Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Человек и сверхчеловек

ModernLib.Net / Шоу Бернард / Человек и сверхчеловек - Чтение (стр. 3)
Автор: Шоу Бернард
Жанр:

 

 


Эта аллегорическая книга Беньяна последовательно нападает на мораль и респектабельность и ни единым словом не осуждает порок и преступление. А ведь именно этим недовольны критики Ницше и Ибсена, не правда ли? И ведь именно этим бы недовольны критики литературы почтенной и признанной (официально или неофициально), да только, признавая книги почтенными, у нас сознательно игнорируют их идеи, так что в результате его преподобие пастор может согласиться с пророком Михеем во всем, что касается его вдохновенного стиля, но при этом вовсе не чувствует себя обязанным разделять крайне радикальные воззрения Михея. Если уж на то пошло, то даже я, с пером в руке сражаясь за признание и учтивое обхождение, часто обнаруживаю, что моя атака пропала впустую, сведенная к нулю при помощи несложной политики непротивления. Тщетно удваиваю я ярость выражений, провозглашая свою ересь: поношу теистическое легковерие Вольтера, любовные предрассудки Шелли, возрождение родовых предсказаний и идолопоклоннических ритуалов, которые Хаксли назвал Наукой и ошибочно принял за наступление на Пятикнижие, поношу лицемерный вздор клерикалов и промышленников, защищающих репутацию безмозглой системы насилия и грабежа, которую мы называем Законом и Промышленностью. Даже атеисты упрекают меня в нечестивости, а анархисты в нигилизме, потому что я не в состоянии вынести их нравоучительных речей.
      И все же, вместо того чтобы воскликнуть "На костер этого ужасного дьяволопоклонника!", почтенные газеты наповал убивают меня своими объявлениями: "очередная книга этого блестящего и глубокого писателя". И рядовой читатель, зная, что автор, о котором хорошо отзывается почтенная газета, не подведет, читает меня, как читает Михея, простодушно извлекая из моей книги поучения, которые соответствуют его собственной точке зрения. Рассказывают, что в семидесятых годах XIX века некая дама, истовая методистка, переехала из Колчестера в район Сити Роуд в Лондоне и, приняв Храм Науки за часовню, много лет приходила и садилась у ног Чарлза Брэдло, покоренная его красноречием, и ни разу не усомнилась в его ортодоксальности и ничуть не пошатнулась в вере. Боюсь, что и меня так же обманут - лишат принадлежащего мне по праву титула мученика.
      Но я отвлекся, как и полагается человеку обиженному. В конце концов, когда определяешь художественную ценность книги, главное - это не мнения, которые она пропагандирует, а тот факт, что у автора вообще имеются мнения. Пожилая дама из Колчестера правильно делала, что грела свою наивную душу под горячими лучами искренних убеждений Брэдло, вместо того чтобы стынуть под холодным душем искусного и банального краснобайства. Мое презрение к belles lettres [Беллетристика (франц.)] и дилетантам, репутация которых целиком основана на виртуозности слога, вовсе не питается иллюзией, что формы, в которые я отливаю свою мысль (зовите их мнениями) и при помощи которых я пытаюсь поведать современникам о своих симпатиях и антипатиях, переживут века. Для молодых людей они уже устарели, ибо, хотя своей логической основы они не теряют, как пастель XVIII века не теряет ни своего рисунка, ни цвета, однако, подобно пастели, они как-то неопределенно ветшают и будут и дальше ветшать, пока вообще не перестанут что-нибудь значить, и тогда мои книги либо исчезнут, либо - если мир будет так беден, что они ему еще понадобятся, - их жизнь, как жизнь книг Беньяна, будет зависеть от весьма аморфных качеств: от их темперамента, их энергичности. С такими убеждениями я не могу быть беллетристом.
