Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Пелэм, или Приключения джентльмена

ModernLib.Net / Классическая проза / Эдвард Джордж Бульвер-Литтон / Пелэм, или Приключения джентльмена - Чтение (Ознакомительный отрывок) (стр. 5)
Автор: Эдвард Джордж Бульвер-Литтон
Жанр: Классическая проза

 

 


Глава XVII

Вот парочка занятная, – наверно

Злодейскую задумала проделку.

Тайбернский кожевник

Я находился в Париже уже несколько недель и в общем был доволен тем, как провел это время. Я веселился до упаду и вместе с тем старался, как только мог, соединить приятное с полезным, например: если вечером мне предстояло посетить оперу, я утром брал урок танцев; если я был приглашен на вечер к герцогине Перпиньянской, – я отправлялся туда лишь после того, как провел час-другой в salle des assauts d'armes[115], а если я изъяснялся герцогине в любви, – то вы можете быть уверены, что предварительно я целую неделю под руководством моего maitre des graces[116] упражнялся в эффектных позах. Словом, я прилагал все усилия к тому, чтобы достойным образом завершить свое светское воспитание. От души желаю, чтобы все молодые люди, посещающие континент с этой целью, могли то же сказать о себе!

Однажды (с неделю после той беседы с лордом Винсентом, которую я привел в предыдущей главе) я медленно прохаживался по одной из аллей Jardin des Plantes[117], размышляя о многообразных достоинствах Роше де Канкаль и герцогини Перпиньянской, как вдруг на эту аллею с пересекавшей ее дорожки свернул высокий мужчина в темном сюртуке из грубой, плотной ткани (сюртук я узнал гораздо раньше, чем лицо незнакомца). Он остановился и стал озираться вокруг, словно кого-то поджидая. К нему подошла женщина на вид лет тридцати, довольно плохо одетая. Они обменялись несколькими словами, затем женщина взяла его под руку, они пошли по боковой дорожке, и вскоре я потерял их из виду. Я думаю, читатель уже догадался, что в незнакомце я узнал того, с кем Торнтон был в Булонском лесу и кто так поразил меня за игорным столом в Пале-Рояле. Я никогда бы не поверил, что человек с лицом столь благородным, даже когда оно выражало злобу, может расточать улыбки женщине, видимо, принадлежавшей к самым низам общества. Но все мы имеем свои маленькие слабости, как сказал один француз, когда варил голову своей бабушки в муравленом горшке.

Я сам в ту пору был одним из тех, кого привлекает всякое смазливое личико, как бы ни была невзрачна одежда той, кому оно принадлежит; не могу сказать, чтобы я когда-либо опускался до любовной интрижки с горничной, но я отнесся бы довольно терпимо ко всякому мужчине моложе тридцати лет, с которым это приключилось бы. И вот доказательство моей снисходительности: спустя десять минут после того, как мне довелось быть свидетелем столь малопристойной встречи, я, идя следом за миловидной молоденькой bourgeoise,[118] оказался в кабачке, в ту пору находившемся (по всей вероятности, это и теперь так) посредине сада. Гризетка, которую сопровождали старуха (должно быть, мать) и un beau gros garcon[119], вероятно, ее любовник, сидела напротив меня и тотчас со всем изощренным кокетством француженки стала делить свое внимание между парнем и мной. Что до него – он, казалось, был весьма недоволен теми выразительными взглядами, которыми мы обменивались поверх его правого плеча, и в конце концов, под предлогом, что девицу нужно уберечь от сквозняка, – окно было открыто, – уселся как раз посредине между нами. Однако этот весьма изобретательный маневр не оправдал его надежд, так как он не принял в расчет того обстоятельства, что я ведь тоже способен двигаться; и действительно, я передвинул свой стул фута на три, чем совершенно расстроил ответный выпад противника.

Но этот флирт длился недолго; по-видимому, парень и старуха сошлись на том, что он недопустим, и по примеру опытных полководцев решили отступлением достичь победы. Они допили свой оршад, расплатились, взяли ненадежного воина в середину и оставили поле битвы в моем распоряжении. Но я отнюдь не был расположен сильно огорчаться по этому случаю и остался сидеть у окна, прихлебывая лимонад и бурча себе под нос: «Что ни говори – с женщинами уйма хлопот!»

