Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Архитектор и монах

ModernLib.Net / Денис Драгунский / Архитектор и монах - Чтение (Ознакомительный отрывок) (стр. 3)
Автор: Денис Драгунский
Жанр:

 

 


– Верю, верю, – сказал я. – Показывать не надо. А почему «кажется», почему «может быть»?

– У нас в семье все было очень запутано и непонятно. Ну ладно. А вот скажи-ка мне, друг мой и благодетель Джузеппе, – ты ведь никакой не итальянец!

– Ты так думаешь?

– Я это знаю. Я слышал, как тебе говорили:

«У вас в России». Ты меня обманул! Наверное, ты подумал, что я агент полиции? Ты решил, что я послан русским правительством? Следить за тобой? Нет, нет! Тогда бы ты не привел меня в кружок социалистов? Зачем же ты назвался итальянцем?

У меня голова начала болеть от его трескотни.

– Просто так, – сказал я. – Просто так, шутки ради. Ты ведь сам первый сказал, что я итальянец.

– Ага, просто так, шутки ради? Так вот тебе за это: теперь я все равно буду звать Джузеппе! Значит, ты русский?

– Не совсем.

– Тогда скажи – ты откуда? Как называется твоя страна?

– Ты такой страны не знаешь, – сказал я.

– Как это – не знаю? Я все страны знаю.

Я в школе любил географию.

– Грузия. Моя страна называется Грузия.

– Не знаю, правда, – сказал он. – Грузия. Это где?

– В России, – сказал я. – За горами Кавказа. Представь себе – огромная русская равнина. Она тянется на юг. От Москвы, между великими реками Волгой и Доном, туда, где тепло, где цветут яблони и сливы, где жирная плодородная земля… На юге вырастают Кавказские горы. Высокие, выше, чем Альпы или Пиренеи. С ледяными вершинами. И за этими горами лежит моя страна – Грузия.

– Я не понял. Россия или Грузия?

– Россия. Но – Грузия.

– Значит, ты русский?

Конечно, он не мог понять. Пришлось объяснять:

– Нет. Я грузин. У нас свой язык. Совершенно другой. У нас даже буквы другие, не как у русских. Другая одежда, другие песни, другой народный быт, другие лица. Ну посмотри, разве я похож на русского мужика?

– Почему не похож?

– Потому что русские мужики – светлоглазые и светловолосые.

– Я не знал, – сказал он. – Но неважно! Ты все-таки русский. Говоришь непонятно. Загадочная русская душа. Откуда ты? Из Грузии или России?

– Дофин, погоди! Кстати, раз ты решил меня звать Джузеппе, то уж позволь, я буду звать тебя Дофин. Грузия – часть России. Как Бавария – часть Германии. Понял?

– Нет! Баварцы говорят по-немецки. А у вас другой язык. Наверное, Россия завоевала Грузию, а тебе стыдно. Стыдно, стыдно!

– Глупости, Дофин. Ничего подобного. Триста лет назад грузинские цари признали власть русского царя. На Грузию сошло благословение Бога. Грузия цвела с тех пор в тени своих садов, за гранью дружеских штыков не опасаяся врагов.

Это я, конечно, сказал по-немецки, примерно так: «Георгиан гэртен блютен, унд ди георгиер хаттен кайне ангст фон ниманден, унтер дем шутц дер гутен руссишен зольдатен».

Он понял и закричал:

– Джузеппе, ты поэт! Поэт-империалист. Джузеппе, ты просто Киплинг! Ты слышал про английского поэта Киплинга?

– Не слышал, – сказал я. – Но насчет поэта ты почти угадал. Это стихи. Это русский поэт Лермонтов. Мы, грузины, – не русские. Но мы вместе с русскими. Россия – это империя. Много разных народов и языков. Единство. Понимаешь – единство в разнообразии. Цветущий луг.

– Это всё слова, Джузеппе! Империя есть империя. Есть господа, есть рабы.

– Мы не рабы русских! – чуть ли не крикнул я.