      Разумеется, я вынужден признать - даже Старый Моряк это признавал,- что рассказывать надо увлекательно, если хочешь, чтобы свадебный гость зачарованно слушал тебя, не обращая внимания на призывный вой фагота. Но если бы я вздумал писать только "ради искусства", мне не удалось бы выжать из себя ни одной фразы. Знаю, что есть люди, которым нечего сказать, нечего написать, и тем не менее они так влюблены в ораторствование и литературу, что с восторгом повторяют доступные им пассажи из чужих речей или книг. Я знаю, что досужие фокусы, которые они проделывают со своими неверно понятыми, разбавленными идеями (благо отсутствие убеждений позволяет им этим заниматься), превращаются у них в приятную салонную игру под названием стиль. Я сочувствую их увлечению и даже понимаю их забавы, однако подлинно оригинальный стиль не создается "ради стиля"; люди платят от шиллинга до гинеи, смотря по средствам, чтобы увидеть, услышать или прочитать гениальные произведения других, но никто не согласится отдать всю свою жизнь и душу за то, чтобы сделаться всего лишь виртуозным литератором и демонстрировать достижения, которыми даже капитала не наживешь,- что-то вроде пиликанья на скрипке. Убедительность - вот альфа и омега стиля.
      Тот, кому не в чем убеждать, не имеет стиля и никогда не обретет; тот, кому есть что утверждать, достигнет нигилистических высот, соответствующих твердости и глубине убеждений. Убеждения можно опровергнуть, а стиль все равно сохранит свою силу. Дарвин не уничтожил стиля Иова Генделя, а Мартин Лютер не уничтожил стиля Джотто. Рано или поздно все убеждения опровергаются, мир полон великолепных руин окаменевшего искусства, начисто утратившего жизненную достоверность, но сохранившего пленительные формы. Вот почему старые художники так действуют на наше восприятие. Какой-нибудь член Королевской Академии думает, что он может достичь стиля Джотто, не разделяя его верований, а заодно и улучшить его перспективу. Какой-нибудь литератор думает, что он может достичь стиля Беньяна или Шекспира, не имея убежденности Беньяна или восприимчивости Шекспира, - главное, правильно употреблять инфинитив. Точно так же какие-нибудь профессора музыки, насочинявши побольше диссонансов, надлежащим образом приготовленных и разрешенных, с задержанием или с предъемом в стиле великих композиторов, думают, что они могут выучиться искусству Палестрины, читая трактат Керубини. Все это академическое искусство гораздо хуже, чем торговля поддельной старинной мебелью, ибо человек, продающий мне дубовый сундук, который, по его уверениям, был сделан в XIII веке (хотя на самом деле он сколочен только вчера), по крайней мере не притворяется, что сундук этот полон современных идей, а вот какой-нибудь академик, копирующий окаменелости, предлагает их публике в качестве последних откровений человеческого духа и, самое страшное, похищает молодых людей, превращает их в своих учеников и убеждает в том, что его ограниченность - это правило, его традиционность - это проявление особой изощренности, его трусость проявление хорошего вкуса, а его пустота - проявление чистоты. И когда он провозглашает, что искусство не должно быть дидактично, с ним энергично соглашаются и те, кому нечему учить других, и те, кто не желает ничему учиться.
      Я горжусь тем, что не принадлежу к людям, обладающим такой предрасположенностью. Посмотрите, как идет к Вам электрический свет (а ведь и я в качестве общественного деятеля снабжаю Вас светом, выступая в роли Бамбла и служа объектом насмешек), и Вы обнаружите, что дом Ваш полон медной проволоки, которая насыщена электричеством и при этом не дает никакого света. Однако на пути электрического тока там и сям встречаются отрезки плохо проводящей упрямой материи, и эти упрямцы вступают в единоборство с током и заставляют его уплатить Вам дань света и тепла; а свет и тепло важнейшие качества литературы. И поскольку я хочу быть не дилетантом и проводником чужих идей, а светоносным и самостоятельным автором, мне приходится упрямиться и упираться, выходить из строя в самый неподходящий момент, а временами создавать угрозу пожара.
