свой орден „pour le m?rite“, я думала о Вашем, и вдруг поняла, что тот каменный медальон, неоткрывающийся, без ничего, кроме самого себя, который я с Вашего первого письма хотела послать Вам, как Ваш, и не посылала только из-за цепочки, мечты о цепочке, так и не сбывшейся — что тот „медальон“ вовсе и не медальон, а именно орден, и никакой цепочки не нужно. (Нужна, конечно, потому что в быту орденов не носят, но послать можно — и без.)
 
      Теперь — ждите. Не завтра (Armistice) и не в воскресенье, а в самом начале недели. Голубой — а больше не скажу.
 
      Вашу карточку показывала Е<вгении> И<вановне>. Сказала, что были еще лучше. А больше никому.
 
      Обнимаю Вас.
 
      М.
 
      Рукопись нынче сдала.
 
      20-го ноября 1933 г.
 
      Clamart (Seine)
 
      10, Rue Lazare Carnot
 
      Милая Вера,
 
      Ваше письмо такое, каким я его ждала, — я Вас знаю изнутри себя: той жизни, того строя чувств. Вы мне напомнили Блока, когда он узнал, что у него родился сын (оказавшийся потом сыном Петра Семеновича Когана, но это неважно: он верил). Вот его слова, которые я собственными глазами читала: — „Узнав, не обрадовался, а глубок? — задумался“
 
      А что Вы лучше одна, чем когда Вы с другими — Вера, как я Вас в этом узнаю, и в этом узнаю! У меня была такая запись: „Когда я одна — я не одна, когда не-одна — одна“, т. е. как самая брошенная собака, не вообще-брошенная (тут-то ей и хорошо!), а к волкам брошенная. А м. б. я — волк, а они собаки, скорей даже т?к, но дело не в названии, а в розни.
 
      А Вы, Вера, не волк. Вы — кроткий овец (мне кто-то рассказывал, что Вы все время читаете Жития Святых, — м. б. врут? А если не врут — хорошо: гора, утро, чистота линий, души, глаз, — и вечная книга…) Все лучшие люди, которых я знала: Блок, Рильке, Борис Пастернак, моя сестра Ася — были кроткие. Сложно-кроткие. Как когда-то Волконский сказал о музыке (и пространстве, кажется)
 
      ПОБЕДА ПУТЕМ ОТКАЗА
 
      А природное, рожденное овечье состояние я — мало ценю. (Начав с коз, перешла к овцам!)
 
      _______
 
      Итак, скоро увидимся? Радуюсь.
 
      Хотела бы. Вера, долгий вечер наедине — как в письме. Но Вас люди съедят. Знайте, что на дорогах жизни я всегда уступаю дорогу.
 
      _______
 
      Честолюбия? Не „мало“, а никакого. Пустое место, нет, — все места заполнены иным. Всё льстит моему сердцу, ничто — моему самолюбию. Да, по-моему, честолюбия и нет: есть властолюбие (Наполеон), а, еще выше, le divin orgueil (мое слово — и мое чувство), т. е. окончательное уединение, упокоение.
 
      И вот, замечаю, что ненавижу всё, что — любие: самолюбие, честолюбие, властолюбие, сластолюбие, человеколюбие — всякое по-иному, но все — равн?. Люблю любовь, Вера, а не любие. (Даже боголюбия не выношу: сразу религиозно-философские собрания, где всё, что угодно, кроме Бога и любви.)
 
      ________
 
      Об Иловайском пока получила следующий гадательный отзыв Руднева: „Боюсь, что Вы вновь (???) отступаете от той реалистической манеры (???), которой написан Волошин“. Но покровительствующая мне Евгения Ивановна уже заронила словечко у Г<оспо>жи Фондаминской (мы незнакомы) и, кажется, (между нами) Дедушку проведут целиком. Я над ним дико старалась и потеряла на нем (11/2 месяца поправок) около пятисот фр<анков> на трех фельетонах в Последних Новостях.
 
      Кое-что, думая о Вас и об Оле, смягчила. Напр<имер>, сначала было (<Александра> А<лександровна>) — „Она, сильно говоря, конечно была отравительницей колодца их молодости“, — стало: огорчительницей (курсивом).
 
      ________
 
      Ну, вот.
 
      Теперь во весь опор пишу Лесного Царя, двух Лесных Царей — Гёте и Жуковского. Совершенно разные вещи и каждая — в отца.
 
      И в тот же весь опор сейчас мчусь за Муром в школу. Он Вам понравится, хотя целиком дитя своего века, который нам не нравится.
 
      ________
 
      Орден отослан в субботу, думала, что Вы уже в Париже и что — разминетесь, но кто-то сказал, что Вы задержались.
 
      Обнимаю Вас и Gl?ck auf! И — Muth zum Gl?ck! Во всяком случае — Muth! (Рифма — gut ).
 
      <Приписка на полях:>
 
      Из ляписа-лазури (ордена) в древности делали краску ультрамарин.
 
      27-го ноября 1933 г.
 
      Clamart (Seine)
 
      10, Rue Lazare Carnot
 
      Дорогая Вера,
 
      Вы в сто, в тысячу, в тысячу тысяч раз (в дальше я считать не умею) лучше, чем на карточке — вчера это было совершенно очаровательное видение: спиной к сцене, на ее большом фоне, во весь душевный рост, в рост своей большой судьбы. И хорошо, что рядом с Вами посадили священника, нечто неслиянное, это было как символ, люди, делая, часто не понимают, чт? они делают — и только тогда они делают хорошо. „Les Russes sont souvent romantiques“ — Kaк сказал этот старый профессор. Перечеркиваю souvent и заканчиваю Жуковским: „А Романтизм, это — душа“. Так в?т, вчера, совершенное видение души, в ее чистейшем виде. Если Вы когда-нибудь читали или когда-нибудь прочтете Hoffmansthal'a „Der Abenteurer und die S?ngerin“ — Вы себя, вчерашнюю, моими глазами — увидите.
 
      И хорошо, что Вы „ничего не чувствовали“. Сейчас, т. е. именно когда надо, по заказу, — чувствуют только дураки, которым необходимо глазами видеть, ушами слышать и, главное, руками трогать. Высшая раса — вся — либо vorf?hlend либо nachf?hlend. Я не знаю ни одного, который сумел бы быть глупо-счастливым, просто-счастливым, сразу — счастливым. На этом неумении (неможении) основана вся лирика.
 
      Кроме всего, у Вас совершенно чудное личико, умилительное, совсем молодое, на меня глядело лицо той Надиной подруги — из тех окон.
 
      Вера, не делайте невозможного, чтобы меня увидеть. Знайте, что я Вас и так люблю.
 
      Но если выдастся час, окажется в руках лоскут свободы — либо дайте мне pneu, либо позвоните Евгении Ивановне Michelet 08–49 с просьбой тотчас же известить меня. Но имейте в виду, что я на путях внешней жизни, в частности в коридорах и нумерах никогда не посещаемых гостиниц — путаюсь, с челядью же — дика: дайте точные указания.
 
      Если же ничего не удастся — до следующего раза: до когда-нибудь где-нибудь.
 
      Обнимаю Вас и от души поздравляю с вчерашним днем.
 
      МЦ.
 
      — А жаль, что И<ван> А<лексеевич> вчера не прочел стихи — все ждали. Но также видели, как устал.
 
      <Приписка на полях:>
 
      Р. S. Только что получила из Посл<едних> Нов<остей> обратно рукопись „Два Лесных Царя“ (гётевский и Жуковский — сопоставление текстов и выводы: всё очень членораздельно) — с таким письмом: — „Ваше интересное филологическое исследование совершенно не газетно, т. е. оно — для нескольких избранных читателей, а для газеты — это невозможная роскошь“.
 
      Но Лесного Царя учили — все! Даже — двух. Но Лесному Царю уже полтораста лет, а волнует как в первый день. Но всё пройдет, все пройдут, а Лесной Царь — останется!
 
      Мои дела — отчаянные. Я не умею писать, как нравится Милюкову. И Рудневу. Они мне сами НЕ нравятся!
 
      16-го января 1934 г.
 
      Clamart (Seine)
 
      10, Rue Lazare Carnot
 
      Умница Вы моя! Больше чем умница, — человек с прозорливым сердцем: Ваш последний возглас о Белом попал — как нож острием попадает в стол и чудом держится — в мою строку:
 
      — Такая, как он без моих слов увидел ее: высокая, с высокой, даже вознесенной шеей, над которой точеные выступы подбородка и рта, о которых — гениальной формулой, раз-навсегда Hoffmansthal:
 
      Sie hielt den Becher in der Hand.
 
      Ihr Kinn und Mund glich seinem Rand…
 
      Это — о девушке, любившей Белого, когда я была маленькой и о которой (о любви которой) он узнал только 14 лет спустя, от меня…
 
      Я сейчас пишу о Белом, ?а me hante. Так как я всегда всё (душевно) обскакиваю, я уже слышу, как будут говорить, а м. б. и писать, что я превращаюсь в какую-нибудь плакальщицу.
 
      <Сбоку, рядом со вторым абзацем, написано:>
 
      Писала и видела — Вас.
 
      5-го февраля 1934 г.
 
      Clamart (Seine)
 
      10, Rue Lazare Carnal
 
      Дорогая Вера,
 
      Разрываюсь между ежеутренним желанием писать Вам и таким же ежеутренним — писать о Белом, а время одно, и его катастрофически мало: проводив Мура в 81/2 ч. — у меня моего времени только 2 часа на уборку, топку, варку и писанье. Вы понимаете как всё это делается (по молниеносности и плохости!). Потом — провести его подышать, потом завтрак, потом посуда, потом опять в школу, и опять из школы, и поить его чаем, и т. д., а вечером — голова не та, слова не те.
 
      Вера, был совершенно изумительный доклад Ходасевича о Белом:
 
      ЛУЧШЕ НЕЛЬЗЯ. Опасно-живое (еще сорокового дня не было!), ответственное в каждом слоге — и справился: что надо — сказал, всё, что надо — сказал, а надо было сказать — именно всё, самое личное — в первую голову. И сказал — всё: где можно — словами, где неможно. (NB! так наши польские бабушки говорили, польское слово, а по-моему и в России, в старину) — интонациями, голосовым курсивом, всем, вплоть до паузы.
 
      Дал и Блока, и Любовь Димитриевну, и Брюсова, и Нину Петровскую, и не назвав — Асю: его горчайшую обиду (я — присутствовала, и мне тоже придется об этом писать: как?? Как явить, не оскорбив его тени? Ведь случай, по оскорбительности, даже в жизни поэтов — неслыханный). Дал и Белого — Революцию, Белого — С.С.С.Р., и дал это в эмигрантском зале, сам будучи эмигрантом, дал, вопреки какому-то самому себе. Дал — правду. Как было.
 
      И пьяного Белого дал, и танцующего. Лишнее доказательство, что большому человеку — всё позволено, ибо это всё в его руках неизменно будет большим. А тут был еще и любящий.
 
      Вся ходасевичева острота в распоряжении на этот раз — любви.
 
      Не знаю, м. б. когда появится в Возрождении (не важно, в чем: на бумаге), многое пропадет: вся гениальная интонация часть, всё намеренное словесное умолчание, ибо чт? многоточие — перед паузой, вовремя оборванной фразой, окончание которой слышим — все.
 
      Зато в лицо досталось антропософам и, кажется, за дело, ибо если Штейнер в Белом действительно не увидел исключительного по духовности человека (-ли?) — существо, то он не только не ясновидящий, а слепец, ибо плененного духа в Белом видела даже его берлинская Frau Wirthin.
 
      Словом, Вера, было замечательно. Мне можно верить, п. ч. я Ходасевича никогда не любила (знала цену — всегда) и пришла именно, чтобы не было сказано о Белом злого, т. е. — лжи. А ушла — счастливая, залитая благодарностью и радостью.
 
      _______
 
      Вышло во „Встречах“ (№ 2) мое „Открытие Музея“, послала бы, но у меня уже унесли. Достаньте, Вера, чтобы увидеть, чт? Посл<едние> Нов<ости> считают монархизмом.
 
      И Пимен вышел — видели? Мне второе посвящение больше нравится:
 
      Оно — формула, ибо в корнях — вес. Корни — нерушимость.
 
      _______
 
      Непременно и подробно напишите, как понравилось или не-понравилось. А Вы себе—понравились? Я над этими двумя строками очень работала, хотелось дать Ваш внешний образ раз-навсегда. А мой Сережа — понравился? (Гость.) А моя Надя (посмертная)? Ведь моя к Вам, Вера, любовь — наследственная, и сложно-наследственная.
 
      _______
 
      — Мама! До чего Вера Муромцева на Вас похожа: вылитая Вы! Ваш нос, Ваш рот, и глаза светлые, а главное, когда улыбается, лицо совершенно серьезное, точно не она улыбается.
 
      Вот первые слова Мура, когда мы от Вас вышли. Я „Веру Муромцеву“ и не поправляла, это и Вас делает моложе, и его приобщает, вообще—стирает возраст: само недоразумение возраста.
 
      Сидим в кинем<атографе> и смотрим празднества в честь рождения японского наследника. (Четыре дочери и наконец сын, как у нас. ) „Cette dunastie de 2.600 ans a enfin la joie“ и т. д. Народ, восторги, микадо на коне. И Мур: — Он не такой уж старый… — Я: — Совсем не старый.
 
      На другой день в П<оследних> Нов<остях> юбилей „бабушки“ — 90 л<ет>. И Мур: — Что ж тут такого, что 90 лет и еще разговаривает! Вот микадо две тысячи шестьсот лет — и на коне ездит! И сын только вчера родился… (NB! Он знает, что у очень старых маленьких детей не бывает.)
 
      Жду большого письма. Обнимаю.
 
      МЦ.
 
      26-го февраля 1934 г.
 
      Clamart (Seine)
 
      10, Rue Lazare Carnot
 
      Дорогая Вера,
 
      Сегодня, придя домой с рынка, остановясь посреди кухни между неразгружёнными еще кошелками и угрожающим посудным чаном, я подумала: — А вдруг мне есть письмо? (от Вас). И тут же: — Настолько наверное нет, что не стоит спрашивать. И тут же погрузилась — и в кошёлки, и в чаны, и чугуны.
 
      И час спустя, С<ережа> — М<арина>, Вам есть письмо. Принятое. И я: — От Веры? Давайте.
 
      И — оцените, Вера! — только вымыв руки, взяла. Об этом я пишу, пиша о невытравимой печати хорошей семьи на Белом.
 
      Белого кончила и переписала до половины. 15-го читаю в Salle G?ographie, предварительно попросив у слушателей — терпения: чтения на полных два часа. Но раз уж так было с Максом: и просила — и стерпели. Приглашу и Руднева. Знаю его наизусть: сначала соблазнится, а потом — ужаснется. И полгода будем переписываться, и раз — увидимся, и это, м. б., будет — последний раз. (Спасли Пимена только мои неожиданные — от обиды и негодования — градом! — слезы. Р<уднев> испугался — и уступил. Между нами!)
 
      Белый — удался. Еще живее Макса, ибо без оценок. Просто — живой он, в движении и в речи. Почти сплошо его монолог. Если Руднев не прельстится и надежды напечатать не будет — пришлю тетрадь, по к<отор>ой 15-го буду читать, потому что непременно хочу, чтобы Вы прочли. Он — настолько он, что не удивилась бы (и не испугалась бы!), вскинув глаза и увидев его посреди комнаты. Верю в посмертную благодарность и знаю, что он мне зла — никогда не сделает. Только сейчас горячо жалею, что тогда, в 1922 г. в Берлине, сама не сделала к нему ни шагу, только — соответствовала. Вы это поймете из рукописи. У меня сейчас чувство, что я могла бы этого человека (??) — спасти. Это Вы тоже увидите из рукописи.
 
      Из всех слушателей радуюсь Ходасевичу. Я ему всё прощаю за его Белого. (Вы не читали в Возрождении? Я напечатанным — не видела, но в ушах и в душе — неизгладимый след.)
 
      _______
 
      Радио. (Я тоже говорю радио, а не T.S.F., к<отор>ое путаю с S.O.S. и в котором для меня, поэтому, — тревога.) Вера, и у нас радио, и вот как, и вот какое. В Кламаре у нас есть друзья Артемовы, он и она (он — кубанский казак, и лучший во Франции резчик по дереву. Его работу недавно (за гроши) купил Люксембургский Музей. Она — акварелистка). И вот, они на всё обменивают свои вещи: и на мясо, и на обувь, и на радио. Н?-два. Т. е. получив новое, старое дали нам. И — какое! Длинное, как гроб, а вокруг, на неисчислимом количестве проводов, три тяжеленных ящика, один — стеклянный. И все это нужно ежедневно развинчивать, завинчивать, чистить наждаком, мазать ланолином (!) — и всё это ежесекундно портится, уклоняется, перерывается, отказывается служить. День он у нас играл, т. е. мы слышали все похороны Короля Альберта, но это — всё, что мы слышали, ибо С<ережа> заснул, забыл вынуть что-то из чего-то и ночью он разрядился и совсем издох: даже не хрипит. И занимает у нас целый огромный стол (оставленный уехавшими в Литву Карсавиными), на к<отор>ом мы, в случае гостей, обедали. И гладили. И кроили. Забыла огромную бороду, свисающую со шкафа и в которой, кажется, всё дело и есть. К нам каждый день ходят любители — теесефисты (NB! бастующие шоферы) и каждый утверждает, что дело в этом, и это никогда не совпадает, но на одном все сходятся: 1) что аппарат — автомобильный 2) самый первой конструкции (NB! велосипед Иловайского) 3) что он — 6-ти ламповый 4) что ни одна из 6-ти ламп не горит 4) что можно его разобрать и, прикупив на 300 фр<анков> частей, построить новый 5) который будет слушать Россию 6) которую они каждый вечер будут ходить к нам слушать, а 7-ое — завтра, п. ч. завтра придет очередной шофер-теесефист.
 
      Словом, ни стола, ни музыки, только тень Короля Альберта, с которым у меня всякое радио теперь уже связано — навсегда.
 
      ______
 
      Хорош конец Короля Альберта? По-моему — чудесен. С 100-метрового отвеса — и один. Король — и один. Я за него просто счастлива. И горда. Так должен умереть последний король.
 
      _______
 
      В Vu за месяц до его гибели было предсказание на 1934 астрологический год:
 
      „Je vois le peuple belge triste et soucieux: la Belgique se sent frapp?e ? la t?te…“
 
      А когда подумаешь о его раздробленной голове.
 
      То, что могло показаться иносказанием („глава государства“), оказалось самым точным видением (той головой, на которую — камень). Вера, умирать все равно — надо. Лучше — т?к.
 
      Ведь до последней секунды вокруг него шумел лес! И чем проваливаться в собственный пищевод (Schlund: по-немецки Schlund и пищевод и ущелье) — ведь лучше в настоящее ущелье, ведь — более понятно, менее страшно??
 
      _______
 
      Вы спрашиваете про Мура? Страстно увлекается грамматикой: по воскресеньям, для собственного удовольствия, читает Cours sup?rieur, к<отор>ый похитил у С<ережи> с полки и унес к себе, как добычу. — „Ма-ама! Ellipse! Inversion! Как интересно!!“
 
      Недавно, за ужином, отклекаясь от тарелки с винегретом, в которую вовлекается так же, как в грамматику:
 
      „Вот я сегодня глядел на учительницу и думал: — Все-таки у нее есть какая-то репутация, ее знают в обществе, а мама — ведь хорошо пишет? — а ее никто не знает, потому что она пишет отвлеченные вещи, а сейчас не такое время, чтобы писать отвлеченные вещи. Так — что же Вам делать? Вы же не можете писать другие вещи? Нет, уж лучше пишите по-своему“.
 
      В той же грамматике (Cours sup?erieur) в отделе Adverbe выкопал:
 
      Dict?e et R?citation — L'Homm? tranquille
 
Il se l?ve tranquilleinent,
D?jeune raisonnablement,
Dans Ie Luxembourg fr?quemment
Prom?ne son d?soeuvrement,
Lit la gazette exactement,
Quand il a dine largement
Chez son comp?re Clidamant
S’en va causer tr?s longuement;
Revient souper l?g?rement,
Rentre dans son appartement,
Dit son Pater d?votement,
Se d?shabille lentement,
Se met au lit tout doucement,
Et dort bien profond?ment.
 
      И, Myp:
 
      Et quand il gagne de l'argent?
 
      с чистосердечнейшим удивлением.
 
      _______
 
      Милая Вера, берегите свое сердце, упокаивайте его музыкой. Ужасное чувство — его самостоятельная, неожиданная для вас — жизнь. Об этом еще сказал Фет:
 
Я в жизни обмирал — и чувство это знаю.
 
      И я — знаю. И Рильке — знал. Сердце нужно беречь — просто из благодарности, за всю его службу и дружбу. Я свое люблю, как человека. Ведь оно за все платится, оно вывозит. И умри я от него завтра — я все-таки скажу ему спасибо. За всё.
 
      _______
 
      Я рада, что Вам лучше жить. Я рада, что Вы больше не в Париже, под угрозой всех этих, Вам совершенно ненужных дам. Пришлите мне на прочтение Св<ятую> Терезу, я о ней недавно думала, читая „L’affaire Pranzini“ (подлинное уголовное парижское дело в конце прошл<ого> века).
 
      Обнимаю Вас, Вера, не уставайте над письмами мне, я ведь знаю, что Вы меня любите.
 
      М.
 
      28-го апреля 1934 г.
 
      Clamort (Seine)
 
      10, Rue Lazare Carnot
 
      Дорогая Вера,
 
      — Наконец! —
 
      Но знайте, что это — первые строки за много, много недель. После беловского вечера (поразившего меня силой человеческого сочувствия) сразу, на другое же утро — за переписку рукописи, переписку, значит — правку, варианты и т. д., значит — чистовую работу, самую увлекательную, но и трудную. Руднев ежеминутно посылал письма: скорей, скорей! Вот я и скакала. Потом — корректура, потом переписка двух больших отрывков для Посл<едних> Нов<остей>, тоже скорей, скорей, чтобы опередить выход Записок, но тут — стоп: рукопись уже добрых две недели как залегла у Милюкова, вроде как под гробовые своды. А тут же слухи, что он вернулся — инвалидом: не читает, не пишет и не понимает. (Последствия автомобильного потрясения. ) Гм… Очень жаль, конечно, хотя я его лично терпеть не могу, всю его породу энглизированного бездушия: Англия без Байрона и без моря — всю его породу — за всю свою (Байрона и моря без Англии) — но все же жаль, п. ч. старик, и когда-то потерял сына. Жаль-то жаль, но зачем давать ему в таком виде — меня на суд?? Теряю на этом деле 600 фр<анков> — два фельетона, не считая добрых двух дней времени на зряшную переписку.
 
      После переписки, и даже во время, грянули нарывы, целая нарывная напасть, вот уже второй месяц вся перевязанная, замазанная и заклеенная, а прививки делать нельзя, п. ч. три-четыре года назад чуть не умерла от второго „пропидона“ (?) и Н. И. Алексинская (прививала она) раз-навсегда остерегла меня от прививок, из-за моего неучтимого сердца.
 
      Вот и терплю, и скриплю.
 
      Но главное. Вера, дом. Войдите в положение: С<ергей> Я<ковлевич> человек не домашний, он в доме ничего не понимает, подметет середину комнаты и, загородясь от всего мира спиной, читает или пишет, а еще чаще — подставляя эту спину ливням, гоняет до изнеможения по Парижу.
 
      Аля отсутствует с 81/2 ч. утра до 10 ч. вечера.
 
      На мне весь дом: три переполненных хламом комнаты, кухня и две каморки. На мне — сдельная (Мурино слово) кухня, п. ч. придя — захотят есть. На мне весь Myp: проводы и приводы, прогулки, штопка, мывка. И, главное, я никогда никуда не могу уйти, после такого ужасного рабочего дня — никогда никуда, либо сговариваться с С<ергеем> Я<ковлевичем> за неделю, что вот в субботу, напр<имер>, уйду. Так я отродясь не жила. И это безысходно. Мне нужен человек в дом, помощник и заместитель, никакая уборщица делу не поможет, мне нужно, чтобы вечером, уходя, я знала, что Мур будет вымыт и уложен в?время. Одного оставлять его невозможно: газ, грязь, неуют пустого жилья, — и ему только девять лет, а дети все — безумные, оттого они и не сходят с ума.
 
      А человека в дом — это деньги, минимум полтораста в месяц, у меня их нет и не будет, п. ч. постоянных доходов — нет: вот рассчитывала на П<оследние> Нов<ости>, а Милюкову „не понравилось“ (пятый, счетом, раз!).
 
      Аля окончательно отлепилась от дома, с увлечением выполняет в чужом доме куда более трудную, чем в своем, берущую все время, весь день, тогда как дома у нее оставалось добрые 3/4 на себя. Причем работает отлично, а дома разводила гомерическое свинство, к<отор>ое, разбирая, обнаруживаю постепенно: комья вещей под всякими кроватями, в узлах, чистое с грязным, как у подпольных жителей, не буду описывать — тошнит.
 
      Достаточно сказать Вам, что три дня сряду жгу в плите, порезая на куски, ее куртки, юбки, береты, равно как всякие принадлежности С<ергея> Я<ковлевича>, вроде пражских, иждивенских еще, штанов и жилетов, заживо сожранных молью — нафталина они оба не признают, издеваются надо мной, все пихают в сундуки нечищенное и непереложенное, и, в итоге — залежи молиных червей, живые гнезда — и сквозные вещи, которые только и можно, что мгновенно сжечь. Вода кипит — надо стирать, а сушить негде: одно кухонное окно. В перерыве бегаю за Муром и вожу его гулять — и сама дышу, с содроганием думая об очередном „угле“, из которого: одна нога примуса, одинокая эспадрилья (где пара?), комок Алиных вылезших волос, к<отор>ые хранит!!! неописуемого вида ее „белье“ и пять бумажных мешков с бутербродами, к<отор>ые ей давала с собой на 4 ч. — зеленое масло, зеленое мясо, зеленый хлеб (все это она потихоньку выкидывала, предпочитая, очевидно, „круассан“ в кафе, — меня легко обмануть!). Понимаете, Вера, из всех углов, со всех полок, из-за всех шкафов, из-под всех столов — такое. Неизбывное.
 
      И какое ужасное действие на Мура: я в вечной грязи, вечно со щеткой и с совком, в вечной спешке, в вечных узлах, и углах, и углях — живая помойка! И с соответствующими „чертями“ — „А, черт! еще это! а ччче-ерт!“, ибо смириться не могу, ибо все это — не во имя высшего, а во имя низшего: чужой грязи и лени.
 
      Мур — Людовиков Святых и — Филиппов — я — из угла, из лужи — свое. Прискорбный дуэт, несмолкаемый.
 
      Смириться? Но во имя чего? Меня все, все считают „поэтичной“, „непрактичной“, в быту — дурой, душевно же — тираном, а окружающих — жертвами, не видя, что я из чужой грязи не вылезаю, что на коленях (физически, в неизбывной луже стирки и посуды) служу — неизвестно чему!
 
      Если одиночное заключение, монастырь — пусть будет устав, покой, если жизнь прачки или кухарки — давайте реку и пожарного (-ных!). И еще лучше — сам пожар!
 
      И это я Богу скажу на Страшном Суду. Грехи?? Раскаяние? Ого-о-о!
 
      _______
 
      А, впрочем, я очень тиха, мои „черти“ только припев, а м. б. лейтмотив. Нестрашные черти, с облезшими хвостами, домашние, жалкие.
 
      ________
 
      Страшно хочется писать. Стихи. И вообще. До тоски. Вчера — чудная встреча на почте с китайцем, ни слова не говорившим и не понимавшим по-франц<узски>, говорившим. Вера, по-немецки! в полной невинности.
 
      И почтовая барышня (он продавал кошельки и бумажные цветы) — C'est curieux! Comme le chinois ressemble ? l’anglais! — Я: — Mais c'est allemand qu’il vous parle!
 
      И стала я при моем китайце толмачом. И вдруг — „Ты русский? Москва? Ленинград? Хорошо!“ — Оказывается, недавно из России. Простились за руку, в полной любви. И Мур, присутствовавший:
 
      — Мама! Насколько китайцы более русские, чем французы!
 
      Милая Вера, как мне хотелось с этим китайцем уйти продавать кошельки или, еще лучше, взять его Муру в няни, а себе — в отвод души! Как бы он чудно стирал, и гладил, и готовил бы гадости, и гулял бы с Муром по кламарскому лесу, играл бы с ним в мяч!
 
      Мои самые любимые — китайцы и негры. Самые ненавистные — японцы и француженки. Главная моя беда, что я не вышла замуж за негра, теперь у меня был бы кофейный, а м. б. — зеленый Мур! Когда негр нечаянно становится со мной рядом в метро, я чувствую себя осчастливленной и возвеличенной.
 
      А мой не-зеленый Мур дивно учится, умнеет не по дням, а по часам, не дает себя сбивать с толку помойками. (— Плюньте, мама! Идите писать! Н?, м?ль, н?, Алины мерзости… — при чем тут Вы??)
 
      Выстирала его пальто, детское, верблюжье, развесила на окне. — „Смотри, Мур, вот твое детское, верблюжье. Видишь волосы?“— Мур с почтением: — Неужели верблюд??? (Озабоченно:) — Но где же его горб??
 
      После ужасающей молино-нафталиновой сцены; — Вот ты видишь, Мур, чт? значит такой беспорядок. Ведь — испугаться можно!
 
      — Га-дость! Еще chauve-souris вылетит!
 
      ________
 
      Получила, милая Вера, Терезу. Сберегу и верну. Но боюсь, что буду только завидовать. Любить Бога — завидная доля!
 
Бог согнулся от заботы —
И затих.
Вот и улыбнулся, вот и
Много ангелов святых
С лучезарными телами
Сотворил.
Есть — с огромными крылами,
А бывают и без крыл…
Оттого и плачу много,
Оттого —
Что взлюбила больше Бога
Милых ангелов Его.
 
      (Москва, 1916 г.)
 
      А сейчас — и ангелов разлюбила! Обнимаю. Пишите.
 
      МЦ.
 
      <Приписка на полях:>
 
      Письмо написано залпом. Не взыщите! М. б. — ошибки. Бегу за Муром.
 
      Vanves (Seine)
 
      33, Rue Jean Baptiste Potin
 
      20-го Октября 1934 г.
 
      Дорогая Вера,
 
      Я кругом перед Вами виновата: до сих пор не вернула книги, до сих пор не отозвалась, а теперь еще обращаюсь с просьбой, и даже двумя.
 
      Да послужит мне это самообвинение смягчающим обстоятельством, хотя нашлись бы и другие!
 
      Когда я нынче открыла газету, нет, даже не так: вбежал Мур с криком: — Мама! Волконский умер! Я похолодела и ринулась и — слава Богу! — не мой: брат: протоиерей Александр Михайлович Волконский. Тут же заметка о его католичестве — тут же по ассоциации — petite Sainte Th?r?se — И тут же Вы — и сознание: перст! (Вы еще ничего не понимаете, сейчас поймете.) А до газеты было pneu от кассира Посл<едних> Нов<остей> Могилевского, где он извещает меня, что обещанного им (на свой страх и риск) аванса дать не может, ибо оказалось, что Пав<ел> Н<иколаевич> моего „Китайца“ еще не читал.
 
      Теперь слушайте внимательно: этот „Китаец“ мною был сдан в П<оследние> Нов<ости> 15-го июля, и с тех пор (15-ое июля — 20-ое октября) моего не было напечатано Посл<едними> Новостями — ни строки. На все мои напоминания и запросы — успокоительный ответ Демидова: — Вещь Павлом Ник<олаевичем> читана и принята. На днях появится. — Дни шли, приближался терм, вещь не появлялась. (А ресурсов у меня, Вера, никаких.) Наконец я возопила к Могилевскому (кассиру), не выдаст ли он мне 300 фр. до напечатают, раз вещь по словам Демидова принята — просто к терму. Он — обещал. Прихожу 12-го — его нету: болен ангиной. Прихожу 14-го — то же самое. Т. е. все напечатавшие получили, а мне Демидов дать отказывается, ссылаясь на личную ответственность Могилевского: придет-де — выдаст. Хорошо. С величайшим трудом в последнюю минуту собираю эти 300 фр<анков> по совершенно нищим, свято обещая отдать в первый же день прихода Могилевского в Новости — и уплачиваю терм. Вчера перв<ый> день выздоровл<ения> М<огилев>ского, посылаю Алю в П<оследние> Нов<ости> за деньгами — Могилевский ей не дает — а нынче, в 7 ч. утра следующее pneu:
 
      Многоуважаемая М<арина> И<вановна>
 
      К сожалению, до сих пор не выяснено не только, когда пойдет Ваш рассказ, но и принят ли он, так как Павел Николаевич его еще не читал. Игорь Платонович обещал сегодня выяснить вопрос и я завтра же сообщу Вам о результатах. Если я получу уверенность, что он принят, я сейчас же выдам Вам аванс, но не в размере 300 фр., а увы! только 200 фр. Больше мне не разрешено. (Подпись)
 
      _______
 
      Три месяца вещь лежала в Новостях, и дважды и даже трижды Демидов врал мне, что вещь Милюковым принята. Зная, что такое для нищего — терм, выдать мне на него 300 фр. авансу — отказался. А теперь, явно, запретил Могилевскому дать мне триста, даже если принят. Что это, Вера, как не выпихиванье меня обеими руками — из эмиграции — в Сов<етскую> Россию. На какие деньги мне жить? Совр<еменные> Записки за 20 стр. тексту стали платить 216 фр., да и то следующая книга выходит без меня, п. ч. Руднев летом потерял мой адр<ес>. У меня ничего нет. Единственное платящее место — П<оследние> Нов<ости>, и я не могу добиться, чтобы меня печатали в них хоть раз в три месяца, на 300 фр. — к терму. А они печатают — всех. Ведь меня. Вера, сдавили так, что мне остается только выскочить— пробкой из бутылки с гниющей жидкостью (ибо это — не шампанское, а пробка — они! шампанское — я!). ЧТО МНЕ ДЕЛАТЬ?
 
      Пишу я — не хуже других, почему же именно меня заставляют ходить и кланяться за свои же труды и деньги: — Подайте, Христа ради! Хоть раз — к терму… — и не дают, как не дали в этот раз.
 
      А в прошлый терм. Вера, был целый скандал: т. е. внезапно, посреди редакции, хлынувшие слезы и мой собственный голос, помимо меня говоривший (а я — слушала) — Если завтра вы, г<оспо>да, услышите, что я подала прошение в Сов<етскую> Россию, знайте, — что это вы: ваша злая воля, ваше презрение и плевание!
 
      Тогда М<огилев>ский, меня пожалев (он очень добр!), мне аванс — дал. А на этот раз — заболел, а после болезни ему Демидов — запретил, это ясно из конца его письма.
 
      Что мне делать с Демидовым? Ибо он в П<оследних> Нов<остях> — всё (хотя у газеты с Милюковым и одни инициалы!). И он меня — не хочет.
 
      А ресурсов — нет. И что мне делать — с собой?
 
      Итак, Вера, подумайте: через кого бы воздействовать на Демидова? Кого он боится? Не вступился ли бы за меня Иван Алексеевич, разъяснив Демидову, что я все-таки заслуживаю одного термового фельетона (хорошо бы двух!). Что так делать — грех. Что нельзя, без объяснения причин, от чистейшей подлости, обрекать настоящего писателя — на нищенство и попрошайничество (да никто уже и не дает!). Либо, если И<вану> А<лексеевичу> так — неудобно, пусть бы запросил Демидова, почему меня никогда не печатают, — что у меня все же есть читатель, что я, наконец, стою чего-то…
 
      А если И<ван> А<лексеевич> не захочет — через кого? Подумайте, Вера. Ибо у меня уже сердце кипит и боюсь, что кончится пощечиной полной правды — т. е. разрывом. Ибо у меня много накипело.
 
      ______
 
      Вторая просьба: на погашение термовых долгов 1-го устраиваю „вечер“, т. е. просто стою и читаю вещь, к<отор>ая не пойдет, верней: уже не пошла в следующей книге Совр<еменных> Зап<исок>, п. ч. Р<удне>в потерял мой адрес. Мать и Музыха (мое музыхальное детство). И вот, просьба, милая Вера: посылаю Вам 10 билетов, разошлите их от себя своим парижским знакомым, которые Вас любят или с Вами считаются, пусть возьмут, а деньги пришлют мне по адр<есу>:
 
      33, Rue Jean Baptiste Potin
 
      Vanves (Seine)
 
      Мое положение — отчаянное. За Мура в школу не плочено (75 фр. в месяц + страховка здоровья + учебники — т. е. не меньше 125 фр., угля — нет, а дом старый и страшно мерзнем, у Али совсем нет обуви, — и всё — т?к. (Аля, оказыв<ается>, служила летом у немецких Ротшильдов — банкиров Bleichr?der и получила 150 фр. в месяц, уча и воспитывая троих детей и бабушку (бабушку — французскому! Ей 80 л<ет>, и вся в заплатах). А когда Аля от них приехала и стала рассказывать, оказалось, что она служила у гамбургских миллионеров, если не миллиардеров. Самый крупный банкирский дом Германии. Была с ними в Нормандии.)
 
      _______
 
      Ну, вот. Вера. — Невесело? —
 
      ________
 
      Ради Бога, Вера, управу на Демидова! Взывать к его совести — бес полезно. Он — подл. Нужен — страх. И это еще потомок Петра — о, Господи! Меня в редакции очень любят: и Могилевский, и Гронский и Ладинский, и Берберова и Поляков (и я его — очень!) и Алданов, но все они — ничто перед Демидовым, Посл<едние> Нов<ости> — он.
 
      Ответьте мне поскорее, чт? Вы думаете.
 
      Вы-то, Вера, не будете меня судить, когда узнаете, что я подала прошение? Но — еще погожу. НЕ ХОЧЕТСЯ!
 
      Обнимаю вас.
 
      МЦ
 
      Книга цела. Пришлю заказным после вечера.
 
      Билеты посылаю нынче же imprim?.
 
      29-го Окт<ября> 1934 г.
 
      Vanves (Seine)
 
      33, Rue Jean Baptiste Potin
 
      Дорогая Вера,
 
      Короткое словцо благодарности: я вся в черновиках, похожих на чистовики, и в чистовиках — всё еще черновиках, и в письменных воплях о напечатании сообщения о моем вечере, и в Муриных — и для меня убийственных — арифметических systeme metriqu’овых задачах.
 
      Только стихов мне не удается писать!
 
      Итак, сердечное спасибо за присланное: мне и в голову не приходило, что, отсутствуя, можно купить. Ваши деньги — первая ласточка, на них живем уже который день. (Правда, странно — жить на ласточку?!)
 
      Обнимаю Вас и после вечера сейчас же напишу и, главное, пришлю книгу — и даже две. Вера.
 
      — Вы знаете латынь? Я — нет.
 
      МЦ.
 
      Спасибо за заботу о пальто!
 
      1-го ноября 1934 г.
 
      Vanves (Seine)
 
      33, Rue Lazare Carnot
 
      Дорогая Вера,
 
      В первую голову — Вам. Самое мое сильное впечатление от вечера:
 
      — Я так хотела продать билет одному господину, очень богатому, — у него, у нас — такие счета! („у нас“ — у Гавронского, говорит его помощница Тамара Владимировна, бывшая Волконская). Но знаете, что он мне сказал: — „Цветаева ОЧЕНЬ вредит себе своими серебряными кольцами: пусть сначала продаст…“
 
      Это, Вера, в ответ на предложение купить десятифранковый билет на целый вечер моего чтения, авторского чтения двух неизданных вещей…
 
      Как мне хочется. Вера, в громкий и молчаливый ответ ему написать вещь „Серебряные кольцы“ (Блок) — о том, как моя кормилица, цыганка, вырвала их из ушей и втоптала в паркет — за то, что не золотые, и еще про солдата-большевика в Революцию, который мне помог на кровокипящей ненавистью к буржуям станции „Усмань“ и которому я подарила кольцо с двуглавым орлом (он, любовно: — А-а-рёл… По крайней мере память будет)… и еще:
 
О сто моих колец! Мне тянет жилы —
Раскаиваюсь в первый раз —
Что столько их я вкривь и вкось дарила, —
Тебя не дождалась…
 
      Дать весь серебряно-колечный, серебро-кольцовый аккомпанемент — или лейтмотив — моей жизни…
 
      И еще возглас председателя моего домового комитета, бывшего княжеского повара, Курочкина: — Не иначе как платиновые. Не станет барыня — а у них на Ордынке дом собственный — „серебряные носить, как простая баба деревенская…“
 
      И возглас простой бабы деревенской на Смоленском рынке, на мою черную от невытравимой грязи, серебряную руку:
 
      — Ишь, серебряные кольца нацепила, — видно, золотых-то — нет! Вера, я всю жизнь прожила в серебре и в серебре умру. И какой чудесный, ко всему этому серебру, заключительный аккорд („Пускай продаст“…).
 
      ______
 
      Вечер прошел очень хорошо. Зал был маленький, но полный, и дружески-полный: пришли не на сенсацию (как тогда, после смерти Белого), а на меня — мои вечные „Getreue“. Многих я знаю уже по вечерам, напр<имер> странную женскую пару: русскую мулатку и ее белокурую подругу. И старики какие-то, которые всегда приходят и всегда спят: русские старики, входные, — не по долгу совести клиента Гавронского, пришедшего потому что заплатил. И старушка из Русск<ого> Дома в Свя<той> Женевьеве, — поверх кофты — юбка, а поверх юбки — еще кофта — и так до бесконечности… И всякие даровые, приходящие явно — пешком… О, как я бы хотела читать ДАРОМ и всем подарить по серебряному кольцу. Но я, Вера, теми „кольцами“ — „пускай продаст“ меньше уязвлена, чем удовлетворена: формула буржуазного (боюсь еврейски-буржуазного) хамства.
 