– Не обижайся, мой умный старший друг. Прости меня, – и он сделал рукой такой жест, как будто погладил меня по плечу; он далеко от меня сидел, но мне показалось, что я чувствую его руку на своем плече… – Конечно, вы не рабы. Но… но…

– Подчиненные, так? – сказал я.

– Это ты сказал! – закричал Дофин и вскочил с кресла, придерживая полотенце. – И ты ненавидишь русских. А евреев ты тоже ненавидишь?

– Нет, – сказал я совершенно серьезно. – Если я кого-то не люблю, то лично. Данного, конкретного, отдельного человека, который причинил мне зло. Вот и все. Но я никого не ненавижу. Ненависть – недостойное чувство…

– Недостойное христианина? – он поднял брови.

– Недостойное революционера, – и я повернулся на стуле к столу, взял книгу, поискал на столе карандаш. – Ненавидят, испытывают злобу и ярость – психопаты. Истеричные дамочки. Пьяные хулиганы. Революционер действует целесообразно.


Наверное, я это сказал очень строго, потому что Дофин замолчал.

Я читал книгу, а он все сидел в кресле и не уходил.

Мне стало интересно – смотрит он на меня, просто озирается или вообще дремлет? Но оборачиваться мне не хотелось. Слава Богу, через пару минут он вдруг спросил:

– Джузеппе, а ты женат?

Я повернулся на стуле:

– Нет, я вдовец. Моя жена умерла пять лет назад. Мы с ней прожили всего три года.

– У вас были дети?

– Сын.

– Где он?

– Его забрали сестры моей покойной жены. Потому что моя мама больна, а отец стар. Не знаю, когда я его увижу. Я ведь теперь эмигрант, изгнанник.

Это было не совсем так, я неправду сказал, в Европе я был ненадолго и собирался довольно скоро возвращаться в Россию – так же нелегально, как и приехал, с паспортом на чужое имя. Но не хватало еще, чтоб я ему все рассказал в подробностях! Поэтому я повторил:

– Да, дорогой Дофин. Я изгнанник. Я смогу вернуться в Россию, только когда начнется революция. А когда она начнется, никто не знает! Вот Леон Троцкий знает, – я специально заулыбался, чтоб сбить внезапный печальный тон разговора. – Леон знает, а не говорит!

Дофин вздохнул, покивал головой и спросил:

– А кто она была, твоя жена?

– Простая женщина. Прачка, стирала на господ. Училась шить.

– Как странно… – вздохнул он.

– А что тебе странно? – я даже разозлился. –

Я сам очень простой, моя мать убирала у господ, а отец сапожник. А ты кто? Как твоя фамилия? Простите, ваше сиятельство, я там, в кафе, не расслышал! Габсбург? Гогенштауфен? Или Гогенцоллерн?

– Гитлер, Гитлер, – сказал он. – Самая плебейская фамилия. Я тоже из самой простой семьи…

– Классовое сочувствие у нас с тобой! – я продолжал улыбаться.

Но Дофин не ответил на мою улыбку.

– Мой отец, – сказал Дофин, – мой отец тоже был очень простой. Хотя не совсем. Он хотел выбиться в люди и вернуться в деревню большим человеком. Он учился, голодал, унижался. Добился. Выбился. Стал чиновником девятого класса. Не бог весть что, конечно, но и немало. По масштабам деревни – даже много: даже управляющий бургомистр их деревни, по Общему имперскому расписанию чинов и должностей, был чиновником десятого класса, а пастор и полицеймейстер – и того ниже. Вернулся в деревню, в отчий дом, к престарелой сестре, которая уже плохо его помнила, хотя уважала, конечно. И никто в деревне его уже не помнил. Тех людей, перед которыми он хотел в солнечный воскресный день гордо пройти по улице, от дома до церкви и потом обратно, зайдя на почту, потом в ресторанчик, потом в магазин, – пройтись в мундире государственного чиновника, в синем мундире с серебряным галуном – чтобы они, которые…