      Таковы недостатки моего характера; поверьте мне: порой я проникаюсь глубочайшим отвращением к себе, и если в такой момент на меня набрасывается какой-нибудь раздраженный рецензент, я ему невыразимо благодарен. Но мне и в голову не приходит попытаться исправиться; я знаю, что должен принимать себя таким, каков я есть, и употребить себя с максимальной пользой для дела. Все это Вы поймете, ибо мы с Вами выпечены из одного теста; оба мы критики жизни и искусства, и когда я прохожу под Вашим окном, Вы, наверное, говорите себе: "Бог меня миловал - а ведь этим человеком мог бы оказаться я сам". Этой пугающей, отрезвляющей мыслью, этой заключительной каденцией я и завершу сие непомерно затянувшееся письмо. Преданный Вам
      Бернард Шоу.
      Уокинг, 1903
      P. S. После беспрецедентного шума, который подняли критики по поводу нашей книги - увы! Ваш голос в ней не слышен, - от меня потребовали подготовить новое издание. Пользуюсь случаем исправить свою оплошность: Вы, может быть, заметили (все остальные, между прочим, проглядели), что я подкинул Вам цитату из "Отелло", а потом, сам того не сознавая, связал ее с "Зимней сказкой". Исправляю ошибку с сожалением, ибо цитата эта прекрасно подходит к Флоризелю и Утрате; и все же с Шекспиром шутки плохи, так что верну-ка я Дездемоне ее собственность.
      В целом книга прошла весьма неплохо. Критики посильнее довольны, послабее - запуганы; знатоков позабавил мой литературный балаган (устроенный для Вашего удовольствия), и только юмористы, как ни странно, читают мне нотации - со страху они позабыли о своей профессии и самыми странными голосами заговорили вдруг о велениях совести. Не все рецензенты меня поняли; как англичане во Франции с уверенностью произносят свои островные дифтонги, думая, что это и есть добрые французские гласные, так и многие из рецензентов предлагают в качестве образцов философии Шоу что-нибудь подходящее из своих собственных запасов. Другие стали жертвой подобия идей: они называют меня пессимистом, потому что мои замечания задевают их самодовольство, и ренегатом, потому что в компании у меня все Цезари, а не простые и славные ребята. Хуже того - меня обвинили в проповеди "этического" Сверхчеловека, то есть нашего старого друга Справедливого, превращенного в Совершенного! Это последнее недоразумение так неприятно, что лучше я воздержусь от комментариев и отложу перо, пока мой постскриптум не стал длиннее самого письма.
      ДЕСТВИЕ ПЕРВОЕ
      Роубэк Рэмсден в своем кабинете просматривает утреннюю
      почту. Обстановка кабинета, красивая и солидная, говорит
      о том, что хозяин - человек со средствами. Нигде ни
      пылинки; очевидно, в доме по меньшей мере две
      служанки, не считая чистой горничной, и есть экономка,
      которая не дает им прохлаждаться. Даже макушка Роубэка
      блестит; в солнечный день он кивками головы мог бы
      гелиографировать приказы расположенным в отдалении
      войсковым частям. Впрочем, больше ничто в нем не наводит
      на военные ассоциации. Только в гражданской деятельности
      приобретается это прочное ощущение покоя, превосходства,
      силы, эта величавая и внушительная осанка, эта
      решительная складка губ, которую, впрочем, теперь, в
      пору успеха, смягчает и облагораживает сознание, что
      препятствия устранены. Он не просто почтеннейший
      человек; он выделяется среди почтеннейших людей, как их
      естественный глава, как председатель среди членов
      правления, олдермен среди советников, мэр среди
      олдерменов. Четыре пучка серо-стальных волос, - скоро
      они станут белыми, как рыбий клей, который напоминают и
      в других отношениях, - растут двумя симметричными парами
      над его ушами и в углах широкой челюсти. На нем черный
      сюртук, белый жилет (дело происходит в прекрасный
      весенний день) и брюки не черные, но и не то чтобы
      синие, а скорей одного из тех неопределенных
      промежуточных оттенков, которые изобретены современными
      фабрикантами для полной гармонии с религиозными
      убеждениями почтенных людей. Он еще не выходил сегодня
      из дому, поэтому на ногах у него домашние туфли, а
      ботинки стоят наготове у камина. Догадываясь, что у него
      нет камердинера, и видя, что у него нет секретарши с
      пишущей машинкой и блокнотом для стенограмм, думаешь о
      том, как мало, в сущности, повлияли на домашний уклад
      наших парламентариев всякие современные новшества, равно
      как и предприимчивость владельцев железных дорог и
      гостиниц, готовых отпустить вам полтора дня (с субботы
      да понедельника) истинно джентльменской жизни в
      Фолкстоне за две гинеи, включая проезд первым классом в
      оба конца.
