Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Архитектор и монах

ModernLib.Net / Денис Драгунский / Архитектор и монах - Чтение (Ознакомительный отрывок) (стр. 4)
Автор: Денис Драгунский
Жанр:

 

 


– Постой, – сказал я. – Помнишь наш тот разговор? Ты же сам мечтал, как будешь ликвидировать богатые кварталы, ссылать богачей в Сибирь!

– Я говорил – ликвидировать кварталы, а не убивать людей! Высылать и арестовывать, а не вешать и расстреливать!

Он очень пылко говорил.

Так пылко, что Леон, дописав фразу в своем блокноте, поднял голову и посмотрел на него очень пристально. Даже захлопнул блокнот. Громко захлопнул. Но Дофин не обратил внимания. Он продолжал:

– У человека должна остаться надежда, нельзя лишать человека выбора, надежды, спасения…

Леон откашлялся и громко спросил всех:

– У нас новый участник? – и повернулся к нему.

Дело в том, что Леона не было на заседании, когда я первый раз привел Дофина на кружок. Ага! Значит, это было во второй раз. Я думаю так, потому что Леон вообще-то редко пропускал занятия. Чтобы два раза подряд – такого быть не могло.

– Да, – сказал я. – Рекомендую: молодой австрийский социалист. Партийная кличка Дофин.

– В розыске? Под надзором полиции? Или убежал из тюрьмы? – даже отчасти уважительно спросил Леон. Кажется, он даже привстал.

– Нет! – засмеялся Дофин, встал и приблизился к нему. – Нет, что вы! Дофин – это просто прозвище. Школьное имя. Дельфин – Дофин. Меня зовут Адольф Гитлер, очень приятно.

– Леон Троцкий, – сказал Леон и протянул ему руку.

– Вы и есть тот самый Троцкий? – Дофин ответил ему горячим рукопожатием.

– Тот самый? – нахмурился Леон.

– Да, мне говорили о вас… много… что вы, ну, вообще, вождь.

– Пустое! – Леон выдернул руку, которую Дофин продолжал трясти; но было видно, что ему это нравится. – Пустое, мы все тут просто товарищи… Вождей среди нас нет! – Леон очень ловко и выразительно сказал это: «Эс гибт кайне фюрер унтер унс!» – прямо как лозунг, как незыблемый принцип. Хотя, конечно, себя он считал вождем. И продолжал: – Значит, Адольф Гитлер? Мне тоже приятно познакомиться. Значит, вы не подпольщик, и это, в сущности, неплохо. А раз вы не подпольщик, то позвольте поинтересоваться: чем вы занимаетесь? Так сказать, в свободное от социализма время? – и сам засмеялся собственной шутке.

– Я учусь на художника.

– Что ж. Это неплохо. И как, успешно?

– Не очень.

– Отчего же?

– Мне не даются люди. У меня хорошо получаются улицы, дома, вообще пейзажи. Особенно городские. А люди – плохо.

Мне не понравилось, что Леон его так подробно расспрашивает, а он так простодушно отвечает.

– Значит, надо учиться на архитектора! – Леон поднял палец. – Только и всего. К своим дарованиям надо относиться рационально.

– Вы думаете, я не смогу стать революционером? – спросил Дофин.

Все замолчали, глядя на него.

Он повернулся и посмотрел на меня.

– Думаете, не смогу? – спросил он еще раз.

– Не знаю, – сказал я, чтобы прекратить молчание.

– И я не знаю, – неожиданно согласился со мной Леон. Он вообще-то не очень меня любил и поэтому редко вступал со мной в разговор и еще реже соглашался. Он предпочитал делать вид, что меня нет в комнате. Ограничивался общим поклоном. Но тут вдруг внимательно на меня посмотрел и повторил:

– Да, и я тоже не знаю. Больше того. Я и про себя не могу точно сказать. И про всех нас, даже про таких закаленных бойцов, как товарищ Сталин. Настоящая революция начинается после захвата власти. Захватить власть и даже удержать власть на первые три месяца – это не революция, а всего лишь переворот. Настоящая революция – это все разрушить и потом построить заново. Все государство. Всю хозяйственную жизнь. Все общество. Всю культуру. Это потребует громадных сил и громадных жертв. И вот тут все эти разговоры о слезинке ребенка… Могут оказаться смешными и жалкими.