Так вот, их больше нет, они умерли кто десять, а кто и двадцать лет назад, последний из тех, кто его помнил, умер в позапрошлом году, совсем ослеп и ополоумел, рассказывала ему сестра… А другие не помнили, он для них был чужой человек, никто, новый сосед, да, чиновник девятого класса, в мундире, приятно сказать «здравствуйте, господин советник», встретив на улице около почты, но ему это было уже все равно, это было не то «здравствуйте», и он был уже не тем господином советником. Мне жалко отца. Мне вообще мало кого жалко. Я вообще-то очень злой. Я читал, какой-то английский король говорил: «Даже зверь знает чувство жалости, а у меня нет этого чувства, нет у меня жалости, значит – я не зверь», – Дофин скорчил рожу и изобразил своими белыми прекрасными руками – изобразил когтистые львиные лапы. – Ха-ха, хо-хо, хррр-хррр! Вот и я такой же! Я не зверь, ибо мне неведома жалость! Но я вру, конечно, – сказал Дофин и буднично потер себе нос, – вру, потому что мне жалко отца, жалко себя, матушку жалко, и тебя, бедный мой изгнанник, жалко тоже…

– Правда? – спросил я. – И меня тоже?

Но он не ответил. Даже не посмотрел на меня.

– Матушка моя очень натерпелась, – сказал он и замолчал.

Он долго молчал, морща лоб. Потом его глаза налились слезами. Он молчал, боясь шевельнуться, боясь пролить слезы на щеки. Потом все-таки потер глаза ладонями и сказал:

– Я мог бы тебе целый день рассказывать, как она мучилась. Трудилась, рожала, кормила. Хоронила детей. Готовила, чистила, подметала. Экономила каждый грош. Как ей было обидно жить. Вдобавок ко всему труду – еще и обидно. Не знаю, любил ли ее отец. Хотя он ее уважал, конечно. Он был порядочный человек. Она была его служанкой. Потом он на ней женился, когда его первая жена умерла. Матушка была из бедной семьи. Когда первая жена отца умерла, матушка уже была беременна. Ей было двадцать лет. Отцу сорок три. То есть папаша с ней переспал и ребенка ей сделал, пока его законная жена в госпитале умирала. Не такой уж порядочный на самом деле. Ей было некуда деваться. Ну и кроме того, она не могла оставить отца своего будущего ребенка. Вернее, она не могла оставить своего будущего ребенка без отца. Правда, этот ребенок скоро умер. У меня четверо братьев и сестер умерло. Трое до меня. Она очень натерпелась. Я мог бы целый день рассказывать, да. Два дня, три дня. Целую неделю. В мелких тяжелых подробностях. Мог бы написать толстую книгу. Но я просто скажу еще раз – она очень натерпелась. Ничего тут не прибавишь. Очень, понимаешь?

– Понимаю, – сказал я.

– Но и отца мне тоже жалко. Он несчастный. Я слабый человек, да?

– Нет, – сказал я, наклонился, сидя на стуле, подпер голову кулаками и поглядел на него. – Отчего?

Дофин молчал.

Мне тоже расхотелось разговаривать.

* * *

У него матушка натерпелась, а у меня отец натерпелся. От своей жены, то есть от моей мамы.

Я даже не знаю, чей я сын: отца своего или кого-то из господ, у кого мама полы мыла. Или какого-то проезжего русского полковника. Когда мне это сказали, я очень удивился. Я уже давно знал, как получаются дети. Поэтому я удивился и не поверил, что мою маму кто-то другой, кроме отца, может целовать, раздевать и класть в кровать. Особенно господа. Например, один немолодой князь в белом костюме. Это про него говорили, что он на самом деле мой отец. Он не князь был, конечно, если по-серьезному считать. Хотя его все звали «князь». Сами звали «князь» и сами же смеялись – в нашем городке князей больше, чем во всей России. Ненастоящие какие-то князья. Местные, здешние. Наверное, в Петербурге ни разу не были, а если бы были – их бы во дворец к царю не пустили. Да что к царю – к настоящему русскому князю бы не пустили. Даже в Тифлисе они тоже, наверное, не были. Ну, может, один раз, два раза, не больше. И в Тифлисе их тоже, наверное, во дворец губернатора не пускали. Князья домашнего разлива. Я так про них думал, потому что им завидовал, наверное. Даже не так, чтобы именно завидовал, а вот меня удивляло такое странное обстоятельство: почему в нашем городе столько князей, столько господ, столько богатых людей – иногда даже казалось, что богатых и знатных больше, чем простых и бедных, – да, но почему это они, а не мы? Почему мой отец не князь или хотя бы не магазинщик?