      Сколько лет Роубэку? Это вопрос весьма существенный для
      интеллектуальной пьесы, ибо здесь все зависит от того,
      когда протекала его юность - в шестидесятых годах или в
      восьмидесятых. Так вот, Роубэк родился в 1839 году, был
      унитарием и фритредером с мальчишеских лет и
      эволюционистом со дня выхода в свет "Происхождения
      видов"; вследствие этого всегда причислял себя к
      передовым мыслителям и к неустрашимым реформаторам.
      Когда он сидит за своим письменным столом, справа от
      него окна, выходящие на Поргплэнд-Плэйс. Оттуда, если бы
      не спущенные шторы, любопытный зритель мог бы, словно с
      просцениума, созерцать его профиль. Налево, у внутренней
      стены, величественный книжный шкаф и ближе к углу дверь.
      У третьей стены два бюста на цоколях: слева Джон Брайт,
      справа Герберт Спенсер. В простенке между ними
      гравированный портрет Ричарда Кобдена, увеличенные
      фотографии Мартино, Хаксли и Джордж Элиот, автотипии
      аллегорий Дж. Ф. Уоттса (Роубэк предан искусству со всем
      пылом человека, который его не понимает) и гравюра
      Дюпона с Деларошева "Полукружия" в Школе изящных
      искусств, где изображены великие художники всех веков.
      За спиной Роубэка, над камином, фамильный портрет в
      таких темных тонах, что на нем почти ничего нельзя
      разглядеть. Рядом с письменным столом кресло для деловых
      посетителей. Еще два кресла в простенке между бюстами.
      Входит горничная и подает карточку. Роубэк, взглянув,
      кивает с довольным видом. По-видимому, гость желанный.
      Рэмсден. Просите.
      Горничная выходит и возвращается с посетителем.
      Горничная. Мистер Робинсон.
      Мистер Робинсон - молодой человек на редкость приятней
      внешности. Невольно возникает мысль, что это и есть
      первый любовник, так как трудно предположить, что в
      одной пьесе могут оказаться два столь привлекательных
      персонажа мужского пола. Стройная, элегантная фигура в
      трауре, как видно, недавно надетом; маленькая голова и
      правильные черты лица, приятные небольшие усики,
      открытый ясный взгляд, здоровый румянец на юношески
      свежем лице; тщательно причесанные волосы красивого
      темно-каштанового оттенка, не кудрявые, но шелковистые и
      блестящие, нежный изгиб бровей, высокий лоб и слегка
      заостренный подбородок - все в нем обличает человека,
      которому предназначено любить и страдать. А что при этом
      он не будет испытывать недостатка в сочувствии, тому
      порукой его подкупающая искренность и стремительная, но
      не назойливая услужливость - знак природной доброты. При
      его появлении лицо Рэмсдена расцветает приветливой,
      отечески-ласковой улыбкой, которую, однако, тут же
      сменяет приличествующая случаю скорбная мина, так как на
      лице у молодого человека написана печаль, вполне
      гармонирующая с черным цветом его костюма. Рэмсдену,
      по-видимому, известна причина этой печали. Когда гость
      молча подходит к столу, старик встает и через стол
      пожимает ему руку, не произнося ни слова: долгое
      сердечное рукопожатие, которое повествует о недавней
      утрате, одинаково тяжко для обоих.