– О чем? – переспросил Дофин. – О слезинке?

– Это Достоевский, – сказал Леон.

– Да, да, – сказал Дофин. – Да, конечно. Я читал.

Ада Шумпетер и Леонтина Ковальская захохотали.

Дофин повернулся к ним:

– А?

– Конечно, читал! – наперебой голосили они. – О, да! Как же не читать? Теодор Михаэль Достоевский, польский граф! Любимый писатель Жан-Жака Руссо! Любовник мадам де Сталь! Воспитатель детей королевы Виктории!

– Я читал Достоевского! – выкрикнул Дофин. – Зачем вы насмехаетесь? Он русский писатель! Я читал. Раскольников. Братья Карамазовы. И я помню про слезинку! «Весь построенный по науке мир не стоит слез ребенка, который сидит, наказанный, в темном карцере, бьет себя кулачками в грудь и умоляет доброго Бога». Это гениально!

Все замолчали.

– Н-да, – сказал Леон. – Отдаю дань вашей искренности.

Дофин сел, шмыгая носом. Кажется, он на самом деле был взволнован.

– Вот именно, – сказал я. – Наверное, ты в самом деле искренен. Сейчас искренен, сию минуту, когда это говоришь. Но ты сам не даешь себе отчет в своих устремлениях. Я это по тебе вижу. Тебе снятся горы трупов.

– Откуда ты знаешь?

– Вижу, – сказал я. – По глазам.

– Нет! Это тебе снятся горы трупов! – огрызнулся он.

– Хватит, – сказал Леон. Перестаньте. Нам всем снятся горы трупов, и это, увы, естественно. Иначе мы… иначе мы пили бы чай в кругу семьи.

А не готовили бы революцию!

Красиво.

Когда мы расходились, Леон задержался у книжных полок. Дофин терся около него. Обратился к нему – я не слышал, потому что ждал его в коридоре. Они о чем-то говорили.

На обратном пути он сказал, что Леон обещал попросить Клопфера, чтобы Клопфер попросил своего старого товарища и чуть ли не дальнего родственника, ректора Архитектурной школы в Мюнхене…

Понятно, в общем.

5. Тридцать седьмой год

Через несколько дней я зашел на свою старую квартиру, забрать вещи.

Хотя какие у меня вещи? Коробки с акварелью, пенал с карандашами. И две рубашки. Но бросать все равно не хотелось.

Тем более что заказчик продал две мои акварели. Два городских пейзажа, два выдуманных городских пейзажа, вот что интересно! Какой умный этот Леон Троцкий: архитектура – вот чем надо заниматься.

Так что у меня были деньги расплатиться с госпожой Браун.

– Ваши вещи я уложила в ваш чемодан, – сказала она. – Вот он.

Чемодан – одно название! Совсем маленький чемоданчик. У иного адвоката портфель в три раза больше. Чемодан стоял в коридоре, около двери в мою бывшую комнату. Даже издалека было видно, что он почти пустой и очень легкий.

Я поблагодарил госпожу Браун, подхватил свой чемоданчик. Он в самом деле был легкий, почти невесомый, и я встряхнул его, чтоб убедиться, что там внутри что-то есть, – краски и карандаши загремели в пустоте. Я взялся за ручку двери. Мне хотелось бросить на свою бывшую комнату последний взгляд. Не из сентиментальности, а так – вдруг забыл какой-нибудь карандаш или кисточку.

Госпожа Браун слегка ударила меня по руке.

– Там нет ничего вашего, – сказала она и стала подталкивать меня к двери.

Дверь раскрылась, и показался новый жилец. Это был молодой человек с бледно-голубыми глазами. Я ему позавидовал. Не тому, что он спит с моей квартирной хозяйкой, а облику его позавидовал. Мне вдруг захотелось стать таким же светлоглазым, с пышными соломенными волосами и пушистыми рыжими усами. Еще мне захотелось научиться играть на фортепьяно и петь. Красивым низким голосом петь лирические романсы, закидывая голову и артистически ударяя по клавишам.

Но я засмеялся этим мыслям, нарочно громко чмокнул госпожу Браун в щечку – пусть поссорится со своим альфонсом! – и выбежал из квартиры.