      Читала я. Вера, Мать и Музыка — свою мать и свою музыку (и ее музыку!) и — пустячок, к<отор>ый очень понравился, п. ч. веселый (серьезно-веселый, не-совсем-в?село-веселый) — „Сказка матери“ малолетним Асе и мне. Надеюсь, что из-за успеха (явного) возьмут в Посл<едние> Новости.
 
      Чистый доход. Вера, (Вас — включая) 500 фр., уже уплатив за залу. 290 уже вчера заплатила за Мурину школу: Октябрь и Ноябрь — и учебники (89 фр. 50! за девятилетнего мальчика, и всё это он учит наизусть: идиотизм!) — и обязательную страховку. Словом, гора с плеч до 1-го декабря. И уже заказала уголь — на 50 фр. и сейчас Аля поехала в H?tel de Ville — по горячему следу уже убегающих денег! — за ведрами и совками и щитками — и черт (именно он, черный!) еще знающий за чем: ВСЕМ ПЕЧНЫМ. Печи, слава Богу, есть.
 
      Холод у нас лютый, все спим — под всем. А серебряные кольцы я все-таки не продам (кстати, за них бы мне дали франков десять — не шутка, конечно: пара — да, и то… А танцор Икар обещал мне медное кольцо — с чертом!).
 
      Вера, сколько во мне неизрасходованного негодования и как жалею, что оно со мной уйдет в гроб.
 
      Но и любви тоже: благодарности — восхищения — коленопреклонения — но с занесенной — головой!
 
      А я сейчас пишу черта, мое с ним детство, — и им греюсь, т. е по-настоящему не замечаю, что два часа писала при открытом окне, — только пальцы замечают — и кончик носа…
 
      Вера, спасибо за всё! Да, Аля, к<отор>ая сидела в кассе, рассказывала про господина (седого), давшего 50 фр… Наверное — Ваш.
 
      Кончаю, п. ч. сейчас придут угольщики и надо разыскать замок для сарая и, самое трудное, к нему — ключ.
 
      Обнимаю Вас.
 
      МЦ.
 
      <Приписка на полях:>
 
      Вера, Вы меня за моего Черта — не проклянете? Он — чу-у-удный (вою — как он, п. ч. он, у меня — пес).
 
      3-го ноября 1934 г.
 
      Vanves (Seine)
 
      33, Rue J. В. Potin
 
      Дорогая Вера,
 
      Только что потеряла на улице письмо к Вам — только что написанное: большое, о вечере, — на такой же бумаге, с маркой и обратным адресом. Немец — до-гитлеровский — бы опустил (гитлеровский бы выкинул из-за иностранной фамилии) — но так как здесь французы и русские…
 
      Словом, если не получите — а, если получите, то одновременно с этим — известите; напишу з?ново. Выронила из рук.
 
      Пока же, вкратце:, вечер сошел благополучно, заработала — по выплате зала — 500 фр. (Ваши включая) — был седой господин, к<отор>ый дал 50 фр., наверное — Ваш. Уже заплатила за 2 месяца Муриного учения, страховку и учебники — 300 фр. и заказала уголь. — Вот. —
 
      Но самое интересное — в том письме. (Помните Gustav Freytag. „Die verlorene Handschrift“? )
 
      Непременно известите.
 
      Обнимаю Вас.
 
      МЦ.
 
      <Приписка на полях:>
 
      Письмо потеряно в 11 ч. дня, на полном свету, на широкой, вроде Поварской, улице — и вдобавок конверт — лиловый. Значит, если не дойдет — французы — жулики: такая новая красивая красная марка в десять су! А русский не опустит, п. ч. пять лет проносит его в кармане.
 
      22-го ноября 1934 г.
 
      Vanves (Seine)
 
      33, Rue Jean Baptiste Potin
 
      Дорогая Вера,
 
      Если все мои письма — между нами, то это — совсем между нами, потому что это-мое фиаско, а я не хочу, чтобы меня жалели. Судить будут — все равно.
 
      Отношения мои с Алей, как Вы уже знаете, последние годы верно и прочно портились. Ее линия была — бессловесное действие. Всё наперекор и все молча. (Были и слова, и страшно-дерзкие, но тогда тихим был — тон. Но — мелкие слова, ни одного решительного.)
 
      Отец ее во всем поддерживал, всегда была права — она, и виновата — я, даже когда она, наступив в кошелку с кошачьим песком и, естественно, рассыпав, две недели подряд — так и не подмела, топча этот песок ежеминутно, ибо был у выходной двери. Песок — песчинка, всё было т?к.
 
      Летом она была н? море, у нем<ецких> евреев, и, вернувшиесь, дней десять вела себя прилично — по инерции. А потом впала в настоящую себя: лень, дерзость, отлынивание от всех работ и непрерывное беганье по знакомым: убеганъе от чего бы то ни было серьезного: от собственного рисованья (были заказы мод), как от стирки собственной рубашки. Когда она, после лета, вернулась, я предложила ей год или два свободы, не-службы, чтобы окончить свою школу живописи (училась три года и неожиданно ушла служить к Гавронскому, где дослужилась до постоянных обмороков от малокровия и скелетистой худобы: наследственность у нее отцовская), итак, предложила ей кончить школу (где была лучшей ученицей и училась бесплатно) и получить аттестат. — Да, да, отлично, непременно позвоню… (Варианты: пойду, напишу…) Прошло 7 недель, — не пошла, не позвонила, не написала. Каждый вечер уходила — то в гости, то в кинемат<ограф>, то — гадать, то на какой-то диспут, все равно куда, лишь бы — и возвращалась в час. Утром не встает, днем ходит сонная и злая, непрерывно дерзя. Наконец, я: — Аля, либо школа, либо место, ибо так — нельзя: работаем все, работают — все, а так — бессовестно.
 
      Третьего дня возвращается после свидания с какими-то новыми людьми, ей что-то обещавшими. Проходит в свою комнату, садится писать письмо. Я — ей: — Н?, как? Есть надежда на заработок? Она, из другой комнаты: — Да, нужны будут картинки, и, иногда, статейки. 500 фр. в месяц. Но для этого мне придется снять комнату в городе.
 
      Я, проглотив, но, по инерции (деловой и материнской) продолжая: — Но на 500 фр. ты не проживешь. Комната в П<ариже> — не меньше 200 фр., остается 300 — на всё: еду, езду, стирку, обувь, — и т. д. Зачем же тебе комната, раз работа как раз на дому? Ведь — только отвозить. — Нет, у меня будет занят весь день, и, вообще, дома всегда есть работа (NB! если бы Вы видели запущенность нашего! т. е. степень моей нетребовательности), а это меня будет… отвлекать.
 
      Вера, ни слова, ни мысли обо мне, ни оборота. „Снять комнату“. Точка.
 
      Она никогда не жила одна, — в прошлом году служила, но жила дома, летом была в семье. Она отлично понимает, что это не переезд в комнату, а уход из дому — навсегда: из „комнат“ — не возвращаются. И хоть бы слово: — Я хочу попробовать самостоятельную жизнь. Или: — Как вы мне советуете, брать мне это место? (Места, по-моему, никакого, но даже если бы…) Но — ничего. Стена заведомого решения.
 
      Вера, она любила меня лет до четырнадцати — до ужаса. Я боялась этой любви, ВИДЯ, что умру — умрет. Она жила только мною. И после этого: всего ее раннего детства и моей такой же молодости, всего совместного ужаса Сов<етской> России, всей чудной Чехии вместе, всего Муриного детства: медонского сновиденного парка, блаженных лет (лето) на море, да всего нашего бедного медонско-кламарского леса, после всей совместной нищеты в ее — прелести (грошовых подарков, жалких и чудных елок, удачных рынков и т. д.) — без оборота.
 
      Очень повредила мне (справедливей было бы сказать: ей) Ширинская, неуловимо и непрерывно восстанавливавшая ее против моего „тиранства“, наводнявшая уши и душу сплетнями и пересудами, знакомившая с кем-попало, втягивавшая в „партию“ Ширинского — ей Аля была нужна как украшение, а м. б. немножко и как моя дочь — льстившая ей из всех сил, всё одобрявшая (система!) и так мечтавшая ее выкрасить в рыжий цвет. С Ш<ирин>ской я, почуяв, даже просто увидев на Але, раззнакомилась с полгода назад, несмотря на все ее попытки удержать. (Ей все нужны!) Но Аля продолжала бывать и пропадать. Еще — служба у Гавронского и дружба с полоумной его ассистенткой, бывшей (по мужу) Волконской, глупой и истерической институткой, влюбившейся в Алю институтской любовью, — с ревностью, слезами, телеграммами, совместными гаданьями, и т. д. (Ей 36 лет, Але — только что — 21.) А еще — ПАРИЖ: улица, берет на бок, комплименты в метро, роковые женщины в фильмах, Lu et Vu с прославлением всего советского, т. е. „свободного“…
 
      Вера, поймите меня: если бы роман, любовь, но — никакой любви, ей просто хочется весело проводить время: новых знакомств, кинематографов, кафе, — Париж на свободе. Не сомневаюсь (этой заботы у меня нет), что она отлично устроится: она всем — без исключения — нравится, очень одарена во всех отношениях: живопись, писание, рукоделие, всё умеет — и скоро, конечно, будет зарабатывать и тысячу. Но здоровье свое — загубит, а может быть — и душу.
 
      _______
 
      Теперь — судите.
 
      Я в ее жизнь больше не вмешиваюсь. Раз — без оборота, то и я без оборота. (Не только внешне, но внутри.) Ведь обычными лекарствами необычный случай — не лечат. Наш с ней случай был необычный и м. б. даже — единственный. (У меня есть ее тетради.)
 
      Да и мое материнство к ней — необычайный случай. И, всё-таки, я сама. Не берите эту необычайность как похвалу, о чуде ведь и народ говорит: Я — чудо; ни добро, ни худо.
 
      Ведь если мне скажут: — т?к — все, и т?к — всегда, это мне ничего не объяснит, ибо два семилетия (это — серьезнее, чем „пятилетки“) было не как все и не как всегда. Случай — из ряду вон, а кончается как все. В этом — тайна. И — „как все“ — дурное большинство, ибо есть хорошее, и в хорошем-так не поступают. Какая жесткость! Сменить комнату, все сводить к перевозу вещей. Я, Вера, всю жизнь слыла жесткой, а не ушла же я от них — всю жизнь, хотя, иногда, КАК хотелось! Другой жизни, себя, свободы, себя во весь рост, себя на воле, просто — блаженного утра без всяких обязательств. 1924 г., нет, вру — 1923 г.! Безумная любовь, самая сильная за всю жизнь — зовет, рвусь, но, конечно, остаюсь: ибо — С<ережа> — и Аля, они, семья, — как без меня?! — „Не могу быть счастливой на чужих костях“ — это было мое последнее слово. Вера, я не жалею. Это была — я. Я иначе — просто не могла. (Того любила — безумно.) Я 14 лет, читая Анну Каренину, заведомо знала, что никогда не брошу „Сережу“. Любить Вронского и остаться с „Сережей“. Ибо не-любить — нельзя, и я это тоже знала, особенно о себе. Но семья в моей жизни была такая заведомость, что просто и на весы никогда не ложилась. А взять Алю и жить с другим — в этом, для меня, было такое безобразие, что я бы руки не подала тому, кто бы мне это предложил.
 
      Я это Вам рассказываю к тому, чтобы Вы видели, как эта Аля мне дорого далась (Аля и С<ережа>. Я всю жизнь рвалась от них — и даже не к другим, а к себе, в себя, в свое трехпрудное девическое одиночество — такое короткое! И, все-таки, — чтобы мочь любить, кого хочу! Может быть даже — всех. (Из этого бы все равно ничего не вышло, но я говорю — мочь, внутри себя — мочь.) Но мне был дан в колыбель ужасный дар — совести: немож?ние чужого страдания.
 
      Может быть (дура я была!) они без меня были бы счастливы: куда счастливее чем со мной! Сейчас это говорю — наверное. Но кто бы меня — тогда убедил?! Я так была уверена (они же уверили!) в своей незаменимости: что без меня — умрут.
 
      А теперь я для них, особенно для С<ережи>, ибо Аля уже стряхнула — ноша, Божье наказание. Жизнь ведь совсем врозь. Мур? Отвечу уже поставленным знаком вопроса. Ничего не знаю. Все они хотят жить: действовать, общаться, „строить жизнь“ — хотя бы собственную (точно это — кубики! точно т?к — строится! Жизнь должна возникнуть изнутри — fatalement — T. e. быть деревом, а не домом. И как я в этом — и в этом — одинока!).
 
      Вера, мне тоже было 20 лет, мне даже было 16 лет, когда я впервые и одна была в Париже. Я не привезла ни одной шляпы, но привезла: настоящий автограф Наполеона (в Революцию — украли знакомые) и настоящий севрский бюст Римского Короля. И пуд книг — вместо пуда платья. И страшную тоску внутри, что какая-то учительница в Alliance Fran?aise меня мало любила. Вот мой Париж — на полной свободе. У меня не было „подружек“. Когда девушки, пихаясь локтями, хихикали — я вставала и уходила.
 
      _______
 
      Вера, такой эпизод (только что). С<ережа> и Аля запираются от меня в кухне и пригашенными голосами — беседуют (устраивают ее судьбу). Слышу:… „и тогда, м. б., наладятся твои отношения с матерью“. Я: — Не наладятся. — Аля: — А „мать“ слушает. Я: — Ты так смеешь обо мне говорить? Беря мать в кавычки? — Что Вы тут лингвистику разводите: конечно мать, а не отец. (Нужно было слышать это „мать“ — издевательски, торжествующе.) Я — С<ереже>: — Ну, теперь слышали? Что же Вы чувствуете, когда такое слышите? С<ережа> — Ни—че—го.
 
      (Думаю, что в нем бессознательная ненависть ко мне, как к помехе — его новой жизни в ее окончательной форме. Хотя я давно говорю: — Хоть завтра. Я — не держу.)
 
      Да, он при Але говорит, что я — живая А. А. Иловайская, что оттого-то я так хорошо ее и написала.
 
      Нет, не живая Иловайская, а живая — моя мать. Чем обнять (как все женщины!) на оскорбление — я — руки по швам, а то и за спину: чтобы не убить. А оскорбляют меня, Вера, в доме ежедневно и — часно. — Истеричка. Примите валерьянки. Вам нужно больше спать, а то Вы не в себе (NB! когда я до 1 ч. еженощно жду Алю — из гостей, и потом, конечно, не сразу засыпаю, не раньше 2 ч., а встаю в 7 ч., из-за Муриной школы Ходасевич мне даже подарил ушные затычки, но как-то боюсь: жутко, — так и лежат, розовые на черном подносе, рядом с кроватью.) Аля вышла в С<ережин>ых сестер, к<отор>ые меня ненавидели и загубили мою вторую дочь, Ирину (не было трех лет), т. e. не взяв к себе на месяц, пока я устроюсь, обрекли ее на голодную смерть в приюте. — А как любили детей! († 2-го февраля, в Сретение, 1920 г., пробыв в приюте около двух месяцев.) А сестры служили на ж<елезной> д<ороге>, и были отлично устроены и у них было всё, но оне думали, что С<ережа> убит в Армии.
 
      — Чудный день, Вера — птицы и солнце. Вечером еду с Муром в дом, где будет какая-то дама, к<отор>ая м. б. устроит мою французскую рукопись. Были бы деньги — оставила бы их с С<ережей> здесь, пусть я уйду, — и уехала бы куда-нибудь с Муром. Но т?к — нужно ждать событий и выплакивать последние слезы и силы. У меня за эти дни впервые подалось сердце, — уж такое, если не: твердокаменное, так — вернопреданное! Не могу ходить быстро даже на ровном месте. А всю жизнь — летала. И вспоминаю отца, как он впервые и противоестественно — медленно шел рядом со мной по нашему Трехпрудному, все сбиваясь на быстроту. Это был наш последний с ним выход — к Мюрилизу, покупать мне плед. (Плед — жив.) Он умер дней десять спустя. А теперь и Андрея нет. И Трехпрудного нет (дома). Иногда мне кажется, что и меня — нет. Но я достоверно — зажилась.
 
      МЦ.
 
      7-го января 1935 г.
 
      65, Rue J. B. Potin
 
      Vanves (Seine)
 
      С Новым Годом, дорогая Вера!
 
      Желаю Вам в нем — нового: какой-нибудь новой радости. Я его встречала одна — при встрече расскажу — немножко по своем? трехпрудному сну. Когда увидимся? Слыхала про „бал прессы“ — будут ли что-нибудь давать? Хорошо бы…
 
      Целую Вас. Мур еще раз — и еще много-много раз! — благодарит за перо.
 
      Жду весточки.
 
      МЦ.
 
      <Приписка на полях:>
 
      „Бал прессы“: „кадриль литературы“. (Помните?)
 
      10-го января 1935 г.
 
      Vanves (Seine)
 
      33, Rue J. В. Potin
 
      С Новым Годом, дорогая Вера!
 
      Я все ждала радостной вести о Вашем приезде, потом усумнилась в Вашем желании меня видеть из-за моего неответа, и вдруг, вчера узнаю от Даманской, что в редакции (П<оследних> Н<овостей» говорят, что Вы вообще не приедете, п. ч. пять этажей, и что И<ван> А<леексеевич> не то уехал, не то на днях уезжает в Grasse. Конечно, это — слух, но мне приятно, что нет доказательства Вашей на меня обиды. Знайте, дорогая Вера, что я вообще в жизни делаю обратное своим желаниям, живу, так сказать, в обратном от себя направлении, — в жизни, не в писании. — Ну, вот. —
 
      Живу сейчас под страхом терма — я НЕ богема и признаю все внешние надо мной права — на к<отор>ый (терм) у меня пока только 200 фр<анков> от Руднева, который по сравнению с Демидовым оказался моим добрым гением. На Демидова, кстати, жалуются все — кроме Алданова, которого все жалуют. Даманская спросила в редакции, почему не идет мой рассказ. — И не пойдет, он слишком длинен, а она отказывается сократить. (Поляков, очень ко мне расположенный, но совершенно бессильный.) — Сколько строк? — 384. — Но у меня (говорит Даманская) — постоянно бывает 360, а у других — еще больше. В чем дело? — Молчание. Тогда она стала просить Алданова вступиться, но Алданов только развел руками.
 
      Но с этим рассказом (qui n’en est pas un — Сказка матери: говорят мать и две девочки — наперебой) — странная вещь. Ко мне пришел Струве и заявил, что они требуют доведения его до 300 строк — и подал мне мысль обратиться к И<вану> А<лексеевичу> с просьбой урезонить Демидова. Я тут же написала письмо и приложила рукопись, с просьбой хотя бы глазами удостовериться, что сократить немыслимо, ибо всё — от слова к слову, или — как играют в мяч. Струве все это забрал и обещал доставить И<вану> А<лексеевичу> в собственные руки. Прошел месяц, — ответа от И<вана> А<лексеевича> нет (да я и не очень надеялась), но вот что удивительно — и от Струве нет, на два моих письма, достоверно-полученных. М. б. он просто рукопись — потерял?
 
      — Второй эпизод. — Погиб Н. П. Гронский, оказавшийся (поэма Белла-Донна) настоящим, первокачественным и первородным поэтом. Я знала его почти мальчиком (1928 г.), потом мы разошлись. Я написала о его поэме статью на 2 фельетона, к<отор>ую мне его отец («П<оследние> Нов<ости>») посоветовал разбить на две отдельные вещи под разными названиями. Я, из любви к ушедшему и сочувствия к оставшимся (родители его обожали, и каждое слово о нем в печати для них — радость), согласилась, т. е. подписала вещь посредине. (Чудовищно!) И — молчание. А ведь это — отец, и этот отец — друг Демидова, Демидов его вел за гробом.
 
      Дома мне очень тяжело, даже (другому бы!) нестерпимо — у меня нет Вашего дара окончательного отрешения, я все еще ввязываюсь. Все чужое. Единственное, что уцелело — сознание доброкачественности С<ергея> Я<ковлевича> и жалость, с к<отор>ой, когда-то, все и началось. Об Але в другой раз, а м. б. лучше не надо, ибо это — живой яд. А бедного Мура рвут пополам, и единственное спасение — школа. Ибо наш дом слишком похож на сумасшедший. Все — деньги: были бы — разъехались бы, во всяком случае поселила бы отдельно Алю, ибо яд и ад — от нее.
 
      Но у меня над столом карточки Рильке и 3. Унсет, гляжу на них и чувствую, что я — их.
 
      Простите за эгоизм письма, будьте таким же эгоистом, чтобы мне не было стыдно.
 
      Обнимаю Вас и бегу за Муром в школу.
 
      МЦ
 
      6-го февраля 1935 г.
 
      Vanves (Seine)
 
      33, Rue J. В. Potin
 
      Дорогая Вера,
 
      Знаете ли Вы, что я ничего не получила с писательского вечера?
 
      Было — так: я послала Алю с вежливым письмом к Зеелеру — 1-го февраля, решив, что достаточно ждать — и вот их беседа.
 
      Он: — Привет принимаю, а суммы никакой не дам. Аля: — Почему? — П. ч. мне сказали, что Ваша мать уже получила с бриджа для молодых писателей. Мы же получили всего 89 прошений и 50 удовлетворили. Аля: — Моя мать ни о каком бридже не слышала. Он: — Да? Если это так — пусть подтвердит письменно — проверять не буду — и тогда постараюсь ей что-нибудь наскрести.
 
      Вера! Я — взорвалась. Во-первых — на Алю, — вот уж не моя кровь! Стоять такой овцой, — ни слова негодования, ни звука в защиту — а как умеет дерзить! (мне). Во-вторых — на Зеелера. Кто-то сказал, и этот, не проверив, сразу исключил меня из числа получающих. И «наскрести», — точно я нищенка, последняя из последних.
 
      Вот мое письмо к нему:
 
      1-го февр<аля> 1935 г.
 
      Милостивый государь, Г<осподи>н Зеелер,
 
      Новогодний вечер писателей устраивается для неимущих писателей. Я — писатель: 25 лет печатной давности, и я — неимущий: пожалуйте ко мне по адр<есу> на заголовке и удостоверьтесь.
 
      Поэтому я на пособие в абсолютном праве.
 
      Вам «кто-то сказал», что я, в качестве «молодого писателя» (25 лет давности!) «получила» с какого-то «бриджа», и Вы, не дав себе труда проверить, не запросив меня, исключили меня из числа получающих с писательского новогоднего вечера и удовлетворили все прошения — в числе нескольких десятков — кроме моего. Когда же Вы узнали, что я ни о каком бридже и не слышала. Вы предложили мне подтвердить это письменно и обещали тогда «наскрести» — чт? сможете.
 
      Предупреждаю Вас, что никаких «оскребков» не приму, ибо не подачки прошу, а законно мне полагающегося. Если вечер устраивают, то в первую голову для таких вопиюще-неимущих. нecoмненнo-пиcaтeлeй, как Бальмонт, Ремизов и я.
 
      Когда я, на вопрос: — Хорошо, по крайней мере, получили с писательского вечера? — отвечаю: — Ничего, — люди сначала не верят, а потом негодуют — те самые, что шли на этот вечер с целью помочь. Моя неполучка компрометирует всё учреждение.
 
      Сообщите, пожалуйста, мое письмо в Ревизионную Комиссию Союза Писателей и знайте, что я от своего права не отступлюсь и буду добиваться его всеми средствами общественной гласности.
 
      Марина Цветаева
 
      ________
 
      Послано 1-го, нынче 6-ое, ответа нет и наверное не будет. Нарочно сообщаю Вам точный текст письма, ибо наверное до Вас дойдут слухи, что я написала «ужасное» и т. д. письмо — чтобы Вы знали меру этих ужасов.
 
      Я не знаю — кто распределяет. Если у Вас среди них есть знакомые — Вера, вступитесь — потому что я в нищенстве и в бешенстве и, если не дадут, непременно заявлю об этом с эстрады в свое следующее выступление «Последняя любовь Блока» — через месяц. Я уже теперь хотела (2-го февр<аля>, совместное выступление с Ходасевичем), но я только что отправила письмо, а кроме того — не хотелось вмешивать Ходасевича, т. е. устраивать скандал на общем вечере.
 
      — Народу было — зрительно — много: полный зал, но зал — маленький: «Societes Savantes», человек 80. Заработали мы с Ходасевичем ровно по 100 фр., так что я не смогла даже оплатить двух мес. Муриного учения (160 фр. — как мечтала. 100 фр., два фр. мелочью и метровый билет — на возврат.
 
      Вера! Другое. Мне очень спешно нужен возможно точный адр<ес> Оли Иловайской (не знаю ее нынешней фамилии) для ОЧЕНЬ важного для нее дела, пока — тайного. Если Вы мне в следующем письме дадите слово, что никому не скажете, расскажу — всё. Повторяю, очень важное и радостное для нее.
 
      С<ергей> Я<ковлевич> едет в город, хочу отправить с ним, обрываю и обнимаю.
 
      Жду 1) впечатления от «писательского вечера» и по возможности содействия 2) Олиного адр<еса> 3) Слова.
 
      МЦ.
 
      Не забудьте Олину фамилию.
 
      11-го февраля 1935 г.
 
      Vanves (Seine)
 
      33, Rue J. В. Potin
 
      Дорогая Вера,
 
      Во-первых и в срочных: с Зеелером — улажено, т. е. очень обиделся и выдал мне 150 фр. Больше было дано только слепому Плещееву, слепому Амфитеатрову и Миронову — на похороны.
 
      Оказалось, что Зеелера кто-то (кого он так, по благородству, и не назвал, но мне кажется — Ю. Мандельштам ) уверил, что я получила не то 300, не то 500 с какого-то бриджа, и он, естественно, усумнился — давать ли мне еще. Но — что для меня самое важное — оказывается — он и «дамы» (Цейтлин, Ельяшевич и еще другие мои b?te-noir’ы) — совершенно разное: я-то ведь вознегодовала на их недачу (с какого права?!), их хотела посрамить, а оне в это дело и не влезали. Во всем виноват какой-то досужий сплетник и, даже, врец.
 
      — В конце концов мы с Зеелером даже подружились: он тоже похож на медведя и даже ? дя. (КАМЧАТСКИМ МЕДВЕДЕМ НА ЛЬДИНЕ… )
 
      Значит, всё спокойно. Спасибо за готовность помочь.
 
      _______
 
      Второе: я сейчас внешне закрепощена и душевно раскрепощена: ушла — Аля, и с нею относительная (последние два года — насильственная!) помощь, но зато и вся нестерпимость постоянного сопротивления и издевательства. После нее я — вот уже 10 дней — все еще выношу полные углы и узлы тайной грязи, всё, годами скрытое от моих доверчивых я близоруких глаз. Были места в кухне, не подметенные ни разу. Пуды паутины (надела очки!) — и всё такое. Это было — жесточайшее и сокровенно-откровеннейшее наплевание на дом. Сор просто заметался (месяцами!) под кровать, тряпки гнили, и т. д. — Ox! —
 
      Ушла «на волю», играть в какой-то «студии», живет попеременно то у одних, то у других, — кому повяжет, кому подметет (это для меня возмутительней всего, после такого дома!) — всех очарует… Ибо совершенно кругла, — ни угла.
 
      А я, Вера, нынче в первый раз смогла подойти к столу в 6 ч., когда начала это письмо — и уже гроза близкого ужина. С утра протрясла 3 печи, носила уголь, мела, выносила и приносила помойку, ставила и снимала (с печей) чайники, чтобы не жечь газа, 8 концов за Муром (total — 2 heures ), готовила, мыла посуду, мыла пол в кухне, опять подкладывала и протрясала… Всё в золе, руки — угольщиковы, неотмываемые.
 
      Но — нет Алиного сопротивления и осуждения, нет ее цинической лени, нет ее заломленных набекрень беретов и современных сентенций и тенденций, нет чужого, чтобы не сказать больше.
 
      Нет современной парижской улицы — в доме.
 
      Ушла внезапно. Утром я попросила сходить Муру за лекарством — был день моего чтения о Блоке и я еще ни разу не перечла рукописи — она сопротивлялась: — Да, да… И через 10 мин<ут> опять: — Да, да… Вижу — сидит штопает чулки, потом читает газету, просто — не идет. — «Да., да… Вот когда то-то и то-то сделаю — пойду…»
 
      Дальше — больше. Когда я ей сказала, что так измываться надо мной в день моего выступления — позор, — «Вы и так уж опозорены». — Что? — «Дальше некуда. Вы только послушайте, что о Вас говорят».
 
      Но было — куда, ибо 10 раз предупредив, чтобы прекратила — иначе дам пощечину — на 11 раз: на фразу: «Вашу лживость все знают» — дала. — «Не в порядке взрослой дочери, а в порядке всякого, кто бы мне это сказал — вплоть до Президента Республики». (В чем — клянусь.)
 
      Тогда С<ергей> Я<ковлевич>, взбешенный (НА МЕНЯ) сказал ей, чтобы она ни минуты больше не оставалась, и дал ей денег на расходы.
 
      Несколько раз приходила за вещами. Книг не взяла — ни одной. — Дышу. — Этот уход — навсегда. Жить с ней уже не буду никогда. Терпела до крайности. Но, Вера, я не бальмонтова Елена, которой дочь буквально (а м. б. и физически!) плюет н? голову. Я, в конце концов — трезва: ЗА ЧТО?
 
      Моя дочь — первый человек, который меня ПРЕЗИРАЛ. И, наверное — последний. Разве что — ее дети.
 
      Родство для меня — ничто. Т. е. внутри — ничто. Терпя годы, я внутри не стерпела и не простила — ничего. Это нас возвращает к «дедушке» Иловайскому.
 
      — Вера! Через меня Оле будет большое наследство. Да, да, через меня, через «Дом у Старого Пимена».
 
      Было — т?к. Летом я получила письмо от одного парижского адвоката, мне незнакомого, просившего о свидании. Пошла с моим вечным компаньоном и даже аккомпанементом — Муром.
 
      — У меня для Вас радостная весть. Я знаю, что Вы очень нуждаетесь. Вы — наследница порядочного состояния.
 
      — Я?? Но у меня же никого нет, — из тех, — все же умерли. — Вы же внучка Д. И. Иловайского? — Нет. — Но как же? (Объясняю.) — Значит, я плохо читал… Вот — жалость! Дело в том, что у Д<митрия> И<вановича> здесь остались бумаги, и на них заявила права одна дама в Ницце… (рассказ о явной авантюристке)… но я из Вашей вещи знал, что есть — внучка, только я понял, что — Вы…
 
      — Не только внучка, но дочь — Оля Иловайская, в Сербии, и еще правнучка — Инна, дочь его внука Андрея. Но и внучка есть — Валерия. Три женских поколения: Ольга — дочь, Валерия — внучка, и Инна — правнучка. А я — ни при чем.
 
      И опять refrain «какая жалость»…
 
      Человек оказался сердечный, расстались друзьями, — все горевал, что Муру ничего не попадет (Мур его очаровал солидностью и басовитостью.)
 
      ________
 
      Написала Асе — узнать адр<ес> Валерии и польских дедушки и бабушки этой самой «Инны» — Андрей был женат на польке. Ответа не получила.
 
      А на чтении о Блоке — опять он. — В чем же дело? Где же наследницы? А то — дама не унимается.
 
      Нынче же сообщу ему адрес Оли. Не удивитесь, что тогда же не известила ее: мне важно было сперва снестись с теми, в России, хотя бы из-за трудности этого, — я знала, что Олю-то легко найти, мне хотелось — всех сразу. Еще напишу Асе — иносказательно, конечно.
 
      Но Оля, во всяком случае, получит — и, как дочь — большую часть. А авантюристка — ничего. (П. ч. мы обе — не внучки!)
 
      Вот — мой секрет.
 
      А тайна — от сглазу, просто — от глазу, не надо — до поры. Вот, когда — получит, или сама — объявит…
 
      Но все-таки, Вера, зд?рово — через «Старого Пимена». Сослужил — святой.
 
      _______
 
      И мн? простите почерк. (Ваш — чудный! Не прощать, а — благодарить: ЛИЧНОСТЬ.)
 
      Рада, что понравилось «Мать и Музыка». А сама мать — понравилась? Я ей обязана — всем.
 
      _______
 
      Пишете ли? Пишите, Вера! Времени никогда нет, а писать — нужно, ведь только тогда из него и выходишь, ведь только т?к оно и остается!
 
      Сердечно желаю И<вану> А<лексеевичу> быстрого выздоровления, — какая обида! Обнимаю Вас и люблю. Спасибо за все.
 
      МЦ
 
      А Вы — никогда не приедете?
 
      29-го апреля (1935), понедельник, 2-ой день Пасхи.
 
      Vanves (Seine)
 
      33, Rue J. В. Potin
 
      Дорогая Вера.
 
      Хотите — в среду, т. е. послезавтра, 1-го мая, — только не к завтраку, а к обеду? Могли бы быть у Вас начиная с шести. А то, в четверг мы едем с Муром в другой загород, с утра, а до воскресенья — далёко. Если среда (6 ч., 6 1/2 ч.) подходит — не отвечайте. Целую Вас, сердечный привет Вашим.
 
      МЦ.
 
      Люблю не четверги и воскресенья, а среды и субботы: кануны (свободы, которой нет).
 
      30-го апреля 1935 г., вторник
 
      Vanves (Seine)
 
      33, Rue J. В. Potin
 
      Дорогая Вера,
 
      — Отлично. — Будем в субботу к 6 ч. Целую.
 
      МЦ
 
      7-го мая 1935 г.
 
      Vanves (Seine)
 
      33, Rue Jean Baptiste Potin
 
      Дорогая Вера,
 
      Я слышу — что-то дают писателям с Пушкинского вечера, или — будут давать — (а писатели, как шакалы, бродят вокруг и нюхают…)
 
      Я нынче написала Зеелеру и ему же подала прошение, но, м. б. — вернее — еще кого-нибудь попросить?
 
      Мне до зарезу нужны деньги — платить за Мура в школу (2 месяца, итого 160 фр. + неизбежные «fournitures», — в общем 200 фр.
 
      — Почему он не в коммунальной? — П. ч. мой отец на свой счет посылал студентов за границу, и за стольких гимназистов платил и, умирая, оставил из своих кровных денег 20.000 руб. на школу в его родном селе Талицах Шуйского уезда — и я вправе учить Мура в хорошей (хотя бы тем, что в классе не 40 человек, а 15!) школе. Т. е. — вправе за него платить из своего кармана, а, когда пуст — просить.
 
      Только всего этого, милая Вера, «дамам» не говорите, просто напомните, чтобы меня, при дележе, не забыли, и внушите, чтобы дали возможно больше.
 
      В очередных «С<овременных> 3<аписках>» будут только мои стихи, а это — франков сорок, да и то — когда??
 
      Простите за просьбу, целую, спасибо за Мура, который в восторге от того мальчика, говорит: — умный и хорошо дерется.
 
      МЦ.
 
      Черкните, есть ли надежда на получку, чтобы мне знать, можно ли мне обнадежить директора.
 
      Расскажу, при встрече, очень смешную вещь про Мура в школе.
 
      — Когда увидимся?
 
      2-го июня 1935 г., воскресенье
 
      Vanves (Seine)
 
      33. Rue Jean Baptists Potin
 
      Дорогая Вера,
 
      Я не так просто смотрю на Вас — и на себя, чтобы подумать, что Вы меня просто — забыли. Не увидься мы с Вами ни разу за все Ваше пребывание — я бы этого не подумала.
 
      О Вас говорят, что Вы — равнодушная. И этого не думаю.
 
      Вы — отрешенная. От всего, что — Вы («я»). Все для Вас важней и срочней собственной души и ее самых насущных требовалий. А так как я — все-таки — отношусь к Вашей собственной душе, то и мною Вы легко поступитесь — для первого встречного. Вам ненужного — гостя или дела. Если бы я Вам была менее родная — простите за гиперболизм, но он уясняет: если бы я для Вас была менее — Вы, Вы бы со мной больше считались — в жизни дней, — и совсем уже гипербола: — и считали бы себя в б?льшем праве на ту радость, которой — все-таки — являюсь для Вас я.
 
      Вера, хотите совсем грубо? — Ведь от меня — дому — никакого проку, а живете Вы — для дома. Я — не общая радость, а Ваша. А какое Вам дело до себя самой?? Вы меня «забываете» в порядке — себя.
 
      И, конечно. Вера, никогда бы не променяла этой тайной полноты власти на явное предпочтение и процветание. Я — тайну — люблю отродясь, храню — отродясь.
 
      Корни нашей с вами — странной — дружбы — в глубокой земле времен.
 
      — Знаю еще, что могла бы любить Вас в тысячу раз больше, чем люблю, но—слава Богу! — я сразу остановилась, с первого, нет — до первого шагу не дала себе ходу, не отъехав — решила: приехала.
 
      Вы — может быть — мой первый разумный поступок за жизнь.
 
      ________
 
      А пошло бы по-другому (та же я и та же Вы), т. е. разреши я себе хотя бы укол — тоски:
 
      — Боже, какая это была бы м?ка! (для меня: не для Вас). Я бы жила от встречи до встречи, от письма до письма: встречи бы — откладывались, письма — не приходили, или приходили — не те (всегда — не те, ибо те пишешь только ты сам!).
 
      — Вера! я Бога благодарю за то, что люблю Вас в тысячу раз меньше, чем — знаю — могла бы.
 
      _______
 
      Теперь — дел?.
 
      Вера, скажите: тьфу, тьфу не сглазить! (Трижды — в левую сторону.)
 
      Едем с Муром в Фавьер. Мансардное помещение — 600 фр. все лето. Внесла уже половину. Можно стирать и готовить. Есть часть сада, а в общем — 4 мин. от моря. У Людмилы Сергеевны Врангель, оказывается — рожденной Елпатъевской, т. е. моей троюродной сестры, ибо мой отец с С. Я. Елпатьевским — двоюродные братья: жили через поле.
 
      Знаете ли Вы ее — и какая? Мне очень понравилась ее мать, и — на свое удивление — я ей, кажется, тоже, ибо она во вторую встречу меня первая поцеловала, почуяв во мне современницу, как все старики и старухи свыше 70-ти лет.
 
      Теперь все дело — в train de vacances (28-го июня) 1) достать билеты 2) оплатить. 430 фр. — 2 билета — в оба конца. Билетных денег у меня нет. Просила у Руднева аванс — не дал ни копейки. Хочу устроить к 15-му — 20-му вечер, без предварительной продажи. Буду читать своего «ЧЕРТА», которого конечно не возьмут Совр<еменные> Записки. Эпиграф: «Связался черт с младенцем». (До-семилетнее.)
 
      ________
 
      Бальмонт — сидит. Не сумасшествие, а начало белой горячки. В Epinay, в санатории Д<окто>ра Азербайджана, со скидкой. Чудный парк, гуляет до 2 ч. ночи. Влюбился в юную surveillante и предложил ей совместно броситься в Сену. «Отказалась. Тогда я предложил ей ее сбросить, а потом — спасти, ибо — не правда ли, дорогая? — я легко проплываю два километра? Отказалась тоже — и весь день пряталась — везде искал — чуть с ума не сошел. Дорогая! Я безумно люблю (следует имя) — как никогда еще не любил. Пришли мне 12 пузырьков духов — ?chantillons — фиалку, сирень, лаванду, гвоздику, а главное — розу и еще гелиотроп, чт? найдешь — для всех surveillantes, чтобы не завидовали. Я Жанне подарил весь свой одеколон и всю свою мазь для рук — у нее ручки — в трещинах! А ручка еще меньше, чем у (имярек, — женское). Дорогая! Пришли мне побольше папирос, — сумасшедшие выкурили весь мой запас»…
 
      Кончается письмо диалогом:
 
      — Bonsoir, mon premier, mon dernier, mon unique amour!
 
      — Bonsoir, mon ch?ri!
 
      Отрывок — почти дословный, с разницей — словаря: Бальмонт, напр<имер>, не напишет «запас». Читала на улице, из рук Елены. Елену, пока, к нему не пускают, она убивается. Во вторник переезжает в Epinay.
 
      Вера! Бальмонт безумно счастлив. Двенадцать девушек, которым всем вместе только 240 лет, т. е. столько же, сколько Бальмонту в его обычном окружении. Елены, тети Нюши и какой-то полу-датчанки — полу-швейцарки — полу-писательницы. Мечтает по выздоровлении остаться там садовником.
 
      ________
 
      Наследство Оли? Была у юрисконсульта, по вызову. Долго убеждала его, что я НЕ внучка. Нарисовала нашу цветаевско-мейновско-иловайскую семейную хронику. Тогда он ПЕРЕСТАЛ ПОНИМАТЬ. — Как же Вы пришли?! — (Я):? — Т. е., неужели Вы только из дружеских чувств обеспокоили себя ответом на мой запрос и приездом, да еще с мальчиком?
 
      Начал убеждать меня попросить что-нибудь у Оли — в случае…
 
      Я: — «Сеньор! Я бедна, но душой не торгую…»
 
      А знаете. Вера, в чем загвоздка? Оказывается — было два Димитрия Ивановича Иловайских, да: два. Один — наш, настоящий пайщик, а другой — еще какой-то, не пайщик, но вдова не-пайщика представила расписку, а председатель Страхового о<бщест>ва Д<митрий> И<ванович> отлично помнит, что пайщиком был именно наш Д<митрий> И<ванович>, но расписки у него нет. А та расписка — Бог ее знает…
 
      Дала юрисконсульту адр<ес> Оли. Оля — боевая, авось взыграет в ней материнская кровь — и отстоит. Напишите ей всё это. Акции Страхового О<бщест>ва, пайщиком к<оторо>го был Д<митрий> И<ванович>, 200.000 франков. Но упомяните, в случае удачи, и сонаследниц: Валерию и Андреину дочь — трехлетнюю Инну. Знает ли Оля об Андреиной смерти (вербная суббота, апрель 1932 г., запущенный туберкулез: не лечился).
 