      Рэмсден (покончив с рукопожатием и приободрившись). Ну, ну, Октавиус, такова
      общая участь. Всех нас рано или поздно ожидает то же. Садитесь. Октавиус садится в кресло для посетителей. Рэмсден снова опускается в свое. Октавиус. Да, всех нас это ожидает, мистер Рэмсден. Но я стольким был ему
      обязан. Родной отец, будь он жив, не сделал бы для меня больше. Рэмсден. У него ведь никогда не было сына. Октавиус. Но у него были дочери; и тем не менее он относился к моей сестре
      не хуже, чем ко мне. И такая неожиданная смерть! Мне все хотелось
      выразить ему свою признательность, чтобы он не думал, что я все его
      заботы принимаю как должное, как сын принимает заботы отца. Но я ждал
      подходящего случая; а теперь вот он умер - в один миг его не стало, и
      он никогда не узнает о моих чувствах. (Достает платок и непритворно
      плачет.) Рэмсден. Как знать, Октавиус. Быть может, он все отлично знает; нам об этом
      ничего не известно. Ну полно! Успокойтесь.
      Октавиус, овладев собой, прячет платок в карман.
      Вот так. А теперь я хочу рассказать вам кое-что в утешение. При
      последнем нашем свидании - здесь, в этой самой комнате, - он сказал
      мне: "Тави славный мальчик, у него благородная душа. Когда я вижу, как
      мало уважения оказывают иные сыновья своим отцам, я чувствую, что он
      для меня лучше родного сына". Вот видите! Теперь вам легче? Октавиус. Мистер Рэмсден! Я часто слыхал от него, что за всю свою жизнь он
      знал только одного человека с истинно благородной душой - Роубэка
      Рэмсдена. Рэмсден. Ну, тут он был пристрастен: ведь наша с ним дружба длилась много
      лет. Но он мне еще кое-что о вас говорил. Не знаю, рассказывать ли вам. Октавиус. Судите сами. Рэмсден. Это касается его дочери. Октавиус (порывисто). Энн! О, расскажите, мистер Рэмсден, расскажите! Рэмсден. Он говорил, что в сущности даже лучше, что вы не его сын; потому
      что, быть может, когда-нибудь вы с Энни...
      Октавиус густо краснеет.
      Пожалуй, напрасно я вам рассказал. Но он всерьез задумывался об этом. Октавиус. Ах, если б я только смел надеяться! Вы знаете, мистер Рэмсден, я
      не стремлюсь ни к богатству, ни к так называемому положению, и борьба
      за это меня нисколько не увлекает. Но Энн, видите ли, при всей
      утонченности своей натуры так свыклась с подобными стремлениями, что
      мужчина, лишенный честолюбия, ей кажется неполноценным. Если она станет
      моей женой, ей придется убеждать себя не стыдиться того, что я ни в чем
      особенно не преуспел; и она это знает. Рэмсден (встав, подходит к камину и поворачивается спиной к огню). Глупости,
      мой мальчик, глупости! Вы слишком скромны. Что в ее годы можно знать об
      истинных достоинствах мужчины? (Более серьезным тоном.) И потом она на
      редкость почтительная дочь. Воля отца будет И для нее священна. С тех
      пор как она вышла из детского возраста, не было, кажется, случая, чтобы
      она, собираясь или же отказываясь что-нибудь сделать, сослалась на
      собственное желание. Только и слышишь, что "папа так хочет" или "мама
      будет недовольна". Это уж даже не достоинство, а скорей недостаток. Я
      не раз говорил ей, что пора научиться самой отвечать за свои поступки. Октавиус (качая головой). Мистер Рэмсден, я не могу просить ее стать моей
      женой только потому, что этого хотел ее отец. Рэмсден. Гм! Пожалуй, вы правы. Да, в самом деле вы правы. Согласен, так не
      годится. Но если вам удастся расположить ее к себе, для нее будет
      счастьем, следуя собственному желанию, в то же время исполнить желание