Настоящие князья, фальшивые князья – но все равно господа. Или магазинщики, они тоже господа. Или полковники, тем более. Я видел, какие бывают красивые полковники, в синих мундирах, с лентами и золотыми шнурами на плечах.

Хорошо быть сыном князя или полковника. Эх, если бы да кабы!

Поэтому все это было враньем и выдумкой, конечно. Про то, что я сын какого-то знатного человека.

Потому что мама была очень некрасива. Когда я в первый раз услышал про князя или русского полковника, мне уже было лет двенадцать. Я не только знал, как получаются дети. Я уже знал, какие бывают красивые девушки. В церкви видел, на базаре видел. В городском саду барышень видел. Соображал, что такое – красивая девушка.

У мамы было широкое лицо и маленькие глаза. И брови уголками. Правда, она весело смеялась. Ну и что? Мало ли кто весело смеется, старухи на базаре тоже смеются. Мама была с широкими плечами и короткими ногами. У нее на руках были рябинки. И на щеках.

Отец был тоже некрасивый. Они очень хорошо подходили друг другу. Я это точно знал, потому что видел – у красивых господ красивые нежные дамочки, а у разных корявых мужиков – жилистые большерукие бабы. Но простые мужики тоже бывают красивые. Конечно, бывают. Например, в горах жили красивые парни-пастухи. Высокие, сильные, курчавые. Они иногда приходили в город, на базар. Продавать баранов. Редко-редко с ними приходили их молодые жены: стройные, с черными косами и большими-большими глазами. Это правильно. Если ты красивый, бери себе красавицу. Но бывает, что и богатый господин – тоже какой-то некрасивый и толстый. Тогда и жена у него такая же – седая страшная старуха, только и толку, что в дорогой шляпке и с золотыми часиками, а так страшная, как ведьма. Одним словом, красавец живет с красавицей, а некрасивый с некрасивой. Я думал, что это справедливо.

Я вспомнил, как отец прилег на диван.

У нас в комнате для гостей стоял диван, старый. Его, кстати, матушка притащила. Не притащила, а сказала, что какие-то господа хотят вынести прочь, выбросить старый диван, и она попросила господ разрешения взять его. Господа разрешили. Мама послала отца за диваном. Отец взял меня с собой – «поможешь».

У нас была маленькая двухколесная тележка.

Колеса весело ехали по каменистой дороге. Потом стучали по булыжникам. Мне нравилось, как они стучат. У деревянных колес были железные шины, и они прямо звенели – «три-та, три-та, три-та-три-та-та». Я стал напевать в такт этого перестука. И отец тоже стал напевать, но потом вдруг замолчал. И мне сказал: «Всё, помолчи!» Потому что мы подошли к дому тех самых господ, которые обещали маме отдать старый диван.

Мы со своей тележкой остановились у красивого парадного входа. Там были по бокам две каменные вазы, в которых росли цветы, над входом был фонарь, двери полированные, а на дверной раме – круглая штучка, из которой торчала цепочка с медным шариком. Сверху надпись: «звонок». А снизу, полукругом: «прошу потянуть».

Я уже схватился за этот шарик, но отец шлепнул меня по руке.

– Погоди, – сказал он. – Наверное, нам надо с черного хода зайти. Со двора.

– Наверное, – кивнул я.