      ________
 
      Письма Goethe к Frau Charlotte von Stein…
 
      «Charlotte von Stein starb nach Vollendung ihres 85-ten Lebensjahres am 6. Januar 1827. Sie hatte noch angeordnet, dass ihr Sarg nicht an Goethes Haus vor?bergetragen werden sollte, weil ihn der Anblick angreifen k?nnte. Aber die st?dtischen Begr?bnisordner richteten sich nicht nach diesem Wunsch, da so eine vornehme Tote nur auf dem Hauptwege zum Friedhof geleitet werden d?rfte.
 
      Goethe liess sich bei der Bestattung durch seinen Sohn vertreten».
 
      ________
 
      Это Вы — знали?
 
      У меня есть хорошая книга про Гёте — по-французски. (Выдержки из записей о нем современников.) Хотите — пришлю? Не забудьте ответить.
 
      Письма Goethe к Frau von Stein я читала 17 лет, равно как переписку с матерью, — какая чудная! Напоминает мне Пра.
 
      Бедная Frau von Stein, слишком поздно — сдавшаяся. Как ужасно он с ней — после всего — шутит. («А кто моя деточка? А кто — мой цветочек? М. б. ты угадываешь?» и т. д. — после всего того чистого ада — и жара!)
 
      Ну вот. Вера, полночь. Устала — не от письма, а от целого дня работы по дому, и не от работы, а от толчеи: своей собственной. (Стала было перечислять содеянное, но самой стало скучно). Устала от несвоего дела, на которое уходит — жизнь.
 
      В Фавьере тоже будет очень трудно: жара (мансарда), примус, далекий рынок, стирка без приспособлений и, кажется, даже без воды. Писать навряд ли придется, во всяком случае не прозу — требующую времени.
 
      С Посл<едними> Нов<остями> у меня — конец. Они четыре месяца продержали ту мою статью «Поэт-альпинист», к<отор>ую Вы потом слышали в разросшемся виде. (Была — ровно 300 строк.) Тогда я, с резким письмом Демидову, взяла обратно и больше ничего не даю, зная, что не возьмут. Они меня выжили. Кстати, Гронские, и отец и мать, оба остались недовольны моим докладом. «Не сумела дать Николая»… Вопрос — какого?
 
      Но все же — обидно. Я многое упростила — для отца. Он — совсем болен, разом рухнул, в санатории. Называется «острая неврастения». Просто — тоска, конец всему.
 
      Вера, помните. Вы мне подарили книжку? Перепишу в нее нашу переписку с Гронским: его письмо, моё, — и т. д. — до последнего. Я писала с моря, он — из Медона, 7 л<ет> назад, лето 1928 г.
 
      <Далее на полях и между строк:>
 
      В следующий раз напишу про Мура. Очень обрадовался привету и сам приветствует. Вас он зовет «Вера».
 
      Напишите впечатление от семейства Врангелей. Они Вас знают. Какой — он?
 
      Пишите и не забудьте: прислать ли Гёте? Книга — ст?ящая.
 
      — Вы ко мне приедете летом? (Конечно — нет!)
 
      Сердечный привет Вашим, Вас — целую.
 
      МЦ.
 
      11-го июня 1935 г., вторник
 
      Vanves (Seine)
 
      33, Rue J. В. Potin
 
      Дорогая Вера,
 
      Хотя очень мало времени до 20-го, — но может быть попытаетесь? Посылаю пять. (С Вами хорошо, что можно говорить без прилагательных (лгательных!) и даже, иногда — без существительных!)
 
      Итак — пять.
 
      — А у Мура третий день смутное нытье живота, и резкая боль при согбении и распрямлении — боюсь аппендицита — тогда, прощай наше лето! Завтра веду к врачу. А нынче до 12 ч. ночи — буду писать собственноручные билеты и такие же, к ним, просьбы — ну-у-дные! Все-таки — противоестественно — вечно клянчить. Проще — деньги в банке, тем более отцом и дедом — делом! — заработанные. (Мой дед А. Д. Мейн был редактором московской газеты «Голос» — чей, интересно??)
 
      До свидания, милая Вера, мне совсем не стыдно Вас просить. П. ч. Вам все равно — как и мне.
 
      Пишите!
 
      МЦ.
 
      8-го июля 1935 г.
 
      Favi?re, par Bonnes (Var)
 
      Villa Wrangel
 
      Дорогая Вера! Вы уже видите: Фавьер. Живем 9-тый день, — Мур и я, я и Мур, Мур, море и я, Мур, примус и я, Мур, муравьи и я (здесь — засилье!). Дом — дико беспорядочный, сад в ужасном виде — настоящее «дворянское гнездо» (хотя здесь-баронское. А вдруг — я напишу повесть — Баронское гнездо??). Писать, еще, невозможно, почему — в письме. Вообще, ждите письма (целой жалобной книги на фавьерскую эмиграцию). С<ергей> Я<ковлевич> переслал мне Цейтл<инские> 50 фр. (собств<енно> — Ваши!).
 
      <Приписка на полях:>
 
      Огромное спасибо — Вам, не ей!
 
      МЦ.
 
      28-го августа 1935 г.
 
      La Favi?re, par Bormes (Var)
 
      Villa Wrangel
 
      Дорогая Вера,
 
      Я знаю, что мое поведение совершенно дико, но знаю также, что я совершенно взята в оборот фавьерского дня. Во-первых — у меня нет твердого места для писания, во-вторых — при нетвердости места — отсутствие твердого стола: их — два: один — кухонный, загроможденный и весь разъезжающийся от малейшего соприкосновения, к тому же — в безоконной комнате, живущей соседним окном, другой — на к<отор>ом сейчас пишу — плетеный, соломенный, стоящий только когда изо всех сил снизу подпираешь коленом, т. е. — весь какой-то судорожный. С этим столом я в начале лета таскалась в сад — пока Мур днем спал — от 2 ч. до 4 ч. — но это была такая канитель: то блокнот забудешь, то папиросы, то марки у Мура остались, кроме того — в двух шагах кверху — тропинка, по к<оторо>му <которой> весь Фавьер на пляж или с пляжа — и всё слышно, все отрывки, и я сама — видна, а я никогда не умела писать на людях, — словом, я совершенно прекратила писать письма, — только Сереже — коротенькие листочки.
 
      Конечно, будь я в быту нрава боевого — я бы добилась стола, и мне даже предлагали ходить на соседнюю дачу, — но это — душевно-сложно: похоже на службу — и все те же сборы: не забыть: блокнота, марок, портсигара, зажигалки (не забыть налить бензин), — тетради на всякий случай (вдруг захочется перечесть написанное утром) — и т. д. Нет, стол должен быть — место незыблемое, чтобы со всем и от всего — к столу, вечно и верно — ждущему. (Так Макс возвращался в Коктебель.)
 
      Мой день: утром — примус и писанье своего — до 11 ч., с 11 ч. — 1 ч. купанье, т. е. пляж, около 2 ч. обед, от 2 ч. — до 4 ч. — Мурин сон в комнате с окном и моя беспризорность (бесстоловость), 4 ч. — чай, 5 ч. — 7 ч. — прогулка или пляж, около 8 ч. — ужин, а там — тьма и ночь, т. е. опять Мурин сон, а я в кухне — при открытой двери освещенная, верней — светящая — как маяк, при закрытой — закупоренная как бутылка, и опять нет стола, а доска годная разве только для кораблекрушения.
 
      Словом, у меня третий месяц нет своего угла, и поэтому я очень мало сделала за это лето, хотя как будто было много свободного времени. (Вот сейчас пишу Вам вместо стихов, т. е. утром, и к тетради за весь день уже не прикоснусь: не смогу. Т. е. буду таскать ее на пляж, и буду сидеть с ней на коленях на своей скворешенной лестнице, но в лучшем случае — несколько строк. Повторяю: без стола — не могу, не говоря уже о карандаше: символе бренности и случайности.)
 
      А все входы и выходы! Один Мур чего стоит: — Мама, скоро купаться? — Мама, огромный паук: наверное тарантул! — Мама, мяч раз-дулся! (т. е. выдохся). — Мама, я кончил «Dimanche Illustre»! и лейтмотив всех каникул: — Ма-ама! Что-о мне де-е-е-лать?!
 
      Но лето (помимо писанья, а оно главное: после Мура — главное, второ-главное) — было чудное. Говорю — было, п. ч. оно явно кончилось. Остатки. Улыбки. И если бы я могла быть как все — или хотя бы — жить как все — я этим летом была бы счастлива. Но все — отдыхали — от работы: службы, очевидно нелюбимой, мой же отдых и есть моя работа. Когда я не пишу — я просто несчастна, и никакие моря не помогут.
 
      Теперь — о другом. За последние годы я очень мало писала стихов. Тем, что у меня их не брали — меня заставили писать прозу. Пока была жива «Воля России», я спокойно могла писать большую поэму, зная — что возьмут. (Брали — всё, и за это им по гроб жизни — и если есть — дальше — благодарна.) Но когда В<оля> Р<оссии> кончилась — остался только Руднев, а он сразу сказал: — Больших поэм мы не печатаем. Нам нужно на 12-ти страницах — 15 поэтов.
 
      Куда же мне было деваться с моими большими вещами? Так пропал мой Перекоп — месяцев семь работы и 12 лет любви — так никогда не была (и навряд ли будет) кончена поэма о Царской Семье. Так пропал мой французский Молодец — La Gars — и по той же причине: поэмы не нужны. А мне нужно было — зарабатывать: и внешне оправдывать свое существование. И началась — проза. Очень мной любимая, я не жалуюсь. Но все-таки — несколько насильственная: обреченность на прозаическое слово.
 
      Приходили, конечно, стихотворные строки, но — как во сне. Иногда — и чаще — так же и уходили. Ведь стихи сами себя не пишут. А все мое малое свободное время (школьные проводы Мура, хозяйство, топка, вечная бытовая неналаженность, ненадёжность) — уходило на прозу, ибо проза физически требует больше времени — как больше бумаги — у нее иная физика.
 
      Отрывки заносились в тетрадь. Когда 8 строк, когда 4, а когда и две. Временами стихи — прорывались, либо я попадала — в поток. Тогда были — циклы, но опять-таки — ничего не дописывалось: сплошные пробелы: то этой строки нет, то целого четверостишия, т. е. в конце концов — черновик.
 
      Наконец — я испугалась. А чт? если я — умру? Что же от этих лет — останется? (Зачем я — жила??) И — другой испуг: а чт? если я — разучилась? Т. е. уже не в состоянии написать цельной вещи: дописать. А чт? если я до конца своих дней обречена на — отрывки?
 
      И вот, этим летом стала — дописывать. Просто: взяла тетрадь и — с первой страницы. Кое-что сделала: кончила. Т. е. есть ряд стихов, которые — есть. Но за эти годы — заметила — повысилась и моя требовательность: и слуховая и смысловая: Вера! я день (у стола, без стола, в море, за мытьем посуды — или головы — и т. д.) ищу эпитета, т. е. ОДНОГО слова: день — к иногда не нахожу — и — боюсь, но это. Вера, между нами — что я кончу как Шуман, который вдруг стал слышать (день и ночь) в голове, под черепом — трубы en ut bemol — и даже написал симфонию en ut bemol — чтобы отделаться — но потом ему стали являться ангелы (слуховые) — и он забыл, что у него жена — Клара, и шестеро детей, вообще — всё — забыл, и стал играть на рояле — вещи явно-младенческие, если бы не были — сумасшедшие. И бросился в Рейн (к сожалению — вытащили). И умер как большая отслужившая вещь.
 
      Есть, Вера, переутомление мозга. И я — кандидат. (Если бы видели мои черновики. Вы бы не заподозрили меня в мнительности. Я только очень сознательна и знаю свое уязвимое место.)
 
      Поэтому — мне надо торопиться. Пока еще я — владею своим мозгом, а не ?н — мной, не т? — им. Читая конец Шумана, я всё — узнавала. Только у него громче и грознее — п. ч. — музыка: достоверный звук.
 
      Но — пожалуйста — никому ничего.
 
      Во всяком случае, пока — я справляюсь.
 
      — Н? вот. Я ничего не написала о людях, но в конце концов я никого сильно не полюбила за это лето, а только это — важно.
 
      Мур (тьфу, тьфу!) совсем поправился. Говорят — очень красив. Мне важно, что — живой Наполеон: раскраска, сложение, выражение, не говоря уже о чертах. Только — светловолосый. — Еще бы написать Святую Елену: дань любви — за жизнь.
 
      Обнимаю Вас. Простите и пишите.
 
      МЦ.
 
      5-го декабря 1935 г., четверг
 
      Vanves (Seine) 65, Rue J. В. Potin дом — старый, номер — новый
 
      Дорогая Вера,
 
      Тоже ежедневно о Вас думала. И убеждена была, что виноватая — я.
 
      А так как, оказывается, виноваты мы обе, то виноватого — нет, вины — нет. Есть — жизнь: быт.
 
      Буду у Вас завтра, в пятницу, одна, на минутку — с билетами — в четвертом часу (дай Бог только найти улицу!).
 
      А пока целую и благодарю и радуюсь встрече.
 
      26-го Октября 1936 г.
 
      Vanves (Seine)
 
      65, Rue J. В. Potin
 
      Дорогая Вера,
 
      Мне О. Б. Ходасевич передала Ваш привет — значит я все-таки для Вас еще существую (сегодня), а то наша с вами дружба постепенно и неуловимо начала для меня перемещаться в родные туманы прошлого, где мы обе так охотно и свободно живем. Вы ведь тоже ничего не удерживаете, всё отпускаете. — Сколько я так отпустила и упустила! —
 
      МЦ.
 
      Но давайте попробуем еще — посуществовать друг для друга — нынче. Целую Вас и жду весточки.
 
      МЦ.
 
      3-го ноября 1936 г., вторник.
 
      Vanves (Seine)
 
      65, Rue J. В. Potin
 
      Дорогая Вера,
 
      Совершенно потрясена происшествием с И<ваном> А<лексеевичем> в Германии. Вот тебе и:
 
      …Нет ни волшебней, ни премудрей
 
      Тебя, благоуханный край,
 
      Где чешет золотые кудри
 
      Над вечным Рейном — Лорелей!
 
      (Москва, 1914 г., я)
 
      Прочтя в П<оследних> Н<овостях>, я раскрыла рот как рыба, я буквально захлебнулась негодованием, и так и живу эти дни с разинутым ртом, и еще удивляюсь, что нету — пены.
 
      Милая Вера, перешлите пожалуйста это письмо Вере Зайцевой, это чужое дело, за которое я взялась, срочное, а Аля сказала, что у них, кажется, новый адрес.
 
      Целую Вас и жду весточки.
 
      МЦ.
 
      И<ван> А<лексеевич> очень хорошо написал, по-олимпийски, совершенно сторонне и созерцательно, и непричастно —
 
Как души смотрят с высоты
На ими брошенное тело,
 
      Не пишу ему лично, п. ч. ему наверное надоели расспросы и сочувствия. Но пусть он эту мою sensibilite не примет — как это обычно со мной бывает — за бесчувственность!
 
      Будьте посредником.
 
      Целую еще раз.
 
      2-го января 1937 г., суббота
 
      Vanves (Seine)
 
      65, Rue J. В. Potin
 
      С Новым Годом, дорогая Вера!
 
      Мы очень давно с Вами не виделись, и я слегка обижена, ибо зов, всегда, исходит — от Вас, — и уже давно не исходит.
 
      Милая Вера, мне необходимо устроить свой вечер — прозу: чтение о Пушкине, называется «Мой Пушкин» (с ударением на мой). Я его как раз кончаю.
 
      Я совсем обнищала: Совр<еменные> Записки (НЕГОДНЫЕ) не дали мне на Рождество даже 100 фр<анков> аванса — под моего Пушкина, под предлогом, что им нужно достать 5 тысяч (чего проще: 5.100!).
 
      Словом, вечер мне необходим.
 
      Хочу повидаться с Вами, чтобы посоветоваться, когда, мне бы хотелось — поскорей, но не знаю (столько было вечеров) — осуществимо ли уже в январе.
 
      Словом — зовите, и я приеду.
 
      Обнимаю Вас. Вам и Вашим мои самые сердечные поздравления и пожелания.
 
      МЦ.
 
      Р. S. Можно Вас попросить передать или переслать Б. К. Зайцеву мое прошение о чем-нибудь с новогодн<его> писательского вечера?
 
      ________
 
      У меня занят, пока, только четверговый вечер — первого дня Русского Рождества (7-го).
 
      5-го февраля 1937 г.
 
      Дорогая Вера,
 
      Увы! Вашу открытку получила слишком поздно, а именно около 7 ч., когда уже «все ушли».
 
      Насчет зала еще ничего не предприняла, ищу человека, к<отор>ый бы этим занялся, п. ч. — по опыту знаю — у меня такие дела совсем не выходят.
 
      Спасибо за пальто. Сердечный привет. Очень жаль, что так вышло.
 
      МЦ.
 
      Деньги от Зеелера получила — 150 фр<анков>. Видела в тот день очень много старых и странных писателей.
 
      8-го февраля 1937 г., понедельник
 
      Vanves (Seine)
 
      65, Rue J. В. Potin
 
      Дорогая Вера,
 
      Нам с Вами и нам с pneu — решительно не везет. Ваше воскресное, в к<отор>ом Вы меня зовете в 4 ч. в воскресенье же, я получила только нынче, т. е. в понедельник утром.
 
      Огромное Вам спасибо, но 1) совершенно не хочу Вас эксплуатировать в вещах, к<отор>ые могут сделать другие 2) уже условилась со Струве, с к<отор>ым отправлюсь во вторник на Tokio (торговаться будет — он).
 
      Сняв зал, тотчас же Вас извещу и оповещу в газетах. Нынче в однодневной газете должны появиться мои D?mons.
 
      Целую вас и от всей души благодарю.
 
      10-го февраля 1937 г., среда
 
      Vanes (Seine)
 
      65, Rue J. В. Potin
 
      Дорогая Вера,
 
      Сняла Salle Tokio на 2-ое марта, вторник — за 125 фр., дала 25 фр. задатку. Огромное спасибо за сбавку и все хлопоты, — я на все письма тотчас же Вам ответила, не понимаю — как Вы могли не получить, а на последнее Вам Аля позвонила.
 
      Билеты доставлю на самых днях, скорей всего — завтра, будут от руки. В четверг Струве даст первую заметку о вечере. До свидания, целую Вас и еще раз горячо благодарю.
 
      МЦ.
 
      12-го февраля 1937 г., пятница
 
      Vanves (Seine)
 
      65, Rue J. В. Potin
 
      Дорогая Вера,
 
      Не удивитесь, если в следующий четверг увидите в газетах другой зал, — я от Tokio отказалась. И вот почему: со всех сторон слышу, что моя (демократическая) публика туда не пойдет, что привыкли меня слышать в бедных залах — и т. д. — и т. д. — и я сама чувствую, что это отчасти правда, что я и хороший зал — не вяжемся — (я — и хорошая жизнь…).
 
      Не сердитесь. Н? — победней будет вечер, но моя странная совесть будет спокойна.
 
      Как только сниму (не позже завтра, субботы) извещу Вас и пришлю билеты.
 
      Купите Nouvelles Litteraires от 6-го февр<аля> и увидьте, что сделали с Пушкиным.
 
      Целую Вас.
 
      МЦ.
 
      <19-го февраля> 1937 г., пятница
 
      Vanves (Seine)
 
      65, Rue J. B. Potin
 
      Дорогая Вера,
 
      Всё знаю и не виновата ни в чем: без меня меня женили (на заведомо-имеющем быть пустым зале Ласказ). Дальше: мои билеты ничтожества — осознаю это с грустью. Я две недели просила Алю купить мне какой-то специальной бумаги — и плотной и тонкой — для собственноручных билетов, она все дни и весь день в Париже и все писчебумажные места знает — и ничего. Наконец я попросила знакомого, имеющего отношение к типографии. Цена — 35 фр.! Тогда попросила отвечатать на машинке на плотной бумаге, принес — это. (11 фр.)
 
      Ну, будь чт? будет. Вечеру этому совсем не радуюсь, ибо ненавижу нелепость, а получается — сплошная.
 
      Целую Вас и благодарю за неутомимость: я бы на Вашем месте — завела руки за спину. (И, кажется — на своем.)
 
      МЦ
 
      Р. S. Посылаю 15 — на полное авось.
 
      (У меня их — двести!!!)
 
      11-го февраля <марта> 1937 г., четверг
 
      Vanves (Seine)
 
      65, Rue J. В. Potin
 
      Дорогая Вера,
 
      Может быть Вы уже знаете, вчера, с 9-го на 10-ое, ночью, умер Замятин — от грудной жабы.
 
      А нынче, в четверг, мы должны были с ним встретиться у друзей, и он сказал: —Если буду здоров…
 
      Ужасно жаль, но утешает мысль, что конец своей жизни он провел в душевном мире и на свободе.
 
      Мы с ним редко встречались, но всегда хорошо, он тоже, как и я, был: ни нашим ни вашим.
 
      ________
 
      Вера милая, огромное спасибо зa вечер, за досланные 20 фр., за неустанность Вашей дружбы.
 
      Есть люди, из моих друзей, которые не продали ни одного билета, и по-моему это — не друзья. Я не от жадности говорю, а от глубочайшего непонимания такого толкования дружбы, меня такое внешнее равнодушие внутренне рознит, п. ч. я дружбы без дела — не понимаю.
 
      Но, в общем, вечер прошел отлично, чистых, пока, около 700 фр. и еще за несколько билетов набежит. Я уже уплатила за два Муриных школьных месяца, и с большой гордостью кормлю своих на вечеровые деньги, и домашними средствами начала обшивать себя и Мура.
 
      Еще раз — огромное спасибо!
 
      О вечере отличный отзыв в Сегодня, и будет отзыв в Иллюстрированной России, а Посл<едние> Нов<ости> — отказались, и Бог с ними!
 
      Получаю множество восторженных, но и странных писем, в одном из них есть ссылка на Ивана Алексеевича — непременно покажу при встрече. Но Вы скоро едете? Если не слишком устанете — позовите.
 
      (Никто не понял, почему Мой Пушкин, все, даже самые сочувствующие, поняли как присвоение, а я хотела только: у всякого — свой, это — мой. Т. е. в полной скромности. Как Kl?rchen у Гёте говорит в Эгмонте — про Эгмонта: — Mein Egmont… А Руднев понял — как манию величия и прямо пишет…)
 
      Обнимаю Вас. Сердечный привет Вашим.
 
      М.
 
      <Приписка на полях:>
 
      Аля едет на самых днях, но уже целиком себя изъяла, ни взгляда назад… А я в детстве плакавшая, что Старый Год кончается — и наступает Новый… «Мне жалко старого Года…»

ЛОМОНОСОВОЙ Р. Н

      20-го апреля 1928 г.
 
      Meudon (S. et О.)
 
      2, Avenue Jeanne d'Arc
 
      Милая Раиса Николаевна,
 
      Экспресс пришел без меня, я на три дня уезжала з?город, за чужой з?город, потому что Медон, в котором я живу, тоже загород. Только потому не отозвалась тотчас же.
 
      Сердечное спасибо за Бориса Леонидовича и за себя.
 
      Способ пересылки, как видите, очень хорош, но мне очень совестно утруждать Вас.
 
      Два года назад, даже меньше, я была в Лондоне, у меня там был вечер стихов, могли бы встретиться. Но может быть — В?с там не было? (Стихи с предварительным докладом Кн<язя> Святополка-Мирского, из которого я поняла только собственное имя, да и то в английской звуковой транскрипции!)
 
      Еще раз сердечное спасибо.
 
      Марина Цветаева
 
      — Да, Пастернак мой большой друг и в жизни и в работе. И — что самое лучшее — никогда не знаешь, кто в нем больше: поэт или человек? Оба больше!
 
      Редчайший случай с людьми творчества, хотя, по-моему, — законный. Таков был и Гёте — и Пушкин — и, из наших дней. Блок. А Ломоносова забываю. Вашего однофамильца, а может быть — предка?
 
      29-го мая 1928 г.
 
      Meudon (S. et О.)
 
      2, Avenue Jeaime d'Arc
 
      Дорогая Раиса Владимировна,
 
      Простите великодушно: замоталась с вечером, имеющим быть 17-го июня. Нужно ловить людей, устраивать и развозить билеты, всего этого я не умею, а без вечера мне не уехать.
 
      Париж раскаленный, 49° на солнце, 34° в тени. Люблю жару, но речную и морскую. Сущность камня — холод, в пышущем камне нарушена его природа.
 
      Непосредственно после Вашего письма написала Борису — все письмо было о Вас, как жалко, что получил его он, а не Вы!
 
      А перед Вами я осталась невежей. Знаю. Пишу между двумя поездами, т. е. билетными поездками. Моя сущность — <одиночество > сам по себе. Во мне, предлагающей билеты, нарушена моя природа.
 
      Простите за несвязность речи и безобразный почерк. Все хотелось написать Вам по-настоящему — хотя бы про поэтов и соловьев. Не вышло. Вышло — невежа.
 
      Не сердитесь! Сама сержусь.
 
      Сердечный привет и благодарность
 
      М. Цветаева
 
      Р. S. Мой поезд конечно ушел.
 
      12-го сентября 1929 г.
 
      Meudon (S. et О.)
 
      2, Avenue Jeanne d'Arc
 
      Дорогая Г<оспо>жа Ломоносова (а отчество Ваше позорно забыла, — в говоре оно слито, а т?к, в отвлечении, отпадает — по крайней мере у меня. Имя — помню.) Как жаль, что Вы не попали в Париж и какой стыд, что только сейчас, полгода по несвершении, от меня это слышите.
 
      Дело не в «собирании» написать, а в лютости жизни. Встаю в 7 ч., ложусь в 2 ч., а то и в 3 ч. — чт? в промежутке? — быт: стирка, готовка, прогулка с мальчиком (обожаю мальчика, обожаю гулять, но писать гуляя не могу), посуда, посуда, посуда, штопка, штопка, штопка, — а еще кройка нового, а я так бездарна! Часто за весь день — ни получасу на себя (писанье), ибо не забудьте людей: гостей — или в тебе нуждающихся.
 
      Нас четверо в семье: муж, за которого я вышла замуж, когда ему было 18 лет, а мне не было 17-ти, — Сергей Яковлевич Эфрон, бывший доброволец (с Октябрьской Москвы до Галлиполи — всё, сплошь в строю, кроме лазаретов (три раненья) — потом пражский студент, ученик Кондакова (о котором Вы наверное слышали — иконопись, археология, архаика, — 80-летнее светило) — ныне один из самых деятельных — не хочу сказать вождей, не потому что не вождь, а потому что вождь — не то, просто — отбросив «один из» — сердце Евразийства. Газета «Евразия», единственная в эмиграции (да и в России) — его замысел, его детище, его горб, его радость. Чем-то, многим чем, а главное: совестью, ответственностью, глубокой серьезностью сущности, похож на Бориса, но — мужественнее. Борис, как бы сказать, женское явление той же сути. Это о муже. Затем дочь — Аля (Ариадна), дитя моего детства, скоро 16 лет, чудная девочка, не Wunder-Kind, a wunder-bares Kind, проделавшая со мной всю Советскую (1917 г. — 1922 г.) эпопею. У меня есть ее 5-летние (собственноручные) записи, рисунки и стихи того времени (6-летние стихи в моей книжке «Психея», — «Стихи дочери», которые многие считают за мои, хотя совсем не похожи). Сейчас выше меня, красивая, тип скорее германский — из Kinder-Walhalla. — Два дара: слово и карандаш (пока не кисть), училась этой зимой (в первый раз в жизни) у Натальи Гончаровой, т. е. та ей давала быть. — И похожа на меня и не-похожа. Похожа страстью к слову, жизнью в нем (о, не влияние! рождение), непохожа — гармоничностью, даже идилличностью всего существа (о, не от возраста! помню свои шестнадцатъ). Наконец — Мур (Георгий) — «маленький великан», «Муссолини», «философ», «Зигфрид», «Le petit ph?nom?ne», «Napol?on a Ste H?l?ne», «mon doux J?sus de petit Roi de Rome» — все это отзывы встречных и поперечных — русских и французов — а по мне просто Мур, которому таким и быть должно. 41/2 года, рост 8-летнего, вес 33 кило (я — 52), вещи покупаю на 12-летнего (NB! француза) — серьезность в беседе, необычайная живость в движениях, любовь 1) к зверям (все добрые, если накормить) 2) к машинам (увы, увы! ненавижу) 3) к домашним. Родился 1-го февраля 1925 г., в полдень, в воскресенье. Sonntagskind.
 
      Я еще в Москве, в 1920 г. о нем писала:
 
Все женщины тебе целуют рухи
И забывают сыновей.
Весь — как струна! Славянской скуки
Ни тени — в красоте твоей!
 
      Буйно и крупно-кудряв, белокур, синеглаз. Этого-то Мура я и прогуливаю — с февраля 1925 г. по нынешний день. Он не должен страдать от того, что я пишу стихи, — пусть лучше стихи страдают! (как оно и есть).
 
      О себе не успела. Вкратце. Написала большую поэму Перекоп, которую никто не хочет по тем же причинам, по которым Вас красные считают белой, а белые — красной. Так и лежит. А я пишу другую, имя которой пока не сообщаю. Эпиграф к Перекопу: Dunkle Zypressen! — Die Welt ist gar zu lustig. — Es wird doch alles vergessen
 
      <Приписки на полях:>
 
      Сообщите отчество, которое я раз 10 сряду протвержу вместе с именем, тогда сольется.
 
      Как Ваш сын? О Борисе ничего не знаю давно. Читала его «Повесть» в Совр<еменном> Мире. — Чудно. —
 
      Написала зимой большую работу о Н. Гончаровой (живописание). Идет в «Воле России».
 
      У меня есть большой друг в Нью-Йорке: Людмила Евгеньевна Чирикова, дочь писателя — не в этом дело — и художница — не в этом дело, — только как приметы. Красивая, умная, обаятельная, добрая, мужественная и — по-моему — зря замужем. Начало девическое и мужественное. Узнайте у кого-нибудь ее адрес и при случае познакомьтесь. Вы ее полюбите. Ей тоже очень трудно жить, хотя внешне хорошо устроена. Любовь к ребенку и к ремеслу: двойное благословение Адама и Евы. — Целую Вас. Не сердитесь? Не сердитесь. Вы меня тоже любили.
 
      МЦ.
 
      27-го сентября 1929 г.
 
      Meudon (S. et O.)
 
      2, Avenue Jeanne d'Arc
 
      Дорогая Г<оспо>жа Ломоносова! Это письмо Вы получите раньше первого, отправленного недели две назад.
 
      Направляю к Вам Елизавету Алексеевну Хенкину, моего большого друга, которая ныне покидает Медон на Нью-Йорк. Она Вам обо мне расскажет, — знает моего мужа, детей, жизнь, меня, — Живая связь. Уверена, что эта встреча к общей радости.
 
      Обнимаю Вас
 
      Марина Цветаева
 
      1-го февраля 1930 г.
 
      Meudon (S. et О.)
 
      2, Avenue Jeanne d'Arc
 
      Дорогая Раиса Николаевна! Вы живете в стране, которой я всегда боялась: два страха: по горизонтали — отстояния от всех других, водной горизонтали, и по вертикали — ее этажей. Письмо будет идти вечно через океан и — вторая вечность — на стосороковой — или сороковой — этаж. Письмо не дойдет, или — дойдет уже состарившимся. Не моим.
 
      Отсюда — всё, то есть: мое безобразное молчание на Ваше чудное, громкое как голос, письмо, и подарок. Есть у меня друг в Харбине. Думаю о нем всегда, не пишу никогда. Чувство, что из такой, верней на такой дали всё само-собой слышно, видно, ведомо — как на том свете — что писать потому невозможно, что — не нужно. На такие дали — только стихи. Или сны.
 
      Вы не так видите, ибо там живете и там для Вас «здесь», но если бы Вы хоть час провели со мной, на воле, наедине, то Вы бы меня сразу поняли, ибо из таких чувствований, страхов, поступков — вся я. К тому же — я в Америке никогда не буду, знаю это, — не говоря уж о визах («визы» — вздор!) — чем устойчивее, благоустроеннее, благонадежнее пароходы — тем они мне страшней. Моя уверенность, т. е. уверенность моего страха (ВОДЫ), вызвала бы крушение — или к?к это н? море называется. Из-за одного неверующего (обратно Содому!) весь корабль погибнет.
 
      Континентальнее человека не знаю. Реку люблю: тот же континент. На море — самом простом, почти семейном («plage de famille», как в путеводителях) — томлюсь, не знаю, что делать. Уже два раза во Франции ездила по летам н? море, и каждый раз, к вечеру первого же дня: не то! нет — то, то самое, т. е. первое детское море Генуи после: «Прощай, свободная стихия!» Пушкина: разочарование. После первого раза — привычное. Сколько раз пыталась полюбить! Как любовь.
 
      Все мои обожают: Мур за песок, Аля за свободу (от хозяйства и, может быть, — немножко от меня), Сережа (муж, так же странно звучит как звучало бы о Борисе, чужое слово, но называю, чтобы не вышло путаницы) за всю свою раннюю юность: Крым, Кавказ и — другой Крым, 1919 г. — 20 г. Я одна, как белый волк, — хотя бурый от загара — не знаю что делать на этом, с этим, в этом (песке, песком, песке). Лежать не могу, купаться — замерзаю. Люблю плоскую воду и гористую землю, не обратно.
 
      На ездящих в Америку — на столько-то, т. е. определенный, или назначенный срок — и из нее возвращающихся смотрю как на чудесные чудовища, существа с Марса или далее.
 
      _______
 
      Недавно (для Америки недавно — с полгода назад) туда уехала моя большая приятельница, Елизавета Алексеевна Хенкина, жена певца, — м. б. слышали? С хорошим большим мальчиком. (Приснилось или нет, что Вы мне о ней писали? Будто она писала — Вам!) Есть у меня в Америке еще одна приятельница, дочка писателя Чирикова, Людмила (в замужестве Шнитникова), художница, красивая, даровитая, очаровательная. В Нью-Йорке. (Для меня, как для всех необразованных людей, Америка — если не ковбои — так Нью-Йорк.)
 
      _______
 
      Как грустно Вы пишете о сыне: «Совсем большой. Скоро женится — уйдет». Моему нынче — как раз 5 лет. Думаю об этом с его, а м. б. с до — его рожденья. Его жену конечно буду ненавидеть. Потому что она не я. (Не обратно.)
 
      Мне уже сейчас грустно, что ему пять лет, а не четыре. Мур, удивленно: «Мама! Да ведь я такой же! Я же не изменился!» — «В том-то и… Всё будешь такой же, и вдруг — 20 лет. Прощай, Мур!» — «Мама! Я никогда не женюсь, потому что жена — глупость. Вы же знаете, что я женюсь на тракторе». (NB! Утешил!)
 
      На Ваш подарок он получил — на Рождество: башмаки, штаны, бархатную куртку, Ноев ковчег (на колесах, со зверями), все постельное белье, и — ныне — чудный «дом на колесах» — «roulotte», где живут — раньше — цыгане, теперь — семьи рабочих. Приставная лесенка, ставни с сердцами, кухня с плитой, — все по образцу настоящего. Мур напихал туда пока своих зверей.
 
      Аля на Рождество (тот же источник) получила шубу, башмаки и запись на Cours du Louvre: Histoire de l’Art i Histoire de la Peinture. Учится она у Гончаровой, — ее в Америке хорошо знают, много заказов. Москвичка как я. Я о ней в прошлом году написала целую книгу, много месяцев шедшую в эсеровском журнале «Воля России». Хотела статью, получилась книга: Наталья Гончарова — жизнь и творчество. — М. б. будет переведена на англ<ийский> яз<ык>. (Оцените идиотизм, мне кажется — потому что Вы в Америке — что по-русски не дойдет. Мое отличие от остальных идиотов, что я свой — сознаю.)
 
      Сейчас пишу большую поэму о Царской Семье (конец). Написаны: Последнее Царское — Речная дорога до Тобольска — Тобольск воевод (Ермака, татар, Тобольск до Тобольска, когда еще звался Искер или: Сибирь, отсюда — страна Сибирь). Предстоит: Семья в Тобольске, дорога в Екатеринбург, Екатеринбург — дорога на Рудник Четырех братьев (т?м жгли). Громадная рабога: гора. Радуюсь.
 
      Не нужна никому. Здесь не дойдет из-за «левизны» («формы», — кавычки из-за гнусности слов), там — туда просто не дойдет, физически, как все, и больше—меньше — чем все мои книги. «Для потомства?» Нет. Для очистки совести. И еще от сознания силы: любви и, если хотите, — дара. Из любящих только я смогу. Потому и должна.
 
      ________
 
      Муж болен: туберкулез легких, когда-то в ранней юности болел и вылечился. Сейчас в Савойе. Друзья сложились и устроили на два месяца в санаторию. Дальше — не знаю. Начал прибавлять. (1 м<етр> 87 сант<иметров> росту и 65 кило весу: вес костей! И тяжелая болезнь печени, тоже с юности, мешающая питанию, т. е. восстановлению легких. Заколдованный круг.)
 
      Я уже месяц одна с детьми. Уборка, готовка, стирка, штопка, прогулка с Муром, и — «как? уже два часа?» (ночи). Как и сейчас. Пишу по утрам, пока кипят супы и картошки. А по ночам — письма. Но я все-таки очень виновата перед Вами. Борис пишет часто, рвется на Запад (по мне — на волю!). А у нас украли Кутепова. По мне — убили.
 
      Сейчас лягу и буду читать Ludwig’a «Wilhelm der Zweite»
 
      Дорогая! А вот вещь, похожая на чудо — и на головоломку: любовь к тебе второго, сообщенная третьему, третьим — четвертому и четвертым тебе (Вам).
 
      Учтите, что четвертый первого (и обратно), третий первого (и обратно), второй первого (и обратно) — но это еще не всё! третий второго (и обр<атно>) никогда не видел.
 
      Теперь подставлю имена: первый — Вы, второй — Борис, третий — Кн<язь> Святополк-Мирский, четвертый — я.
 
      Слушайте:
 
      … «А вот случай. У нас приятельница, Р. Н. Ломоносова, живущая когда в Англии, когда в Америке. В 26-том году в Германию ездила моя жена, и для нее эта дружба, завязавшаяся раньше путем переписки, нашла воплощение в живой и все оправдавшей встрече. Я же ее никогда, как и Вас, в глаза не видал. Пять лет тому назад ей обо мне написал К. И. Чуковский, речь шла о переводе Уайльдовских Epistola in carcere et vinculis, с авторизацией, которую ей легко было достать для меня. Все делалось без моего ведома, К<орней> И<ванович> знал, что я бедствую и т<аким> обр<азом> устраивал мой заработок. Но фр<анцузский> и англ<ийский> яз<ыки> я знаю неполно и нетвердо, до войны говорил на первом и понимал второй, и все это забылось. Сюрпризом, к<отор>ый мне готовил К<орней> И<ванович>, я не мог воспользоваться. Но вряд ли он знает, какой бесценный, какой неоценимый подарок он мне сделал. Я приобрел друга тем более чудесного, то есть невероятного, что Р<аиса> Н<иколаевна> человек не „от литературы“», и только в самое последнее время я мог убедиться, что мои поделки что-то говорят ей (она мне писала про «Повесть»). По всему я бы должен был быть далек ей. Она живет миром недоступным мне (я бы должен был родиться вновь, и совсем совсем другим, чтобы в нем только найтись, если не очутиться); она иначе представляет себе мой обиход и мою обстановку. Ее занимает движенье европ<ейских> вещей, т. е. по ее счастливой непосредственности прямо говорит ей о движущихся под этим глубинах. Я не менее ее люблю Запад, но мне надо было бы уйти от явности, от злобы дня в историю, от заведомости в неизвестность, чтобы свидеться с глубиной, с которой она (т. е. Вы. М. Ц.) сталкивается походя, уже на поверхности. Она — жена большого инженера и профессора, Ю. В. Ломоносова. Они никогда подолгу не заживаются на одном месте — журналы, путешествия, переезды, общественность — все это она, видно, осиливает, смеясь. — И вот, меня волнует один се почерк, и это можно сказать Вам, а не ей, потому что это совсем не то, что может получиться в прямом к ней отнесеньи.
 
      Иногда сюда приезжают просто путешествующие англичане в американцы, ездят, как съездили бы в Индию, или Грецию, или в Тунис. Было два случая, когда это были знакомые Р<аисы> Н<иколаевны> с рекомендацией от нее. Так, осенью, мы были в гостинице у некой Ms. М. Kelsey (?М. Ц.), седой, порывистой, горячо во все вникающей, — милой — дамы. В исходе долгой беседы она спросила, не имеется ли чего в переводе из того, что она записала под мою диктовку (я назвал ей с десяток имен прозаических и трех или четырех поэтов) в нет ли статей по-англ<ийски> или по-фр<анцузски>. И тут жена назвала Вашу статью в «Mercury». (NB! Тут следует чистопастернаковское, в самом прямом смысле отступление, как перед врагом — перед хвалой ему Мирского. Так же, впрочем, Борис отступает перед всяким (завершенным) делом своих рук.) «Оно (т. е. отступление. М. Ц.) послужило поводом к рассказу о Ломоносовой, а не может быть той дряни, которая этим обстоятельством не была бы обелена. Я уже познакомил М<арину> И<вановну> с нею. Теперь знакомы и Вы».
 
      Это отрывок из письма Бориса Святополку-Мирскому <профессору> русской лит<ературы> в Лондоне, единственному в эмигр<ации> критику, ненавидимому эмиграцией, англичане любят и чтят), переславшему письмо на прочтение мне. Источник этого письма, заряд его — Вы, нужно, чтобы творение вернулось к творцу, или еще лучше — река вспять, как Темза в часы отлива. У меня здесь явно сознание завершенного круга, все сошлось — как в песне, как в сказке.
 