      отца. Нет, правда, сделайте вы ей предложение, а? Октавиус (невесело улыбаясь). Во всяком случае я вам обещаю, что никогда не
      сделаю предложения другой женщине. Рэмсден. А вам и не придется. Она согласится, мой мальчик! Хотя (со всей
      подобающей случаю важностью) у вас есть один существенный недостаток. Октавиус (тревожно). Какой недостаток, мистер Рэмсден? Вернее - который из
      моих многочисленных недостатков? Рэмсден. Я вам это скажу, Октавиус. (Берет со стола книгу в красном
      переплете.) То, что я сейчас держу в руках, - самая гнусная, самая
      позорная, самая злонамеренная, самая непристойная книга, какой
      когда-либо удавалось избежать публичного сожжения на костре. Я не читал
      ее, - не желаю засорять себе мозги подобной дрянью; но я читал, что
      пишут о ней газеты. Достаточно одного заглавия (читает): "Спутник
      революционера. Карманный справочник и краткое руководство. Джон Тэннер,
      Ч.П.К.Б. - Член Праздного Класса Богатых". Октавиус (улыбаясь). Но Джек... Рэмсден (запальчиво). Прошу вас у меня в доме не называть его Джеком! (С
      яростью швыряет книгу на стол; потом, несколько поостыв, обходит вокруг
      стола, останавливается перед Октавиусом и говорит торжественно и
      внушительно.) Вот что, Октавиус: я знаю, что мой покойный друг был
      прав, называя вас благородной душой. Я знаю, что этот человек - ваш
      школьный товарищ и что в силу дружбы, связывавшей вас в детстве, вы
      считаете своим долгом заступаться за него. Но обстоятельства
      изменились, и я прошу вас учесть это. В доме моего друга на вас всегда
      смотрели, как на сына. Вы в этом доме жили, и никто не мог закрыть его
      двери для ваших друзей. Благодаря вам этот человек, Тэннер, постоянно
      бывает там, чуть ли не с детских лет. Он без всякого стеснения зовет
      Энни просто по имени, так же как и вы. Покуда был жив ее отец, меня это
      не касалось. В его глазах этот человек, Тэннер, был только мальчишкой;
      он попросту смеялся над его взглядами, как смеются над карапузом,
      напялившим отцовскую шляпу. Однако теперь Тэннер стал взрослым
      мужчиной, а Энни - взрослой девушкой. И кроме того, отец ее умер. Его
      завещание еще не оглашено; но мы неоднократно обсуждали его вместе, и у
      меня нет ни малейших сомнений, что я назначен опекуном и попечителем
      Энни. (Подчеркивая слова.) Так вот, заявляю вам раз и навсегда: я не
      хочу и не могу допустить, чтобы Экий ради вас постоянно терпела
      присутствие этой личности, Тэннера. Это несправедливо, это недостойно,
      это невозможно. Как вы намерены поступить? Октавиус. Но Энн сама сказала Джеку, что, независимо от своих взглядов, он
      всегда будет у нее желанным гостем, потому что он знал ее дорогого
      отца. Рэмсден (выйдя из себя). Эта девушка просто помешалась на дочернем долге.
      (Бросается, точно разъяренный бык, к Джону Брайту, но, не усмотрев на
      его лице сочувствия, поворачивает к Герберту Спенсеру, который его
      встречает еще более холодно.) Простите меня, Октавиус, но есть предел
      терпимости общества. Вы знаете, что я чужд ханжества, предрассудков. Вы
      знаете, что я был и остался просто Роубэком Рзмсденом, в то время как
      люди со значительно меньшими заслугами прибавили титул к своему имени;
      и это лишь потому, что я отстаивал равенство и свободу совести, вместо
      того чтобы заискивать перед церковью и аристократией. Мы с Уайтфилдом
      очень многое упустили в жизни благодаря своим передовым взглядам. Но
      анархизм, свободная любовь и тому подобное - это уже слишком даже для
      меня. Если я буду опекуном Энни, ей придется считаться с моим мнением.