Когда меня посадили осенью тридцать седьмого года, я вдруг вспомнил ее, госпожу Браун. Валялся на койке и вспоминал всякое-разное, и ее вспомнил, очень прилипчиво и досадно.

Я тогда вдруг очень ослабел душой. Все показалось пустым и зряшным. Я увидел, от какой малости зависит моя судьба. Например, от настроения соседа – пошлого господинчика, работника какой-то социальной службы. Этих служб в последние годы расплодилась чертова куча. Мне иногда казалось, что социальных чиновников уже гораздо больше, чем рабочих. Что они назначают пособия и льготы сами себе. Впрочем, не знаю, не считал, может быть, это в любом большом городе такое впечатление – что кругом сплошные чиновники.

Как грустно. Моя судьба зависела от чиновника. Не вообще, не от Чиновника с большой буквы – оно бы и ладно, так у всех в нашем веке, – но именно от этого данного конкретного чиновника, с которым я жил на одной лестничной клетке.

Оказывается, моя судьба и даже сама моя жизнь зависела от того, нравлюсь я ему или нет. Именно нравлюсь, именно это слово! Не то чтобы он оценивал мою работу, мое поведение, даже, черт с ним, мою лояльность – нет. Ему просто не нравилось, что я поздно встаю и поздно ложусь, что я не хожу на службу, что у меня есть мастерская, то есть как будто бы вторая квартира. «Ишь ты, как устроился!» – наверное, думал он. Ему не нравилось, что я не женат, но ко мне в гости приходят женщины и иногда остаются у меня ночевать. Это вызывало у него прямо-таки нервную дрожь. Он все время заговаривал со мной, когда мы встречались на лестнице:

– Изволите возвращаться со службы?

– Нет, я не служу, – отвечал я.

– Эта девушка, которую я вчера с вами встретил, – наверное, ваша невеста?

– Нет, это просто моя знакомая.

– О! У вас новая шляпа! – он изображал удивление.

– Да, как видите.

И вот так тысячу раз.

Наверное, он хотел, чтобы я переехал, перебрался в какой-нибудь более фешенебельный район и перестал бы его раздражать своим, как ему казалось, бездельем, девицами и новыми шляпами.

Наверное, он был прав. Стилистически прав, если можно так выразиться. И в самом деле – если ты не ходишь на службу и покупаешь себе новые шляпы – живи там, где живут такие же, как ты. То есть преуспевающие художники, известные артисты, музыканты и прочие любимцы публики. Преуспевающие официально, прошу заметить. Те, кому власть и общественное мнение позволяют не иметь постоянного места работы и водить к себе красивых женщин – причем не невест, а просто знакомых. А если ты не такой, не принадлежишь к этому сословию избранных – то будь любезен, живи как все нормальные граждане-товарищи. «Богемы у нас больше нет, мы отменили богему в тридцать третьем году!» – я представлял себе, как мой сосед произносит вот эти слова – слова из газетных статей, где было написано, что талантливые сознательные художники тесно сплачиваются вокруг партии, правительства и лично товарища Тельмана. А недостаточно талантливые художники идут заниматься общественно-полезным трудом. Например, расписывать фарфоровые чашки или проектировать пристанционные сортиры. В государстве рабочих всякий труд почетен. Трудиться! А не выходить из квартиры в половине первого дня, держа под руку студентку художественного училища. Которая к тому же не твоя невеста, а просто знакомая. В государстве рабочих не бывает просто знакомых девушек, ясное дело.

Но я не был знаменитым архитектором, которому положена вилла в пригороде или квартира в двенадцать комнат, целый этаж старого буржуазного дома. Но я при этом был зарегистрирован как иностранный член Германского союза архитекторов. Это было сделано специально для австрийцев, поскольку «две страны, один народ», ура-ура! Тем самым я вполне официально был причислен к лицам свободной профессии – наряду с адвокатами и частнопрактикующими врачами. То есть Всеобщий Закон о Труде на меня не распространялся. Кстати, мастерскую я получил от Союза архитекторов. У коммунистической власти есть, о да, есть свои преимущества – кое-что она дает нашему брату бесплатно. Правда, и в ответ требует любви. Ну, там уже каждый ловчит как может. Как в любых любовно-денежных отношениях. Но денег я зарабатывал мало. Поэтому и снимал маленькую квартиру в скромном районе, в доме, где жили чиновники средней руки.