      Увидят ли когда-нибудь иначе как синим или лиловым или черным чернилом на бумаге — четвертый первого, второй третьего, третий первого, первый второго?
 
      МЦ.
 
      Об этом дохождении письма Борис не должен знать. Это его смутило бы. Не я переслала, само вернулось.
 
      <Приписки на полях:>
 
      Спасибо за карточку свою и сына. Какой большой сын! Какая большая даль! Какая маленькая Вы! Как девочка в стране гигантов.
 
      Придет весна — солнце — опять буду снимать, тогда пришлю всех нас. А тот затылок (кудрявый) — моего сына, а не дочери, она совсем гладкая, как мы все, — и Мур вьется за всех.
 
      — «Мама, как по-франц<узски> генерал?» — «G?n?ral».
 
      — «Потому что у него — жена?»
 
      Обнимаю и бесконечно — благодарю, и тронута, и смущена.
 
      МЦ.
 
      3-го апреля 1930 г.
 
      Meudon (S. et О.) France
 
      2, Av<enue> Jeanne d'Arc
 
      Дорогая Раиса Николаевна! Как благодарить??
 
      Поставьте себя на мое место и оцените его — или мою — безысходность. Всю безысходность моей благодарности. Мне часто говорят, еще чаще — говорили, что у меня вместо сердца — еще раз ум, — что отнюдь не мешало — критикам например — обвинять мои стихи в бессмысленности.
 
      Ответ мой был один: когда у меня болит, и я знаю что болит и отчего болит — болит не меньше, м. б. больше, потому что нет надежды, потому что болезнь, при всей видимости случайности, хроническая. Так с чувствами. Хотите слово самого большого поэта — не хочется сказать современности, не мое мерило — просто самого большого поэта, который когда-либо был и будет — Рильке (Rainer Maria Rilke).
 
      — Er war Dichter und hasste das Ungef?hre — (можно еще и Ungef?hrliche: от Gefahr, т. е. безответственное) — так и я в своих лабиринтах.
 
      Простите за такое долгое лирическое отступление, но иначе Вам меня не понять.
 
      Мне бесконечно жалко, что у меня нет на руках своих вещей — иных уже не достанешь — насколько легче было бы беседовать через океан. Ведь всякое письмо — черновик, не доведенный до беловика, отсылая — страдаю. А времени проработать письмо — нет. Всякое письмо сопровождается угрызением моей словесной совести (совести пишущего, а м. б. и самого слова во мне). Эта своеобразная и трагическая этика была дана мне — если не взамен, то в ущерб другой. Трагическая потому что ей ни в сем мире ни в том — что награды! Ответа — нет. Так например я могла бы быть первым поэтом своего времени, знаю это, ибо у меня есть всё, все данные, но — своего времени я не люблю, не признаю его своим.
 
…Ибо мимо родилась Времени.
Вотще и всуе Ратуешь! Калиф на час:
Время! Я тебя миную.
 
      Еще — меньше, но метче: могла бы просто быть богатым и признанным поэтом — либо там, либо здесь, даже не кривя душой, просто зарядившись другим: чужим. Попутным, не-насущным своим. (Чужого нет!) И — настолько не могу, настолько отродясь nе daigne, что никогда, ни одной минуты серьезно не задумалась: а что если бы? — так заведомо решен во мне этот вопрос, так никогда не был, не мог быть — вопросом.
 
      И вот — пишу Перекоп (к<оторо>го никто не берет и не возьмет п. ч. для монархистов непонятен словесно, а для эсеров неприемлем внутренне) — и Конец Семьи (Семи — т. е. Царской Семьи, семеро было), а завтра еще подыму на себя какую-нибудь гору.
 
      Но одно: если существует Страшный Суд Слова — я на нем буду оправдана.
 
      «Богатым и признанным» — нет, лучше бедным и призванным. Достойнее. Спокойнее. Вещи за себя мстят; я никогда не любила внешнего, это у меня от матери и от отца. Презрение к вещам, — Странная игра случая. Мать умирала в 1905 г., мы с сестрой были маленькие дети, но из молодых да ранних, особенно я, старшая, — и вот страх: а вдруг, когда вырастут, «пойдут в партию» и всё отдадут на разрушение страны. Деньги кладутся с условием: неприкосновенны до 40-летия наследниц.
 
      Начинается другая революция (наша) мне 22 года, — порядочно до сорока? Коммунисты (знакомые) мне предлагали: дайте расписки, мы вам деньги достанем, и «до сорока лет». Особые условия. Невозможно. Так пропали у меня 100 тысяч, к<отор>ых я никогда не только в глаза не видала, но и не ощутила своими (сорок лет!), не считая еще 100 тысяч или больше — наследство бабушки, к<отор>ая умерла в революцию, не считая двух домов — одного в Москве, другого бабушкиного, в хлыстовском гнезде Тарусе Калужской губ<ернии> — не имение, старый дом в екатерининском саду: чистая лирика, не считая потом всего золота, всех камней, всех драгоценностей и мехов, к<отор>ые я сдавала для продажи на руки знакомым — казалось, друзьям — и которые — и те и другие — пропадали безвозвратно. Le hasard c’est moi.
 
      И кормила меня, выручала меня, в конце концов, только моя работа, единственное что я в жизни, кроме детей и нескольких человеческих душ — любила.
 
      Так было, так будет.
 
      ________
 
      От Бориса давно ничего. Он пишет припадками. Как бы я его хотела за границу! Продышаться. Тоже «игра судьбы» ему расплачиваться за Россию, когда он весь под знаком готической стрелы. Тоже неравный брак. Ему платить по счетам современности, когда:
 
Какое, милые, у нас
Тысячелетье на дворе?
 
      Если у меня совесть слова, то у него совесть — сроков.
 
      ________
 
      А чек поехал обратно на три недели. Так мне сказали, п. ч. нет compte courant (courant — куда? Как реки в море?) Была в страшном банке на страшном ездовом узле Concorde. (Хорошо «Согласие», — всё врозь!)
 
      Англичанин, прямо глядя в глаза: — «Qui etes-Vous, Madame». Я, подумав: «Une refugi?e russe. Monsieur». Вот и поехал чек, опять через море.
 
      Скоро Пасха, приедет на три дня муж из санатории, скоро мой вечер, м. б. потом удастся уехать в горы. Рядом с ch?teau, где санатория, крохотный домик, к<отор>ый С<ергей> Я<ковлевич> облюбовывает для нас. С двумя козами.
 
      Целую Вас. Простите за бессловность моей благодарности
 
      <Приписка на полях:>
 
      Недавно видела Вашу Пасадену в кинематографе. — Красавица. — Пишите про природу и про погоду.
 
      12-го октября 1930 г.
 
      Meudon (S. et O.)
 
      2, Avenue Jeanne d'Arc
 
      Дорогая Раиса Николаевна,
 
      Счастлива была получить от Вас словечко, но какой ужас с мотоциклом, самым ненавистным мне из современных способов передвижения. Каждый раз когда вижу и слышу содрогаюсь от омерзения, личная ненависть — точно по мне едет.
 
      Но, подумав о том чт? могло бы случиться, приходится говорить: — счастливо, что только нога!
 
      Страшная вещь — взрослый сын, нужно что-то заранее в себе осилить, замкнуть, в какой-то час — ставку на другое. Иначе жизни нет.
 
      Только что все вернулись из Савойи, где жили — С<ергей> Я<ковлевич> в санатории, мы остальные в деревне, над деревней, в избе—целое лето, хотя дождливое, но чудное, без людей, с ручьем.
 
      Стипендия мужа кончилась, вернулись. Д<октор> сказал: «Pour le moment je le trouve mieux, mais l’avenir c’est toujours l'Inconnu!» — 3наю. —
 
      Тяжелый год. Газета Евразия, к<отор>ую он редактировал, кончилась, на завод он, по болезни, не может, да и не взяли бы, по образованию — филолог. Вся надежда на устройство моего М?лодца, к<отор>ый переведен — неким поэтом Броуном. (Alee Brown, из молодых, у него есть книги) на английский яз<ык> и мною на французский. Работала полгода, новая вещь, изнутри франц<узского> языка.
 
      Оба перевода должны пойти с иллюстрациями Натальи Гончаровой, о которой Вы наверное слышали. Иллюстраций много, — и отдельные, и заставки. Большая книга большого формата.
 
      Но кто за это дело возьмется — неизвестно. Гончарова умеет только рисовать, как я — только писать.
 
      Перевод стихами, изнутри французского народного и старинного яз<ыка>, каким нынче никто не пишет, — да и тогда не писали, ибо многое — чисто-мое. Если встретимся — почитаю отрывочки. Как жаль, что всего на один день! (да еще неизвестно) — а то вместе пошли бы к Гончаровой, в ее чудесную мастерскую, посмотрели бы ее работы. Она замечательный человек и художник. Я в прошлом году живописала ее жизнь, целая книга получилась, — шло в Воле России, в 6-ти нумерах. Истоки и итоги творчества.
 
      О Борисе. Жив и здоров, летом получил отказ заграницу — писал мне прямо из секретариата, на бланке. Сильный удар: страстно хотел. Восемь безвыездных лет.
 
      Не отпускать Пастернака — идиотизм и неблагодарность. Без объяснений. Просто: отказано.
 
      С лета писем не было — месяца три. Недавно писала ему.
 
      Да! написала этим летом ряд стихов к Маяковскому (смерть), которые прочту Вам при встрече, а если минуете Париж (чего очень не хочу) — пришлю. Там есть встреча (тамошняя) с Есениным. Разговор.
 
      Спешу. Плохо пишу, простите, в доме приездный развал — только что ввалились, день ушел на поиски ключей, у меня дар — замыкать безвозвратно, как символисты некогда писали: la clef dans un puits!
 
      Мур (сын) совсем великан, тесно ему в Медоне, на все натыкается я от неизрасходованной силы — как я — свирепеет. В Савойе блаженствовал. Про Монблан сказал: — «Хорошая гора. Только — маленькая».
 
      А в С<анта->Маргерите я была девочкой, один из самых счастливых дней моей жизни, при встрече расскажу. Пусть она будет! Обнимаю Вас М. Цветаева.
 
      Р. S. Имейте в виду — к нам в Медон pneu (городск<ая> воздушн<ая> почта) не ходят, — мы уже banlieue. Лучше всего известите телеграммой.
 
      15-го ноября 1930 г.
 
      Meudon (S. et О.)
 
      2, Avenue Jeanne d'Arc
 
      Дорогая Раиса Николаевна! Ваша помощь — чудо: мы совсем погибали. Налоги: octroi и квартирный, газ, электричество, долг в лавку, плата за Сережино (школа кинематографич<еской> техники) и Алино (Arts et Publicite) учение, — все это вырастало в гору и под этой горой была — я.
 
      Теперь — свобода, ощущение небывалой легкости, все как по взмаху дирижерской палочки — или моцартовской (Zaubertl?te). Самые вопиющие долговые глотки — заткнуты.
 
      Чем — когда — Вам воздам??
 
      — Так странно все сошлось: перед письмом Г<оспо>жи Крыловой, просившей заехать — письмо от Бориса, первое после нескольких месяцев молчания. О моем французском Молодце (Gars), выписки из к<оторо>го я в конце лета посылала ему в письме. Вещью восхищен и — Боже, какая тоска по отъезду в каждой строке, из каждой строки.
 
      … «Как еще сказать тебе о действии твоих столбцов и всей этой новости? Прими во внимание, что тут у нас свирепейшая проза, и я стараюсь, и мне не до преувеличений. Так вот, утрачивая чувство концов и начал в этом бесплотно-капканном времени…» и дальше: «Пишу и чувствую, что издалека ты, в особенности же мужчины (инициалы мужа и Св<ятополка>-Мирск<ого> должны меня за этот замогильный тон презирать. Что же делать? Сейчас из-под Москвы от Б<ориса> Н<иколаевича> Б<угаева> (Андр<ея> Белого ) получено письмо как из Сахары в Сахару».
 
      И еще:
 
      — О себе не пишу не случайно. (NB! все письмо, кроме приведенных строк, о моем Молодце.) Это — не тема, пока лучше не надо.
 
      ________
 
      Борис, Борис. За что ему, западнику всем строем (— лиры!) так расплачиваться за Россию: приемную страну.
 
      _________
 
      Моя сестра из Москвы пишет: «П<астернак>ов видаю редко. Женя грустная и трудная».
 
      _________
 
      О себе. Летом к нам в Савойю приезжала переводчица Извольская, чудный человек, редкостный. Я ее мало знала. Близко сошлись.
 
      Это первый, нет — единственный человек, который помог мне в осуществлении, верней — в овеществлении Молодца: подарила мне православную службу на франц<узском> яз<ыке>, — ОТЫСКАЛА! — и, теперь, переписывает на машинке всю вещь — длинную — 105 страниц. Если что выйдет — только благодаря ей. Забыла я Вам сказать, что она работает — без преувеличения — 16 часов в сутки, иногда и 18. И вот, отрывая от сна — помогает мне двигать мою вещь.
 
      ________
 
      С моим английским «М?лодцем» произошла странная вещь, а именно: вещь переведена, а переводчик (Алек Броун, живет в Сербии) — скрылся, просто — канул — кстати с четырьмя иллюстрациями Н. Гончаровой, которые, в бытность свою в Париже, месяцев восемь <а то и девять?> назад, захватил с собой на показ лондонским издателям. С тех пор — ничего ни Гончаровой ни мне. (Брал на неделю, хотел взять все, слава Богу, Гончарова в последнюю минуту дала только четыре.)
 
      Недавно писала Мирскому с просьбой воздействовать на странного переводчика. Писала и непосредственно последнему. Пока ответа нет. Мирский, присутствовавший при встрече, говорил, что перевод — чудесный.
 
      Огромное спасибо за адрес издателя, как только Броун оживет — сообщу ему.
 
      — Посылаю Вам первую главу своего франц<узского> Молодца, чтобы Вы приблизительно могли судить об общем тоне вещи. Кстати, журнал до сих пор — т. е. почти год прошел — не заплатил мне за нее ни копейки. А всего-то — 200 фр.!
 
      Дорогая Раиса Николаевна, один вопрос, может быть нескромный: не по поручению ли Б<ориса> Л<еонидовича> то, что Вы мне послали с Г<оспо>жой Крыловой? Мне это необходимо знать, чтобы каким-нибудь образом выяснить одно темное место в его письме — и как-то отозваться. Кстати, жалуется, бедный, что за последнее время, с тоски, все пишет за границу, отлично сознавая подозрительность такого поведения. — Чем не времена Николая I, когда не иначе выпускали за границу за 500 р<ублей> серебром (паспорт) — чтобы меньше ездили, и все письма читали? Читали ли Вы, кстати, очень любопытную книгу — Мемуары Панаевой (гражданской жены Некрасова) в советском издании Academia. Там о цензуре — как будто вырезка из нас.
 
      С большим горем слушала от Г<оспо>жи Крыловой подробности о несчастном случае с Вашим сыном. Но, не скрою, в связи с предстоящей (не дай Бог!) войной, о которой говорят все, шевельнулась мысль: «а ведь, в случае чего — не возьмут!» Изнутри собственной материнской сущности.
 
      Г<оспо>жа Крылова говорила мне о трудности Вашего выбора: либо с мужем в Америку, либо с сыном в Лондоне. Как это ужасно. В таких случаях помогает только одно: СЛУХ. (Wer ist dein nachster? — Der Dich am notwendigsten braucht — толкование ближнего на протестантском уроке Закона Божьего в моем детстве. Видите — не забыла, хотя с этого уже больше двадцати лет прошло.) Я в жизни всегда выбирала так.
 
      Еще раз спасибо за все. Напишите как понравились «Fiancailles». Я тогда совсем еще не знала французского) стихосложения, выяснилось в порядке работы, со второй главки уже правильные стихи. А это — как хотите — ритмическая проза или неправильные стихи.
 
      Обнимаю Вас и жду весточки о всем.
 
      МЦ.
 
      Г<оспо>жа Крылова показывала мне чудные виды Кембриджа. Пошлите такую стопочку Б<орису> Л<еонидовичу> — он будет счастлив:
 
      Англия его детская любовь.
 
      29-го ноября 1930 г.
 
      Meudon (S. et О.)
 
      2, Avenue Jeanne d'Arc
 
      Дорогая Раиса Николаевна! Пишу Вам в 6 ч. утра, в темноте, то есть при свете, — сейчас везу Мура в город, в детскую клинику, на показ врачу — жесточайший бронхит, который у него, по примеру прошлых лет, затягивается обычно до весны. Коварный неопределенный здешний климат.
 
      Вернувшись напишу Вам по-настоящему. Пока же: самое горячее — и смущенное — спасибо за присланное. Это меня растравляет, именно от Вас я бы не хотела ничего, именно потому, что Вы так относитесь.
 
      Сейчас иду будить — и одевать — и кормить — и увозить Мура. Для него поездка на метро — счастье. Нынче же постараюсь найти какую-нибудь его похожую карточку из Савойи. Обнимаю Вас. До письма!
 
      МЦ.
 
      <Приписка на полях:>
 
      Как страшно по утрам воют фабричные трубы!
 
      4-го дек<абря> 1930 г.
 
      Meudon (S. et O.)
 
      2, Avenue Jeanne d'Arc
 
      Дорогая Раиса Николаевна!
 
      У нас первые морозные дни, совпавшие с первыми рождественскими витринами. Нынче я целый день провела в Париже, в погоне — угадайте за чем? — частью центрального отопления, а именно ручки для протрясания пепла, без которой надо ежечасно печь выгребать руками, что я уже и делаю целый месяц. Ручка эта, оказывается, называется ключом (хотя ничего не открывает), а ключа этого нигде нету. Вот я и пропутешествовала из одного «Grand magasin» в другой, с тем же припевом.
 
      Но дело не в этом — п?ходя увидела предрождественский Париж, а главное, в перерыве между 12 ч. и 2 ч., когда все завтракают, побродила по знаменитым «quais» с их книжными ларями. Продавцы обдували и обметали особенно ценные книги, или просто дули себе на руки от мороза. Чего только в этих ларях нет: и какая-то ржавчина, бывшая оружием, и сомнительные миниатюры, и несомненно-поддельные подписи великих людей, и несомненно-достоверный хлам, которому имени (и применения) нету! За 2 ч., которые я там прогуляла, дожидаясь открытия печных лавок, никто ничего не купил. Эти продавцы, неизбежно — философы.
 
      Были чудные гравюры: какие-то девушки с овечками, и Дианы с ланями, и старый Париж — и старый Лондон. Унесла их всех мысленно с собой, даже не их, а их время — когда они были последним словом новизны и даже моды. (Тогда они были хуже.)
 
      А последнее слово парижской моды: гвозди, по которым надо переходить перекрестки. С 1-го января — за неповиновение — штраф. Шофёры ругаются, пешеходы ругаются, полицейские ругаются. Вспоминаю спокойные лондонские обычаи, — в Лондоне я совсем не боялась машин. Память у меня о Лондоне — была раз в жизни, 5 лет назад — самая волшебная: король, туман, студенты с факелами, река идущая вспять, мохнатые собаки в Hyde Park’e…
 
      _________
 
      Жизнь идет. Мои учатся, только Мур дома, в обычной простуде. Сдала стихи к Маяковскому, когда выйдут (в декабрьском № Воли России) вышлю. О Числах помню. Они у меня даром выпросили 5 автографов для вклейки в 1 тысячефр<анковые> (!!!) нумера, посмотрим, дадут ли даром две книги. Пошла на хитрость, играя на их славолюбии: дескать для отправки, с оказией, в Сов<етскую> Россию. А пойдут в Оксфорд!
 
      Сейчас надо бежать в аптеку за лекарством Муру, через четверть часа закрывается.
 
      Пойдите, если не были, на потрясающий фильм по роману Ремарка:
 
      «На Западном фронте без перемен». Американский. Гениальный. Знаю, что в Лондоне уже давно идет.
 
      Обнимаю Вас, спасибо за все, скоро вышлю русского Молодца. Пишите о себе и здоровье Чуба.
 
      МЦ.
 
      Р. S. Забыла добавить, что ключ от печки все-таки нашла. Теперь буду беречь «пуще ока».
 
      Мой Броун молчит упорно: думаю, что потерял иллюстрации Гончаровой.
 
      8-го декабря 1930 г.
 
      Meudon (S. et O.)
 
      2, Avenue Jeanne d'Arc
 
      Дорогая Раиса Николаевна! Представьте себе: мой Броун — нашелся! И, представьте себе: один его издатель прогорел, а другой обокраден своим компаньоном, после чего уединился в деревню — со всеми рукописями и иллюстрациями. Там его навестил Броун — который сейчас в Норфольке — и, посочувствовав, извлек у него свой перевод и гончаровские картинки. Броун утешает, что через годик-другой…
 
      И — мысль: нет ли у Юрия Владимировича знакомого издательства в Америке? Американцы, когда платят, чудесно платят (NB! не всегда платят, особенно если это русские американцы).
 
      Не может быть, чтобы все американские из<дательст>ва прогорели?!
 
      В книге сто с чем-то страниц текста (стихотворного) и 16 отдельных иллюстраций, не считая заставок и концовок. Мирский (знаток) броуновским переводом очень доволен, говорит: замечательно.
 
      Нынче своего М?лодца (французского) несу к пастернаковскому другу, писателю Шарлю Вильдраку, пьеса которого на днях пойдет в Com?die Fran?aise.
 
      Как будто — все козыри: Гончарова сейчас (декорации к «Petite Catherine» ГРЕМИТ, Вильдрак (предстоящая постановка в Comedie) ГРЕМИТ, — на таких двух выездных конях — ужели мне не выехать?? Меня французы не знают, но это ничего.
 
      У нас опять дивная погода: весна. Солнце, сквозь окна, жжет. Как иногда хочется, бросив всё (рукопись М?лодца, штопку чулок, варку бараньей головы (сегодня, например!) — СТРАШНОЙ — С ЗУБА-АМИ! — С ГЛАЗА-АМИ!!!) бросив всё с утра поехать в Версаль, который от нас — рядом.
 
      Жизнь, это то место, где ничего нельзя.
 
      Читаю сейчас жизнь Кромвеля. Человека этого ненавижу.
 
      Просыпается Мур от дневного сна. Бегу будить.
 
      Целую
 
      МЦ.
 
      Пишите про сына. Как, должно быть, нестерпимо ему так долго лежать!
 
      — Что Вы думаете про американского М?лодца?
 
      10-го февраля 1931 г., вторник
 
      Meudon (S. et O.)
 
      2, Avenue Jeanne d'Arc
 
      Дорогая Раиса Николаевна! Большая прореха — пробел — пробоина моей жизни — отсутствие женской дружбы: женского друга. И если бы мне сейчас дали на выбор мужскую или женскую, я бы в первом (крепчайшем) сне ответила бы: женскую.
 
      Вот какой-то мой первый ответ на Ваши подснежники (точно Вы мне их подарили, да и подарили: я тот кто за тысячи верст (и только на таком отстоянии) и за сотни лет д?ши — присваиваю). Но на этот раз, после по крайней мере — десятилетней — засухи, я бы хотела дружить воочию, заживо, проще: чтобы Вы вдруг в комнату — вошли, или, что еще лучше, чтобы я из комнаты — вдруг — навстречу к Вам — вышла. Могу сказать, что жизнь свою я прожила как в Царствии Небесном — или по памяти — без всяких доказательств, что это — на земле, что земным теплом, живым теплом — таким коротким! — не воспользовалась.
 
      Меня мало любили, ко мне шли с иным — за иным — с детства и по сей день. Мать мною восхищалась, любила она мою младшую сестру. (Людям в голову не приходило, что можно (нужно) меня любить!) Очевидно все это законно, во всяком случае это — мое, я, моя судьба. Это — о всей жизни. О данном же часе, т. е. последнем пятилетии в Париже: не по мне город и не по мне среда. Город-смены и мены: всего на всё, среда — остатки и останки — хотя бы Российской Державы!
 
      Еще точнее: женщины: либо убитые (жены убитых, матери убитых) или просто убитые бытом, либо перекраивающиеся на французский — парижский лад. «Домашние» и «светские», я ни то ни другое. Нет КРУГА для ДРУГА — да еще при моей замкнутой жизни.
 
      …Вот почему меня как-то в сердце ударили Ваши подснежники.
 
      ________
 
      С французским М?лодцем пока ничего не вышло. Читают, восхищаются, — издать? невозможно: крах. Не умею я устраивать своих дел:
 
      Крах — верю на слово и сраженная выразительностью звука (крах! точно шкаф треснул) — умолкаю. Рукопись с удовольствием пришлю: отпечатана на машинке, чистая, — но м. б. Вы не о моем (французском) переводе говорите, а о броуновском (англ<ийском>)? От Броуна вчера письмо, он сейчас в Англии — и своего (английского) Молодца не устроил. Св<ятополк->Мирский по-моему ничего не хочет предпринять, когда-то он безумно любил мои стихи, теперь остыл совершенно — как и к самой мне: не ссорились, просто — прошло.
 
      Итак, дорогая Раиса Николаевна, буду ждать Вашего ответа: о каком — французск<ом> или англ<ийском> — моем или броуновском Молодце — речь? Если об английском напишу Броуну с просьбой прислать Вам. (Иллюстрации — одни.)
 
      Радуюсь за Вас, что Ю<рий> В<ладимирович> не уехал, что вы все вместе, что сыну лучше. У моего мужа тоже болезнь печени — с 18 лет: полжизни — изводящая вещь.
 
      В другом письме, расскажу Вам о детях и о всех своих делах. Нежно целую Вас, будьте все здоровы.
 
      МЦ
 
      Посылаю стихи к Маяковскому из последнего № «Воли России».
 
      <Приписка на полях:>
 
      Завтра должна познакомиться с Пильняком, я его писания средне люблю, — а Вы?
 
      13-го февр<аля> 1931 г.
 
      Meudon (S. et O.)
 
      2, Avenue Jeanne d'Arc
 
      Дорогая Раиса Николаевна! События бросают тень вперед — не знаю кем, может быть уже Гомером — сказано.
 
      Итак: вечер у борисиного друга, франц<узского> поэта Вильдрака. Пригласил «на Пильняка», который только что из Москвы. Знакомимся, подсаживается.
 
      Я: — А Борис? Здоровье?
 
      П. — Совершенно здоров.
 
      Я: —Ну, слава Богу!
 
      П. — Он сейчас у меня живет, на Ямской.
 
      Я: — С квартиры выселили?
 
      П: —Нет, с женой разошелся, с Женей.
 
      Я: — А мальчик?
 
      П: — Мальчик с ней.
 
      Я: — А где это — Ямская? Тверскую-Ямскую я знаю.
 
      (Пять минут топографии, речь переходит на заграницу.)
 
      Я: — Почему Борису отказали?
 
      П: — П. ч. он обращается именно туда, где только отказывают. Последние месяцы он очень хлопотал о выезде за границу Евгении (отчество забыла) и Женечки, но тут началась Зинаида Николаевна, и Женя наотрез отказалась ехать.
 
      — С Борисом у нас вот уже (1923 г. — 1931 г.) — восемь лет тайный уговор: дожить друг до друга. Но Катастрофа встречи все оттягивалась, как гроза, которая где-то за горами. Изредка — перекаты грома, и опять ничего — живешь.
 
      Поймите меня правильно: я, зная себя, наверное от своих к Борису бы не ушла, но если бы ушла — то только к нему. Вот мое отношение. Наша реальная встреча была бы прежде всего большим горем (я, моя семья — он, его семья, моя жалость, его совесть). Теперь ее вовсе не будет. Борис не с Женей, которую он встретил до меня, Борис без Жени и не со мной, с другой, которая не я — не мой Борис, просто — лучший русский поэт. Сразу отвожу руки.
 
      Знаю, что будь я в Москве — или будь он за границей — что встреться он хоть раз — никакой 3<инаиды> Н<иколаевны> бы не было и быть ве могло бы, по громадному закону родства по всему фронту: СЕСТРА МОЯ ЖИЗНЬ. Но — я здесь, а он там, и всё письма, и вместо рук — Рукописи. Вот оно, то «Царствие Небесное» в котором я прожила жизнь. (То письмо Вам, как я это сейчас вижу, всё о Борисе: события которого я тогда не знала, но которое было.)
 
      Потерять — не имев.
 
      О Жене будете думать Вы, которая ее знали. Знаю только, что они были очень несчастны друг с другом. «Женя печальная и трудная», так мне писала о ней сестра, с которой у нас одни глаза. Просто — не вынесла. «Разошлись». Может быть ушла — она. В данную минуту она на все той же Волхонке с сыном. Борис на пустой квартире у Пильняка. («Ямская»). Кончил Спекторского (поэма) и ОХРАННУЮ ГРАМОТУ (проза). — Дай ему Бог. — Главное, чтобы жил.
 
      Живу. Последняя ставка на человека. Но остается работа и дети и пушкинское: «На свете счастья нет, но есть покой и воля», которую Пушкин употребил как: «свобода», я же: воля к чему-нибудь: к той же работе. Словом, советское «Герой ТРУДА». У меня это в крови: и отец и мать были такими же. Долг — труд — ответственность — ничего для себя — и всё это врожденное, за тридевять земель от всяких революционных догматов, ибо — монархисты оба (отец был вхож к Царю).
 
      Не знаю, напишу ли я Борису. Слишком велика над ним власть моего слова: голоса. «ТОЛЬКО ЖИВИТЕ!» — как мне когда-то сказал один еврей.
 
      Еще пять лет назад у меня бы душа разорвалась, но пять лет — это столько дней, и каждый из них учил — все тому же, доказывал — все то же. Так и получилось Царствие Небесное — между сковородкой и тетрадкой.
 
      ________
 
      О Д. П. С<вятополк->М<ирском> (правда, похоже на учреждение?) — «Дружить со мной нельзя, любить меня не можно» — вот и окончилось намеренным равнодушием и насильственным забвением. Он меня в себе запер на семь замков — в свои наезды в Париж видит всех кроме меня, меня — случайно и всегда на людях. Когда-то любил (хочется взять в кавычки).
 
      Я ему первая показала, т. е. довела до его сознания, что Темза в часы (отлива или прилива?) течет вспять, что это у меня не поэтический оборот:
 
      РОКОТ ЦЫГАНСКИХ ТЕЛЕГ,
      ВСПЯТЬ УБЕГАЮЩИХ РЕК —
      РОКОТ…
 
      (Кстати с этих стихов Борис меня и полюбил. Стихи еще 16 года, но прочел он их уже после моего, боюсь навечного. отъезда за границу, в 1922 г. Помню первое письмо — и свое первое —).
 
      Три недели бродили с ним по Лондону, он всё хотел в музей, а я — на рынок, на мост, под мост. Выходило — учила его жизни. И заставила его разориться на три чудных голубых (одна бежевая) рубашки, которые он мне, по дикой скаредности на себя, до сих пор не простил — но и не износил. Бориса он тогда так же исступленно любил, как меня, но Борис — мужчина, и за тридевять земель — и это не прошло.
 
      А разошлись мы с ним из-за обожаемой им и ненавидимой мной мертворожденной прозы Мандельштама — «ШУМ ВРЕМЕНИ», где живы только предметы, где что ни живой — то вещь.
 
      Так и кончилось.
 
      _______
 
      Нынче же пишу Алеку Броуну. Вот его адрес:
 
      Fressingfield nr Diss
      Norfolk
      Alee Brown
 
      Если — потом когда-нибудь — нужны будут иллюстрации Гончаровой вышлем их Вам. А есть ли у Вас мой М?лодец? Посылаю на авось, м. б. еще что-нибудь найдется, у меня почти нет своих книг.
 
      Пишу под огромный снег, недолетающий и тающий. СИЛА ЖИЗНИ. Будем учиться у подснежников. Обнимаю Вас
 
      МЦ.
 
      Перешлите, пожалуйста, милая Раиса Николаевна, прилагаемую записку Броуну — в своем письме.
 
      6-го марта 1931 г.
 
      Meudon (S. et O.)
 
      2, Avenue Jeanne d'Arc
 
      Дорогая Раиса Николаевна! Столько Вам нужно рассказать и сказать, но начну с самого тяжелого: мы совершенно погибаем.
 
      Люди, которые нам помогали пять лет подряд, неожиданно перестали: м. б. — устали, м. б. действительно не могут. С чешской стипендией (350 фр. в месяц) то же: с января (нынче март) ничего. Мы должны кругом: и в лавку, и угольщику, и всем знакомым, живем в грозе газа и электричества и, главное, терма. Отпавшие деньги шли на квартиру. Они — отпали, их нет, платить нечем. Срок 1-го апреля, потом еще пять дней отсрочки. Денег нет ни на что, едим т? что отпускают в долг в лавке, в город ездить н? на что, едет либо С<ергей> Я<ковлевич> либо Аля, завтра не поедет никто, эти деньги на марку — последние.
 
      Пыталась с Перекопом. Три попытки — три отказа. («Числа», «Воля России», «Современные Записки». Последние, устами редактора Руднева — последнего городского головы Москвы: «У нас поэзия, так сказать, на задворках. Вы нам что-нибудь лирическое дайте, коротенькое, строк на 16» (т. е. франков на 16)). С франц<узским> Молодцем — ничего. Читала — порознь — четырем поэтам. Восхищение — поздравления — и никто пальцем не двинул. Свели меня (на блинах) с одним из редакторов Nouvelle Revue Fran?aise? к<отор>ый женат на моей школьной товарке Чалпановой. Тип французского коммуниста, советофил. Слушал — слушал — и: «В стихах я ничего не смыслю, я заведую отделом статей по такому-то вопросу. Но — при случае скажу. — Приносите, только будьте готовы к отказу. Кроме того, денег у нас всё равно нет».
 
      Весь последний месяц билась с этими двумя вещами. Безнадежно. То — «издательский кризис», то — «вещь нова» (это — о франц<узском> М?лодце). Перекоп же просто никому не нужен. И не скрывают.
 
      Дальше. Начинается у нас Новая литер<атурная> газета. Приглашают. Чт? угодно — только непременно в 1 №. Пишу статью о новой русской детской литер<атуре>. Сравниваю с дошкольными книжками моего детства — и с местным производством. Всё на цитатах. О реализме и фантастике. О фантастике почвенной (народной) и фантастике-ахинее: тамбовских эльфах. 200 строк — 100 фр. Радуюсь. И — отказ. И в России-де есть плохие детские книжки (агитка). Кроме того он, редактор, очень любил фей.
 
      Провалились и эти сто.
 
      Словом — БЬЮСЬ. Бьется и С<ергей> Я<ковлевич> со своей кинемат<ографической> школой, бьется и Аля со своим рисованьем (на конкурсе иллюстраций — вторая, — «поздравляли») и вязаньем — 50 фр. ручной дамский свитер с рисунком. Весь дом работает — и ничего. Писала ли я Вам, что у меня от общего истощения (была в клинике у хорошего проф<ессора>) вылезло полброви, прописал мышьяк и массаж, — вот уже месяц как была: не растет, так и хожу с полутора.
 
      Ждать неоткуда. Через три недели терм. Удушены долгами, утром в лавку — мука. Курю, как в Сов<етской> России, в допайковые годы (паёк мне дали одной из первых, потому что у меня от голоду умер ребенок) курю окурковый табак — полная коробка окурков, хранила про черный день и дождалась. С<ергей> Я<ковлевич> безумно кашляет, сил нет слушать, иду в аптеку. — Есть ли у вас какой-нибудь недорогой сироп? Франков за пять? — Нет, таких вообще нет, — самый дешевый 8 фр. 50 с., вернете бутылку — 50 с. обратно. — Тогда дайте мне на 1 фр. горчичной муки.
 
      Иду, плачу — не от унижения, а от кашля, который буду слышать всю ночь. И от сознания неправедности жизни.
 
      _______
 
      Так живу. Ныне на последние деньги марку и хлеб. Фунт. Уже съели. (Я и в России не умела беречь — когда фунт.)
 
      _______
 
      И вот просьба. Ведь через 6–8 мес<яцев> С<ергей> Я<ковлевич> наверное будет зарабатывать (кинооператор). Но — чтобы как-нибудь дотянуть — м. б. Вы бы рассказали о моем положении нескольким человекам, чтобы каждый что-нибудь ежемесячно давал (так мне помогали те, которые отпали). Именно ежемесячно, чтобы знать. Вроде стипендии. Нам четверым на жизнь нужно тысячу франков, — если бы четыре человека по 250 фр.!
 
      Просила еще в одном месте — тоже женщину — большого друга поэта Рильке, о котором я столько писала, но не знаю, пока молчит. Чувство, что все места (в сердцах и в жизни) — уже заняты. На столбцах — наверное.
 
      _______
 
      Встретилась еще раз с Пильняком. Был очень добр ко мне: попросила 10 фр. — дал сто. Уплатила за прежний уголь (48 фр. и этим получила возможность очередного кредита. На оставшиеся 50 фр. жили и ездили 4 дня.
 
      А не ездить — С<ергей> Я<ковлевич> и Аля учатся — нельзя, а каждая поездка (поезд и метро) около 5 фр.
 
      Б. Пильняк рассказывал о Борисе: счастлив один, пишет, живет в его, Пильняка, квартире — особнячок на окраине Москвы — про ту женщину знает мало (NB! я не спрашивала), видел ее раз с Борисом, Борис отвел его, Пильняка, в сторону и сказал: «Обещай, что не будешь подымать на нее глаз», — «Я-то не буду, да она сама подымает!» (Это Пильняк — мне). Бедный Борис, боюсь — очередная Елена (Сестра моя Жизнь).
 
      Читала чудные стихи Бориса «СМЕРТЬ ПОЭТА» — о Маяковском, совсем простые, в гостях, не успела переписать, если достану перепишу и пришлю Вам.
 
      В другом письме напишу Вам о замечательном вечере Игоря Северянина, который (т. е. билет на который) мне подарили. Впервые за 9 лет эмиграции видела — поэта. Обнимаю Вас
 
      МЦ.
 
      Дошел ли русский М?лодец?
 
      <Приписка Р. Н. Ломоносовой:>
 
      Это письмо верните мне, пожалуйста. Р. Л.
 
      11-го марта 1931 г.
 
      Meudon (S. et O.)
 
      2, Avenue Jeanne d'Arc
 
      Дорогая Раиса Николаевна, вчера вечером одно письмо, нынче утром другое. Всё получила, спасибо от всего сердца за себя и за своих. Вчера — двойная радость: Ваше письмо и поздно вечером возвращение С<ергея> Я<ковлевича> с кинематогр<афического> экзамена — выдержал. Готовился он исступленно, а оказалось — легче легкого. По окончании этой школы (Path?) ему открыты все пути, ибо к счастью связи — есть. Кроме того, он сейчас за рубежом лучший знаток советского кинематографа, у нас вся литература, — присылают друзья из России. А журнальный — статейный — навык у него есть: в Праге он затеял журнал «Своими путями» (который, кстати, первый в эмиграции стал перепечатывать советскую литературу, после него — все. А сначала — как ругали! «Куплен большевиками» и т. д.), в Париже редактировал «ВЕРСТЫ» и затем газету Евразию, в которой постоянно писал. Пришлю Вам № «Новой Газеты» с его статьей, выйдет 15-го, — увидите и, если понравится, м. б. дорогая Раиса Николаевна, поможете ему как-нибудь проникнуть в английскую прессу. Тема (Сов<етский> Кинемат<ограф>) нова: из русских никто не решается, а иностранцы не могут быть так полно осведомлены из-за незнания языка и малочисленности переводов. Повторяю, у С<ергея> Я<ковлевича> на руках весь материал, он месяцами ничего другого не читает. Другая статья его принята в сербский журнал (но увы вознаграждение нищенское). Может писать: о теории кинематографии вообще, о теории монтажа, различных течениях в Сов<етской> Кинематографии, — о ВСЕМ ЧТО КАСАЕТСЯ СОВЕТСКОГО и, вообще, кинематографа.
 
      Но связей в иностранной прессе (кроме Сербии) у нас пока нет. В эту его деятельность (писательскую) я тверже верю, чем в кинооператорство: он отродясь больной человек, сын немолодых и безумно-измученных родителей (когда-нибудь расскажу трагедию их семьи), в 16 лет был туберкулез, (в 17 л<ет> встреча со мной, могу сказать — его спасшая), — болезнь печени — война — добровольчество — второй взрыв туберкулеза (Галлиполи) — Чехия, нищета, студенчество, наконец Париж и исступленная (он исступленный работник!) работа по Евразийству и редакторству — в прошлом году новый взрыв туберкулеза. В постоянную непрерывную его работу в к<инематогра>фе верить трудно — работа трудная, в физически-трудных условиях. Подрабатывать ею — может.
 
      Главное же русло, по которому я его направляю — конечно писательское. Он может стать одним из лучших теоретиков. И идеи, и интерес, и навык. В Чехии он много писал чисто-литер<атурных> вещей, некоторые были напечатаны. Хорошие вещи. Будь он в России — непременно был бы писателем. Прозаику (и человеку его склада, сильно общественного и идейного) нужен круг и почва: т?, чего здесь нет и не может быть.
 
      Я — другое, меня всю жизнь укоряют в безыдейности, а советская критика даже в беспочвенности. Первый укор принимаю: ибо у меня взамен МИРОВОЗЗРЕНИЯ — МИРООЩУЩЕНИЕ (NB! очень твердое). Беспочвенность? Если иметь в виду землю, почву, родину — на это отвечают мои книги. Если же класс, и, если хотите, даже пол — да, не принадлежу ни к какому классу, ни к какой партии, ни к какой лнтер<атурной> группе НИКОГДА. Помню даже афишу такую на заборах Москвы 1920 г. ВЕЧЕР ВСЕХ ПОЭТОВ. АКМЕИСТЫ — ТАКИЕ-ТО, НЕОАКМЕИСТЫ — ТАКИЕ-ТО, ИМАЖИНИСТЫ — ТАКИЕ-ТО, ИСТЫ-ИСТЫ-ИСТЫ — и, в самом конце, под пустотой:
 
      — и —
 
      МАРИНА ЦВЕТАЕВА
 
      (вроде как — голая!)
 