У наружной стены кабачка, как раз под окном, стояла скамейка, которую, уплатив несколько су, каждый желающий мог получить в полное безраздельное пользование, свое и своих спутников. В данное время ее занимала какая-то старуха (так по крайней мере я заключил по ее голосу, хотя этот визгливый, пронзительный дискант мог принадлежать и мистеру Говарду де Говарду; но я не дал себе труда выглянуть в окно), восседавшая там вместе со своим любезным. В Париже для женщины, как бы она ни была стара, всегда найдется amant,[120] соблазненный либо страстью, либо деньгами. Понежничав, парочка ушла, и на смену ей тотчас явилась другая. Мужчина заговорил очень тихо, но звук его голоса заставил меня вскочить с места. Прежде чем сесть снова, я быстро выглянул в окно. Я увидел англичанина, ранее замеченного мною в саду, и женщину, с которой он там встретился.

– Ты говоришь – двести фунтов? – едва слышно сказал англичанин. – Все должно достаться нам.

– Но, – возразила женщина, тоже полушепотом, – он-то говорит, что больше никогда в жизни не притронется к картам.

Мужчина рассмеялся.

– Глупец, – сказал он, – страсть не так-то легко обуздать. Сколько дней назад он получил из Лондона эти деньги?

– Дня три, – ответила женщина.

– И это в самом деле последнее, что у него осталось?

– Да, последнее.

– Стало быть, когда он пустит по ветру эти деньги, ничто уже не спасет его от нищеты?

– Ничто, – подтвердила женщина, вздохнув едва слышно.

Мужчина снова рассмеялся и совершенно другим тоном сказал:

– Вот тогда – тогда, наконец, я утолю свою мучительную жажду. Пойми, женщина, – уже много месяцев я не знаю дня – но что я говорю – дня: не знаю ночи, не знаю часа, когда моя жизнь была бы такой, как жизнь других людей. Моя душа охвачена одним огненным желанием. Дотронься до моей руки – неудивительно, что ты вздрогнула – она вся пылает, но что лихорадка, терзающая тело, по сравнению с пламенем, сжигающим душу?

Он еще больше понизил голос, и я уже ничего не мог расслышать; судя по всему, женщина пыталась его успокоить; наконец она сказала:

– Несчастный Тиррел! Вы ведь не допустите, чтобы он умер с голоду?

Мужчина помолчал минуту-другую. Затем он сказал:

– Денно и нощно я, преклонив колена, возношу господу одну-единственную неумолчную молитву – вот она: когда для этого человека придет последний час; когда, изнуренный усталостью, горем, болезнями, голодом, он упадет на свое ложе; когда в горле у него будут клокотать предсмертные хрипы, а глаза подернутся темной пеленой; когда воспоминание заполнит все вокруг него видениями ада и этот трус начнет в страхе дрожащим голосом каяться небесам в своих злодействах – пусть я буду при этом!

Наступило длительное молчание, его прерывали только всхлипывания женщины, которые она, видимо, не в силах была подавить. Наконец мужчина встал, и голосом столь нежным, что он звучал как музыка, заговорил с ней необычайно ласково. Она быстро поддалась этим чарам и с живостью отвечала ему.

– Как ни мучат меня угрызения совести, – сказала она, – я согласна лишиться жизни, чести, надежды, даже спасения души – только бы не лишиться вас!

После этого они ушли.

О, любовь этой женщины! Сколь сильна она в своей слабости! Сколь прекрасна в своей преступности!

Глава XVIII

В ловушке мопс, и пойман он

И в городок препровожден.

И зависть всякого берет:

У дамы он теперь живет.

Басня Гея[121]

Дня через два после этой загадочной встречи я сидел утром один в своей гостиной, когда мой слуга Бедо доложил, что меня желает видеть дама.

Эта дама оказалась красивой, видной особой, одетой в точности по картинке из Magasin des Modes[122]. Она уселась, откинула вуаль и, с минуту помолчав, спросила, доволен ли я комнатами, которые занимаю.

– Очень доволен, – ответил я, несколько озадаченный ее вопросом.

– Может быть, вам желательны какие-нибудь изменения? – продолжала дама.