Мы обошли дом слева, но там были закрыты ворота. Потом обошли справа, но там вообще не было прохода, сплошная каменная стена. Вернулись. Отец постучал в ворота. Нам долго не открывали. Потом долго не понимали, что нам надо. Отец объяснял каким-то людям, что он – муж Кето, которой хозяева обещали отдать старый диван. В конце концов оказалось, что диван надо вытаскивать все-таки с парадного хода. Отцу помогали два мужика – дворник и кучер хозяина. Они говорили ему: «Отойди, не мешай, мы сами! Надорвешься, дорогой!» – как будто насмехались над его малым ростом и худобой. Они очень сильно стукали диван об пол и о дверные притолоки, мне казалось, они нарочно хотят его поломать. Они уже совсем выволакивали его из дверей, и тут в переднюю вышел хозяин. Господин. То есть князь. Он был в длинном халате, пояс с кисточками.

– Что тут за погром? – сказал он, будто бы шутя, но строго. – Дом совсем сломать хотите? Это кто сюда пришел?

– Это муж Кето, – объяснил дворник. – Старый диван забирает. Хозяйка обещала.

– Диван? – удивился князь. – Забирает?

– Все равно на помойку, – сказал дворник. – Хозяйка разрешила.

Князь подумал, потом кивнул и спросил:

– Ты муж Кето? – он все время говорил, как будто удивлялся. И поднимал брови.

– Да, – сказал отец. – А это мой сын, – и показал на меня.

– Твой сын? – сказал-спросил князь.

– Да, – сказал отец.

– Хорошо, – сказал князь и обратился ко мне: – Ты ученик?

– Второй класс городского училища, – сказал я.

– Молодец. Учишься хорошо? – и тут же добавил: – Смотри, учись хорошо!

Поиграл кистями халата и ушел в дом.

Я посмотрел ему вслед. Может быть, этот высокий глупый человек, который все время поднимает брови и делает вид, что удивляется, – может быть, он на самом деле мой отец. Но он мне не понравился. Мой худой и маленький отец мне нравился гораздо больше.


Я не могу вспомнить – тогда, когда мы забирали диван, я тогда уже знал, тогда уже добрые люди сказали мне, что моя мама родила меня то ли от князя, то ли от русского полковника? Или я это узнал позже и потом прилепил к прежним воспоминаниям? Не знаю. Да и неважно это.


Дворник и кучер помогли нам погрузить диван на тележку. Мы потащились домой. Колеса уже не звенели, а тихонько скрежетали. Диван был тяжелый. Я видел, как отцу тяжело. Он тащил тележку, а я только сзади подталкивал. У отца стала мокрая шея – пот стекал с затылка по ложбинке, заросшей серыми почти седыми волосами. Вдруг он остановился и сказал мне: «Что-то грудь болит, – и потер себе сердце. – Не сдохнуть бы тут совсем». Тележка остановилась, клюнула вперед. Диван стал двумя ножками на землю, две другие поднялись вверх. Отец сел на диван и сказал: «Я отдохну, да?» – сказал, как будто у меня разрешения просил, – сел, привалился к диванному валику и прикрыл глаза. Мне стало страшно, что он сейчас умрет. Потом я вдруг представил себе, что на этом самом диване господин князь делал с моей мамой вот это, от чего дети берутся. То, от чего, может быть, я сам взялся. Мне стало стыдно, и я отвернулся.

Отец громко зевнул, открыл глаза, потер грудь, встал и снова впрягся в тележку.

Потом оказалось, что в диване клопы. Они меня искусали в первую же ночь, когда меня положили спать на этот диван – «обновить», как сказала мама.

У господ были клопы, оказывается! У нас клопов не было, а у господ были! Мне от этого стало весело. Мать стала выводить клопов керосином. Воняло на весь дом, но не помогло – клопы остались. Поэтому зимой отец дождался первого по-настоящему холодного дня и вытащил диван во двор, выморозить клопов. Стоял в дверях и кашлял. Стерег, чтобы мальчишки не баловались. Потом поручил мне смотреть, а сам ушел в дом. Прошло часа три. Диван стал весь как ледяной. Клопы вымерзли. Все стало хорошо.

Потом отец перетянул диван. Все стало еще лучше.

Один раз в воскресенье отец прилег на диван. Сложил руки на животе. Я подошел и поцеловал ему руку. Его худые корявые пальцы. Мне захотелось сказать ему спасибо. Сам не знаю за что. Но я просто поцеловал ему руку. От его рук, от его пальцев пахло дегтем и железом. Терпкий дегтярный дух мешался с кислым запахом железа.