      Так было так будет. Что я люблю? Жизнь. Всё. Всё — везде, м. б. всё то же одно — везде.
 
      Из-за приветствия Маяковского на страницах Евразии (два года назад) меня прогоняют из Последн<их> Новостей (Милюков: «Она приветствовала представителя власти», NB! М<аяков>ский даже не был коммунист, его не пускали в пролетарские поэты!), из-за поэмы Перекоп (добровольчество), к<отор>ую, продержав 2 года в ящике и — вынужденная необходимостью — я может быть, если примут, помещу в правом (где ничего в стихах не смыслят) еженедельнике «Россия и Славянство», за поэму Перекоп меня может быть прогонят из единств<енного> журнала, где сотрудничаю вот уже 9 лет, с России, — из «Воли России» (левые эсеры). Но Перекоп-то они не взяли! (B?te noire Добровольчество!) и Совр<еменные> Записки, и Числа не взяли, — куда же мне с ним деваться?! Работала 7 месяцев, держала в столе 2 года, жить не на что, вещь люблю и хочу, чтобы она появилась.
 
      Из-за моего интервью (т. е. приехала сотрудница и расспрашивала, я — отвечала, пошлю) в Возрождении (правые), С<ергею> Я<ковлевичу> отказали в сотрудничестве в одном более или менее левом издании. Это было третьего дня. Раз я его жена — и т. д. Словом, дела семейные!
 
      Простите за такую подробную отпись, если скучно читать — представьте себе, что это — через 100 лет — мемуары. (Я и на собственные беды так смотрю!)
 
      _______
 
      О М?лодце. Простая русская сказка: как девушка полюбила м?лодца, а м?лодец оказался упырем — и загубил всю семью — и ее самоё. А потом — едет барин, видит цветок — и т. д.
 
      Остов сказки — народный, я очень мало что изменила.
 
      А гости (м. б. они вам показались большевиками?) простые бесы, которые приехали, чтобы нагадить. Пользуясь слабостью барина, вынуждают его везти ее («барыню» — Марусю!) в церковь, а в церкви — он, М?лодец! который до последней секунды остерегает ее: Не гляди! НЕ ХОЧЕТ ГУБИТЬ.
 
      Короче: РОК, где нет виновных.
 
      Если увидимся, покажу Вам эту сказку в подлиннике, она у меня со мной.
 
      _______
 
      О Борисе. Борис — влюбляется. (Всю жизнь!) И влюбляется — по-мужски. По-пушкински. В Женю он никогда влюблен не был. Был влюблен — в Елену (катастрофа) — и в многих других (только — полегче!) нынче — в ту, эту. Катастрофа неминуема, ибо девушка глазастая. И Борис уже боится: уже проиграл.
 
      (Знаете ли Вы мою «Попытку Ревности»? И есть ли у Вас моя книга «После России»? Если нет — пришлю.)
 
      Пора кормить своих, обрываю. Благодарю бесконечно, страшно смущена, тронута, растравлена. Ради Бога — не шлите больше ничего, а то я буду окончательно уничтожена.
 
      Обнимаю
 
      МЦ
 
      22-го м<арта 1931 г.>
 
      Meudon (S. et О.)
 
      2, Av<enue> Jeanne d'Arc,
 
      Дорогая Раиса Николаевна!
 
      Простите, что не поблагодарила сразу — все дни уходили на спешную правку и переписку поэмы Перекоп, о которой и будет всё следующее письмо — на днях. (То есть: печатать или нет?)
 
      Большое письмо от Бориса, — и о нем напишу. В общих чертах — всё равно. Радоваться за него — рано. Я написала ему большое письмо, которое так и не отослала.
 
      Еще раз — от души спасибо. Живу в смуте — из-за дилеммы (поэмы) Перекоп.
 
      До скорого большого письма. Обнимаю Вас
 
      МЦ.
 
      31-го марта 1931 г.
 
      Meudon (S. et O.)
 
      2, Avenue Jeanne d'Arc
 
      Дорогая Раиса Николаевна! Попытка настоящего письма, хотя с головой, разбитой суетою бытового дня. Не взыщите, у меня как у немцев — лучшая голова — утренняя.
 
      Во-первых — Ваша болезнь. Сердце — лютая вещь и — надежная вещь. Лютая — при малейшем перебое — земля из-под ног: состояние землетрясения, с той разницей, что оно — внутри. Надежная ибо держит больше чем обещает и может больше чем может. Я сердце (орган) люблю как можно любить человека: с восхищением и с благодарностью. Сердце — герой.
 
      А Сиротинин врал, т. е. не учел чудесности органа. Здесь врач знает меньше чем поэт.
 
      У меня, например, сердце — шалое. Могу — галопом — полверсты в гору и не могу — полное обмирание, до дурноты — при первом повороте автомобиля. На местной, очень веселой карусели, с отделяющимся постепенно сиденьем, чуть не умерла. Не могу лифта (всегда пешком). Воображение? Нет. Не воображают же другие! И не воображаю же в поезде. Не могу — дурнота — когда другой с высоты, о себе уже не говорю: через ж<елезно->д<орожный> мост, где в прогалы видны рельсы, прохожу сжав зубы. Могу все, что пешком, и на земле, нога на земле. И не я могу или не могу, а — сердце.
 
      От мысли о Вашей автомобильной поездке через всю Европу — физически — обмираю.
 
      Нет, лучше где-нибудь н? море или в горах, в тишине. Со своими, без чужих. С какой-нибудь одной книгой на все лето. Такая у меня была прошлым летом — знаете ли? — Sigrid Undset — три части: Der Kranz — Die Frau — Das Kreuz. Всего около 2000 стр<аниц> и — ни одной лишней строки. Норвежский эпос — и женский эпос. Вся страна и вся судьба. Кажется за нее именно получила нобелевскую премию. Наверное переведена на английский, я читала по-немецки, т?к всё лето и прожила — в Норвегии.
 
      — Кто с Вами целые дни — раз лежите? Чуб работает, Ю<рий> Владимирович > наверное тоже занят. Есть ли у Вас в Лондоне близкие друзья? Тоскливо — когда сердце!
 
      А вот вещь которая Вас обрадует и с которой может быть и следовало начать: вчера чек на 25 долл<аров> от Вашего Тихвинского. Правда — удивительно? Факт отдачи удивителен, независимо от человека. Просит прислать две расписки, одну Вам, одну ему. Вашу — прилагаю. С несказанной благодарностью. Теперь сразу смогу внести за Алину школу, и еще останется. Терм, благодаря Вам, будет завтра выплачен целиком. А теперь и с Алиной школой устроено! Не примите за сухость, но просто: слов нет.
 
      Аля получила первый приз на конкурсе иллюстрации. Теперь сама гравирует свою вещь (в первый раз). Если удастся, пришлю Вам оттиск. Результат конкурса-бесплатное обучение гравюре (в этой школе за каждый курс отдельно).
 
      Написала нынче Борису. Вспоминала, как и я хотела уйти (6 лет назад). Выбор был между язвой (если уйду от С<ергея>) и раной (если уйду от другого). Выбрала чистое: рану. Я своим счастьем жить не могу, никогда с ним не считалась, просто на него глубоко, отродясь неспособна. Прошу Б<ориса> только об одном — жить.
 
      А Вас, дорогая и милая и близкая и далекая, незнакомородная Раиса Николаевна — выздоравливать, то есть: верить в сердце.
 
      О своем злосчастном Перекопе в другой раз. И об очередном большом огорчении — одном отъезде.
 
      Обнимаю и бесконечно благодарю. Всё получила.
 
      М.
 
      <Приписки на полях:>
 
      У нас после жаркой весны — ледяные ветра, но с дивной синевой, точно на океане.
 
      Скоро пришлю Вам карточку Мура, нынче снимали. И напишу Вам о нем.
 
      11-го апреля, первый день Пасхи <1931>
 
      Meudon (S. et O.)
 
      2, Avenue Jeanne d'Arc
 
      Христос Воскресе, дорогая Раиса Николаевна!
 
      Какой ужас с сыном! Если я до сих пор не могу опомниться — каково Вам? Слава Богу, что не дали беде ходу, вмешались и пресекли сразу. В таких случаях обыкновенно ждут утра, а когда yтpo приходит оказывается, что именно утра не нужно было ждать. (Почему беда так любит ночь?)
 
      Дай Вам Бог — нынче Пасха, лучший день в году и все добрые пожелания должны сбыться! — Дай Вам Бог скорее и вернее успокоиться, для Вас дело не в Вас, мать лично неуязвима, — только через сына — дай Бог Вашему скорой и верной поправки. М. б. лучше, что так разом прорвало, а то бы с медленным процессом внутри, тянулось бы и тянулось, теперь чувство, что внутри — чисто.
 
      (Виноват ли в происшедшем врач, оперировавший в первый раз? Его ли недосмотр, или развилось самостоятельно?)
 
      Часто-часто среди дня укол в сердце — мысль о Вас и Вашем сыне.
 
      Напишите скорей, хотя бы два слова, о дальнейшем ходе болезни — если найдете минутку.
 
      Вчера Мур впервые был с нами у заутрени — 6 лет, пора — впервые видел такую позднюю ночь, стояли на воле, церковка была переполнена, не было ветра, свечи горели ровно, — в руках и в траве, — прихожане устроили иллюминацию в стаканах из-под горчицы, очень красиво — сияющие узоры в траве.
 
      Нынче блаженный день, весь его провели в лесу, уйдя от могущих быть визитеров.
 
      Жду весточки, обнимаю, люблю, болею. Дай Бог!
 
      МЦ.
 
      Письмо залежалось, были проводы двух друзей, — Кн<язя> С. Волконского на Ривьеру (болен, в Париже жить запрещено) и Е. Извольской — в Японию.
 
      Но все-таки посылаю, чтобы не думали, что о Вас не думала.
 
      10-го мая 1931 г.
 
      Meudon (S. et О.)
 
      2, Avenue Jeanne d'Arc
 
      Дорогая Раиса Николаевна,
 
      Не пишу потому что боюсь тревожить, а вместе с тем так хочется знать о Вас и о сыне.
 
      Нынче очередной взнос от Тихвинского, просит выслать Вам расписку, прилагаю.
 
      Напишите хоть словечко!
 
      Обнимаю Вас.
 
      МЦ.
 
      Много есть о чем рассказать, но не решаюсь занимать собой.
 
      Вот когда Чуб поправится!
 
      17-го июня 1931 г.
 
      Meudon (S. et O.)
 
      2, Av<enue> Jeanne d'Arc
 
      Дорогая Раиса Николаевна! Давно не писала Вам, и Вы давно не писали. Будем надеяться: pas de nouvelles — bonnes nouvelles.
 
      Причина моего неписания: мой ежегодный вечер со всем предшествующим и последующим: сначала просьбами о размещении билетов, (потом?) благодарностями за размещенные. Вечер — душевно — был необычайно-удачным: решила провести его одна, без других участников, так сказать — всухую, и вышло лучше чем когда-либо. (Раньше у меня играли, пели, даже танцевали, и публика, которую я же хотела развлечь, всегда укоряла.)
 
      Читала прозу — История одного посвящения, которая пойдет в Воле России и которую пришлю Вам — второе отделение стихи. Была в первый раз за все свои вечера (пять или шесть) не в черном, так как моя приятельница Извольская уезжая подарила мне распоротое девическое платье своей матери (— жены посла, рожденной баронессы Толль, — для современников «Nini» — «Le sourire de l’ambassade» —) платье 50 лет (если не 55) пролежавшее в сундуке — чудного шелка и цвета: чисто-красного. Так как цвет сам по себе был восхитителен, я решила не <красить> портить ради одного вечера, отдав в краску, и шить как есть. Оказалось, что я в нем «красавица», что цвет выбран (!) необычайно удачно и т. д. — Это мое первое собственное (т. е. шитое на меня) платье за шесть лет.
 
      Вечер дал мало, хотя народу было полный зал, но всё дешевые билеты, ибо любящие — не имеют, имеющие — не любят. Кроме того многие разорились. Так что уехать на лето не придется. Но обеспечена уплата квартирного налога. Кроме того, лето пока не жаркое, и мы все-таки за городом. Хуже с квартирой. Полоумная хозяйка затеяла переделку: вроде Метаморфоз Овидия: из кухни — ванную, из ванной — кухню, и повышает за это годовую плату за 1200 фр. Мы даем 500, если не согласится придется съезжать, т. е. все лето (съезжать надо 1-го октября) искать.
 
      Ненавижу квартирные переезды, выбивающие из рабочей колеи на недели по крайней мере.
 
      Была два раза на Колониальной выставке, лучшее — негры, из стран — Конго, т. е. их жилища и искусство. Портит выставку множество ресторанов и граммофонов с отнюдь не колониальной музыкой, а самыми обыкновенными тенорами и баритонами.
 
      Но, если в синий день, в полдень (когда все завтракают, т. е. отсутствуют) да еще среди чудных гигантских благожелательных негров — можно почувствовать себя действительно за тридевять земель и морей.
 
      Пишите, дорогая Раиса Николаевна, о сыне, — надеюсь выздоровлении — о лете, планах и достоверностях.
 
      От Бориса давно ничего, да и я не пишу. Может быть что-нибудь знаете от Жени?
 
      ________
 
      Дорогая Раиса Николаевна, большая просьба: выходит отдельным изданием моя поэма «Крысолов», по подписке. Не найдется ли среди Ваших знакомых несколько подписчиков? Подписные бланки посылаю отдельно, а вот, пока, один на показ.
 
      Обнимаю Вас и жду весточки.
 
      МЦ.
 
      29-го авгу<ста> 1931 г.
 
      Meudon (S. et O.)
 
      2, Avenue Jeanne d'Arc
 
      Дорогая Раиса Николаевна,
 
      Давно-давно Вам не писала — и Вы мне. Всё мое лето прошло в отъездах и сборах: С<ергея> Я<ковлевича> в Савойю и Али в Бретань. Оба но приглашению и — казалось бы — просто, но нужно было доставать удешевленные проезды — и деньги на эти проезды, проезды не приходили и деньги проедались. Наконец уехал (и уже вернулся, — приглашали на две недели) С<ергей> Я<ковлевич> и теперь уехала Аля.
 
      Кроме сборов и проводов — ремонт квартиры, т. е. насильственная переделка ванной в кухню и кухни в ванную (плод лихорадочной фантазии хозяйки), от которой мы ничего не выиграли, кроме 1) месяца безванния (старую унесли, а новую не поставили) 2) недельной уборки после ремонта (по всей квартире известка толщиной в три пальца) 3) надбавки 100 фр. в месяц, т. е. 300 фр. в терм, т. е. 1200 фр. в год. — А переехать в другую квартиру не смогли, ибо нужно было бы сразу <внести> выложить эту тысячу, даже больше:
 
      сам переезд и залог значат около полутора. Пришлось согласиться на ремонт.
 
      Третье занятие этого лета: собственноручное шитье Муру штанов, — не смеюсь, честное слово, что три пары отняли у меня около месяца, причем шила каждую свободную минуту, и в лесу и дома, и ни одной строки не написала.
 
      Ему шесть лет, на вид и вес — десять русских и 14 французских, готового ничего найти нельзя, ибо всё на один очень узкий манекен. Портнихи отказываются, наконец нашла одну, заплатила за 2 пары 30 фр. и всё пришлось распороть, ибо с первого разу треснули по шву, хотя мерили (и для этого ездили в Париж и теряли по полдня, ве говоря уже о франках) четыре раза. Эти-то штаны и перекраивала в перешивала целый месяц. Мое главное горе: полнейшее отсутствие КОНСТРУКТИВИЗМА, из-за него-то (т. е. отсутствия его) и крою («конструирую») собственноручно Муру штаны. Причем Мур вовсе не какой-нибудь феномен — просто большой и толстый мальчик, вполне пропорциональный и даже хорошо-сложенный. Портних пугает непривычность размеров.
 
      ________
 
      Так прошло лето, ибо — прошло. С мая по нынешнее 29-ое августа 2 недели хорошей погоды, остальное — ливни, грозы, холода, туманы, вторая парижская зима. Летних платьев совсем не носили. Но лес — всё лес, люблю его всяким, и зелень — всё зелень, хотя и под дождем. Теперь начались грибы, это большое подспорье, помимо той несравненной радости: найти белый гриб! Берем (NB! так мужики говорят: брать — грибы, ягоды) берем и ежевику. Насколько лес добрее моря, в котором только жесткие и колючие крабы!
 
      Была минутка когда я чуть-чуть не уехала к морю: да к какому: Средиземному! (не была с детства) да куда: в Монте-Карло! Уезжала одна знакомая дама, приехала с нами проститься в Медон, сидим с ней на пне, Мур роет песок. — «Подумайте, М<арина> И<вановна>, до чего я одинока! Вот сейчас — еду в Монте-Карло совершенно одна. Две комнаты с тремя кроватями, кухня, — зачем мне всё это? так и будет стоять пустым. Ведь двоих могла бы пригласить, — ни одного не нашлось! Ведь даром, — только проезд! Приглашаю Г<оспо>жу такую-то — не может, Г<оспо>жу еще такую-то — с радостью бы, да уже приглашена в другое место, — так и еду одна, на шесть недель».
 
      Молчу с сжатым горлом, на губах почти срывающееся: — «А мы? Я и Мур, Мур и я, которые никуда не едем и всюду бы поехали — и тотчас! Я бы на всех готовила и Вам было бы дешевле чем в ресторане. Мур бы с утра до ночи был бы в саду или у моря, в природе он идеален, Вы бы его не слышали» — и т. д.
 
      Но она не предлагает, и я молчу. Так и уехала. Провожала ее на Лионский — морской — вожделенный! вокзал и теперь получаю письма:
 
      «Одна — не с кем молвить — и красота не радует» и т. д.
 
      Странные — люди?
 
      …Так я всю жизнь пропускала «свое счастье». Мне еще цыганка в Москве, в грозу, помню се руку в серебре, вцепившуюся в мою — тогда восемнадцатилетнюю — говорила:
 
      — Линий мало: мало талану —
 
      (Талан, по-народному, везение, удача, «счастье».)
 
      Я потом ее эти слова взяла в стихи: вот мой единственный ТАЛАН!
 
      Наши дела чернее черного. 600 фр. неуплаченных налогов и через месяц терм: 1300 фр. из которых у нас нет ни одного.
 
      Д. П. С<вятополк->Мирский (критик и большой друг) все эти годы помогавший на квартиру (2/3 терма) — сразу перестал. Одна любительница моих стихов, грузинская княжна, ныне жена богатого коммерсанта, собиравшая для меня ежемесячно около 600 фр. — тоже больше не может, т. е. и этого не может, ибо дающие отказались, дает теперь триста. И вот все что у нас есть. Продала — еще российские — два кольца, оба с бирюзой, старинные, одно за сто, другое за полтораста, на них жили около двух недель (на еду 15 фр., но кроме еды нужно ездить в город!).
 
      С<ергей> Я<ковлевич> тщетно обивает пороги всех кинематографических предприятий — КРИЗИС — и французы-профессионалы сидят без дела. А на завод он не может, да и не возьмут, ибо только-только хватает сил на «нормальный день», устает от всего. Сейчас он совсем извелся от неизвестности, не спит ночей и т. д.
 
      Была надежда на устройство франц<узского> «М?лодца» в Commerce, самый богатый и снобистический (NB! ненавижу) парижский журнал, ведают им меценаты Бассиано (он итальянский князь, она американка) — и вот, письмо: «Целиком напечатать не можем из-за объема (100 страниц), а дробить — жалко». (М. б. — им, мне — нет, но не могу же я их уговаривать!)
 
      Так и лежит мой франц<узский> М?лодец.
 
      Русская большая рукопись «История одного посвящения», долженствовавшая мне принести 750 фр. (2/3 терма) тоже лежит, ибо № (Воли России) не выходит и неизвестно выйдет ли.
 
      ________
 
      Но стихи все-таки писала и пишу. Ряд стихов к Пушкину и, теперь: Оду пешему ходу.
 
      ________
 
      Очень жду письма, хотя бы короткого, про Вас, здоровье сына, лето, самочувствие, планы на зиму, — так давно не видела Вашего почерка!
 
      Обнимаю Вас сердечно
 
      МЦ.
 
      29-го декабря 1931 г.
 
      Meudon (S. et О.)
 
      2, Avenue Jeanne d'Arc
 
      С Новым Годом, дорогая Раиса Николаевна!
 
      Как давно от Вас нет вестей!
 
      Как здоровье сына, справился ли он наконец с своей упорной болезнью? Это ведь — главное в Вашей жизни, об остальном даже не хочется спрашивать.
 
      Если откликнетесь (я даже не знаю в точности где Вы, пишу по инерции в Кембридж) — охотно расскажу Вам о себе, пока же сердечно желаю Вам и Вашим всего, всего лучшего в наступающем 1932 году.
 
      Целую Вас.
 
      МЦ.
 
      Прилагаемая иконка — от Али.

ТОЛСТОЙ Т. Л

      27-го мая 1928 г.
 
      Meudon (S. et О.)
 
      2, Avenue Jeanne d'Arc
 
      Дорогая Татьяна Львовна!
 
      Мне очень стыдно, что мое первое письмо к Вам — просьба, а именно: не помогли бы Вы мне распространить билеты на мой вечер стихов — 17-го июня. Цена билета minimum 25 фр., больше — лучше. Посылаю 5. Шестой — приложение Вам и дочке.
 
      Очень хочу побывать у Вас, боюсь помешать. Кроме того, хотелось бы видеть Вас не на людях, а более или менее одну. Возможно ли это? Если да — черкните словечко, приеду, очень хочу.
 
      Целую Вас. Еще раз — простите за просьбу.
 
      МЦветаева.
 
      Meudon (S. et О.)
 
      2, Avenue Jeanne d'Arc
 
      18-го июня 1928 г.
 
      Дорогая Татьяна Львовна,
 
      Приношу Вам сердечную благодарность за проданный билет и милую приписку. Как-нибудь буду у Ивонны и зайду поблагодарить Вас лично.
 
      А книжку послала Вам не для чтения, а просто как знак внимания и симпатии, — на стихи нужно время, знаю, что у Вас его нет. Целую Вас, привет дочери.
 
      МЦветаева.

В. В. МАЯКОВСКОМУ

      3-го декабря 1928 г.
 
      Meudon (S. et О.)
 
      2, A venue Jeanne d'Arc
 
      Дорогой Маяковский!
 
      Знаете чем кончилось мое приветствование Вас в «Евразии»?1 Изъятием меня из «Последних новостей», единственной газеты, где меня печатали — да и то стихи 10–12 лет назад! (NB! Последние новости!)
 
      «Если бы она приветствовала только поэта-Маяковского, но она в лице его приветствует новую Россию…»
 
      Вот Вам Милюков — вот Вам я — вот Вам Вы.
 
      Оцените взрывчатую силу Вашего имени и сообщите означенный эпизод Пастернаку и кому еще найдете нужным. Можете и огласить.
 
      До свидания! Люблю Вас.
 
      Марина Цветаева.

ГОНЧАРОВОЙ Н. С

      <Начало января 1929 г.>
 
      С Новым Годом, дорогая Наталья Сергеевна! Хочу, чтоб он прошел под знаком дружбы с Вами. О, не бойтесь! — это Вам — ни Вашему делу, ни Вашему времени — ничем не грозит. На первое место ставлю чужой труд, на второе — свой, на третье — труд совместный, который и есть дружба.
 
      — Столько надо Вам сказать. —
 
      Писать о Вас начала, боюсь, будет не статья, а целая книжка… только — кто напечатает?..
 
      Просьба: когда я у Вас попрошу — дайте мне час: с глазу на глаз. Хочу, среди другого, попытку эмоциональной духовной биографии; много о Вас знаю, но есть вещи, которые знаете только Вы, они и нужны. Из породы той песенки о «не вернется опять», такие факты.
 
      Написаны пока: улица, лестница, мастерская. Еще ни Вас, ни картин. Вы в глубинах мастерской, до которых еще не дошла. Пока за Вас говорят вещи. А я говорю Вам — любопытная вещь будет.
 
      А вот два стиха о Наталье Гончаровой — той, 17-го года, встреча готовилась издалека.
 
      А вот еще платок, которые носят паломники, настоящий, оттуда, по-моему — Вам в масть.
 
      Люблю Вас и целую Вас.
 
      МЦ.

ПОЗНЕРУ В. С

      12-го мая 1929 г.
 
      Meudon (S. el О.)
 
      2, Avenue Jeanne d'Arc
 
      Милый Владимир Соломонович,
 
      На этот раз с просьбой о билетах — к Вам (всегда просила Вашего папу).
 
      25-го мой вечер, вступительное слово о русской поэзии читаете Вы (читаете?) потом я — et tout ce qui s'en suit, в частности — отрывки из Перекопа, большой поэмы.
 
      Цена билета 25 фр<анков>, посылаю 5.
 
      Всего лучшего, позвоните по тел<ефону> Clamart 411 и вызовите Сергея Яковлевича Эфрона и сговоритесь с ним, нам необходимо повидаться.
 
      М Цветаева.
 
      14-го мая 1929 г.
 
      Meudon (S. et О.)
 
      2, Av<enue> Jeanne d'Arc
 
      Милый Владимир Соломонович,
 
      Есть слух, что Вы на днях уезжаете из города. Известите меня тотчас же, читаете ли Вы на моем вечере или нет, и можно ли наверняка на Вас рассчитывать. До вечера 10 дней, а от Вас до сих пор ни слова. Мне нужно знать.
 
      Жду Вашего ответа. Всего лучшего.
 
      МЦветаева.

ГУЧКОВУ А. И

      28-го мая 1929 г.
 
      Meudon (S. et О.)
 
      2, Av<enue> Jeanne d'Arc
 
      Сердечное спасибо, дорогой Александр Иванович!
 
      Посылая Вам билеты, я вовсе не надеялась на устройство всех, и присланное Вами — подарок. Очень я жалею, что не были на вечере, меньше из-за Перекопа (восстановимого), чем из-за любопытного состава зала, соединившего на час все крайности эмиграции. (Дольше часу это бы не продержалось!)
 
      А Вы не забыли моих дроздовцев? Думаю выехать около 15-го, кажется в окрестности Гренобля, откуда жду ответа. — А каковы Ваши планы? В<ера> А<лександровна> получила новый купальный халат, и море предрешено.
 
      Еще раз горячее спасибо за участие, — каждый проданный билет — толчок вдоль рельс! (Перевод вечеровых билетов на железнодорожные.)
 
      Сердечный привет.
 
      МЦветаева.

ВУНДЕРЛИ-ФОЛЬКАРТ Н

      2-го апреля 1930 г.
 
      Meudon (S. et О.)
 
      2, Avenue Jeanne d'Arc
 
      Милостивая государыня,
 
      ушедшее от нас письмо более не принадлежит нам, если даже тот, к кому оно ушло, тоже принадлежит к ушедшим.
 
      Мои письма к Р<айнеру> М<ария> Р<ильке> принадлежат ему — кого все слушали и кому ничего не принадлежало. Мои письма к Р<айнеру> М<ария> Р<ильке> — это он сам, которого в жизни не было, который всегда свершается, который — будет.
 
      Поэтому, милостивая государыня, отдайте мои письма будущему, положите их рядом с другими, которые будут, — пусть лежат они пять коротких десятилетий. Если через пятьдесят лет кто-нибудь о них спросит и потянется к ним — Вы предоставите их Вашим потомкам.
 
      Так лучше.
 
      Письма Рильке, его книги с надписями и его — наверное, последнюю — Элегию я завещаю веймарскому Дому Рильке (почему не Святилищу — ведь любой дом был или станет благодаря ему святилищем?) с такой же просьбой: через 50 лет после моей смерти.
 
      Милая милостивая государыня (Вы не можете не быть милой или быть немилостивой, раз Вы близко знали Р<ильке> и по-прежнему близки к нему) — в 1927 году я напечатала в русских журналах новогоднее письмо (стихотворение) к Р<ильке> и еще одно, как бы это сказать, — Р<ильке> был моей последней Германией, как я — его последней Россией — словом — тоже письмо о его смерти между другими двумя: смертью старой девы и смертью мальчика (так уж случилось) — длинная фраза!
 
      Что до стихов — я просто не знаю, кто мог бы их перевести; по-русски я считаюсь одним из двух «самых трудных» поэтов (другой — Борис Пастернак, сын художника Леонида Пастернака, дружившего когда-то с Рильке, и, по-моему, — и не только по-моему — величайший поэт русского будущего), но другие страницы (проза, как это принято называть) вполне переводимы. Будь у меня лишь время! (Лишь время.)
 
      Милая и милостивая государыня, разрешите задать Вам один вопрос: что стало с переведенным Рильке «Словом о полку Игореве» (древнерусский памятник), о чем не раз идет речь в его письмах? Ведь это я загадала желание, чтобы он однажды перевел Слово, а спустя три года после его смерти узнаю, что перевод выполнен уже двадцать лет тому назад. — Такой вот удар в сердце. —
 
      Вероятно, Вам будет приятно знать, что через две недели после его ухода я получила от него подарок: греческую мифологию по-немецки — 1875 года (год его рождения?) — для юношества. Он, собственно, доверил это своей русской помощнице, и книга пришла, когда он ушел.
 
      Через несколько дней Вы получите французский — увы! плохой — перевод моего вступления к письмам Рильке, переложенным мной на русский. Слово «myster?» звучит по-французски иначе, чем наша русская «тайна» или Ваше немецкое «Geheimnis» (Geheimrath и conseiller priv? ). Да и сам французский холодней, светлей и раскатистей. Я исправила, где могла (то есть вычеркнула). К сожалению, вся интонация искажена: чересчур учтиво. Я пишу иначе.
 
      Марина Цветаева
 
      Ничего, ничего не знаю я о его смерти. Как ушел? Знал ли? Кто был возле него? Какое слово было последним?
 
      Только то, что в газетах.
 
      И некого мне было спросить, ни одного имени я не знала — настолько я была с ним одна.
 
      Милая милостивая государыня, если только это в Ваших силах, сообщите мне все, что знаете, — наверное. Вы знаете все, — а я даже не знаю, кто Вы.
 
      Лишь одно: Вы близки к нему.
 
      8-го июня 1930 г.
 
      Meudon (S. et О.)
 
      2, Avenue Jeanne d'Arc
 
      Милостивая государыня,
 
      всего лишь несколько слов, чтобы Вы знали: я получила Ваше славное письмо.
 
      В ближайшие дли я еду в Савойю — там должны мы были встретиться с Р< ильке>. Он спрашивал: «Когда?» Я сказала: «В комнатах я сидеть не желаю, а на улице зимой холодно, так что…» Тут он сразу же отозвался, и странно (весь он!) — писал о чем-то другом и внезапно, отрывисто:
 
      Только не надо ждать весны!
 
      Это было его последнее письмо. Я изумилась тогда: ему-то незачем так спешить, да и ради меня незачем. Что такое? — Это было то самое.
 
      Вот.
 
      Итак, в ближайшие дни уезжаю в Савойю. И, быть может, милая милостивая государыня, Вам однажды захочется навестить меня там. Это деревушка, близко от Шамони. Ведь я сама не могу к Вам приехать, как бы мне ни хотелось. Я — русская, визы мне не дадут, к тому же в Швейцарии все так дорого — душе моей лучше б странствовать в одиночку.
 
      Как это было б чудесно! Вы обрадовались бы мне (я зову Вас, поэтому говорю о Вашей радости). Так Р<ильке> тоже радовался мне, я была наверное его последней радостью как женщина и чужестранка, в к тому же еще — волжский мир.
 
      В Савойе я пробуду три месяца. У мужа больные легкие, с декабря месяца он в санатории, теперь он снял для нас крохотный летний домик неподалеку. Для нас, то есть для меня и детей: девочка шестнадцати лет и пятилетний мальчик. Мне самой — тридцать пять.
 
      Может быть, Вам удастся совершить это небольшое путешествие, иначе мы никогда не встретимся. К сожалению, у нас лишь комнатка с кухней, но в Сен-Лоране наверняка можно что-нибудь снять, а стол у нас будет общий.
 
      Сен-Лоран называется это место, оно очень красивое.
 
      Не говорите: нет, скажите: да или: пожалуй. Только не говорите: нет. За три месяца многое может измениться.
 
      Вот мое вступление к письмам Рильке. Я постаралась, как могла, его улучшить, но все равно звучит по-другому. Вся интонация не та. Совсем не-я. Вяло.
 
      ________
 
      Приветствую Вас всем сердцем, полным надежды.
 
      Марина Цветаева
 
      Мой адрес:
 
      Г-же Цветаевой-Эфрон
 
      Замок д'Арсин
 
      Сен-Пьер-Рюмийи
 
      Верхняя Савойя
 
      Это адрес моего мужа, своего я еще точно не знаю. Он передаст мне Ваше письмо. Замок д'Арсин напоминает замок Райнера: такая же древность, такое же положение. И Сен-Лоран — совсем близко.
 
      — Далеко! Бесконечно далеко!
 
      Что делает мать Р<ильке> на его могиле? Почему ее не было у его постели? Бедная старая женщина!
 
      Хороша ли (справедливая ли) книга Лу Саломе? Есть ли в ней Он?
 
      5-го июля 1930 г.
 
      St. Pierre de Rumilly
 
      (Haute Savoie)
 
      Ch?teau d'Arcine
 
      Милостивая государыня!
 
      Когда я впервые читала Ваше письмо, я не поняла почти ни одного слова — потому что была поглощена буквами, то есть читала глазами. Во второй раз (сегодня) все встало вдруг на свое место. Ваше письмо зазвучало, — сегодня я читала слухом, просто ведомая Вашим голосом. Сегодня Вы говорили со мной.
 
      Правда ли все то, что меж нами, что происходит, приходит и — чуть было не сказала: проходит? Это имеет место. Стало быть, оправданно, правда (как правота ребенка).
 
      Р<ильке> однажды написал мне (его полное имя я пишу неохотно — слишком звучно, растянуто — нет, большое, безмолвное и отвесное Р<ильке> как его скала Рарон, как его Рона, падающая со скалы, Р<ильке> — имя человека и поэта вместе, Р<ильке> просто он ), словом, Р<ильке> написал мне однажды: ты не права, ты вправе (в право-царствии, так скажу я). Иметь право — нечто случайное, частичное и собственническое (иметь!), нет! — быть в праве, в самой сердцевине — всегда. Вот — правда Р<ильке> и — моя правда. Когда-то, милая милостивая государыня, — Москва, революция, голод — мне пришлось обучать французскому языку одну богатую и ленивую девочку 12-ти лет. Итак: ?tre — avoir.
 
      Знаете, что открылось мне на первом же уроке? Я поняла сама, что Etre vaux mieux qu'avoir. И это было для меня несказанно большей (и дольшей!) радостью, чем пять фунтов картофеля, что дала мне за урок мать девочки, ибо: Etre vaux mieux qu'avoir, а мое открытие и было ?tre.
 
      Я ничего не хочу иметь (не имею детей, я сама — мои дети), лишь быть в вещах, прозревать их (не так, как Гёте, которого люблю, словно светлое неведомое чудо, вроде Богом сотворенного леопарда), не так, как Гёте (глубоким взором!), слышать вещи, как Р<ильке> (глубоким слухом — трубой), в них вслушиваться, их слушаться, им принадлежать, быть — вещами.
 
      (Р<ильке> был сам Беттиной, поэтому так и не нашел ее. )
 
      Милая милостивая государыня. Вы тоже нужны мне — нужны, чтобы быть. Мне не с кем говорить о Р<ильке>, то есть продолжать им жить. Многие знали его в Париже, — и все они, когда-либо его видевшие, его чтили, но никто из них не нуждается в Р<ильке> так, как нуждаюсь я, никогда его не видевшая: не слышавшая.
 
      Мне нужны Вы, милая и милостивая, а не я — Вам, я обращаюсь к Вам, а не Вы ко мне. Вся ответственность — моя.
 
      Писать ему письма в тетради? На это у меня никогда не хватит времени, а, сверх того, безмолвная, бессловесная речь, не-речь, ему теперь (как и тогда, именно потому, что он был поэт) куда ближе. И в конце концов я хороню его, закапываю в себе так глубоко, что и сама уже не могу отрыть. Так получается.
 
      Нечто, нет: все! еще пылает во мне — яркое пламя! — высоко вздымаясь — до его гроба. Его гроба, что высоко в небесах. На гробницу Наполеона смотрят вниз, на гробницу Рильке смотрят ввысь. Как и всё в этой жизни — он существует.
 
      Знаете ли Вы историю о его завещании? Старуха встречает кого-то из замка Мюзот и просит, чтобы нынешний владелец не тревожил трех усопших: молодую женщину, что выбрала обоих (или никого), умерла молодой и спит меж теми двумя.
 
      Это исходит, собственно (скажите, как правильно пишется это слово), от молодой русской, от переписчицы. Знакомы ли Вы с ней? — она прислала мне его последний подарок, подарила его фотографию (Мюзот — на балконе) и много рассказывала мне о нем. Он радовался ее здоровью и всегда держал ее за руку, как ребенок, он чувствовал в ней опору.
 
      Она прочла ему вслух мое последнее письмо (открытка с видом Медонской террасы) из Медон-Валь-Флери. Три с половиной года я жила в Праге, не подозревая, что это его родной город, и четыре года в его Медоне, не зная, что это был (и есть) его город — Медон его роденовой юности, — лишь этой весной узнала об этом из его писем.
 
      …Это был лист печатного (на пишущей машине) текста, мне очень хотелось бы его иметь, возможно ли это? (Завещание.)
 
      Дорогая госпожа Нанни, мне хотелось бы прочесть книгу Лу Саломе, по приобрести ее не могу — ибо ничего не имею и живу подаянием — не можете ли прислать мне эту книгу? И его юношеские пражские истории, которые я видела лишь на витрине. Из его книг у меня есть только «Элегии», «Орфей» и «Сады» — это он подарил мне, все прочие остались в России — со всем прочим И еще письма, подаренные мне мужем на Пасху. Вот и все.
 
      Если Вы готовы на такую любезность — большей радости Вы не сможете мне доставить.
 
      Обнимаю Вас и жду Вашего письма.
 
      Марина
 
      11-го августа 1930 г.
 
      St. Pierre de Rumilly
 
      (Haute Savoie)
 
      Chateau d’Arcine
 
      Милостивая государыня!
 
      Все получила, ибо то, что я получила, воистину — все. А в октябре Вы получите ею последнюю Элегию с моим повторяющимся чужеземным именем и его почтовым штемпелем: Медон-Валь-Флери.
 
      А позднее — когда-нибудь — и копии его писем. Переписанное моей рукой не значит отданное для печати, попавшее в Ваши руки («в руки Лу…») не значит «обнародованное»: разбазаренное: преданное.
 
      К Вашему Р<ильке> добавится у Вас мой. (Подчеркиваю, ибо так говорю.)
 
      Могла же Беттина — бескорыстная расточительница любви! — подарить письма Гёте, написанные его рукой, отдать их своему юному другу. который их (и Беттину, и письма) позднее предал: потерял.
 
      Вы меня никогда не предадите.
 
      Несколько Ваших слов доставили бы мне высокую радость.
 
      Жму руку и спасибо за все
 
      Марина
 
      17-го октября 1930 г.
 
      Meudon (S. et O.)
 
      2, Avenue Jeanne d'Arc
 
      Милостивая государыня!
 
      Как странно получается иной раз: когда я писала Вам о русской секретарше, я должна была сразу взять другой лист, ибо не успела опомниться, как на бумаге появились слова: чересчур здоровая. Теперь я Вам это все же скажу.
 
      «Светловолосая девушка» (Черносвитова — украинское имя, означает: та, что носит черную рубашку) обращалась с последним Р<ильке> примерно как с отпечатками его последних фотографий — ее собственностью: это мое, и я даю их когда хочу и сколько хочу, и кому хочу. Случайно оказавшись возле него (как могла она расстаться с ним за несколько дней до его ухода, полагаясь на его «nous nous reverrons», означавшее совсем другое!), она принимала и даровала эту случайность как судьбу.
 
      Я встретилась с ней лишь раз и отпустила ее от себя — не тоскуя.
 
      ________
 
      Сегодня, 17-го, я получила Ваше письмо и письма — все переслали мне из Савойи.
 
      Письмо Ваше пенится и плещется, и сверкает — Бодензее — слово из моего детства, я жила тогда во Фрейбурге (Брейсгау), и у меня была подруга — Брунхильда — девочка из тех мест, похожая на русалку. Я так ее полюбила, что нам вовсе запретили встречаться. Как будто я была озером (а то и целым морем!), желающим ее умчать домой — со школьной скамьи или песчаной отмели.
 
      (Знаете ли, что Марина и Афродита — одно, я знала это всегда, теперь это знают ученые — Марина, морская).
 
      ________
 
      Милая госпожа Нанни, Вы так долго не писали, что я подумала: госпоже стало боязно, она не желает полноты чувства, она переполнена, и я не прерывала Вашего молчания я не написала бы, если бы не Ваш оклик.
 
      ________
 
      Грядет холодная зима, уже холодно, хотя зимы еще нет — последние прекрасные дни, как в июне, которым совсем не радуешься, ибо: незаслуженная радость! — мужу пришлось покинуть санаторию, так как русский Красный Крест не мог больше платить, он по-прежнему болен (болезнь легких и — <…>), работать не может, в эмиграции не найти «интеллигентной» работы, разве что шофером в такси или на заводе Рено, это ему не по силам, у него все время усталость, с самого утра, его не возьмут — уже по тому, как он выглядит, — ни на какую фабрику.
 