Но не мог же я это объяснить своему соседу. Не мог же я, в ответ на его злобненькое «Изволите возвращаться со службы?», – не мог же я пригласить его к себе выпить пива и за пивом медленно и подробно растолковать ситуацию. Рассказать о себе, о том, как тяжело я пробивался к своей профессии. Объяснить, что я не враг порядка и тем более не его враг. Но представляю себе, что бы с ним было, если бы он зашел в мою квартиру! Деревянные книжные полки, рассыпанные по полу журналы, стол, на котором листки с набросками вперемежку со вчерашними бутербродами, едва закрытая клетчатым пледом кровать – и большие фотографии обнаженных мужчин и женщин на стенах. Он бы меня просто убил, задушил бы своими руками. И сдался бы полиции как герой борьбы с развратом и беспорядком.

У нас в Австрии с этим было более или менее спокойно – никто не преследовал людей, которые не имели семьи и жили непостоянным заработком. Но я-то уже много лет жил в Германии и все время сталкивался вот с такими соседями.

Впрочем, и в Австрии начинали все сильнее и сильнее озираться на Германию.

Особенно после тридцать пятого года, когда начались все эти разговоры о том, что есть один великий немецкий народ, и в Австрии, и в Германии. «Две страны, один народ». Zwei Lander, ein Volk. Сокращенно ZLEV – эти четыре буквы торчали всюду. Значки, пряжки и кокарды на детских игрушечных фуражках. Пивные бутылки и спичечные коробки. Ура-ура, австрийцы больше не «наследственный враг», как в старину говаривал Бисмарк. Теперь это братья-немцы, которых угораздило родиться за высокими горами, но, как говорит товарищ Тельман, «нет таких гор, которые могли бы разделить единый немецкий народ». ZLEV! ZLEV! ZLEV!

Кстати говоря, я считал, что это правильно.

В принципе правильно. Народ на самом деле у нас, конечно, один, спору нет. Когда-то давно вообще было две дюжины немецких стран, а может, и больше, разные княжества, ну и какая разница? Все равно там жили немцы – и в Бадене, и в Гессене, и где хотите. Народ главнее страны – так мне иногда казалось. Хотя точно я не знал. А если честно, мне было все равно.


Когда-то, а именно в тринадцатом году, об этом писал мой друг Джузеппе, он написал целую книгу и рассказывал мне, чем народ отличается от нации, народность от национальной группы, и все с точки зрения марксизма. Было очень понятно и убедительно, но я уже все забыл.


Итак, все в моей судьбе в тот момент зависело от соседа. От его душевных движений. Наплевать ему на меня, или гражданское чувство уж слишком сильно взыграло, забурлило? Писать донос или не писать? Истратить на это полтора часа вечернего времени или полежать на диване у радиоприемника, слушая оперетку? Сначала все зависело от соседа. Потом от ретивости полицейского – бросить этот донос в корзину или дать ему ход. Потому что такие доносы охапками поступали в полицию безопасности. От желания старшего инспектора – послать полицейский наряд ко мне на квартиру или нет. От каприза следователя: он мог, прочитав этот стандартный набор слов про антигосударственную агитацию, заорать мне: «Умей держать язык за зубами, интеллигент паршивый! Вон отсюда!» – я слышал массу таких историй, как людей доставляли в полицию безопасности, давали им легкую выволочку и тут же отпускали. Кроме того, я был гражданином дружественной Австрии, и следователь мог обратить внимание на это обстоятельство: то есть не арестовывать меня, а выдворить.

Однако все случилось так, как случилось. Следователь допросил меня и отправил в одиночную камеру, я там просидел почти полгода. Откуда мне было знать, что «наверху» сейчас происходит «нечто», из-за чего меня ни разу не вызывали на допрос, а потом вдруг отпустили.

Я ослабел душой. Да я и раньше-то не был титаном духа, гигантом воли.

А тогда – совсем ослабел.

Мне казалось, что я не человек, а камешек на аллее, маленький, серенький и круглый. Камешек можно перешагнуть, не заметив; можно втоптать в мелкий песок, которым посыпана аллея; можно пнуть кончиком ботинка. Погонять перед собою, отшвырнуть в сторону или просто потерять к нему интерес. Я именно так себя чувствовал. Я не хотел бороться. Стучать в дверь, требовать адвоката, подавать протесты. А тем более объявлять голодовку или угрожать самоубийством. Нет, не хотел. Самое большое, на что меня хватало – делать гимнастику три раза в день.