Отец отдернул руку и сказал: «Ты что? Что я тебе, поп? Или покойник?»

Мне стало обидно.

Но я не мог удержаться. Я еще много раз целовал ему руки, когда он дремал после обеда. Ведь он работал на нас. Даром работал, если честно все рассмотреть с точки зрения экономической науки. Он нам давал все – а мы ему что? Правда, я старался ему помогать. Вертелся сзади, когда он работал. Он протянет руку, пошарит вокруг, я сразу: «Что ты ищешь? Что тебе подать?» Но он меня отгонял. Он говорил: «Ничего не ищу! Ничего не надо! Иди книжки читай, учись! А то сапожником будешь, как я».

Я думал – почему он любит маму, а на меня все время злится? Почему он меня не любит? Я хотел, чтоб он меня любил.


– Да, – повторил я. – Вот такое у нас с тобой общее классовое происхождение. Невысокое.

А сейчас спать пора.

– Ничего! – сказал Дофин. – В России победит революция, и ты станешь премьер-министром!

– Революция будет мировая, – сказал я. – Что это значит? Это значит, я буду премьер-министром России, а ты – канцлером Германии. А пока – спокойной ночи!

– Спокойной ночи, – сказал он, встал, придерживая полотенце на бедрах, и вышел.


Мы с ним много разговаривали.

Дома по вечерам и на кружке.

Он был умный и, как бы это сказать, тянущийся. И, представьте себе, довольно начитанный. Он даже читал Достоевского! Вот у нас как-то зашел разговор о жертвах будущей революции. Как ни странно, этот вопрос очень нас всех беспокоил. Хотя чего тут странного: мы готовились совершить революцию во имя добра, уж простите столь напыщенные речи, да – именно так! – во имя торжества добра, и не хотели, чтобы погибали невинные. Но мы понимали, что невинные люди все равно погибнут. Они уже погибали. Например, солдаты в Зимнем дворце, в русском императорском дворце. Террорист Халтурин решил уничтожить царя. Натаскал динамита, много натаскал, чтобы взрыв был посильнее, он же не мог пробраться близко к царю, поэтому заложил бомбу двумя этажами ниже, под царской столовой, – и что в итоге? Страшный взрыв, царь слегка ушибся, только и всего, но погибло два десятка простых русских солдат, которые служили во дворце. Два десятка ни в чем не виноватых русских мужиков.

* * *

– Так прямо и ни в чем! – цинически усмехнулся репортер. – Как бывший марксист и убежденный детерминист, уверяю вас, что они тоже были хотя бы отчасти, но виноваты. Прежде всего, они служили царю…

– Я тоже бывший марксист! – перебил я его. – И вынужден сказать, что вы несете идеалистический бред! Это не детерминизм, а фатализм. Они не выбирали себе службу! Только последний глупец может назвать этих солдат «цепными псами царизма». Их призвали в армию – против их воли. Потом отобрали самых рослых и красивых – и тоже не спрашивали, хотят ли они учиться на дворцовую гвардию. Налево кругом, шагом марш, и всё. А потом караульный начальник развел их по комнатам. И кто-то очутился там, где под полом лежал динамит… Увы, история русской революции полна таких случаев… Да и любой революции, наверное. Кстати, когда этого царя, Александра Второго, все-таки убили – то заодно убили мальчика. Случайного прохожего. А сколько случайных прохожих гибло при наших акциях…

– Вы хотите сказать, – спросил репортер, – что и на ваших руках есть кровь?

– Это вы сказали, – ответно усмехнулся я. –

А некоторые, кто считал революцию делом уже решенным, те опасались чего-то вроде якобинства и Термидора… Леон Троцкий, например. Он считал, что до революции осталось три или четыре года. И, мне кажется, он видел себя то ли Дантоном, то ли Робеспьером. В общем, на гильотине. Мне это казалось очень странным. Я тогда не верил в предчувствия.

– А сейчас верите? – спросил репортер.