      Изнурительная, удушающая нищета, распродаю веши, что были мне подарены, вырученные 20–30 франков тут же улетучиваются. Дочь вяжет, но за свитер с длинными рукавами — две недели труда, не меньше, ибо есть еще множество других дел! — дают всего лишь 50 франков. Я умею только писать, только хорошо писать, иначе давно бы разбогатела. Целых шесть месяцев я работала, переводя на французский мою большую поэму «М?лодец», теперь она готова, выйдет в свет с рисунками Натальи Гончаровой, великой русской художницы, но когда, где? Придется ждать, чтобы не обесценить вещь.
 
      С русской эмиграцией лажу плохо, ибо — к ней не принадлежу. Собственно говоря, я вовсе не эмигрант, мне дали уехать потому, что моя дочь (трехлетняя девочка) умерла от голода и еще потому, что во мне, по словам одного коммуниста, «мелкобуржуазности меньше, чем в любом из нас». — «А Вы знали хоть одного мелкобуржуазного поэта?» — ответила я. «Мелкобуржуазных нет, только феодальных», — заявил коммунист — и выдал мне паспорт, — хотя прекрасно знал, что мой муж с самого первого дня был в Белой армии.
 
      Я взяла с собой моего другого ребенка, восьмилетнего (сейчас ему семнадцать), и уехала.
 
      Итак: с русской эмигравдей лажу плохо, живу лишь в моих тетрадях — и долгах — и если изредка раздается мой голос, то это всегда правда, без всякого расчета, как совсем недавно, когда наш великий советский поэт Владимир Маяковский (Вы, наверное, читали о его самоубийстве? Прекрасная смерть!) выступал здесь, в Париже, вернее, просто читал свои стихи. На другой день появилось мое открытое письмо к нему—ликующий зов! — Россия еще жива! А на другой день меня выкинули из всех эмигрантских газет (где изредка печатались мои стихи) — дескать, «советская, опасная»… не помню, что еще. Меня, которая в разгар революции, в 1919-м, самом страшном году, перед залом в 2000 человек вещала с эстрады о своей любви к последнему царю.
 
      Я совсем одинока, и в жизни, и в работе — как во всех школах моего детства: за границей — «русская», в России — «иностранка» — со многими друзьями, которых никогда не видела и не увижу. Совсем одна — с моим голосом.
 
      ________
 
      Милая госпожа в красном парке (моя мать, что умерла молодой, всегда писала roth, Thor и That, хотя ее поколение уже низвергло владычество буквы «h»), милая госпожа в красном парке, великое Вам спасибо за Ваш великий подарок. В поздний час, когда все окна вокруг черны, лишь в одном — свет: в моем, я открываю книгу, и это снова я: опальная, как написано в старых немецких законах — вольная, словно душа.
 
      Марина
 
      О, мне очень хотелось бы получить копию завещания Р<ильке>, я лишь бегло прочитала его однажды, из рук Черносвитовой, она сказала, что не может предоставить мне копию, и была, пожалуй, права.
 
      ________
 
      Сегодня (18-го) я уже читала книгу Р<ильке>. Дойдя до места, где он рассказывает о встрече с Эллен Кей, я невольно улыбнулась, почти — засмеялась. Р<ильке> — и скупость, Р<ильке> — и франки, Р<ильке> — и автобус. И как он не желает этого понять (принять) — и пытается объяснить, почти — прояснить — и в конце концов все-таки понимает (принимает!).
 
      (Р<ильке> — и «идеалы»!)
 
      Тяжко ему приходилось, среди множества друзей и подруг, что всегда стремились к нему, как он сам — к самому себе. Голос, уставший от благородства и — жалости.
 
      Вел ли он когда-нибудь дневник? Это была бы самая подлинная его книга: Р<ильке> и он.
 
      Обнимаю Вас.
 
      Поклонитесь от меня самому старому Вашему дереву.
 
      6-го марта 1931 г.
 
      Meudon (S. et О.)
 
      2, Avenue Jeanne d'Arc
 
      Милостивая государыня!
 
      Бесконечно тяжело для меня писать Вам это письмо — Вам — это — но — я буквально иду ко дну, молча, как и случается с такими людьми. Когда тринадцатилетний Юлиан, великий маленький музыкант, сын Александра Скрябина, утонул в днепровском омуте, никто не слышал ни единого звука, хотя от других его отделял лишь поросший кустарником островок — величиною с мою ладонь, — и его учительница музыки, пианистка Надежда Голубовская, говорила мне позже, что Юлиан просто не умел кричать — она хорошо знала мальчика.
 
      Так было бы и со мной, не имей я близких, что делают нас другими (ими!), — потому-то у Р<ильке> и не было никаких «близких».
 
      Очень просто: люди, помогавшие мне все 5 лет моей парижской жизни — подававшие мне, — устали и ничего не дают. — «К сожалению. я больше не в состоянии…» и т. п. Что мне остается? — «Спасибо за то, что было» и — молчанье.
 
      Мои, как говорится, — «проблемы». Ничего не имею, кроме моих рук и моих тетрадей. Вся моя работа последних трех лет («Перекоп» — большая поэма о войне русских с русскими; «М?лодец» — другое) — лежит. Сейчас не время для больших поэм. Дайте нам лучше что-нибудь «лирическое» в не длиннее, чем шестнадцать строк (то есть — 16 франков). А о французском «Молодце» — лишь одна присказка: «Слишком ново, непривычно, вне всякой традиции, даже и не сюрреализм» (NB! от коего меня — Господи упаси!).
 
      Никто не желает courir le risque, ибо это большое произведение — 100 страниц и более, с иллюстрациями Гончаровой, и издавать его нужно по большому счету.
 
      Признана и отвергнута.
 
      Будь я одна на свете, я молча пошла бы ко дну — от сознания полной невиновности и исполненного долга. С самого раннего детства я делала больше, чем могла.
 
      _________
 
      Что мне нужно, о чем я прошу Вас, милостивая государыня, пожалуйста: месячное вспомоществование, сколь бы малым оно ни было. То, что приходит, и на что, сколь бы малым ово ни было, можно рассчитывать — сколь бы недолго оно ни длилось.
 
      Это особенно трудный год. Муж занимается кинематографией (кинооператор — как же это по-немецки? prises de vues ) — занимается всерьез и с явным успехом, хорошее место ему обеспечено, правда, не раньше чем через 6–8 месяцев. Моя дочь — вторая в рисовальной школе («Arts et Publicit?»), и была бы первой, если бы не «etrangere». Но — прежде чем она начнет зарабатывать, она должна пройти курс в этой школе, да и слишком обидно было бы бросить. Странное семейство, где все так работают и никто ничего не получает.
 
      _________
 
      Простые люди в квартале любят нас и готовы месяцами ждать, пока мы заплатим, но все-таки это французы, у них свои заботы, и они не могут ждать бесконечно, тем более что с каждым прожитым днем наши долги увеличиваются (молоко, картофель, овощи, уголь). Газ тоже не ждет. И электричество не ждет. И «терм» (3-месячная плата за квартиру) не ждет, то есть всего лишь пять льготных дней. Что будет дальше, не знаю, продавать мне нечего — разве что книги, которые никому не нужны. На четверо человек — четыре простыни.
 
      Милостивая государыня, если Вы можете что-нибудь сделать — сделайте что-нибудь!
 
      Марина
 
      Meudon (S. et О.)
 
      2, Avenue Jeanne d'Arc
 
      9-го марта 1931 г.
 
      Милостивая государыня!
 
      Как, какими словами благодарить? Вы даете мне много больше, чем я просила, я просила немного. Вы даете все — целый терм! Да еще остается, чтобы заткнуть глотку самым кричащим долгам. (Чем молчаливее кредиторы, тем громче вопят долги.) Но всего хуже, когда кредитор терпелив, тут-то и чувствуешь себя настоящим должником. Не чувство долга: чувство вины! Если бы кто-то из них стал кричать на меня, я была бы счастлива. Французы никогда не кричат на других, для русского человека (бунтаря) это тяжело. Ои сам начинает кричать.
 
      Милостивая государыня, никто, даже из русских, — ибо никогда не было у нас такого поэта (были поэты, какие есть и будут у немцев), никто никогда не говорил о русских так, как Р<ильке>. Как поэт Р<ильке> — то же, что русские как народ и Россия как страна: ВСЁ.
 
      «Русский человек не революционер, ибо терпелив…» — в таком духе говорил Р<ильке> в 1905 году о русских событиях. И далее: «Поэт — не мятежник».
 
      И все же: мы; русские и поэты — бунтари. В ином царстве. Против иных законов.
 
      Нельзя сделать шаг во имя чего-то, не сделав его против чего-то.
 
      И как раз оттого, что мы — великие бунтари, мы не должны иметь дела с политическими революциями, что всегда мелки, ибо вершатся лишь — ради хлеба насущного? нет: ради проклятых денег.
 
      А теперь выслушайте, милостивая государыня, короткую историю одной судьбы. Когда в 1905 году (первая революция) моя умирающая в Крыму (в Ялте) мать диктовала свое завещание, мы, две ее дочери, Ася — девяти лет, и я — одиннадцати, находились в комнате, что-то писали или рисовали, и, не прислушиваясь, слышали. «Нет! — говорила она, — я не желаю, чтобы все было истрачено на этот кошмар (революцию). Старшая (я) станет революционеркой — уже такая! — и, достигнув совершеннолетия, все тотчас отдаст для партии. А младшая подражает старшей. Пусть лучше эти деньги лежат, и пока детям не исполнится сорок (до сорока люди молоды, знаю это — мне ведь 34!), они не должны попасть им в руки. А к сорока их роман с революцией кончится».
 
      И вот — деньги, большие деньги, остались лежать. И мы — Ася и я — их даже не почувствовали. Собственно — ни разу их не имели. — Деньги (золото!) — призрачные. Почти что рейнское золото!
 
      Мы тратили мало, были спартанцами, как наша мать (она по матери — высокородная польская дворянка), — лишь книги, на это у нас хватало. Мой первый Париж! 15 лет — одна — летние занятия. Что привезла в Москву? Севрскую статуэтку: маленький римский король, подпись Наполеона (Premier Consul ) и все парижские набережные с книгами (NB! каждая стоила тогда не больше 100 франков!). Ни одного платья, я всегда стыдилась новой одежды.
 
      Так и шло. Потом — детский брак. С процентами все еще было предостаточно. Путешествия? За границей всегда только третьим классом. Другие ведь путешествуют третьим классом, так почему не я? Деревянные сиденья? Даже лучше, чем жаркий, красный, зловеще пыльный бархат.
 
      В конце концов — конец пришел скоро — когда пришла революция, мы ничего не потеряли, очень мало. Остались без домов? Ну и слава Богу! Все время дворник (тот, кто убирает двор) со своими требованиями: забор покосился, нужно обновить асфальт перед домом, и все время бумаги — их надо подписывать, и т. д. И экономка — и много всякой разной прислуги — и мы одни, вместе взятые — муж, я и ребенок — не достигшие сорока лет, совсем неповинные в нашей огромной собственности.
 
      Когда я завела разговор в банке (в начале 1917-го, еще можно было все получить), служащие сказали мне: нельзя. Особая оговорка: не выдавать до 40 лет.
 
      Пропало все, насовсем. — Призрачные деньги!
 
      Самое изумительное, что наша мать, как две капли воды похожая на нас, дочерей, оставила нам очень много стипендиатов, которым мы регулярно должны были помогать, среди них — трех революционеров: двух мужчин (евреев) и юную девушку, все — легочные больные, ее знакомые по санатории (Нерви, близ Генуи) — там, за время ее короткой болезни, она встретила и полюбила их.
 
      Они потеряли от переворота больше, чем мы, и наша последняя выплата была еще в апреле 1917-го.
 
      Один из них вернулся в Москву в 1918 году и умер через два месяца в одиночестве, в реквизированной гостинице, в комнате без окна. Он предлагал мне деньги (подозреваю, что втайне мать все-таки его любила, он-то любил ее наверняка) — я не могла взять, а он был уже слишком болен и слишком далек, чтобы вложить их мне в руку. (Он знал меня еще 8-летним ребенком — тогда, на Ривьере! Теперь мне было 22 года, а мать — давно умерла!)
 
      Наш первый жест — самый искренний, чуткий — когда нам что-нибудь дают — всегда: Нет! — отдернув обе руки, отступив на три шага.
 
      _________
 
      Когда моя мать заболела и мы уехали за границу, она все оставила дома — броши, кольца, серьги и т. д. — потому что их не любила. (Наследство и свадебные подарки.)
 
      А когда четыре года спустя — после смерти матери — мы вернулись в Москву — ничего уже не было, одни футляры.
 
      ________
 
      Я жду другого завещания, его завещания.
 
      Будьте благополучны. Благодарю Вас. И обнимаю.
 
      Марина
 
      Любил ли Р<ильке> евреев? Отличал ли от других? Еврейство ведь тоже стихия (огонь, вода, воздух, земля), как российство.
 
      Я более стыжусь благодарить, чем просить. Не потому, что я мало чувствую, потому, что я много чувствую. Благодарение застревает у меня в горле, я готова расплакаться.
 
      11-го августа 1931 г.
 
      Meudon (S. et O.)
 
      2, Avenue Jeanne d'Arc
 
      Милостивая государыня!
 
      Сердечно благодарю за прелестный пучок лаванды, да будет жизнь Ваша столь же благоуханна, как сейчас моя комната.
 
      Странно: накануне вечером мне опять случилось так долго (и напрямик) думать о Вас: где Вы, как Вам живется и помните ли Вы еще обо мне, а утром, словно аромат в воздухе, — Ваша посылка! Однажды я так же — запросто — послала Р<ильке> ракушки и морскую гальку из Вандеи, ракушки — зов, а камушки — подпись (между ними — морская изморось!) и несколько дней спустя получила от него «Verger» с таким посвящением:
 
      Прими песок и ракушки со дна французских вод моей (что так странна!)
 
      души… Хочу, чтобы ты увидела, Марина,
 
      пейзажи всех широт, где тянется она от пляжей C?te d'Azur в Россию, на равнины.
 
      Р.
 
      (Конец июня 1926)
 
      Мюзот.
 
      Прочитав позже в Вашей р<ильковской> книжке о Родене: «Le po?te s'exprime par des mots, le sculpteur par des actes», я вспомнила, как мы с ним обменялись этими дарами. Сегодня Вы действуете как скульптор!
 
      Тысячекратное Вам спасибо и — человеку все мало! — все-таки просьба: сказать мне однажды еще и словами, как Вам живется, каково Вам и Вашей душе, и удалось ли Вам еще раз навестить деревья-гиганты Вашего детства (на Боденском озере?), — многое и все.
 
      Вышел ли следующий том писем Р<ильке>? Наверное, нет — из-за кризиса. Жаль. Жива ли еще его мать? Все это и многое другое мне хочется знать.
 
      А пока — обнимаю Вас от всего сердца.
 
      Марина Цветаева-Эфрон
 
      Р. S. Надеюсь, Вас порадует мое ответное деяние — та, древняя-древняя вещь из татарского Крыма, привезенная мной еще из России.
 
      19-го августа 1931 г.
 
      Meudon (S. et O.)
 
      2, Avenue Jeanne d'Arc
 
      Милостивая государыня!
 
      Это не письмо (письмо следом!), пишу Вам глубокой ночью — сегодня после трехнедельного отсутствия вернулся муж из своей санатории, а завтра, рано утром, дочь уезжает к друзьям в Бретань, — и вот целый день я распаковывала и упаковывала вещи, поэтому совсем глупа и тупа.
 
      Сегодня пришел «Feuille de recherches», я уже ответила: письма почтальон оставляет консьержке, а та их потом раздает. Почтовый ящик отсутствует. Когда дома никого нет, почту подсовывают под дверь. Как раз недавно у нас появилась новая консьержка, а до нее долгое время не было никого, и propri?taire (мой бедный немецкий! Пишу только Вам) сама раздавала письма. Иногда этим занималась «femme de m?nage» и т. д., словом — беспорядок, я все собиралась попросить почтальона, чтобы он сам отдавал письма в дверях, но постоянно что-то мешало — так всегда и бывает — пока что-нибудь не стрясется.
 
      Милая госпожа Нанни, сейчас глубокая ночь, я поднимаю голову и вижу все книги Р<ильке> (Ваши книги Р<ильке>, что стоят над моим огромным столом (моя первая и последняя огромность) на нескольких полках. — И все становится таким легким, все письма получены, даже те, что не написаны (его).
 
      Обнимаю Вас и скоро напишу Вам опять. Простите мне это не-письмо, не-то-письмо, не-я-письмо!
 
      Марина
 
      То, что Вас обрадовала татарская вышивка, радует и меня (взаимная радость). Тоска — по вещам? Никогда. Лишь по собственной душе — ведь до нее мне почти никогда не добраться.
 
      Этой вещи, пожалуй, не меньше ста лет, старое дерево, хотя все еще и навеки — деревцо.
 
      29-го декабря 1931 г.
 
      Meudon (S. et O.)
 
      2, Avenue Jeanne d'Arc
 
      Милостивая государыня! Странные бывают совпадения. Сегодня после долгого молчания я взялась, наконец, за письмо, и оказалось, что сегодня — 29-ое декабря, день смерти Рильке. 1926–1931: пять лет! Если меня в моем глубочайшем сне спросят: когда это было? — Вчера! Только что! Никогда! Никогда не будет и никогда не может быть. Никогда и не было.
 
      А теперь, милостивая государыня, небольшое происшествие — рильковское. Поскольку дома я не успеваю добраться до чтения (как и до писания и до себя самой), то я всегда читаю в маленькой электричке Медон-Париж, коей, вероятно, и в помине не было, когда в Медоне жил Рильке. Так и на этот раз. Я читала первый том его писем и так глубоко потерялась в нем, как можно потеряться и (найтись!) лишь в лесу, и когда вдруг поезд остановился, я не могла понять, где же выход. (Выхода в этот момент не было.) Поезд стоял, я бесшумно металась взад-вперед под испуганным взглядом всех остальных. Никто не проронил и звука, никто даже не шелохнулся, как будто их всех — всех тех — я погрузила в мой сон.
 
      Наконец один — слегка улыбнувшись — открыл мне дверь.
 
      Все это длилось ровно минуту: целых шестьдесят секунд: сколько ударов сердца?
 
      Эту историю всего охотней я рассказала бы Райнеру. Но его «нет» (как не оказалось и двери, точь-в-точь как и двери), и я дарю ее Вам, милая госпожа Нанни, к седьмой (любимое число Рильке!) годовщине его отсутствия.
 
      После Р<ильке> я никого не полюблю — не захочу, не смогу. А ведь мы и не любили друг друга, да никогда и не полюбили бы. Об этой не-любви он и пишет в своей последней Элегии (для Марины).
 
      ________
 
      Вот еще, прямо из моей записной книжки:
 
      — Поскольку дома у меня нет времени — не бываю дома (ибо всегда в себе) — я читаю твои письма только в поезде или подземке (прекрасное слово!) — и как внутренне я защищаюсь, Райнер, от всего и всех — тобою, так внешне защищен и ты — твоя книга — моей (под моей) рукой — крылатой рукой плаща.
 
      _______
 
      Милая госпожа, я ничего не знаю о Вас с той поры, как потерялось письмо. Где Вы (у меня лишь один из Ваших адресов), какой была или будет зима? Жива ли еще мать Рильке? Знаете ли Вы что-нибудь о его дочери и внучке? (Его кровь!)
 
      _______
 
      Мои дела очень плохи, потому что очень плохи наши дела. Муж работает в частной конторе, с 9 утра до 10 и даже 12 ночи, и получает за это 260 франков в неделю — он тратит их на питание и проезд. Вот все, что мы имеем, собственно, не имеем даже этого, потому что как раз теперь у него каникулы, значит, целых две недели — ничего. Единственный журнал, куда я писала (в эмиграции все партийно, я же не принадлежу ни к одной партии), мой единственный журнал истаял, став тоненькой тетрадью. Дочь работает много и не зарабатывает ничего. Она — первая в своей школе («Arts et Publicite»), первая по трем специальностям: иллюстрация, литография, гравюра, и могла бы немало зарабатывать, если бы о ней кто-нибудь позаботился. Но никто о нас не заботится.
 
      Маленький великан (Георгий, 6 лет) растет и становится большим.
 
      Милая госпожа Нанни, вспомните о его завещании. Сегодня, сегодня, сегодня ушел он.
 
      Желаю Вам здоровья и спокойствия в Новом 1932-м году!
 
      Сердечно обнимаю Вас.
 
      Марина
 
      12-го января 1932 г.
 
      Meudon-Val-Fleury (S. et О.)
 
      2, Avenue Jeanne d'Arc
 
      Милостивая государыня и — дорогой друг! Рождественский дар! Эту книгу я буду читать долго, читать медленно, как можно дольше и медленней. Читать? Жить ею. Ч?дное начало с русскими стихами латинским шрифтом (я перевела латинские буквы обратно в кириллицу, а так они звучат по-чешски, по-родному, ибо Прага — моя вторая родина, как для Р<ильке> — первая). — Первая поездка в Россию. Первый Рильке. (1899-й — мне было тогда пять лет).
 
      Милая госпожа! Очень важный для меня (пожалуй, и сам по себе) вопрос. Я знаю, что все переводы Р<ильке> на французский, кои появились доселе, сделаны Морисом Бетцом. Переводит ли Бетц и его письма, то есть получил ли он права на эту работу? Не могли бы Вы, милая госпожа Нанни, столь близкая ко всему, что касается Рильке (я не знаю — не знала — никого, кроме него самого, а его больше нет), выяснить в издательстве «Insel» (или у наследников), даны ли уже кому-нибудь права на эту работу (французский перевод писем Рильке).
 
      Если нет — я взялась бы за перевод всех трех томов и сделала бы это не хуже самого Р<ильке>. По-французски я говорю и пишу так же, как по-русски, и уже перевела рифмованными стихами мою большую поэму (Le Gars ) да и много еще. Р<ильке> и его язык я настолько знаю изнутри, что у меня получится лучше, чем у кого-то другого. Чтобы переводить поэта (любого, не говоря уже о таком!) да еще переводить прозу поэта, которая — особого рода, нужно самому быть поэтом. Никто Другой не может и не должен этого делать.
 
      Это была бы большая работа. Знаю. Чем больше — тем больше радости. Больше, чем большая работа, — вторая жизнь. Внутренняя жизнь — в-нем-жизнь, и все же — деятельная жизнь.
 
      Итак, дорогая госпожа Нанни, если Вы готовы оказать мне милость — напишите обо мне и моем предложении в издательство «Insel» или наследникам: русская поэтесса Марина Цветаева, знающая французский как свой родной — умеет не только писать на нем, но и сочинять стихи — хотела бы перевести письма Рильке на французский язык и спрашивает, свободна ли еще эта работа.
 
      Я могла бы уже сейчас перевести несколько писем — и показать их. (Кому?)
 
      Таков мой громадный (выполнимый ли?) план. (Все места в жизни уже заняты, — с этим убеждением родилась — но: остается ведь еще целый мир наверху! Сперва горы, в конце (или в начале?) — небо.)
 
      Во-вторых. Первым делом я хотела бы выбрать и перевести из писем Р<ильке> все, что в них есть о России. R.-M. Rilke et la Russie или: La Russie de R.-M. Rilke — звучит лучше и — глубже. (Его Россия, как его смерть: все и только то, что не принадлежит никому, принадлежало ему. Его жена — нет, его ребенок — нет, его Россия — да.) Будет ли и у меня право на эту подборку (и французский перевод)?
 
      «La Russie fut le grand — ?venement de son ?tre et de son devenir», — так начиналось бы мое предисловие. Мой французский был бы в точности его немецким. Я писала бы его языком (он сам однажды написал мне с улыбкой о моих — и своих — частых скобках в письмах: «Ты так сильна и в моем языке, что, думая о тебе, каждый раз я вынужден писать по-твоему…» Намек на мои короткие фразы и длинные скобки).
 
      Это не должно стать книгой, то есть для книги еще слишком рано, ведь в последующих томах будет еще не раз помянуто о России (повеет и пахнет Россией!). Сперва это могло б появиться в каком-нибудь хорошем журнале. И стать книгой — той самой: русско-рильковской, которую ведь он хотел написать. И в конце концов написал. Ее нужно всего-навсего составить я — вот она!
 
      Не: Рильке о России, не Рильке и Россия — Россия в Рильке, так я это ощущаю.
 
      Россия Рильке, переведенная русским поэтом на его второй стихотворный язык — французский. Я думаю, он был бы (будет) рад.
 
      Если Вы, дорогая госпожа Нанни, обратитесь в издательство «Insel» или к наследникам по поводу французского перевода, не могли бы Вы попутно спросить и о русском? Ибо мне хочется перевести Рильке и на русский язык, — все три тома, конечно, тяжело, да я и не знаю здесь, в эмиграции, ни одного издателя для такого огромного и серьезного дела (в новой России — тем более; Рильке понял бы и ее, она Рильке — нет). Я делала бы это потихоньку и — ожидала бы. Как делаю я со многими собственными сочинениями. Не ради скорейшей публикации, что нынче, в данный момент невозможна (говорю о всем массиве писем—звучит как горный массив!). Но Россия Рильке могла бы уже теперь появиться по-русски. Как и французский перевод — в каком-нибудь журнале.
 
      Многие русские не знают немецкого, а молодые и подавно. Но — Рильке должен прийти к ним, прийти именно к ним. Так должно быть.
 
      Я говорю только о праве перевода. Не печатать, только переводить. А если когда-нибудь дойдет до того, что работа будет готова (скажем, первый том писем полностью), все остальное смогут обсудить и решить между собой французский издатель и издательство «Insel». Я же хочу одного: быть уверенной, что — если я получу право на перевод — никто другой его не получит — никто, кроме меня. Иначе — что толку в моей работе! С кем-то другим я тоже не желаю работать, да и не смогла бы. Один писал письма — один и должен их переводить.
 
      Если издательство «Insel» захочет узнать, кто я такая и на что гожусь, — достаточно ли будет письма от А. Жида?
 
      Обнимаю Вас и благодарю безмерно
 
      Марина Цветаева
 
      Р. S. Жива ли еще мать Рильке? Знакомы ли Вы с ней? А что получилось из Клары Вестхоф — скульпторши Клары Вестхоф? А из маленькой Рут? А из маленькой Кристианы, которой, думаю, минуло уже девять лет?
 
      Нет ли у Вас фотографии могилы в Рароне?
 
      22-го ноября 1932 г.
 
      Clamart (Seine),
 
      101, Rue Condorcet,
 
      Дорогая госпожа Нанни! Да, дела мои (наши) шли и идут очень плохо, муж болен, дети исхудали (дочь совсем истощена и бескровна: с весны и до поздней осени мы голодали, как в Москве) — и т. д. — я очень далека от всякого круга (имею в виду круг людей), значит, и от литературных кругов, что поглощены здесь политикой больше, чем литературой, то есть больше кричат и ненавидят, чем молчат (пишут) и любят, — все места заняты, я билась над чужими переводами, хочу сказать: если кто-то сделал плохо, мне приходилось переделывать, то есть все переписывать наново: за неделю такой работы — примерно 100 франков, часто меньше. И т. д. — не хочу докучать Вам этими — в конечном итоге мелкими — заботами. Итак: ищу работу, нигде не могу ее найти и — тут начинается история.
 
      Распахивается дверь, и моя приятельница (и покровительница) с сияющим лицом: — Есть работа и радость! — в ее протянутой руке книга: Карл Зибер — «Рене Рильке (Юность Райнера Мария Рильке)».
 
      Открываю: детские фотографии: очень мило! Первая — на втором году жизни — вылитая моя дочь, я знала это и раньше, однажды я написала Р<ильке>: «У нее твои глаза», — а здесь, в двухлетнем возрасте, — то же лицо.
 
      Потом — читаю. И уже с самого начала: предисловие, нет, до того, еще раньше, едва я вникла в это «Рене» — он ведь никогда не был «Рене», хотя и был так назван, он всегда был Райнер — словом, мое первое чувство: ложь! <…>
 
      Дорогая госпожа Нанни, это ответ на Ваше милое письмо, которое мне переслали, — я давно уже (к сожалению!) покинула Медон-Валь-Флери. (Его Медон, теперь там как раз реставрируют до Родена.)
 
      Напишите мне скоро еще раз, мне так хотелось бы знать, что я не одинока в моем возмущении.
 
      _______
 
      Завтра я должна буду отказаться от перевода — моя покровительница огорчится — да и другую работу (достаточно трудную) я опять-таки не получу так быстро, но: ничего не поделаешь. Я не могу и не хочу такой работы — Боже упаси такое мочь и хотеть!
 
      Обнимаю Вас от всей души. Фотографии Рильке доставили мне огромную, глубокую и грустную радость.
 
      Марина
 
      7-го сентября 1933 г.
 
      France, Clamart (Seine),
 
      10, Rue Lazare Carnot,
 
      Милая, милая госпожа Нанни,
 
      три Ваших подарка неспешно путешествовали за мною следом, пока, наконец, вчера вечером не настигли меня все разом — словно три ангела, что идут за человеком и, как подобает ангелам, никуда не торопятся.
 
      Я несказанно счастлива, даже более чем счастлива — насыщена счастьем, какое бывает только с Р<ильке>. (Счастьем — тоже не точно; быть может: родиной? Вы меня понимаете.)
 
      Спасибо, спасибо, спасибо.
 
      ________
 
      А теперь — открытку в несколько слов: как Вам живется, каким было лето, какова осень, какой будет зима. Так долго — два года, наверное, — я не слышала Вашего милого далекого голоса. (Чем дальше — тем звучней!)
 
      Люблю и приветствую, и бесконечно благодарю Вас.
 
      Марина
 
      23-го сентября 1933 г.
 
      France, Clamart (Seine),
 
      10, Rue Lazare Carnot,
 
      Милая, милая госпожа Нанни, огромная, огромная просьба.
 
      Не могли бы Вы послать в издательство «Insel» это мое благодарственное письмо к княгине Турн унд Таксис, вернувшееся ко мне из Берлина и Цюриха. Может быть, в издательстве знают адрес княгини, ведь они печатают ее письма.
 
      Боюсь делать это сама, ибо мне так не повезло с первого раза. Вот уже целую неделю письмо лежит в ящике моего письменного стола и тяготит меня, я не хочу его открывать, его уже коснулась судьба — эти два путешествия и возврат, и холодные печатные буквы: адресат неизвестен. Если княгиня его получит — пусть получит его в таком виде. Поэтому прошу Вас, милая госпожа Нанни (сейчас я написала Ваше имя с русским «Н» — Нанни: так зовут Вас, если писать по-русски!), милая госпожа Нанни, поместите, вложите его, как оно есть, в другой конверт! и сами надпишите адрес. Возможно, у Вас более легкая рука и княгиня его все же получит.
 
      Будьте добры указать и обратный свой адрес, чтобы письмо не потерялось, если и издательство «Insel» не сможет отыскать следа княгини. (Я чувствую, как ужасно пишу по-немецки, но ведь за несколько лет я не написала ни одной немецкой строчки!)
 
      Это — моя благодарность за ее высокую, подлинную книгу о Рильке — насколько выше, проще и подлинней, чем книга Лу Саломе, не правда ли?
 
      И в заключение — счастья Вам и радости: с великим началом — новым человеком — новым ребенком! Кто он? Как его назвали? От имени многое зависит…
 
      Настоящее письмо к Вам — следом.
 
      С любовью и благодарностью
 
      Марина
 
      — Турн унд Таксис Гогенлоэ, верно?

ЦЕРЕТЕЛИ И.Г

      <Апрель 1930>
 
      Meudon (S. et О.)
 
      2, Avenue Jeawie d'Arc
 
      Многоуважаемый Ираклий Георгиевич,
 
      Посылаю Вам два билета на Вечер Романтики, — это собственно мой вечер, но я сочла милее для своих участников дать его под этим названием.
 
      Цена билета 50 фр. Я бы с радостью пригласила Вас просто, но вечер — на лечение мужа, который очень болен (туберкулез), и моя единственная надежда. Честным трудом (т. е. стихами) не заработаешь никогда.
 
      Билеты Вам шлю по совету М. Н. Лебедевой.
 
      Простите за неприятное письмо, но мне достаточно неприятно его писать. Кроме того, вечер действительно интересный: от Кн<язя> С. Волконского (Санкт-Петербург) до Поплавского (Монмартр), а посередке мы с Тэффи, к<отор>ая будет читать не-смешное.
 
      Кроме того — трое петербуржцев — гумилевцев — Адамович, Г. Иванов, Оцуп (предреволюционная эстетика) и, наконец, Вадим Андреев, сын Леонида. Услышите целую эпоху.
 
      До свидания, надеюсь 26-го (суббота на Пасхальной неделе).
 
      Всего доброго. На вечере увидите ту Алю, детские писания которой Вам так нравились, — 16 лет, выше меня.
 
      МЦветаева

ВИЛЬДРАКУ ШАРЛЮ

      <Медон, 1930 г.>
 
      Дорогой господии Вильдрак, я получила письмо Ваше, и книгу. Не ответила Вам раньше лишь из нежелания превращать Ваш летний отдых в эпистолярный. Но поскольку Вы уже вернулись…
 
      Вы спрашиваете меня, почему я рифмую свои стихи:
 
Я католик, я крещеный.
У меня есть пес ученый.
Очень я его люблю,
Хлебом я его кормлю!
 
      (Жако, 6-ти лет, сын лавочницы из нашего дома)
 
      Если бы указанный автор указанного четверостишия возгласил:
 
      «Я — христианин, обладатель собаки, которую кормлю хлебом», — этим бы он ничего не сказал ни себе, ни другим: этого бы просто не было; а вот — есть.
 
      Вот почему, господин Вильдрак, я рифмую стихи.
 
      _______
 
      Белые стихи, за редчайшими исключениями, кажутся мне черновиками, тем, что еще требует написания, — одним лишь намерением, не более.
 
      Чтобы вещь продлилась, надо, чтобы она стала песней. Песня включает в себя и ей одной присущий, собственный — музыкальный аккомпанемент, а посему — завершена и совершенна и — никому ничем не обязана.
 
      (Почему я рифмую! Словно мы рифмуем — «почему»! Спросите народ — почему он рифмует; ребенка — почему рифмует он; и обоих — что такое «рифмовать»!)
 
      _______
 
      Вот попытка ответа на Ваш — легчайший! — упрек мне в том, что звуковое начало в моих стихах преобладает над словом, как таковым (подразумевается — над смыслом)! — Милый друг, всю свою жизнь я слышу этот упрек, просто — жду его. И Вы попали в точку, ничего обо мне не зная, с первого взгляда (по первому слуху)! Однако Вы оказались проницательнее других, сопоставив не только звук и смысл, но и — слово (третью державу!) Упрек же Ваш, вместо того чтобы огорчить или опечалить, заинтересовал меня, как повод к спору, из которого сама я могла бы немало извлечь для себя.
 
      Я пишу, чтобы добраться до сути, выявить суть; вот основное, что могу сказать о своем ремесле. И тут нет места звуку вне слова, слову вне смысла; тут — триединство.
 
      Поймите, дорогой господин Вильдрак, я защищаю не свой перевод «Молодца» — не самоё себя, а свое дело: правое дело.
 
      Я Вам буду только благодарна, если Вы укажете мне те или иные темные — или просто неудачные — или невнятнозвучащие — места, тем более что я — иностранка. Я могу плохо владеть рифмой — согласна; но Вам никогда не убедить меня в том, что рифма сама по себе — зло.
 
      (Только не сердитесь! Если сержусь я-то в полном к Вам доверии.)
 
      О Вашей книге. Знаете ля, она мне очень напоминает Рильке, Рильке в «Записках».
 
      Ваша книга — обнаженное сердце, не защищенное формой, книга — сказанная, не написанная, а поэтому скорее услышанная, чем прочтенная. Я ее перечитала три раза. И себя нашла в ней (вот Вам случай поверить мне на слово) — главное в «Быть Человеком», главное в: «Коль встретишь ты того, кто золотом владеет», главное в: «Бесстрастно говорят — подай и принеси», главное в этих «подай и принеси», весомых, как существительное; которые я выделила бы курсивом; которые я прочла — курсивом!
 
      «Кушать подано» — та, подающая, та, принимающая, о «подаче» не думают; но Вы — я — мы — поэты, мы — обостренный слух, думаем за них: подано обеими моими руками — ее рукам, платиновым и праздным. Не так ли?
 
      Харчевня, это весь Рильке. Рассказы о Боге, Его собственное во внутренней сущности вещей. Когда я произношу имя Рильке, я имею в виду братство. Подделываться под Рильке невозможно, можно родиться, можно быть Рильке. В этой книге, наполненной любовью. Вы его брат, как человек, в этом Вы вместе — «братья-люди». Вы как его брат-дерево, его брат-волк.
 
      И что меня особенно трогает — не знаю и не хочу даже знать, почему, — столь часто повторяемое Вами слово «милый», «милая», — не столько к людям относимое, такое скромное и такое не стихотворное!
 
      …Voici le cavalier sans cheval!
 
      Этой строкой определен Ваш выбор в жизни, может быть даже — прежде жизни! Кто хочет, может завести себе коня; кто хочет — молитвенник, но, не имея их, — быть (всадником, монахом) — высшая гордыня или высочайший отказ.
 
      Как мне знаком этот всадник без коня!..
 
      _______
 
      …Не странно ли, что я, влюбленная в рифму более, чем кто-либо, обратилась именно к Вам, высокомерному ее неприятелю? Не проще ли было бы привести моего «М?лодца» в гостеприимный стан друзей рифмы — если таковой существует?
 
      Прежде всего и во всем: мой инстинкт всегда ищет и создает преграды, т. е. я инстинктивно их создаю — в жизни, как и в стихах.
 
      Итак, по-своему, я была права.
 
      Дальше: нас с Вами связывают узы родства. Вы ведь любите Россию и Пастернака; и, главное, Рильке, который не поэт, а сама поэзия.
 
      Пишу все это, чтобы сообщить Вам, что я с большим удовольствием приду в этот вторник к 4 ч. на 12, rue de Seine.
 
      До свидания, дорогой господин Вильдрак. Вам решать, хотите ли Вы меня видеть. Если бы я не послала Вам рукопись, я бы испытывала по отношению к Вам ту же свободу, что и по отношению к Вашей книге: ?me ? ?me (восхищаетесь этими тремя а!), но — мне неловко, что я попросила Вас ее прочитать, и поэтому буду молчать, пока не заговорите Вы.
 
      МЦ.
 
      Р. S. Присланный Вами милый стишок о тетушке, которая, подметая пол, нашла апельсин, полон смысла и солнца; солнечное воскресенье, вощеный паркет, апельсиновый апельсин… и сама тетушка в чепце, смахивающем на фригийский колпак … но меня понесло, и Вы уже морщитесь!
 
      Р. S. Мой Жако незнаком с псалмами, ибо он — истинный язычник и сын язычников, к тому же ходит в коммунальную школу, а не к г<осподи>ну кюре.
 
      Только рифма (необходимость срифмовать ученую собаку) превратила его в «крещеного». Как всегда, «в начале было слово», что до самой собаки, вернее — пса, то он действительно существует, с чего мне и следовало начать. Это — Зиг; ученый или нет, он шастает по помойкам.

ИВАСКУ Ю. П

      Меudon (S. et О.)
 
      2, Avenue Jeanne d'Arc
 
      7-го ноября 1930 г.
 
      Многоуважаемый Г<осподи>н Иваск,
 
      Письмо и «Русский Магазин» получила. Участвовать согласна. Условия (2 фр. строка) подходят. Прилагаю стихи.
 
      Большая просьба: так как я сейчас крайне нуждаюсь (это говорят все — всегда — но есть разные степени этой крайности, говорю о крайней) сделайте все, что можете, чтобы немедленно выслать мне гонорар, этим Вы меня не только выручите, а — спасете.
 
      О стихах. Если можно — пришлите корректуру, вышлю обратной почтой, если никак не возможно — правьте сами, очень прошу, сохраняя все мои знаки, особенно в последнем стихотворении, где всё на знаках.
 
      А вот это > обозначает промежуток между строками. (Когда нет — в строчку). В двух первых стихотворениях — легко, ибо идут четверостишьями. Словом, мой текст очень ясен, всё дело в корректуре.
 
      Итак, еще раз — горячая просьба о срочном гонораре и, по возможности, корректуре.
 
      Всего лучшего
 
      Марина Цветаева
 
      <Приписка на полях:>
 
      Журнал приветствую.
 
      4-го апреля 1933 г.
 
      Clamart (Seine)
 
      10, Rue Lazare Carnot
 
      Многоуважаемый Г<осподи>н Иваск,
 
      Написать Вам исчерпывающее письмо в ответ на Ваше — было бы отказаться от всякого: знаю себя, — стала бы, как всегда, когда пишу — что бы ни писала — добиваться формулы, а время бы шло, а его у меня вообще нет — ни на что — и в конце концов — очень далеком конце очень далеких концов — получилась бы лирическая статья, вернее очередная моя лирическая проза, никому здесь не нужная, а до Вас бы — за стыдом такого запоздания — и физически бы не дошедшая.
 
      Раскрываю Вашу статью и записываю на полях все непосредственные отзвуки и реплики.
 
      Вы говорите, я — прерываю.
 
      — Т?к?
 
      _______
 
      Стр. I — Блистательное определение писательского слога (и словаря) Шишковым. Эти строки я ощущаю эпиграфом к своему языку.
 
      Стр. II (низ) — Под влиянием В<ячеслава> Иванова не была никогда — как вообще ни под чьим. Начала с писания, а не с чтения поэтов.
 
      Стр. III — М. б. Вам интересно будет узнать, что оба Георгия — кузминский и мой — возникли одновременно и ничего друг о друге не зная. С Кузминым у меня есть перекличка, только он отродясь устал, а с меня хватит еще на 150 миллионов жизней. Федры Кузмина не читала никогда. Источники моей Федры — вообще всей моей мифики — немецкий пересказ мифов для юношества Густава Шваба. Верней (источники-то я сама, во мне) — материалы. Равно как материалы Царь-Девицы и Молодца — соответствующие сказки у Афанасьева.
 