      Я этого не позволю; я этого не потерплю. Джон Тэннер не должен бывать у
      нас, и у вас тоже.
      Входит горничная.
      Октавиус. Но... Рэмсден (останавливая его взглядом). Тс! (Горничной.) Ну, что там? Горничная. Сэр, вас желает видеть мистер Тэннер. Рэмсден. Мистер Тэннер?! Октавиус. Джек! Рэмсден. Как смеет мистер Тэннер являться сюда? Скажите, что я не могу его
      принять! Октавиус (огорченный). Мне очень грустно, что вы хотите захлопнуть двери
      вашего дома перед моим другом. Горничная (невозмутимо). Он не у дверей, сэр. Он наверху, в гостиной у мисс
      Рэмсден. Он приехал вместе с миссис Уайтфилд, и мисс Энн, и мисс
      Робинсон, сэр.
      Слова бессильны выразить, что при этом чувствует
      Рэмсден.
      Октавиус (весело улыбаясь). Это очень похоже на Джека, мистер Рэмсден. Вам
      придется принять его, хотя бы для того, чтобы выгнать. Рэмсден (отчеканивает слова, стараясь сдержать свою ярость). Ступайте наверх
      и передайте мистеру Тэннеру, что я жду его у себя в кабинете.
      Горничная выходит.
      (В поисках укрепления позиции снова становится у камина.) Ну,
      признаюсь, подобной неслыханной дерзости... но если таковы анархистские
      нравы, вам они, как видно, по душе. И Энни в его обществе! Энни! Э...
      (Задохнулся.) Октавиус. Да, это и меня удивляет. Он отчаянно боится Энн. Что-нибудь,
      вероятно, случилось.
      Мистер Джон Тэннер рывком отворяет дверь и входит в
      комнату. Не будь он так молод, о нем можно было бы
      сказать кратко: высокий мужчина с бородой. Во всяком
      случае, ясно, что, достигнув средних лет, он будет
      относиться именно к этой категории. Сейчас его фигуре
      еще свойственна юношеская стройность,но он меньше всего
      стремится производить впечатление юноши; его сюртук
      сделал бы честь премьер-министру, а внушительный
      разворот его широких плеч, надменная посадка головы и
      олимпийская величественность гривы, или, скорее, копны
      каштановых волос, откинутых с высокого лба, больше
      напоминают Юпитера, чем Аполлона. Он необыкновенно
      многоречив, непоседлив, легко увлекается (отметьте
      вздрагивающие ноздри и беспокойный взгляд голубых глаз,
      раскрытых на одну тридцать вторую дюйма шире, чем
      нужно), быть может, слегка безумен. Одет с большой
      тщательностью - не из тщеславной слабости к внешнему
      лоску, но из чувства значительности всего, что он
      делает. И это чувство заставляет его относиться к
      простому визиту, как другие относятся к женитьбе или к
      закладке общественного здания. Впечатлительная,
      восприимчивая, склонная к преувеличениям, пылкая
      натура; одержим манией величия, и только чувство юмора
      спасает его.