– И сейчас не верю. Бог очень редко позволяет человеку предвидеть будущее, очень редко дает ему свой, так сказать, сигнал. Знамение! (Я не сразу вспомнил это слово: дас форцайхен, вот!) Обычно это просто волнения и тревоги. Вполне объяснимые с научной точки зрения. Да, да, представьте себе. Бог вмешивается, когда не работает наука.

Но не в том дело.

Речь зашла сначала о буржуазии.

О том, что предстоит сломить ее сопротивление. И более того – буржуазию придется ликвидировать как класс!

* * *

– То есть… – Дофин взмахнул рукой, ребром ладони чиркнув по воздуху.

– Нет! – резко возразил я. – Как класс, а не как биологическую сущность, неужели ты не видишь разницы? Что такое класс? Это большая группа людей. По отношению к собственности на средства производства. Уничтожение буржуазии как класса – вовсе не означает уничтожение буржуа как людей…

В некотором философском смысле, мой дорогой товарищ, социалистическая революция уничтожает также и пролетариат. Именно как класс – в капиталистической классовой системе. Как класс наемных работников, которых эксплуатирует капитал. Капиталистический пролетариат становится социалистическим рабочим классом. И бывшим буржуа вовсе не заказан путь в социалистический рабочий класс.

– Но не все так просто, – вдруг перебил меня Леон Троцкий, который до этого момента молчал, поглядывая в окно. – Все начнется после победы революции. Победить, захватить власть – это нетрудно. Перевороты делаются в столицах. Удержать власть, не допустить немедленной реставрации – тоже не проблема.

– Ну уж! – сказал кто-то из дальнего угла комнаты. – Отчего ж вы не захватили власть в пятом году?

Леон гневно сверкнул своим пенсне:

– Оттого, что мы думали о жертвах! У нас была возможность развязать по-настоящему массовый беспощадный террор, но мы на это не пошли! Потому что погибли бы ни в чем не повинные люди. Обыватели! Прохожие на улицах! Те же рабочие!

Леон, конечно, говорил неправду. Хотя, может быть, отчасти в это верил. Но нет, не было тогда у нас такой возможности, устроить массовый антиправительственный террор. А просто массовый террор – скажем, взрывы в буржуазных кварталах – это было бы глупо, бессмысленно-жестоко, и это повернуло бы все общество против нас.

– Да! – громко сказал Дофин; мне уже не в первый раз казалось, что он как бы отвечает на мои мысли. – Одна бессмысленная жертва может все перечеркнуть. Дело Дрейфуса тому пример.

Конечно, Дофин поступил бестактно, перебив Леона.

Но Леон продолжал говорить, как будто это он сам сказал про Дрейфуса.

– Да, дело Дрейфуса тому пример, – задумчиво сказал Леон. – В конце концов, в основе всех мировых трагедий лежит трагедия человека. Не человека вообще, а данного конкретного человека.

Я сказал:

– Верно. Гибнут не страны и народы, гибнут данные конкретные люди. Этих людей страшно жалко. Но…

– Что – но? – пожал плечами Леон.

– Но трагедия одного человека не должна стать трагедией всего народа, – сказал я. – А трагедия народа – трагедией всего человечества.

– То есть во имя счастья человечества можно уничтожить целый народ? – снова очень громко спросил Дофин.

Нет, я, конечно, ничего такого не имел в виду.

– Ты, наверное, имеешь в виду евреев? – спросил Дофин.

– Конечно нет! – сказал я.

– А какой народ? – он не отставал.

– Никакой, – сказал я. – Это как-то так, само собой сказалось.

– Само собой ничего не бывает, – усмехнулся Леон, раскрыл свой блокнот и стал что-то записывать.

Показав тем самым, что он вышел из дискуссии. Разумеется, оставив за собой этакое мудрое многозначительное резюме. Дескать, вы, товарищи, еще сами не разобрались в собственных мыслях. Высокомерное резюме.