      Стр. III (оборот) — Эренбург мне не только не «ближе», но никогда, ни одной секунды не ощущала его поэтом. Эренбург — подпаденис под всех, бесхребтовость. Кроме того: ЦИНИК НЕ МОЖЕТ БЫТЬ ПОЭТОМ.
 
      Стр. III (оборот) — ОЧЕНЬ ВАЖНОЕ. Психея совершенно не важна для уяснения моего поэтического пути, ибо единственная из моих книг — не этап, а сборник, составленный по приметам явной романтики, даже романтической темы. Чуть ли не по руслу физического плаща. В том же 16 г. у меня были совершенно исступленные стихи (и размеры), от которых у меня сейчас волосы дыбом.
 
      Стр. IV — Ничего не поняла из «Сложных метров», как никогда не понимала никакой теоретики, просто — не знаю, правы ли Вы или нет. Пишу исключительно по слуху. — Но вижу, что работу Вы проделали серьезную.
 
      Стр. IX—стр. Х. — Если Октябрь для Вас символ мятежа, больше — стихии — очень хорошо, что поместили меня внутрь (как внутрь — пожара!). Спасибо, что не причислили меня к «детям буржуазии» — футуристам. «Пользоваться» и «наслаждаться» чем бы то ни было — до жизни включительно — всегда было моим обратным полюсом.
 
      Стр. XI (оборот) — Очень хорошо о Пастернаке (ЛЕГКО ВЗДОХНУТЬ). И ОЧЕНЬ ПЛОХО (не сердитесь!) обо мне: КОЛЬЕ, ХИТОН — да это же — маскарад! Кстати, ни «колье», ни «хитона» у меня в стихах (да и в прозе) НЕ найдете. Вы просто употребили НЕ ТЕ слова (не знаю поскольку Вы к ним чутки). «Колье» — да еще в русской транскрипции — символ роскоши, вещь, которой я — кроме как в природе, т. е. в контексте деревьев, ручьев и т. д. — того изобилия — ОТРОДЯСЬ брезгую. А хитон оставим Вячеславу: прекрасному ложно-классику.
 
      XIII (низ) — ВЕСКОЕ ВОЗРАЖЕНИЕ. Ученику НЕ МАЛО Учителя. МАЛО ТОЛЬКО КОГДА ВЗАИМНО И НА ЭТОЙ ЗЕМЛЕ. Ученик не на земле. Ученик не на земле, а на горе. А гора не на земле, а на небе. (NB! Не только эта, — всякая гора. Верх земли, т. е. низ неба. Гора — в небе.) Ученик — отдача без отдачи, т. е. полнота отдачи.
 
      Тезею не мало Ариадны, ему — мало земной любви, над которой он знает большее, которой он сам больше — раз может ее перешагнуть. Тезей не через спящую Ариадну шагает, а через земную — лежачую — любовь, лежачего себя. — Ваше наблюдение о МАЛОСТИ — верно, ноне те примеры, не тот упор. Еще — не женщина «соблазняется» лавролобым, а лавролобый — оспаривает и отстаивает ее у земного. Это — разное. И, если хотите, только лавролобый-то ей и ведом, только в нем-то она и уверена, все земные — призраки.
 
      Стр. XIII (оборот). «Третий» Вами не так понято. Говорю здесь о ПОМЕХЕ САМОЙ ЖИЗНИ. Говорю о том, что между, а не о том, что над. Над есть желательный исход. Вакх, Лавролобый и Сонмы — есть исход и выход. В «Наяде» я о ПОМЕХЕ говорю, которая есть — жизнь и исчезнет вместе с нею. Я говорю о третьем с маленькой буквы, о предмете, о быте — хотя бы этот быт — был мыс, между оком и горизонтом.
 
      Не надо «в принципе согласны». Найдите лучше.
 
      Очень хорошо: как бы перерастает самоё себя. Только не «как бы», просто — перерастает.
 
      XIV — Самовлюбленность — плохое слово, ибо сродни самодовольству. Лучше: влюбленность в самого себя.
 
      Ваше определение ВРАЖДЫ мне абсолютно-чуждо. Вражда — прежде всего избыток сил. НИКОГДА НЕ НЕДОХВАТ. ВСЕГДА-РАСТРАТА. (Я недавно об этом много думала и писала.)
 
      XIV — Чему же «предшествует» Одиночество? Не есть ли оно — итог, последняя колыбель всех рек?
 
      XIV (оборот) — Очень хорошо: страсть сама страдает. Вакхический рай — хорошо. Знаете ли Вы моего «М?лодца»?
 
      До — мой:
 
      В огнь синь.
 
      О спартанском небе тоже хорошо. Вообще, эти Ваши исходы — хороши. И хороша иерархия: Вакхический рай — Спартанский утес — Рильке. Стоило бы эти главы разработать внимательно.
 
      XVI — Хорошо сопоставление последнего рыцаря — Блока и единоличного бойца (Вы этого не говорите, но это напрашивается) — меня.
 
      Но конец стр<аницы>, голубчик, ужасен (Не сердитесь!)
 
      «Ц<ветае>ва влюблена в великолепие форм старого мира, в мрамор и позолоту» — ГДЕ ВЫ ЭТО ВЫЧИТАЛИ?? Мрамор, если хотите, люблю (СЛОВО люблю достоверно) — но не больше булыжника старой Сухаревки, вообще люблю камень, твердое, но вовсе не как символ дворянской эпохи. Или даже римской. Мрамор старше дворян! Мрамор старше времен. Мрамор — либо само время, либо (где-нибудь на Урале) — та достоверная радость твердости, на которую наступаешь. Либо — вечность, либо — природа. И меньше всего — Николай I. Не делайте меня Мандельштамом: я ПРОЩЕ и СТАРШЕ, и этим — МОЛОЖЕ.
 
      А уж «позолота»… Золота физически не переношу, даже у меня осень, вопреки зримости:
 
      Березовое серебро,
 
      Ручьи живые
 
      Хуже золота для меня — только платина.
 
      Золото — жир буржуазии, платина — ее смертный налет. Я о золоте много и враждебно писала. Разве что — золото Рейна! (Меня, вообще, ищите — там.)
 
      Амврозия, пудра, рококо — мой друг, какие ЭРЗАТЦЫ Какие третьичиостиГ Даже звук слов ненавижу (кроме амвроэии, к<отор>ая в каком-нибудь контексте еще может сойти, хотя и то — нет: пища богов: non-sens, довольно с нас пищи людей!.).
 
      Не верю в форму (и об этом много писала), никогда ее не встречала, кроме как в виде разбитой скорлупы или три дня лежащего покойника. Или мои стихи о том мире сильны, но только потому что я ни секунды ge ощутила его «формой», всегда — живым, жизнью — будь то XVII в. или 17 год (до = 17 год!).
 
      ________
 
      «Драгоценные вина» относятся к 1913 г. Формула — наперед — всей моей писательской (и человеческой) судьбы. Я всё знала — отродясь. NB! Я никогда не была в русле культуры. Ищите меня дальше и раньше. XVI (оборот). Нет, голубчик, меня не «не-помнят», а просто — не знают. Физически не знают. Вкратце: с 1912 г. по 1920 г. я, пиша непрерывно, не выпустила, по литературному равнодушию, вернее по отсутствию во мне литератора (этой общественной функции поэта) — ни одной книги. Только несколько случайных стихов в петербургских «Северных Записках». Я жила, книги лежали. По крайней мере три больших, очень больших книги стихов — пропали, т. е. никогда не были напечатаны. В 1922 г. уезжаю за границу, а мой читатель остается в России — куда мои стихи (1922 г. — 1933 г.) НЕ доходят. В эмиграции меня сначала (сгоряча!) печатают, потом, опомнившись, изымают из обращения, почуяв не-свое: тамошнее! Содержание, будто, «наше», а голос— ихний. Затем «Версты» (сотрудничество у Евразийцев) и окончательное изгнание меня отовсюду, кроме эсеровской Воли России. Ей я многим обязана, ибо не уставали печатать — месяцами! — самые непонятные для себя вещи: всего Крысолова (6 месяцев!), Поэму Воздуха, добровольческого (эсеры, ненавидящие белых!) Красного бычка, и т. д. Но Воля России — ныне — кончена. Остаются Числа, не выносящие меня. Новый Град — любящий, но печатающий только статьи и — будь они трекляты! — Соврем<енные> Записки, где дело обстоит так: — «У нас стихи, вообще, на задворках. Мы хотим, чтобы на 6 стр<аницах> — 12 поэтов» (слова литер<атурного> редактора Руднева — мне, при свидетелях). И такие послания: — «М<арина> И<вановна>, пришлите нам, пожалуйста, стихов, но только подходящих для нашего читателя, Вы уже знаете…». Б?льшей частью я не знаю (знать не хочу!) и ничего не посылаю, ибо за 16 строк — 16 фр., а больше не берут и не дают. Просто — не стоит: марки на переписку дороже! (Нищеты, в которой я живу, Вы себе представить не можете, у меня же никаких средств к жизни, кроме писания. Муж болен и работать не может. Дочь вязкой шапочек зарабатывает 5 фр. в день на них вчетвером (У меня сын 8-ми лет, Георгий) и живем, т. е. просто медленно издыхаем с голоду. В России я так жила только с 1918 г. по 1920 г., потом мне большевики сами дали паёк. Первые годы в Париже мне помогали частные лица, потом надоело — да еще кризис, т. е. прекрасный предлог прекратить. Но — Бог с ними! Я же их тоже не любила.)
 
      Итак, здесь я — без читателя, в России — без книг.
 
      XVII — «Для эмиграции Цветаева слишком слаба…» —??? —
 
      Думаю, что эмиграция, при всем ее самомнении, не ждала такого комплимента.
 
      Ведь даже Борис Зайцев не слаб для эмиграции! Кто для нее слаб? Нет такого! Все хороши, все как раз вровень — от Бунина до Кн<язя> Касаткина-Ростовского, к<отор>ый вот уже второе десятилетие рифмует вагоны с погонами («Мы раньше носили погоны, — А теперь мы грузим вагоны» — и т. д.). Вы м. б. хотите сказать, что моя ненависть к большевикам для нее слаба? На это отвечу: иная ненависть, инородная. Эмигранты ненавидят, п. ч. отняли имения, я ненавижу за то, что Бориса Пастернака могут (так и было) не пустить в его любимый Марбург, — а меня — в мою рожденную Москву. А казни — голубчик — все палачи — братья: чт? недавняя казнь русского, с правильным судом и слезами адвоката — чт? выстрел в спину Чеки — клянусь, что это одно и то же, как бы оно ни звалось: мерзость, которой я нигде не подчинюсь, как вообще никакому организованному насилию, во имя чего бы оно ни было и чьим именем бы ни оглавлялось.
 
      — Я — с Утверждениями?? Уже звали и уже услышали в ответ: «Там где говорят: еврей, подразумевают: жид — мне собрату Генриха Гейне — не место. Больше скажу: то место меня — я на него еще и не встану — само не вместит: то место меня чует как пороховой склад — спичку!»
 
      Что же касается младороссов — вот живая сценка. Доклад бывшего редактора и сотрудника В<оли> России (еврея) М. Слонима: Гитлер и Сталин. После доклада, к началу прений — явление в дверях всех младороссов в полном составе. Стоят «скрестивши руки на груди». К концу прений продвигаюсь к выходу (живу з? городом и связана поездом) — так что стою в самой гуще. Почтительный шепот: «Цветаева». Предлагают какую-то листовку, к<отор>ой не разворачиваю. С эстрады Слоним: —
 
      «Что же касается Г<итлера> и еврейства…» Один из младороссов (если не «столп» — так столб) — весь зал: «Понятно! Сам из жидов!» Я, четко и раздельно: —«ХАМ-ЛО!» (Шепот: не понимают.) Я: — «ХАМ-ЛО!» и, разорвав листовку пополам, иду к выходу. Несколько угрожающих жестов. Я: — «Не поняли? Те, кто вместо еврей говорят жид и прерывают оратора, те — хамы. (Пауза и, созерцательно:) ХАМ-ЛО». Засим удаляюсь (С КАЖДЫМ говорю на ЕГО языке!).
 
      Если я всегда жила вне русла культуры, то, м. б. потому, что оно ПО МНЕ пролегло.
 
      Нет, голубчик, ни с теми, ни с этими, ни с третьими, ни с сотыми, и не только с «политиками», а я и с писателями, — не, ни с кем, одна, всю жизнь, без книг, без читателей, без друзей — без круга, без среды, без всякой защиты причастности, хуже, чем собака, а зато —
 
      А зато — всё.
 
      До свидания! О конце Вашей рукописи — очень значительном — допишу в следующий раз. Сейчас как будто устала — и бумага кончается (Пишу разведенными чернилами, почти водой, — оскорбительно!)
 
      Если хотите, чтобы поскорей ответила, пришлите марку (кажется на почте продаются такие интернациональные знаки), — лучше попросить марку, чем совсем не ответить — правда?
 
      — О многом, очень важном, м. б. самом важном, еще не сказала ни слова.
 
      М. Цветаева
 
      <Приписки на полях:>
 
      Мне думается, Вы знаете 1/2 моего печатного материала, а он весь — 1/2 мною написанного, если не меньше.
 
      Писать обо мне по существу — не отчаялся бы только немец. Замечательные, исключительные стихи — Бенедиктова. Спасибо. «Иск<усство> при свете Совести» по требованию редакции сокращено ровно наполовину. Читаю — и сама не понимаю (связи, к<отор>ая в оригинале — была).
 
      3-го апреля 1934 г.
 
      Clamart (Seine)
 
      10, Rue Lazare Carnot
 
      Милый Юрий Иваск,
 
      Короткая отпись, потому что завтра крайний срок сдачи моей рукописи о Белом в Совр<еменные> Записки (апрельский номер), а переписываю я ВОТ ТАКИМ ПОЧЕРКОМ (всю жизнь!), а в рукописи около четырех печатных листов.
 
      — Тронута постоянством Вашего внимания, и внутреннего и внешнего (хотя — внешнего — нет: ни внимания, ни, вообще, ничего) — говорю об ответной марке.
 
      Теперь наспех, по существу:
 
      Может быть мой голос (la port?e de ma voix ) соответствует эпохе, я — нет. Я ненавижу свой век и благословляю Бога (я знаю, что нельзя благословлять Бога, но т?к я говорила в детстве, и, чуть только не подумаю, и сейчас говорю) — что родилась еще в прошлом веке (26-го сентября 1892 г., ровно в полночь с субботы на воскресенье, в день Иоанна Богослова, у меня об этом есть стихи, кажется — в Психее:
 
Красною кистью
Рябина зажглась,
Падали листья,
Я — родилась…
(найдите!)
 
      И другие: о субботе и воскресении, нигде не напечатанные. Кстати, отказались взять «Посл<едние> Новости», которые вообще просили меня СТИХОВ НЕ ПРИСЫЛАТЬ. Итак, благословляю Бога за то, что еще застала ТО, конец ТОГО, конец царства человека, т. е. Бога, или хотя бы — божества: верха над.
 
      Ненавижу свой век, потому что он век организованных масс, которые уже не есть стихия, как Днепр без Неясыти уже не есть Днепр. Изнизу — организованных, не — упорядоченных, а именно «организованных», т. е. ограниченных и лишенных органичности, т. е. своего последнего.
 
      Пишите обо мне чт? хотите. Вам видней, да я и не вправе оспаривать, т. е. лично вмешиваться: вставать как буйвол перед Вашим паровозом, но знайте одно: мне в современности и в будущем — места нет. Всей Мне — ни одной пяди земной поверхности, этой МАЛОСТИ — МНЕ — <> всем огромном мире — ни пяди. (Сейчас стою на своей последней, незахваченной, только потому, что на ней стою: твердо стою: как памятник — собственным весом, как столпник на столпу.)
 
      Есть (мне и всем подобным мне: ОНИ — ЕСТЬ) только щель: в глубь, из времени, щель ведущая в сталактитовые пещеры до-истории: в подземное царство Персефоны и Миноса — туда, где Орфей прощался: В А-И-Д. Или в блаженное царство Frau Holle (NB! ТО ЖЕ!) (Holle-H?lle…).
 
      Ибо в ваш воздух машинный, авиационный, пока что экскурсионный, а завтра — сами знаете, в ваш воздух я тоже не хочу.
 
      — Но кто Вы, чтобы говорить «меня», «мне», «я»?
 
      — Никто. Одинокий дух. Которому нечем дышать (И Пастернаку—нечем. И Белому было нечем. Мы — есть. Но мы — последние).
 
      Эпоха не только против меня (ко мне лично она, как всякая мною в жизни встреченная, хотя бы самая чуждая, сила — еще «добра») — не столько против меня, сколько я против нее, я ее действительно ненавижу, всё царство будущего, на нее наступаю — не только в смысле военном, но — ногой: пятой на главу змия.
 
      — Вот. —
 
      С сказанным мною считайтесь только внутренно.
 
      <Приписка на полях:>
 
      Эпоха против меня не лично, а ПАССИВНО, я — против нее — АКТИВНО. Я ее ненавижу, она меня — не видит.
 
      ________
 
      Вот карточка. Она тоже последняя. Поэтому, большая просьба: верните мне ее.
 
      Если она Вам нравится (она очень похожа), дайте переснять, и не будет нескромностью, если я попрошу у Вас несколько оттисков? Только пусть не печатают черн?, эта перечернена: я, вообще, светлая: светлые глаза и светлые волосы (сейчас уже целая седая прядь). У меня часто просят, а сниматься я не люблю, да и времени нет, — у меня очень тяжелая жизнь.
 
      До свидания. Посылаю не перечитывая, могут быть ошибки в падежах.
 
      Рада буду, если напишете.
 
      Марина Цветаева
 
      Р. S. Голову дайте переснять в медальоне, без этого неоправданного квадрата платья, кончающегося, вдобавок, фотографической туманностью. Нужен — овал.
 
      12-го мая 1934 г.
 
      Clamart (Seine)
 
      10, Rue Lazare Carnot
 
      Конечно — старого, во мне нового ничего, кроме моей поэтической (dichterische) отзывчивости на новое звучание воздуха. За меня бы дорого дали, если бы я существом отзывалась, как дорого дали — за Маяковского и, дорого дав, и то не удержали!
 
      Как я могла родиться — нового?! Я — дважды, как факт и как суть. Неужели Вы думаете, что я могу снизойти до перевода, прибавки тринадцати дней — и ради чего, чтобы оказаться рожденной по ненавистному мне, не-моему календарю, которого тогда и в помине не было, а в моем помине (помине обо мне) и не может быть и не смеет быть! Да еще в сентябре — вместо октября!
 
Красною кистью
Рябина зажглась.
Падали листья.
Я родилась.
 
 
Спорили сотни
Колоколов.
День был субботний:
Иоанн Богослов.
 
 
Мне и поныне
Хочется грызть
Жаркой рябины
Горькую кисть.
 
      (Москва. 1916 г.)
      Вот одни из моих самых любимых, самых моих стихов. Кстати, ведь могла: славили, могла: вторили, — нет, — спорили! Оспаривали мою душу, которую получили все и никто. (Все боги и ни одна церковь!)
 
      Кстати, родилась я ровно в полночь с субботы на воскресенье (26-го на 27-е), у меня и об этом есть стихи:
 
Между воскресеньем и субботой
Я повисла, птица вербная,
На одно крыло — серебряная,
На другое — золотая…
 
      Москва, 1920 г.
 
      Но я приобщила себя субботе, кануну, концу, — невольно, конечно, только сейчас, когда пишу, осознала, как и спор колоколов.
 
      ________
 
      Конечно, Толстого не люблю, т. е. люблю его жизнь и смерть, его одинокую муку, его волчиное сердце, но почти — сочувственно, как grand camarade de malheur — и еще сундук с Наташей Ростовой, и «поцелуйте куклу», и танец, и окно, но это уже — Mignon, а не Толстой.
 
      (И неизмеримо больше Толстого люблю — Гёте.)
 
      Достоевский мне в жизни как-то не понадобился, обошлась, но узнаю себя и в Белых Ночах (разве Вы не видите, что все Белые Ночи его мечта, что никакой Вареньки не было, т. е. была — и прошла (мимо), а он этим мимо — жил, и, главное, запомните, — в Катерине Ивановне с шалью и голыми детьми, на французском диалекте. Это я — дома, и в быту, и с детьми, и в Сов<етской> России и в эмиграции, я в той достоверной посудной и мыльной луже, которая есть моя жизнь с 1917 г. и из которой — сужу и грожу.
 
      И — кажется последнее будет вернее всего — я в мире люблю не самое глубокое, а самое высокое, потому русского страдания мне дороже гётевская радость, и русского метания — то уединение. Вообще, не ошибитесь, во мне мало русского (NB! сгоряча ошибаются все), да я и кровно — слишком — смесь: дед с материнской стороны (Александр Данилович Мейн — Meyn) — из остзейских немцев, с сербской прикровью, бабушка (урожд<енная> Бернацкая) — чистая полька, со стороны матери у меня России вовсе нет, а со стороны отца — вся. Так и со мною вышло: то вовсе нет, то — вся. Я и духовно — полукровка.
 
      Толстого и Достоевского люблю, как больших людей, но ни с одним бы не хотела жить, и ни в курган ни на остров их книг не возьму — не взяла же.
 
      Из русских книг больше всего люблю Семейную Хронику и Соборян, — два явно-добрых дела. За добрую силу.
 
      Время года? Осень, конечно, с просветами и просторами, со сквозью, с собственными большими шагами, всегда большими, а осенью-гигантскими. Я—рожденный ходок. Кстати, мне недавно вернули из Совр<еменных> Записок мою «Оду пешему ходу», уже набранную, — в последнюю секунду усумнились в понятности «среднему читателю». Хотите — на память?
 
      Стихи Милонова восхитительны; уже от первой строки озноб (со-вдохновения).
 
      Теперь — просьба. Вы можете меня сделать наверняка — счастливой. У меня есть страстная мечта, уже давно: а именно III том трилогии Sigrid Undset «Kristin Lawrantochter» —У меня есть I ч<асть> и II ч<асть> (Der Kranz, Die Frau ) но III ч<асти> — Das Kreuz нет.
 
      Sigrid Undset
 
      Kristin Lawranstochter
 
      Band III. Das Kreuz
 
      Herausgegeben von J. Sandmeier.
 
      R?tten und Loening Verlag Frankfurt am Main.
 
      Но книга дорога и просьба нескромна, и, чтобы быть вполне нескромной — в переплете, ибо две другие у меня в переплете сером полотняном, с норвежским сине-красным орнаментом — душу отдать! Это, именно эта III ч<асть>, моя любимая книга в мире. И Вы бы мне ее надписали.
 
      Только — не сделайте так, как сделал один здешний молодой поэт: с радостью обещал, каждый раз встречаясь говорил, что выписал — вот-вот придет, я ждала полгода («…ich bin leicht zu betr?gen» — Goethe ) (далее на полях:) и наконец он признался, что никогда и не заказывал. Правда — низость? (дважды).
 
      Теперь — Вам — вопрос: что из моих вещей у Вас есть: книги и из периодической прессы. Пришлите точный перечень (отдельных стихов в журналах не помечайте, поэмы — да). Дело в том, что я к 1-му июля переезжаю, и около 15-го июня буду перебирать все свое рукописное я печатное добро — залежи! Возможно, что многое найдется, чего вы не знаете. Просмотрите внимательно и отпишите точно, тогда в один прекрасный день получите веский пакет — с Вам неизвестной мной. Спасибо за карточки. Буду рыться — еще пришлю. Ученика перепишу — обещаю — но прежде <…>.
 
      На статью Вашу у меня ряд отзывов — себе в тетрадь. Выберу час и перепишу. Напишите — как Вы меня видели во сне? Отвечу честно — я это была или нет.
 
      <25-го> мая 1934 г.
 
      Clamart (Seine)
 
      10, Rue Lazare Carnot
 
      Знаете, что мне первое пришло в голову, когда я ощутила в руках всю весомость «Das Kreuz»… (Даже руки, не ждавшие, ждавшие обычной хламной невесомости «Последних Новостей», немножко сдали, пошли вниз, — так с моей матерью было на Урале, на заводе, когда директор, шутки ради, положил ей в руки плитку золота, тяжести которого она не могла учесть.)
 
      — Этому человеку я бы оставил все мои рукописи. — Это была моя благодарность — невольная, крик всего моего существа, настоящий инстинкт самосохранения, — непогрешимый жест — сна.
 
      И — не отказываюсь: у меня никого нет, кому бы я это доверила. Пастернак — мой несколько старший сверстник, и даже, если бы — на такого такую гору обвалить — убить. (Он после каждой моей строки ходит как убитый, — от силы потрясения, силы собственного отзыва, — он бы в первой уже странице (моих несчетных, огромных черновых тетрадей!) зарылся, был бы завален мной как шахтер — землей.)
 
      Ася? (Сестра, в Москве, перебираю близких.) Ася любит меня безмерно, но — «земля наша богата, порядку в ней лишь нет», кроме того, в одну великодушную минуту — могла бы сжечь всё, как всегда жгла всё свое. Кроме того, мы с ней тоже сверстницы (немножко моложе).
 
      Аля? (Дочь.) У нее будет своя жизнь, да и рукописи мои, нужно думать, один уже вид моих синих огромных, беспощадных каких-то, тетрадей, ей за жизнь — успеет надоесть! Ведь, как родилась — всегда тетрадь, и я всегда над ней, на ней (добычу терзает и треплет над ним).
 
      Мур? (Сын.) Ему сейчас девять лет и он активист — а не архивист. Плохой был бы подарок?
 
      Итак, у меня никого нет, кроме Вас и — хотите-не хотите — придется. Объективные данные: Вы намного моложе меня (я родилась в 1892 г., в паспорте по ошибке написано 1894, т. е. я умоложена на два года, но я не «пользуюсь», — какие же два я бы из своей жизни вычеркнула?! — т. е. этого 26-го старого (прибавьте 13 дней и в тот день непременно поздравьте, — меня давно никто не поздравляет, а, по-м?ему, всё-таки есть — с чем! Когда мне (молчаливо и уединенно) исполнилось сорок, я мысленно надписала на своей могильной плите: — Quarante ans de noblesse —) — итак, этого 26-го старого сентября мне будет сорок два года, — а Вам? Итак (данные) 1) Вы намного моложе меня 2) Вы ЛЮБИТЕ стихи, т. е. без них жить не можете — и не хотите 3) Вы где-то далёко, одиноко, по собственному почину, без великого воспомоществования личной встречи (ведь и Мирский и Слоним писали зная меня, стали писать потому что знали) без всякой личной затронутости (какова бы она ни была) без всяких подстрочников — чисто — как если бы я умерла сто лет назад — «открыли» меня, стали рыть, как землю 4) Вы — всё-таки — немец? Т. е. какой-то той (и моей также! мой дед, Александр Данилович Мейн, был выходец из остзейских краев, о нем его знавшие говорили «важный немецкий барин») — мне родной — крови: волевой, превозмогающей, идущей ноши, Pflicht-Blut — верной как ни одна. (Вы эстонец? А кто — эстонцы? Германцы? Скандинавы? Монголы? Я ничего не знаю, непременно ответьте. Смесь чего-с чем? Какова, в двух словах, история края и народа? Не сейчас, a — тогда. Есть ли эпос? Какой? Хочу знать своего душеприказчика.)
 
      Откуда в Вас страсть к стихам? В Вас ведь двое: стихолюб и архивист. Ведь надо же вырыть те стихи к Державину. Кто в роду — любил? У меня — достоверно — мать и дед (ее отец), стихотворная моя жила — оттуда, а чисто-филологическая — от отца, хотя мать тоже была предельно одарена — знала пять языков, не считая родного русского, а шестой (испанский) выучила уже незадолго до смерти (умерла молодая, как все женщины по ее польской материнской линии).
 
      — Итак, принимаете?
 
      «Бедных писаний моих Вавилонскую башню…» (Москва, 1916 г.) — уже тогда знала, что «бедных» и что — Вавилонская — и что — башня.
 
J’?tais repouss? du genre humain
Et j’?tais assis a l'ombre d'un veau marin.
J’?tais le jouet des lames de la mer
Et je me maudissais d’avoir guitt? mon p?re
Et d’avoir repouss? tout le genre humain
Et de m’?tre assis ? l'ombre du veau marin
 
      Georges Efron Clamart.
      22 april 1934
 
      — Мой сын, мне сюрпризом, в записную книжку, — сразу н?чисто. (Девять лет.)
 
      На этом кончаю, потому что должна идти за ним же в школу.
 
      Жду ответа.
 
      МЦ.
 
      4-го июня 1934 г.
 
      Clamart (Seine)
 
      10, Rue Lazare Carnot
 
      «…Но души не отдам». Первый ответ: — А другого мне не нужно, Второй: — Не надо было этого говорить, ибо со мной: сказано — сделано. Т. е. уже неотдали (в одном слове). Не отдать душу, это не: чего-то не сделать, а — сделать, — активное: невозвратное.
 
      Третье, себе (впрочем, всё — себе). — Что значит?: Отдать. Не отдать. Разве ты можешь отдать — не отдать? Разве ты — отдаешь? Разве ты — хозяин, а она собака, ты — владелец, а она — вещь? Это она тебя отдает, предает Богу или человеку в руки, не ты — ее.
 
      Четвертое: — Этого не поняв, это мне сказав, ничего во мне не понял — и не годится. Годится — физически, фактически, практически, т. е. годится его терпеливая кровь, весь его состав, но не он. Моя просьба (взять на себя гору) должна была быть его просьбой, и его предупреждение:… но души не отдам (NB! только контракт) — моим остережением: — лучше не отдавай! — из чистейшего моего великодушия, ибо ала от такой отдачи, мне, мне души пока еще никто не ведал, только добро.
 
      (Мое «лучше не отдавай» значит: будет больно, но чт? — не больно? И боль разве — зло??)
 
      А без души, вне души — мне что-нибудь нужно?? А что я с ней буду делать, если отдашь? В банк положу, или перепродам, или, растопив, выпью жемчугом? (или аспирином?)
 
      В те далекие времена, когда я еще была действующим лицом жизни, я всё могла стерпеть, кроме этого слова, этого чувства, да ни разу и не пришлось — и все признания, — остережения вверявшейся мне — звучали как раз обратно: — Не отдам тебе ни, — ни, — ни, — (подставляйте, одно за другим, все), но душу — отдам.
 
      Людям — как это теперь вижу — это было удобно, или они полагали, что им это удобно, я же, знающая цену слову, всю невозвратность и страшность его, знала, что получила — всё (мне могущее быть данным, т. е. желание отдать мне душу, в котором никогда не сомневалась. Так море не сомневается в рожденном желании реки: влиться и раствориться и не спрашивает у реки, почему не влилась, а напротив — соболезнует… (Да большинство и не доходит! Иссякает или, приняв другую реку, чуть побольше, за морс…) Морю важно желание реки: большой воде — желание малой воды (малой количественно, а не качественно), ему не важно, влилась или нет, ему с нес не прибавится и не убавится… И всякая река, пожелавшая — уже влилась! Так в меня вливались человеческие души, и я их все несу, а тела (с делами) оставались — и остались — где-то.
 
      Река, влившись в море, стала больше на целое море, на целого Бога, на целое всё.
 
      Река стала морем.
      Если это Вас страшит…
 
      (Когда-нибудь, в каких-нибудь «Последних Новостях» или dans un autre mauvais lieu прочтете как я, лет трех, исступленно мечтала потеряться — и потерялась, — в Александровском пассаже, где-то между белым медведем и гипсовым крашеным негром над сухим фонтаном. Потому мне так дико непонятен Ваш страх. И всю жизнь я только этого хотела: потеряться, раствориться — в чем бы то ни было. Когда прочтете «Поэму Конца», немножко лучше ее поймете.)
 
      ________
 
      Автобиография и характеристика — нравятся. Т?чно и беспощадно. Очень — яснозряще. А «заливает лимфой» — совсем замечательно. Лимфа, ведь это наличность в крови — Леты. (Не лимфа нравится, а смелость признания и точности осязания (названия). Вы — умны.
 
      ________
 
      Переоценила подарок? Этим словом Вы его обесцениваете. Нарочно? Нарочно или нечаянно, — всё равно и равн? жаль — за Вас. (Мы с Унсет не пострадаем. Мы — союз.)
 
      Слово эгоизм («я эгоист», а еще хуже Ваше «я эгоистичен») не люблю, потому что серьезно, на глубину взятое, оно требует слишком долгих разъяснений, т. е. уже не слово, не то слово, ибо на каждую вещь должно быть свое слово — и одно, взятое же элементарно — не заслуживает даже собственного звучания и моего ушного слышанья. Просто — миную. Но, чтобы Вы меня хорошо поняли, снизойду на этот раз до нескольких пояснительных слов: эгоизм, это сосредоточение не на том себе, сосредоточение на не-том: на своем желудке, напр<имер>, или на своей (физической) болячке, словом: «Selbst essen — macht fett ». — Koмy интересно??
 
      Духовного эгоизма — нет. Есть — эгоцентризм, а тут уже всё дело в вместительности ego и, посему, величины (емкости) центра. Большинство эгоцентриков — т. е. все лирические поэты и все философы — самые отрешенные и не-себялюбивые в мире люди, просто они в свою боль включили всю чужую, еще проще — не различают.
 
      (Пишу Вам кстати с безумной болью в обеих ногах, я уже два месяца больна — истощение перекинулось в нарывную напасть, затронуты железы и жилы, и вот через день в бесплатную (1 фр.!) лечебницу для безработных русских, — впрыскивания, нынче второе — т. е. погибает (временно деревенеет) вторая нога. Это после Оды пешему ходу! Да, друг, это и есть искус, со мной дружбы: я насквозь-человечна, т. е. сочувственна, и требую этого от другого (не для себя, а для него!), а если не нахожу — ухожу. Если у Вас от слова нарыв брезгливая гримаса, знайте заранее, что я — улыбаюсь: улыбкой суда.)
 
      Вы спрашиваете: любимая еда. Разве это важно? Ненавижу каши, все, кроме черной, и даже в Москве 1920 г., в самый лютый голод пшена — не ела. А так, очень скромна и проста, ем всё, и даже мало отличаю, чем во времена нашей дружбы сердечно огорчала Мирского (страстного едока и ценителя, как, часто, очень одинокие люди) водившего меня по лучшим — тайно, знатовщицки (знатовщически) — лучшим — ресторанам Парижа и Лондона. — «Вы всё говорите! сокрушенно воскликнул однажды он, — и Вам всё равно, что есть: Вам можно подложить сена!» — Но не пшена. —
 
      Никогда не выброшу ни крохотнейшего огрызка хлеба, если же крошки, — в печь и сжечь. Корка — в помойке — ЧУДОВИЩНО, так же как опрокинутый вверх дном хлеб или воткнутый в хлеб — нож. Меня из-за этого в доме считают скупой (объедки), я же знаю, что это — другое. Непритязательность и от отца и от матери: не снисходившей, не снижавшейся до любимого блюда (вообще — протестантски и спартански!) не подозревавшего, что может быть НЕ-любимое.
 
      Как отношусь к пожиранию мяса? Чудесно, т. е. охотно «пожираю» — когда могу, когда не могу — обхожусь. (Всё мое отношение ко всему внешнему миру, т. е. ко всему, что со мной здесь может хорошего случиться, ко всему хорошему — в не — в этом одном слове «обхожусь», и даже теперь кажется уже вправе сказать: — обошлась.)
 
      «Ученик» написан (тогда 62-летнему, ныне 75-летнему) Князю Сергею Михайловичу Волконскому (внуку декабриста, писателю), который этих стихов никогда не читал — я никогда не посмела, да он бы и не понял: есть люди, очень глубокие, и тонкие, и одаренные, но которым стихи (понимать) мешают. Он очень любит поэтов и постоянно их цитирует, но — по-другому (не цитирует по-другому, а любит). Латинский склад. Подружилась с ним в Москве 1921 г. и полгода переписывала ему начисто — из чистейшего восторга и благодарности его рукописи, — трех его больших книг — ВОТ ТАКИМ ПОЧЕРКОМ, и ни строки своей не писала — не было времени — и вдруг прорвалась Учеником: Ремеслом.
 
      <Приписка на полях, вверх ногами:>
 
      (Достаньте Быт и Бытие Кн<язя> С. Волконского, там есть большое, вводящее, посвящение мне. Тогда поймете нашу дружбу — и Ученика — и всё. Книга доступна, м. б. даже есть в библиотеке.)
 
      Из крупных вещей Вы не знаете моей Поэмы Конца (в пражском сборнике Ковчег, каж<ется> 1924 г.). Это, кажется, была моя последняя любовь, т. е. первая и последняя такая (вовсе не самая высокая) и м. б. даже вовсе-лежачая, может быть и сильная тем, что — лежачая, о, не думайте дурного, это целый мир, очень сильный, только — низкий, без всякого презрения, а топографически, линейно-низкий: — ДОЛЬНИЙ — тише воды, ниже травы — блаженный мир! в котором я никогда не жила, в который только погружалась, ибо он — самое низкое, что есть, самый уровень низости — море, а м. б. — ниже уровня, минуя — уровень: родная бездна сна.
 
      ________
 
      Ваши сны до жути правильны. Всегда (когда впервые — с родным) много-много говорю и гляжу мимо. Это (миновение) — мое основное свойство, моя отмета. Даже старый Князь Волконский мне, однажды: — О Вас не говорю, во-первых — Вы вне суда, во-вторых — Вы просто говорите в профиль. (До этого он говорил о необходимости всё время глядеть прямо в глаза собеседнику. Я иногда тоже гляжу—но тогда уж совсем не вижу, вижу—другое, выходит—гляжу—сквозь.)
 
      Да, Кламар далёко, а Ревель — еще дальше.
 
      _________
 
      Итак, снимаю с Вас…
 
      Бедных писаний моих Вавилонскую башню,
      Писем — своих и чужих — огнедышащий холмик…
 
      — всю гору, друг, все горы, вплоть до последнего тарусского холма…
 
      Делаю это дружески и даже — матерински. (По-кавказски Вы кажется могли бы быть моим сыном? Да моей дочери этой осенью будет двадцать два года!)
 
      Вне обиды, вне разочарования, — привычно.
 
      До свидания — в письме. Ремесло, конечно, перелом, нет, не переполз — новый речной загиб, а м. б. и РАЗГИБ творческой жилы. Переломов у меня в жизни — не было. Процесс древесный и речной: рост, кажется?
 
      МЦ.
 
      <Приписка поперек страницы:>
 
      Во мне всё сосуществовало, содан? было, с самого начала: с самого моего двухлетия и рождения и до-рождения, с самого замысла матери, хотевшей, решившей сына Александра (оттого я и вышла поэт, а не поэтесса). Поэтому, Вы правы, хронология не подходит, но она всё же — дорожный посох.
 
      Кроме того, напоминаю. Психея единственная из моих книг — СБОРНИК, т. е. составлена мной по примете чистого и даже женского лиризма (романтизма) — из разных времен и книг. Она — не этап, а итог. В нее напр<имер> не вошла вся моя тогдашняя — русская, народная стихия — а как бывшая!
 
      Просто — Гржебин в Москве 1921 г. заказал небольшую книжку. Я и составила Психею, выбрала се из огромного неизданного) материала 1916 г. — 1921 г. Выделила данную, эту, такую себя. (Из меня, вообще, можно было бы выделить по крайней мере семь поэтов, не говоря уже о прозаиках, родах прозы, от сушайшей мысли до ярчайшего живописания. Потому-то я так и трудна — как целое, для охвата и осознания. А ключ прост. Просто поверить, просто понять, что — чудо.)
 
      Принять.
 
      <Приписка на полях слева:>
 
      О статье в Нови напишу непременно, не напоминайте и не торопите: за мной ничто не пропадает.
 
      <Приписка на полях сверху, вверх ногами:>
 
      Хорошо, что мы в Вашем сне гуляли, т. е. ходили. Сижу я только, когда пишу, а с человеком это для меня нестерпимая тяжесть. Я всегда из дому — увожу.
 
      26-го февраля 1935 г.
 
      Vanves (Seine)
 
      33, Rue J. В. Potin
 
      Милый Юрий Иваск,
 
      Пишу вам н?спех — это письмо совсем не то — но те письма так и остаются, и корреспондент не получает ничего — кроме обиды.
 
      Пишу Вам среди рукописи — даже-сей — целых трех! — о Гронском, которые должна слить — сбить — в одну. Одна была для П<оследних> Нов<остей> (не взяли, т. е. заваляли — и я взяла), другая для сербского «Русского Архива» (мы с Гронским — в архив! Si jeu-eunes Он — ?ternellement, но я, кажется — тоже — ?ternellement …), а третья — собственные мысли. Всё это буду читать 10-го, в Salle de G?ographic — его и моим друзьям. Это — моя единственная гласность. М. б. — потом — возьмет Сербский Архив — по-сербски. По-русски мне о Гронском сказать не дали.
 
      _______
 
      Наспех — ответ:
 
      Vanves — banlieue — пригород, в 15 мин<утах> ходу от последнего парижского метро. Развалина — 200 лет — каштан в окне — я.
 
      Н<иколай> П<авлович> трагически погиб (случайность), но никаких «трагических» обстоятельств не было, — в полном цвете и силе. Обо всем этом — пишу, а Вы — не прочтете.
 
      Вы первый сказали «сын Цветаевой». Первый — осознали. Спасибо. Георгий (материнская транскрипция) — Мур — родился 1-го февраля 1925 г., в воскресенье, в полдень — в чешской избе — в метель — в синем пламени загоревшегося спирта.
 
      В меня: квадратом плеч, крупной головой, упорством, мыслью, словесной, верней — филологической одаренностью и математическим ничтожеством (первый во всем, кроме) — и более всего в меня — тем, что — в себя.
 
      Обрываю. Пишите.
 
      МЦ.
 