Книг мне не давали. Бумаги и карандашей – тем более.

Попрыгав по камере, поприседав, помахав руками, я ложился на койку и закидывал руки за голову.

Но странное дело! Я не мог думать о своих проектах, совсем не мог, хотя старался. Я заставлял себя думать, я чуть ли не вслух говорил себе, что я архитектор и что в моей жизни есть смысл – изобретать новые формы пространства. Проектировать и строить.

Я закрывал глаза и насильно представлял себе контуры зданий, конструкции, украшения. Я пытался внушить себе, что я бог архитектуры и могу построить все. Что все получится по мановению моей фантазии. Какая-нибудь потрясающая вилла для бразильского миллионера на скале над океаном. Охотничий домик в дебрях Амазонки, для него же. Нет, охотничий домик – не надо, я считаю охоту грехом. Хотя ради хорошего заказа можно и забыть о своих вегетарианских убеждениях. Тем более что мясо я все-таки иногда ем. Не часто, но все-таки. Фанатизм вреден. Да, охотничий домик для бразильского миллионера. Или дворец для китайского императора. Кстати, как там с императором? Я уже и не помнил. Кажется, его свергли. Но хоть какой-то властелин в Китае остался? Поехать в Китай и построить ему дворец невиданной красоты и величия. Или спроектировать резиденцию для русского премьер-министра. Говорят, он очень образованный господин, аристократ, хоть и республиканец. Говорят, сын у него – талантливый писатель, утонченный стилист. Резиденцию для отца и виллу для сына. А также построить стадион на сто тысяч мест. Оперный театр. Вокзал. Универсальный магазин.

Но я напрасно заставлял себя вообразить эти здания. Все это были слова, произносимые в уме. А увидеть внутренним взором – не получалось.

Точно так же, как в молодости.

Вернее, в молодости было до смешного наоборот.


В молодости, бывало, лежа в постели с женщиной уже после всего, чуть-чуть передохнув и желая показать ей, какой я мощный мужчина, желая, то есть, заняться с ней любовью второй раз, я, прикрыв глаза, изо всех сил представлял себе других женщин. Именно других. Не ее, не ту, которая сейчас лежит рядом, а новых, незнакомых, соблазнительных, бесстыдных или, наоборот, робких и напуганных, но обязательно голых, или, лучше, нет, не сразу голых – а раздевающихся передо мной. Медленно, медленно, постепенно…

Смешно.

А насчет «медленно и постепенно» еще смешнее.

Когда мне было тринадцать… или пятнадцать? не помню – ну хорошо, когда мне было четырнадцать лет – я лежал в постели, засыпая, и мечтал о женщинах. Я не знал женщин; мои мечты были забавны и нелепы, как я понял позже. И, однако, я мечтал об их обнаженных телах. Все наслаждение для меня состояло в том, чтобы увидеть обнаженную женщину. Чтоб она раздевалась передо мной, для меня. Что там могло быть дальше – неважно, в ее обнажении был предел моих желаний. Я мысленно выбирал себе женщину – вернее, девушку, я их в уме называл именно девушками. Выбирал молодую соседку, продавщицу, или просто девицу на скамейке в парке, мимо которой я случайно прошел и задохнулся от того, как туго торчит ее грудь, затянутая корсажем. Вот, я ее выбрал, ночь настала, я забрался под одеяло, прикрыл глаза, она передо мной, и я представляю себе, как она медленно и постепенно раздевается. Сначала снимает ботиночки, потом юбку, потом кофточку – и вдруг оказывается голой. Сразу, вся! У меня не получалось снять с нее корсаж, чулки с поясом и потом, наконец, панталончики. Всё нижнее белье сразу исчезало. Не получалось медленное, дразнящее раздевание, никак. Я был упорен. Я брал другую девушку – воображаемую или вспоминаемую, – и опять та же история. Я чуть не плакал. Потом стало смешно. Когда я повзрослел на год.

Примечания

1

Конец века (фр.)

Конец бесплатного ознакомительного фрагмента.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4