– Я просто не мог иметь в виду евреев! – я немного разозлился на него и на Дофина, из-за которого и затеялся весь этот странный разговор. – О евреях речь вообще не идет! Хотя бы потому, что они не народ в современном смысле слова. Народ в современном смысле – это нация. А евреи – не нация.

– Неужели? – спросил кто-то.

– Что это за еврейская нация? – я даже привстал со своего стула. – Состоящая из грузинских, дагестанских, русских, американских и прочих евреев? Члены которой не понимают друг друга, говорят на разных языках, живут в разных частях земного шара? Никогда друг друга не увидят, никогда не выступят совместно, ни в мирное, ни в военное время?!

– Да-гес-тан-ских? – спросила Леонтина Ковальская.

– Да, – сказал я. – Представьте себе, есть и такие. Дагестан – это такой край в России. Часть Кавказа. Там в горах живут племена евреев. Самые настоящие евреи. Читают Талмуд и Тору. Но они знать не знают про польских евреев. Они даже не знают, что есть такая страна – Польша.

И если дагестанскому еврею показать на вас, товарищ Ковальская, и сказать: «Это еврейка» – он засмеется. Потому что нация – это прежде всего общность территории, государственной и хозяйственной жизни, языка, культуры и психического склада…

– Это схоластика, – сказала Леонтина Ковальская.

– Это марксизм, – сказал я.

– Допустим. Не берусь судить. Вы же еще не докладывали свою работу по национальному вопросу.

– Уже скоро, – сказал я. – Совсем скоро допишу.

– Да, да. Но! Нас преследуют вовсе не за то, что мы нация…

– Вот и надо стать нацией. В ту или другую сторону. Либо ехать в Палестину, как призывают сионисты. Создавать еврейское государство. Либо становиться поляками, русскими, французами… Если бы Дрейфус был французом хотя бы в третьем поколении, то есть если бы его дедушка сказал, что он отныне не еврей, а француз, не иудей, а католик, – то, уверяю тебя, уверяю вас всех, – никакого «дела Дрейфуса» не было бы! Было бы просто дело о подозрении в шпионаже. И никакой антисемитской горячки – тоже бы не было!.. – я перевел дыхание. – А если бы он был евреем в смысле «гражданином еврейского государства» – то его бы не взяли служить во французский Генштаб. То есть вообще не было бы никакой проблемы.

– Как у вас все легко получается, – сказала она.

– Легко? Нет, не легко. Кто сказал, что создавать государство, создавать нацию – легко? А кто сказал, что ассимилироваться легко? Расставаться с языком и обычаями предков, с религией? Очень даже трудно. Но других путей нет. Иначе навеки – быть угнетаемой народностью, угнетаемым национальным меньшинством. Вот так! – сказал я.

– О! – сказал Дофин. – А можно разделаться с национальным меньшинством во имя национального большинства? С евреями во имя немцев? Или русских? А с буржуазией покончить во имя пролетариата?

– Что значит «разделаться»?

– Разделаться – значит «покончить». Окончательно решить вопрос с буржуазией или с евреями.

– Опять же, что значит «покончить» или «окончательно решить вопрос»? – я был очень терпелив. – Если ты имеешь в виду резню, повальное убийство, Варфоломеевскую ночь – то, конечно же, нет. Сто раз – нет! Хотя революцию не сделаешь в белом фраке. Кстати, это ты сам говорил мне пару дней назад, так ведь? Особенно если враг не желает сдаваться. Не желает внять голосу истории. Что делать с врагом, который не желает сдаваться? Самому сдаваться на его милость? Жертвы будут, разумеется. Но! Но, мой дорогой товарищ! Ведь и когда прививают оспу, тоже бывают разные тяжелые случаи… Допустим, умирает один на тысячу. Но это лучше, чем эпидемия, когда наоборот, когда выживает один из тысячи.

– То есть жертвы необходимы?

– Они неизбежны.

– Я знаю, я понимаю, – сказал Дофин. – Но главное – не путать неизбежность с необходимостью. Вернее, так: главное, чтоб неизбежность не стала извинением. Чтобы в какой-то момент не сказать: «Все равно жертвы неизбежны, так давайте принесем эту жертву»…


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4