      8-го марта 1935 г., пятница
 
      Vanves (Seine)
 
      33, Rue J. В. Potin
 
      Читая Ваше последнее письмо, я с третьей строки вслух сказала: —Умник! (Мур: — Кто? Я? — Нет, он. — Кто? — Иваск. — Что-о-о?) — и еще раз: — Умник! — и еще, и еще. Ваше письмо читалось под вслуховой припев — «Нарцисс» Вы или нет (какая пошлость! 1) брать нарцисс — цветок — и миф — в кавычки, подразумевая им нечто недоброкачественное, развоплощать его — т?к. Ва<ша> пока, по мне, единственная погрешность — безвкусия <, в> котором всегда винили меня и которым я совсем <не> грешу — итак, самовлюблены Вы или нет, но —<несколько> перестроим фразу:
 
      — Во всех Ваших писаниях — ко мне и, вообще, мне известных — если хотите — сознание своей силы, знание себе цены, радость своему уму, но самолюбования (влюбленности) во всей русско-интеллигентской земск<ой> и врачебной осуждающей невылазной бездарной чеховщине этого слова — нет. Самолюбуются все молодые парижские (пражские, варшавские, а также и царёвококшайские) поэты: бездари; самолюбуется, нап<ример> — Поплавский — предельный пошляк. Самолюбуются — когда нечем.
 
      А не знать себе цены, зная цену всему остальному (особенно — высокому!), из всего ценного не знать цены именно себе — это какая-то местная слепость или корыстнейшее лицемерие. Все настоящие знали себе цену — с Пушкина начиная. (До Пушкина! Или, м. б. — кончая, ибо я первая после Пушкина, кто так радовался своей силе, так — открыто, так — бескорыстно, так — непереубедимо!). Цену своей силе. Свою силу (Не свою!).
 
      «Я — последний из последних» есть предательство и чернейшая неблагодарность. (Не понимаю Серафима Саровского и вообще ни одного смиренного святого. Понимаю А<постола> Павла — Il faut obeir ? Dieu plut?t qu’aux hommes. ). Если красавица невинно уверяет Вас, что она не красавица — она слепая. Или кокетка. Или дура. То же об уме. Не то же, ибо ум есть прежде всего зрячесть. Умный, не видящий своего ума только потому что это он — дурак. (Красавица же остается красавицей.)
 
      Ум (дар) не есть личная принадлежность, не есть взятое на откуп, не есть именн?е. Есть вообще — дар: во мне и в сосне. И какая мелочность — не радоваться ему, п.ч. он у тебя под черепом! Какое себялюбие! Какое сведение всего к только-сему.
 
      Нельзя не знать своей силы. Можно только не знать ее пределов. Нельзя их знать.
 
      Внешняя скромность — только воспитанность. Именно потому, что я Рокфеллер, мне у тебя в гостях всё нравится. Но не подавай мне жареной подошвы, п. ч. я — тоже человек.
 
      Вся наша жизнь — сплошное снисхождение (человека в нас, а может быть — божества) к малым сим. Но как иногда от сих малых — тошнит и как хочется—великих тех! Не глотать. Встать во весь рост — не боясь испугать: убить.
 
      ________
 
      Итак, нарцисс — достоверный, звездообразный, б<ывают> белые и желтые, — цветок, которым всегда зимой и летом, пахло в конце нашего пансионного коридора, возле огромной чугунной печки, гудевшей от моего бега — 1903—04 г., Лозанна, Ouchy (3, Boulevard de Grancy, 3 Pensionnat de M-elles Lacaze).
 
      2) Миф о юноше, отчаявшемся когда-либо встретить еще такую красоту и обреченном на эту невозможную неизбежность: любить — себя, которого нельзя любить.
 
      Милый друг, я ведь сама, в оны дни, выла (о, не громко! в стихах и внутри) от того, что я — я, я, а не мой сосед. Как бы я себя любила — и человека и поэта, и всё innombrable и innomable, что я есмь — если бы не была — я. Но не смогла (и Нарцисс не смог, хотя его дело было несравненно-проще) и всю жизнь напролет пролюбила — не тех, в моем мире (единственном мною ценимом) меньших, слабейших, неравных, неровень. (Есть другой мир, где я слабейшая, последняя из последних, но этот мир для меня сам — последний из последних: активизм, строительство — «жизни» и заводов, и т. д.). Из равных себе по силе я встретила только Рильке и Пастернака. Одного — письменно, за полгода до смерти, другого — незримо. О, не только по силе — поэтической! По силе всей + силе поэтической. (Словесно-творческой.) Ибо вся сила вне словесной для меня не может быть. Для меня (во мне и в моих требованиях) они — одна. Немого себя — и Р<ильке> — и П<астернака> — я не мыслю. А я на всех (кроме Наполеона, который знал: — lе d?sire que mes cendres reposent sur les bords de la Seine, au milieu de ce peuple fran?ais que j’ai tant aim?! ) на всех, кроме Наполеона, в каком-то смысле гляжу как на глухонемого, которому не дано осознать, кто он и потому — сказать.. А они на меня (те иные великие: великие действия) — как на безрукого. Которому ничего не дано сделать.
 
      Об этом — с иного краю — Вы говорите, говоря о бескрылых вождях и крылатых ведомых. (Я доострила Вашу фразу. А можно и: о бескрылых тиранах — и крылатых рабах. А можно и — крылатых когортах. Так, кажется, всего лучше. Но формула (наблюдение, начало сопоставления) — Ваша).
 
      ________
 
      О Н. П. Гронском. Вы правы, Гронский был моей породы. Откуда вы знаете о нашей дружбе и ее плацдарме (ибо дружба была — боевая) — медонском королевском лесе и, даже, лесах? Я была его первая любовь, а он — кажется — моя последняя. Это был мой физический спутник, пешеход, тоже г?рец, а не м?рец. Потом мы разошлись (c'est le cas de dire, — мы, так много ходившие вместе, — сошедшиеся — как спевшиеся.) из-за вещи, которой никто не понимает (отец, мать — и даже я сама). Значит — не из-за нее. Значит, она — повод, и расхождение было заложено — м. б. именно в этом большом согласии нашего пешеходчества.
 
      …Я читала его тетрадку, которая выйдет книгой, первой книгой (всех будет—три). И выйдет — в Ваших краях. Кажется, в нашем бывшем Юрьеве.
 
      (Отец сидел и читал его письма ко мне, а я его тетрадку — тоже ко мне.) Там одно посвящение мне (м. б. есть маленькая неточность, привожу из памяти)
 
      Марине Цветаевой
 
Из глубины морей поднявшееся имя,
Возлюбленное мной, как церковь на дне моря,
С тобою быть хочу во сне, на дне хранимым
В бездонных недрах твоего простора.
Ушед в…… сон с собором черным
И ангелы морей мне будут вторить хором.
Когда же в день Суда, по слову Иоанна,
Совьется небо, превратившись в свиток,
Я буду повторять во снег — Осанна!
Оставленный, и в день Суда — забытый.
 
      (1928 г., 18 лет)
 
      Одно — мне — и все остальные — некоей «В.Д.», но — очень странно — с моими приметами. (Эту «В.Д.» я видела — между горной фляжкой и еще чем-то горным — в его посмертной комнате. Веселая хорошенькая современная барышня, снятая лежа, — лицом к зрителю. Смеется.) Я тогда ходила в пелерине, самой простой, грубой, темно-синей, сестре-милосердинской, только без креста. Так не только тогда, так никто никогда не ходил, — значит и «В.Д.» И такие строки — или вроде — о крылатом безруком существе (плащ дает крылья и лишает рук!) — посвященные ей, которая, очевидно, ходила в модном поколенном пальто. (Пелерина была дли—ин—на—я.)
 
      Ясно, явно, что он, написав мне, потом, с досады, с обиды, одним махом пера — ей, ибо буквы посвящения — другими чернилами, — post-fасt’ными. (Вся книга — черными, все посвящения ей — лиловыми, видно, что надписал всё сразу, — решив.)
 
      Уцелела вся наша переписка. «Письма того лета» — так бы я назвала. А то лето было — тысяча девятьсот двадцать восьмое. Я была н? море, он — в Медоне. Двадцать семь — его писем, и, кажется, столько же моих. (Своих, естественно, не считала).
 
      ________
 
      Я написала в Белла-Донне короткий исчерпывающий отзыв (ПОСМЕРТНЫЙ ПОДАРОК), который до сих пор — три месяца! — валяется в Послед<них> Новостях. О их же поэме, о сыне их сотрудника и даже больше — и не хотят: молча, как ничего (всего) моего. Статья разрублена мною, по подневольному требованию отца, — ПОПОЛАМ, просто под трехсотой печатной новостн?й строкой — подпись. Остающаяся часть, по тайному сговору с П. П. Гронским, воровски должна была идти под другим названием (Корни поэзии) с ввинченной вводной фразой. Ибо двойного фельетона мне не дают, а вещей с продолжением — не печатают. Но и это не помогло. (Демидов, от которого всё зависит, П. П. Гронского вел за гробом, и он знает, чт? для отца каждое слово в печати — о его сыне, знает и мою дружбу с Н<иколаем> Павловичем — и именно мне не дают сказать о Белла-Донне. (Были уже статьи Адамовича и Бема (в Мече). Надо мной здесь люто издеваются, играя на моей гордыне, моей нужде и моем бесправии. (Защиты — нет.) Мою последнюю вещь (Сказка матери) — изуродовали: сорок самовольных редакторских сокращений посреди фразы. Убирали эпитеты, придаточные предложения, иногда просто два слова (главных! то, ради чего — вся фраза. Ведь это — детская речь!).
 
      Сказка матери — не моя вещь. Отказываюсь.
 
      ________
 
      От меня, после 2-летнего невыносимого сосуществования, ушла дочь — головы не обернув — жить и быть как все. Та самая Аля. Да.
 
      От черной работы и моего гнета. У меня — само-вес, помимовольный. Не гнету я только таких как я. А она — обратная. Круглая, без ни одного угла. Мне обратная — во всем.
 
      <Приписка на полях слева:>
 
      Письмо не кончаю, а обрываю. Если быстро отзоветесь — напишу еще. Сколько подчеркнутых мест! Я вся — курсивом. До свидания — в письме.
 
      МЦ.
 
      11-го Октября 1935 г.
 
      Vanves (Seine)
 
      65, Rue J. S. Potin
 
      Если письмо действительно затерялось — потеря невозвратная, ибо в нем был негатив Гронского у подножья Белла-Донны. Молчите об этом, ибо родители даже не знали, что он у меня остался, — да и остался случайно: я отдавала увеличивать (для них) ряд его карточек, все негативы вернула, а этот случайно застрял.
 
      А заказным я не послала — вот почему: Ваша марка (как и сегодняшняя: возвращаю обе) оказалась недействительной, ибо просроченной (срок — 6 месяцев) и мне бы сразу пришлось платить 3 фр<анка>, а я этого не могла. Вот и положилась — на почты: французскую и эстонскую. Очень печально, тем более, что снимок был отличный: юноша у горного (ледяного, снежного) озера, над ним — Белла-Донна. Лицо — веселое, горячее, обожженное снегом: тёмное.
 
      В том письме я просила Вас отозваться немедленно, чтобы я не успела выйти из строя мыслей о Гронском. Была его краткая биография, с рядом показательных случаев. Родословная. Физический портрет. Письмо, если Вы его любите, для Вас — незаменимое — и невосстановимое, как тот негатив. Обратно не пришло — и конечно не придет.
 
      ________
 
      У Гронского-отца (тоже писала) был удар, даже два, один на Пасху, другой летом, сейчас он в санатории и, в общем — конченный человек, во власти первого сильного волнения. Ему даже запрещена карточка сына. Книгой ведает мать — и книга выйдет.
 
      Мать лепит его большую голову — по прежним своим работам — и карточкам. Он, но — собирательный, основной, и — жёстче, чем в жизни. Он — ч?рт, не он — выражений. Да этого должно быть скульптура дать не может. Можно будет добыть — для Вас, если очень захотите. Но так как она — нищая, придется оплатить отливку. Не думаю, чтобы это превзошло средние возможности. Лепит она его в терракотовом пластилине: живом цвете и материале.
 
      ________
 
      Да, если хотите книгу одним из первых — вышлите матери 12 фр. по адресу:
 
      Mme Nina Gronsky
 
      14, Cit? Falgui?re Paris.
 
      15 me
 
      Ряд его и ее друзей вносят сейчас, чтобы помочь оплатить типографию. А Вам корысть — пол?чите до официального выхода. Экземпляров — всего — 300.
 
      Там есть посвящение и мне, которого он мне никогда не прочел.
 
      _______
 
      А вот — случайно сохранившиеся записи, в ответ на предыдущее письмо (я его не очень помню, м. б. вспомните — Вы) — тогда — Гронский занял всё место — в дело не пошедшие.
 
      Просто — списываю:
 
      «Уразумевать» нечего, ибо вещь — чисто внешняя. Психея — не этап (физический), это — сборник, т. е. собранные стихи, написанные в разное время (от 1916 г. до 1920 г., а м. б. и позже), если хотите — избранные стихи, выбранные по примете романтики: чистой душевности. Все мои книги — хронологические этапы: чт? в жизни — то в тетради, чт? в тетради — то в книге. (В жизни, читай: в мне данного дня.) А Психея — отбор, поэтому не этап: не часть пути, а, если хотите, вечное сопутствие.
 
      Психея частично входит в Версты I, в Версты II (никогда не вышедшие), в Ремесло. Психеи — как книги — нет. Последовательность: Вечерний Альбом (1910 г.). Волшебный Фонарь (1912 г.). Юношеские стихи (неизданные: 1912–1916 г.). Версты I (изданные частично в советском сборничке того же имени: моем сборничке), — 1916 г., — Версты II (неизданные: 1916 г.-1921 г.). Ремесло (1921 г.), После России (1921 г.-1925 г.; кажется). После 1925 г. не издано ничего. Ясно? Это — мои этапы: мои тетради. А Психея — из разных тетрадей, т. е. разных лет. Психею, как всё, что написала — очень люблю. Вот уже н?:
 
      — Я вас не писал никогда!
 
      Не люблю только привередливости, внюхивания, предпочтения одного в ущерб другому. Скажем, не люблю Психею в известных руках: самих рук не люблю!
 
      ________
 
      По поводу чувства (NB! наивный вопрос: есть ли у меня чувства) — чувство у меня всегда было умное, т. е. зрячее, поэтому всю жизнь упрёки: Вы не чувствуете, Вы — рассуждаете.
 
      Если чувство есть слепость — я никогда не чувствовала.
 
      (Das Gef?hl seiner Jugend ist schon ?bersinnliche Jugend. ) Все мои Gef?hle были — ?bersinnlich, потому-то они и были — Gef?hle.
 
      A Sinne — их кажется, 5, нет — 6 (Orientierungssinn ). Единственно-острое (до болезненности — СЛУХ. Зрение — никакое (никогда бы не взяли в солдаты), осязание — среднее (обоняние впрочем — исключительное, но оно так сразу становится душевным состоянием, что его никогда отдельно не ощущала) — пошла спрашивать Мура, какое пятое: деловито высунул язык, итак, вкус — самый непритязательный. И — минус — чувства места: идиотизм на мест?а: чувство контрнаправления.
 
      И основное — над всеми и под всеми — чувство КОНТР — чисто-физическое: наступательное — на пространство и человека, когда он в количестве. Отсюда — мое пешеходчество и полное одиночество: передо мной всё отступает.
 
      ________
 
      … «Чувств» много в После России, почти сплошь. Если это не чувства, то у меня их — нет.
 
      ________
 
      «По-русски трудно мыслить». — По-русски (по-всячески) ЧУДНО мыслить. Были бы косточки, а мясо вырастет.
 
      ________
 
      О кубизме ничего не знаю: мне пришлось бы не говорить, а слушать.
 
      ________
 
      Стихи двух родов, — и не двух: больше. Есть чистая лирика, есть гражданские страсти (1917 г. — 1920 г. — Царская семья — Перекоп (заграница). есть ПЕСНЯ, ЧЕГО — НЕТ???
 
      ________
 
      Неудача в М?лодце и Переулочках??? Здесь придется воззвать — к большинству голосов моего читательского меньшинства (+ мой голос: большой, большинство моих голосов, ибо я — не забывайте — довоенная Россия по составу народонаселения!).
 
      Переулочки (Вы этого не знали?) — история последнего обольщения (душою: в просторечии: высотою).
 
      Если Вы не любите этих вещей — Вы просто чужды русской народной стихии. Народной стихии. Стихии.
 
      (С. Маковский (оцените эпоху: Аполлон, Золотое Руно, Весы, примат Петербурга) мне — обо мне, в 1924 г. — Это не всегда стихи, но это всегда — стихия!)
 
      Русская стихия во мне обескровлена? обездушена?
 
      NB! Стр<аница> 7.
 
      О М?лодце только один отзыв: — Живой огонь! — Чт? это? Революция? Любовь? — так говорят самые неискушенные. Вы бы прочли отзыв Пастернака.
 
      Мне Ваш отзыв просто смешон, как если бы мне сказали: — Такая брюнетка, как Вы.
 
      До того — не по адресу!
 
      ________
 
      А «греческим» Вы обольщены из-за Вашего тяжкомыслия, — думия (у Вас Schwerblut и, вообще, Geist der Schwere, это не плохо — я только отмечаю…)
 
      Вам труднее понять непосредственное.
 
      ________
 
      «Народный элемент»? Я сама народ, и никакого народа кроме себя — не знала, даже русской няни у меня не было (были — немки, француженки, и часть детства — к отрочеству — прошла за границей) — и в русской деревне я не жила — никогда. В русской природе — да. И отец — владимирский: из старого (непрерывного и нспрервавшегося) священнического рода: дремучего. Мы, по отцу с Бальмонтом — земляки.
 
      ________
 
      Лучшая вещь Гронского — Белла-Донна. Вещь его 18–19—20-летия: когда дружил со мной. О его книге я бы написать не взялась: всё было дано в Белла-Донне, и всё дальнейшее — постепенное отбирание этого всего. «Муза Горных Стран» — просто скучна. После меня он впал в церковность, а от священников — какие стихи?? У Гронского одна вещь: Белла-Донна. (Впрочем, Спинозы — я не знаю. Есть кажется еще одна моя (т. е. сильная — и в мои времена) — о летчике. Отец мне читал отрывки. Но увидите, что Б<елла>-Д<онна> окажется — лучшей.)
 
      Слух — без ушей, взгляд — без очей.
 
      (Н. Г.)
 
      ________
 
      Жатвы — без рук, клятвы — без губ.
 
      (МЦ. — те самые Переулочки)
 
      и еще, в 1 ч<асти> Тезея — Ариадне, — сейчас словами не помню, но то же самое.
 
      Когда вещь сильна, она еще не переимчивость, а — преемственность.
 
      В слабой вещи — о лесах севера — у Г<рон>ского явное подражание Блоку (кажется 1932 г. — т. е. давно — о — расставшись со мною).
 
      Гронского в Белла-Донне я чувствую своим духовным сыном.
 
      Он был собой — пока он был мной.
 
      ________
 
      Поплавского не только последним певцом, но вообще поэтом — не считаю. У него была напевность, ничуть не лучше чем у Д. Ратгауза. Только Ратгауз брал у Фета, скажем, а Поплавский КРАЛ у раннего Блока и всегдашнего Пастернака.
 
      ПЛАГИАТ.
 
      Доказать — берусь.
 
      ________
 
      Ну, вот. Устала. Возвращаю два купона. — Жаль негатива. — Повторяю: — молчите.
 
      Простите, что перепутала страницы, но писала с зверской головной болью: отписывалась, зная, что если не сразу — то никогда.
 
      МЦ.
 
      Пример «дубасят…» (М<аяков>ский и Ц<ветае>ва «дубасят»)
 
Никто ничего не отнял!
Мне сладостно, что мы врозь!
Целую Вас — через сотни
Разъединяющих вёрст!
 
      Это, по-моему, называется — ПЕТЬ. И таких примеров — ТОМА.
 
      Нет, голубчик, ни в какие Вы меня схемки не загоните!
 
      Вам придется либо признать простое чудо, либо — сознательно его искажать — и, третье либо:
 
      — отказаться.—
 
      ________
 
      В Ваших стихах хороши строки:
 
И в потомстве ты не тот
И в раю — не тот, не ты
 
      ________
 
      23-го ноября 1936 г., понедельник
 
      Vanve (Seine)
 
      65, Rue J. В. Potin
 
      Милый Юрий Иваск,
 
      Никакой статьи не получила — потому и задержала ответ, что каждый день я ее ждала, но очевидно она пропала в Совр<еменных> Записках или просто по дороге — если простое imprim? — так что не вините меня в небрежности. Очень жаль, что не прочту до печати (если появится!) но м. б. — для Вас—лучше, т?к Вы будете вполне самостоятельны в своей оценке: всё равно всей меня не дадите, дадите свою меня — и пусть будет так.
 
      Вчера у меня был молодой поэт А. Штейгер, очень больной, хотя вид — здоровый — впервые в Париже после 11/2 года санатории — я спросила, что он делает, когда лежит (лежит — всегда) — ответ: — Составляю антологию русской поэзии, от самых ее истоков — для себя. — Тогда я подумала о Вас (эта антология — просто тетрадь его любимых стихов), знающем столько чудных старых, и дала ему Ваш адрес, чтобы послал Вам свои книги (он давно собирался, но никто из друзей (а по мне — «друзей») ему Вашего адр<еса> — по небрежности или другому чему — не давал, а я сама предложила, и он страшно обрадовался, и Вы наверно на днях получите от него письмо и книги. С ним ст?ит переписываться, и, во всяком случае, ему нужно ответить, он очень доброкачественен, несмотря на любовь к Поплавскому и дружбу с Адамовичем. И — не забудьте — трудно-больной.
 
      _________
 
      А нынче получила книжку Kamena с переводом моего Прохожего. По-моему — у меня — проще. Я бы нашла двусловный возглас (лейтмотив всей вещи) — Прохожий! Остановись. — Говорю, что нашла бы, п. ч. только и делаю, что ищу и нахожу, переводя на французский Пушкина (стихами, конечно, и правильными стихами). М. б. некоторые мои переводы появятся, тогда пришлю Вам, — это сейчас моя главная работа.
 
      ________
 
      Итак, статья не дошла и очевидно пойдет без моего просмотра. В добрый час! Во всяком случае Вы — первый (за 25 лет печатания и добрых 30 серьезного непрерывного писания) который отнеслись ко мне всерьез. Сердечный привет я благодарность.
 
      МЦ.
 
      Р. S. Пришлите мне, пожалуйста, виды Печор — побольше, с природой. Я там никогда не была, но места — родные.
 
      И нет ли там, у крестьян, старинных серебряных вещей, — я видела оттуда чудную огромную серебряную цепь, вроде как из серебряных р?кушек — привезла поэтесса 3. Шаховская — и на открытках с крестным ходом, у всех крестьянок — такие. И, кажется, у вас замечательный янтарь. Но искать нужно по домам, а не в антиквариате.
 
      Узнайте и напишите мне цену (серебра и янтаря) — у меня за переводы могут быть деньги и хорошо было бы их превратить в такое, сказочное.
 
      Переслать можно было бы с оказией.
 
      ________
 
      Очень надеюсь на Вашу исполнительность — другого бы не просила.
 
      18-го декабря 1936 г., пятница
 
      Vanves (Seine)
 
      65, Rue J. В. Potin
 
      Милый Юрий Павлович,
 
      — В Вашем отчестве я утвердилась после вчерашнего знакомства с Вильде. Вы его помните? Вы учились с ним во II или III к<лассе> гимназии — и Вас тогда звали Теленок. Все к Вам собираются летом:
 
      Штейгер, Унбегауны (он и она), Зуров, Вильде — все кроме меня, которая ничего не знаю ни о лете ни о своих будущих летах.
 
      Вы заинтересовались Штейгером — расскажу Вам о нем. Это — обратное Тройскому — м. б. я уже всё рассказала — и сказала. Я с ним дружила (письменно) всё лето, теперь встретилась, и мне с ним трудно потому что он ничего не любит и ни в чем не нуждается. Всё мое — лишнее. Но Вы всё-таки — попытайтесь, Вам — мужской дружбе — он м. б. и откроется (приоткроется). Живет он далеко загородом, в русском доме отдыха, адрес — если Вам нужно — 26, Avenue Chilperic Noisy-le-Grand (Seine). Сейчас он приблизительно-здоров, т. е. зал?чен. А сестра его, Головина, совсем погибает от туберкулеза — недавно был в пользу ее большой вечер поэтов, но везти ее сейчас в Швейцарию нельзя — до того плоха. Оба они — существа городские.
 
      — Ну, попытайтесь, м. б. и воскресите — не его (думаю, его тайна: Und wir sind von jenen Asren — Welche sterben wenn sie lieben, я его тайны не выдаю, она в каждой его напечатанной строке) — не его, а что-то — в нем, хотя бы интерес к самому себе, мне это не удалось, и я с этим интересом к нему — одна осталась. Если когда-нибудь встретимся — расскажу.
 
      В воскресенье, 20-го, его вечер, два стиха прочтет сам, остальное — Смоленский и Одоевцева, самые непереносимые кривляки из всех здешних молодых поэтов. Еще — Адамович почитает: Ш<тейге>р — ег? выкормыш
 
      _______
 
      Вчера, у Унбегаунов (Вы о нем наверное слышали: блестящий молодой ученый-филолог — получил премию — читает здесь и в Бельгии — русский немец вроде Даля — неустанный пешеход — мой большой друг) — много говорили о Вас, с моей помощью — целый вечер. Wilde рассказывал про теленка, Зуров про летнюю встречу с Вами и биографическое, я противуставляла Вас одного — всем молодым парижским (м. б. были и обиды…), цитировала: — «Хочу в Испанию, хочу в Россию, хочу в Германию… — но мне хорошо и здесь» — (А Штейгер не хочет ни в Испанию, ни в Россию, ни в Германию, ни ко мне в Ванв, ни, главное, к себе).
 
      Дать можно только богатому и помочь можно только сильному — вот опыт всей моей жизни — и этого лета.
 
      Но не слушайте меня, Юрий Павлович, — попытайтесь. М. б. Ваши дары (в меру) — и придутся.
 
      <Приписка на полях:>
 
      Спасибо за Германию. С нею — умру.
 
      _______
 
      Бальмонт совсем выздоровел, провела с ним недавно три часа в восхищенной им беседе, но продолжает жить в сумасшедшем доме, п. ч. там — больше чем за полгода — задолжал. (Так продолжают брать в кредит с отчаянья…)
 
      Бунин то в Риме, то в Лондоне.
 
      Зайцев потолстел, поважнел и всей душой предан Генералу Франко — так и ходит с поднятой рукою и даже — ручкой. («Merci, merci, merci…»)
 
      О себе. Пишу Мой Пушкин (прозу) и жду у моря погоды с моими пушкинскими переводами, за устройство которых (с любовью) взялись Слоним и Вейдле, но о которых пока ни слуху ни духу.
 
      Еще о себе: погибаю под золою трех дымящих печей qui me prennent le plus claire de mon temps (пол-утра сжирают!) — под грудами штопки — сын растет и рвет, а у меня нет Frau Aja, которая бы посылала, как — помните? — «Da — die neuen Hemde f?r den lieben Aug<u>st! Mag er sie gesund und fr?hlich verwachsen und zerreissen… » и под грудами посуды — и под грудами стирки: нас четверо, а руки одни: мои.
 
      Сначала 1917 г. — 1922 г. — зола России, потом: 1922 г. — 1937 г. — зола эмиграции, не иносказательная, а достоверная, я вся под нею — как Геркуланум — так и жизнь прошла.
 
      Не жалейте!
 
      МЦ.
 
      <Приписка на полях:>
 
      Что мне Вам подарить: вещь, а не книжки и фотографии. Летом будет оказия. Я серьёзно спрашиваю — подумайте. Вещь на каждый день и навсегда. У меня есть флорентийский портсигар — Вы курите?
 
      25-го января 1937 г., понедельник
 
      Vanves (Seine)
 
      65, Rue J. В. Potin
 
      Милый Юрий Иваск,
 
      Наконец-то получила Вашу статью и, сразу скажу — разочарована.
 
      Нужно было дать либо единство, либо путь (лучше оба, ибо есть — оба, и вопиюще — есть!) Вы же всё, т. е. двойную работу 20-ти лет, свалили в одну кучу, по мере надобности данного утверждения выхватывая то или другое, разделенное двадцатью годами жизни — не подтверждая строкой 1936 г. строку 1916 г. или, наоборот, одну другой не противуставляя — а смешивая. Т?к нельзя.
 
      Общее впечатление, что Вы думали, что в писании выяснится, и не выяснилось ничего.
 
      О таком живом, как я и мое, нужно писать живому. Вы же всё свое (в этой статье безысходное) умствование, весь свой мертвый груз приписали мне. Всё это ведь любящему мои стихи в голову не придет (и не приходило), вообще мои стихи не от головы и не для головы, здесь глас народа — голос Божий, и я скорее согласна с первым встречным, стихи любящим и сразу взволнованным — чем с Вами.
 
      Чтобы Ваша статья вышла удачной. Вам нужно было бы взять из меня то, что Вы любите и знаете — и можете: то, что Вы называете архаикой, и в этом оставаться и работать, ибо тут и для головы — пища:
 
      и замысел, и действие, и ошибка характеров и Ваш любимый язык.
 
      Но называть декадентскими стихами такой детской простоты высказывания, такую живую жизнь:
 
      Не думай….
 
      У вас на живую жизнь — дара нет. Вы и здесь ищете «la petite b?te», а есть вещи — сплошные grandes b?tes, вне литературных теорий и названий, явления природы. На это Вас не хватило. На всякого мудреца довольно простоты.
 
      ________
 
      О моей русской стихии — смеюсь. Но, помимо смеха, цитировать нужно правильно, иначе — недобросовестно.
 
Речка — зыбь,
Речка — рябь,
Руки рыбоньки
Не лапь.
 
      Чт? это? ВЗДОР. И автор его — Вы.
 
Речка — зыбь,
Речка — рябь.
Рукой рыбоньки
Не лапь.
 
      (Ты — своей рукой — меня, рыбоньки. А не то:)
 
Не то на кривь
Не то н? бок
Раю-радужный
Кораблик —
 
      т. е. тронешь — всё кончится.
 
      Ясно?
 
      Нужно уметь читать. Прежде чем писать, нужно уметь читать.
 
      В Переулочках Вы просто ничего не поняли — Keine Ahnung. Раскройте былины и найдете былину о Маринке, живущей в Игнатьевских переулочках и за пологом колдующей — обращающей добрых м?лодцев в туров. Задуряющей. У меня — словами, болтовней, под шумок которой всё и делается: уж полог не полог — а парус, а вот и речка, а вот и рыбка, и т. д. И лейтмотив один: соблазн, сначала «яблочками», потом речною радугою, потом—огненной бездной, потом — седьмыми небесами… Она — МОР?КА и играет самым страшным.
 
      А КОНЬ (голос коня) — его богатырство, зовущее и ржущее, пытающееся разрушить чары, и — как всегда — тщетно, ибо одолела — она:
 
      Турий след у ворот — т. е. еще один тур — и дур.
 
      ________
 
      Эту вещь из всех моих (М?лодца тогда еще не было) больше всего любили в России, ее понимали, т. е. от нее обмирали — все, каждый полуграмотный курсант.
 
      Но этого Вам — не дано.
 
      ________
 
      Но — я должна бы это знать раньше.
 
      Ваше увлечение Поплавским, сплошным плагиатом и подделкой. Ваше всерьез принимание Адамовича, которого просто нет (есть только в Последних Новостях).
 
      Вы настоящего от подделки не отличаете, верней — подделки от настоящего, оттого и настоящего от подделки. У Вас нет чутья на жизнь, живое, рожденное. Нет чутья на самое простое. Вы всё ищете — как это сделано. А ларчик просто открывался — рождением.
 
      ________
 
      И еще — какое мелкое, почти комическое деление на «Москву» и «Петербург». Если это было топографически-естественно в 1916 г., — то до чего смешно — теперь! когда и Москвы-то нет, и Петербурга-то нет, и вода — не вода, и земля — не земля.
 
      Т?к еще делят Адамовичи, у к<отор>ых за душой, кроме Петербурга, никогда ничего в не было: салонного Петербурга, без Петра!
 
      ________
 
      Да, я в 1916 г. первая т?к сказала Москву. (И пока что последняя, кажется.) И этим счастлива и горда, ибо это была Москва — последнего часа и раза. На прощанье. «Там Иверское сердце — Червонное, горит». И будет гореть — вечно. Эти стихи были — пророческие. Перечтите их и не забудьте даты.
 
      Но писала это не «москвичка», а бессмертный дух, который дышит где хочет, рождаясь в Москве или Петербурге — дышит где хочет.
 
      Поэт есть бессмертный дух.
 
      А «Москва», как темперамент — тоже мелко, не та мера. И, главное, сейчас, плачевно-провинциально: новинка с опозданием на 20 лет: н? целое поколение.
 
      Этой статьей, в доброй ее половине. Вы попадаете в «сердце» Монпарнаса и соседство России не уберегло!
 
      Жаль!
 
      ________
 
      Со Штейгером я не общаюсь, всё, что в нем есть человеческого, уходит в его короткие стихи, на остальное не хватает: сразу — донышко блестит. Хватит, м. б., на чисто-литературную переписку — о москвичах и петербуржцах. Но на это я своего рабочего времени не отдаю. Всё, если нужна — вся, ничего, если нужны буквы: мне мои буквы — самой нужны: я ведь так трудно живу.
 
      И, сразу вспомнила: зола, и Ваше: из-под этой, из этой золы…
 
      Насколько Вы одарённее (и душевно, и словесно) в письмах. (Я это же, этим летом, писала Штейгеру.) Так в чем же дело? Бумага — та, рука — та. Вы — тот…
 
      М. б., оттого, что — «литература»? (Точно это — есть!)
 
      ________
 
      Н?, не сердитесь. Выбора не было, и Вы правды — заслуживаете. А если мне суждено этим письмом Вас потерять — то предпочитаю потерять Вас так, чем сохранить — иначе. Ну, еще один — не вынес!
 
      Всего доброго — от всей души.
 
      МЦ.
 
      Когда говоришь о громкости, нужно говорить и о тихости: у меня есть стихи тишайшие, каких нет ни у кого.
 
      ________
 
      Меня вести можно только на контрасте, т. е. на вс?присутствии: наличности всего. Либо брать — часть. Но не говорить, что эта часть — всё. Я — много поэтов, а к?к это во мне спелось — это уже моя тайна.
 
      27-го февраля 1939 г., понедельник Paris, 15-me — Boulevard Pasteur — H?tel Innova, Ch<ambre> 36
 
      Милый друг — как странно (верней — нестранно, ибо со мной так случается — каждый день — всю жизнь — и мой ответ — не удивление, а узнавание): вчера вечером я — в связи с Н. Н. Гронской — долго рассказывала о Вас Мирре Бальмонт — XVIII русский век — Печоры — линия Печоры — Париж — снега — те и эти… — и ее возглас был: — Да, это, должно быть — замечательный человек! — и прийдя домой — Ваше письмо, последнее слово которого: — Жаль, что тогда не застали Н. Н. Гронской.
 
      А я уже не застала ее — никогда: написала дважды — ответа не было — я знаю, что письма дошли — дружба 12-ти лет — но я устала не понимать других — и перестала думать. Приняла — непонятное. А знаете разгадку? Оказывается, она за это время вышла замуж — за человека, к которому 12 лет назад ушла от мужа — и сына — и теперь (муж умер) «священники» потребовали — венчания. И она — кажется — как раз венчалась в те дни, когда мы с вами стояли у темных окон — т. е. окончательно уходила от сына. И опять — мое вечное (как когда 14-ти лет в первый раз прочла Анну Каренину): — Я бы так — не поступила. — Но в каком человеческом случае я бы «так поступила», и когда (люди) поступали — как я? Я ничего не хотела в жизни — чего хотели и продолжают хотеть и будут продолжать хотеть люди — ни денег, ни любви (счастливой), ни славы, которую отпихивала обеими руками и от которой даже отбивалась ногами — как от насилия…
 
      Сейчас я бываю в доме, где у ребенка — два отца, два налицо, тут же: вместе за одним столом и над одной колыбелью — и я опять ничего не понимаю: ни пришлого отца, ни домашнего, а особенно — матери, на месте которой — с лежачего места которой я бы — встала, и отцов — отправила, а ребенка — оставила. А она — одинаковым голосом — с постели — с двумя, и м. б. гадает: чей? а я бы знала: ничей — мой.
 
      И, всё-таки, в быту — сам быт — ее считает «нормальной», а не меня.
 
      Все мои непосредственные реакции — обратные. Преступника — выпустить, судью — осудить, палача — казнить, и у меня чувство, что все, все, за редчайшими исключениями, родились мимо.
 
      …Прихожу в другой дом, где дети школьного возраста. 12 ч. дня — мать еще не встала, п. ч. ежедневно ложится — в 5 ч утра. И этого я не понимаю. Т. е. — ложилась и я («Где ночи те, когда я спать ложилась — В шестом часу утра?» ) — а иногда и совсем не ложилась: сразу «вставала»! — но когда ложилась — вставала в обычные семь, и только так чувствовала себя вправе — на все «беззакония». И уже не могу дружить (с той лежачей), уже — трещина.
 
      И, чтобы кончить об этом — у меня вечное чувство, что не я — выше среднего уровня человека, а они — ниже: что я и есть — средний человек.
 
      Есть средняя собака, средняя лошадь, а я — средний человек, и моя необычайная «сила», про которую мне столько пели (на мне катаясь!) — самая — «обычайная», обычная, полагающаяся, Богом положенная, — что где-то все такие.
 
      Когда однажды, в 1920 г., в Москве — был потоп и затопило три посольства — все бумаги поплыли! и вся Москва пошла босиком! —
 
      С. М. Волконский предстал в обычный час — я, обомлев: — С<ергей> М<ихайлович>! Вы? В такой потоп! — «О! Я очень люблю дождь. И… мы ведь сговорились…»
 
      — я узнала свое, себя, свой рост, свою меру человека — и всё же была з?лита благодарностью.
 
      Но так как такое (не такие потопы, а такие приходы) — раз в жизни, а обратное — каждый день все дни, я так до конца и не решила: кто из нас урод? я? они?
 
      ________
 
      Новый лист — и о Вас.
 
      Вы все говорите о друге, и только мечта об этом друге могла Вас — поэта — все ваши парижские вечера уводить от меня (поэта). (Я назначил сегодня Иксу. Меня сейчас ждет Игрек.) (А вдруг??) — Не поэтов же Вы в них любили — и ждали?
 
      А вот Вам — в отдаленный ответ — рассказ — мне одного странного человека — азартный игрок — гениальный актер (одной роли), потом — иезуит — потом кюре корсиканского горного гнезда… «Я повел его в кафе и заказал ему кофе и пирожных…» (Это было в Германии и в Германии был голод) — «и он, робко, но твердо: „Нет, пожалуйста, не надо пирожного! Мне не хотелось бы, чтобы мне еще что-нибудь было приятно с Вами — кроме Вас: Вас самого Вас одного“.
 
      Мальчику было 15 лет, был немец (мой друг был русский… ). Что с ним? И что — с тем? (Корсиканским кюре. Был, между прочим, ближайший друг Скрябина.)
 
      Любуюсь, как благородство Вашей природы исправляет и направляет слабость Вашей породы. Ваш случай сложен и трагичен — тем, что он духовен, что свою беду Вы втащили (как мужик — Г?ре) — на горбу — на гору — и там поселили и возвеличили. Вам с Вашей бедой — трудно будет, и трудно — есть. Вы ищите — себе равного и, по возможности — себе главного, а не забудьте, что если это вообще — чудо, то в Вашем случае — из чудес — чудо, ибо Вам приходится выбирать не из всего мира, а из касты, где — знаю это по опыту — всё лучшее высшее вечное идет к женщине, и только „остатки сладки“ — к мужчине. Ваши на мужскую дружбу — неспособны. Душу всех этих моих друзей всегда получала я, и если кто-нибудь меня на свете любил (как мне это подходило) — то это — они.
 
      (Говорю о лучших — об отдельных не говорю вовсе, и если заговорю — то только с абсолютным презрением: как о каждом профессионале живой души: соблазнителе малых сих — к какому полу они бы ни относились.)
 
      Вы хотите—целое, а будет Вам — половинка (и то!).
 
      …Да, мы с Вами хорошо подружились, не теряя ни минутки, и мне страшно жалко, что я Вам ничего не подарила, это так <на> меня непохоже! но Вы так сопротивлялись — и так мало было времени — первая минутка уже была последняя! — а Ваш карандаш (ди-ивный!) всегда при мне и, надеюсь, будет мне служить до конца дней.
 
      С Вами, помимо всего уютно, с Вами — как с собой, и от Вас как раз столько сердечного тепла, чтобы при встрече порадоваться, и, прощаясь — не жалеть, или — чуть-чуть пожалеть. Чтобы было совсем хорошо с человеком, нужно быть от него свободным.
 
      Спасибо Вам за всё: совместный холод — которого я не замечала, совместное стояние у темных окон, совместное обогревание в первом — неважно! да и времени нет! — кафе — за подаренный карандаш, за обещанное полотенце (NB мне важно обещание: желание другому — радости) за постоянное <пропуск>.
 
      Спасибо за книжку — дошла и прочла.
 
      Мой адрес пока — прежний и очень рада буду письмам. Морозы прошли, на днях будет весна, и я с наслаждением поездила бы с Вами по всем загородам — у меня нет спутника — на весь Париж — никого. Есть городок с дивным названием Mantes, я туда давно рвусь — там собор и сады — и больше ничего. Нет! еще поезд, который люблю — безумно. — Жаль. —
 
      Сердечный привет от Мура: Вы ему очень понравились. Нынче говорю ему о двух мальчиках, с к<оторы>ми хоч