      В данную минуту это чувство юмора ему изменило. Сказать,
      что он взволнован - мало; он всегда находится в той или
      иной фазе взволнованности. Сейчас он в фазе панического
      ужаса; он идет прямо на Рэмсдена, как бы с твердым
      намерением пристрелить его тут же, у его собственного
      камина. Однако из внутреннего кармана он выхватывает не
      револьвер, а свернутый в трубку документ и, потрясая им
      перед носом возмущенного Рэмсдена, восклицает:
      Тэннер. Рэмсден! Вы знаете, что это такое? Рэмсден (высокомерно). Нет, сэр. Тэннер. Это копия завещания Уайтфилда. Энн получила его сегодня утром. Рэмсден. Под "Энн" вы, я полагаю, подразумеваете мисс Уайтфилд? Тэннер. Я подразумеваю нашу Энн, вашу Энн, его Энн, а теперь - да поможет
      мне небо! - и мою Энн! Октавиус (встает, сильно побледнев). Что ты хочешь сказать? Тэннер. Что я хочу сказать? (Взмахивает документом.) Знаете, кто назначен
      опекуном Энн по этому завещанию? Рэмсден (холодно). Полагаю, что я. Тэннер. Вы! Вы и я, сударь. Я! Я!! Я!!! Мы оба! (Швыряет завещание на
      письменный стол.) Рэмсден. Вы? Этого не может быть. Тэннер. Это ужасно, но это так. (Бросается в кресло, с которого встал
      Октавиус.) Рэмсден! Делайте, что хотите, но избавьте меня от этого. Вы
      не знаете Энн так, как я ее знаю. Она совершит все преступления, на
      которые способна порядочная женщина, - и во всех оправдается,
      утверждая, что исполняла волю своих опекунов. Она все будет сваливать
      на нас, а слушаться нас будет не больше, чем кошка пары мышат. Октавиус. Джек! Я прошу тебя не говорить так об Энн! Тэннер. А этот голубчик влюблен в нее! Вот еще осложнение. Теперь она или
      насмеется над ним и скажет, что я его не одобрил, или выйдет за него
      замуж и скажет, что вы ее заставили. Честное слово, это самый тяжелый
      удар, какой только мог обрушиться на человека моего возраста и склада! Рэмсден. Позвольте взглянуть на завещание, сэр. (Подходит к письменному
      столу и берет документ в руки.) Не могу себе представить, чтобы мой
      друг Уайтфилд проявил такое отсутствие доверия ко мне, поставив меня
      рядом с... (По мере чтения лицо у него вытягивается.) Тэннер. Я сам виноват во всем - вот жестокая ирония судьбы! Он мне как-то
      сказал, что наметил вас в опекуны Энн; и нелегкая меня дернула ему
      доказывать, что глупо оставлять молодую девушку на попечении старика с
      допотопными взглядами. Рэмсден (остолбенев). Это у меня допотопные взгляды!!! Тэннер. Безусловно. Я тогда только что закончил статью под названием "Долой
      правление седовласых" и весь был набит примерами и доказательствами. Я
      говорил, что самое правильное - сочетать житейский опыт старости с
      энергией молодости. Теперь ясно: он меня поймал на слове и изменил
      завещание - оно подписано примерно через две недели после нашего
      разговора, - назначив меня вторым опекуном! Рэмсден (бледный и исполненный решимости). Я откажусь от опекунства. Тэннер. Не поможет. Я всю дорогу от самого Ричмонда отказывался, но Энн
      твердит одно: конечно, она теперь сирота, и с какой стати люди, которые
      охотно бывали в доме при жизни ее отца, станут утруждать себя заботами
      о ней. Последнее изобретение! Сирота! Это все равно, как если бы
      броненосец стал вдруг жаловаться, что некому защитить его от волн и
      ветра! Октавиус. Нехорошо, Джек. Она действительно сирота. И ты должен быть ей
      опорой. Тэннер. Опорой! Разве ей угрожает что-нибудь? На ее стороне закон, на ее
      стороне всеобщее сочувствие, у нее много денег и ни капли совести. Я
      нужен ей только для того, чтобы она могла взвалить на меня моральную
      ответственность за свои поступки и делать все, что ей хочется,
      прикрываясь моим именем. Я не смогу ее контролировать; зато она сможет
      меня компрометировать сколько ей вздумается. Это не лучше, чем быть ее
      мужем. Рэмсден. Вы вправе отказаться от опекунства. Я во всяком случае откажусь,
      если мне придется делить опекунские обязанности с вами. Тэннер. Да! А что она скажет? Что она уже говорит? Что воля отца для нее
      священна и что все равно, соглашусь я или нет, она всегда будет
      смотреть на меня как на своего опекуна. Отказаться! Попробуйте

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16