– Нет, mille remerciments![123] – ответил я. – Очень любезно с вашей стороны, что вы так заботитесь о моих удобствах.

– Эти портьеры можно бы драпировать поизящнее, софу заменить более элегантной, – продолжала новоявленная надзирательница.

– Уверяю вас, – ответил я, – мне весьма лестно, слишком даже лестно ваше внимание. Может быть, вы вообще хотели бы занять мои комнаты; если это так – скажите по крайней мере прямо, не стесняясь.

– О нет, – ответила дама, – я ничего не имею против того, чтобы вы оставались здесь.

– Вы слишком добры, – сказал я, отвешивая глубокий поклон.

Наступило молчание. Я воспользовался им и задал вопрос, вертевшийся у меня на языке:

– Я полагал, сударыня, что имею честь говорить с… с…

– Хозяйкой этой гостиницы, – спокойно докончила за меня дама. – Я зашла только узнать, как вы себя чувствуете; надеюсь, вам здесь удобно жить?

«Довольно поздно спохватилась – ведь я уже полтора месяца живу здесь», – подумал я, мысленно припоминая все то, что мне с разных сторон говорили о склонности моей нежданной гостьи к любовным похождениям. Однако, поняв всю безвыходность моего положения, я с кротостью, достойной великомученика, покорился судьбе, которую предвидел. Я встал, придвинул ее кресло поближе к моему, взял ее за руку (очень жесткую, очень худую руку) – и нежнейшим пожатием выразил ей свою благодарность.

– Я много имела дела с англичанами, – сказала дама, переходя на мой родной язык.

– Ах! – воскликнул я, снова пожимая ей руку.

– Вы очень хорошенький мальчик! – продолжала она.

– Совершенно верно, – ответил я.

В эту минуту вошел Бедо; он шепнул мне, что в прихожей дожидается мадам д'Анвиль.

– Великий боже, – воскликнул я, зная ее ревнивую натуру, – что делать! Сударыня, вы премного меня обяжете… – С этими словами я открыл дверь в примыкавший к гостиной узенький коридор и втолкнул туда злосчастную хозяйку, – отсюда вы сможете незаметно ускользнуть – всех благ… – Едва я запер дверь и положил ключ в карман, как в гостиную вошла мадам д'Анвиль.

– Уж не отдали ли вы вашим слугам приказ всегда заставлять меня дожидаться в передней? – надменно спросила она.

– Далеко не всегда, – ответил я, пытаясь ее смягчить, но все мои старания были тщетны; она ревновала меня к герцогине Перпиньянской и была рада любому случаю выказать свое недовольство. А я принадлежу к числу тех мужчин, которые способны снести дурное расположение духа женщины, но неспособны его простить; иначе говоря – в тот момент, когда она изливает свою досаду, это не производит на меня впечатления; но у меня остается ноющее воспоминание о чем-то весьма неприятном, и я даю себе слово никогда больше не испытать этого ощущения. Мадам д'Анвиль заехала ко мне по дороге в Люксембургский сад и единственным средством успокоить ее было предложить сопровождать ее на прогулке. Итак, мы сошли вниз и поехали в сад. Перед уходом я дал Бедо множество мелких поручений и сказал, что, выполнив их, он может не являться домой до самого вечера. Не прошло и часу, как дурное расположение духа мадам д'Анвиль дало мне повод самому прикинуться раздраженным. Она успела смертельно мне надоесть, я жаждал освобождения – поэтому я ударился в пафос, сетовал на ее дурной характер, на ее неспособность беззаветно любить, говорил захлебываясь, не давал ей ответить, – и, оставив ее в Люксембургском саду, поспешил к Галиньяни[124], чувствуя себя как человек, только что скинувший смирительную рубашку.

А теперь, любезный читатель, оставь меня на несколько минут в читальном зале Галиньяни и вернись к хозяйке, которую я так бесцеремонно выставил из своей гостиной. Узенький коридор, куда я ее втолкнул, с одной стороны сообщался с этой гостиной, с другой дверь вела на лестницу. Но Бедо имел обыкновение запирать эту дверь и держать ключ при себе. Что касается выхода в гостиную, то, как уже было сказано, я сам его замкнул; таким образом, злополучная хозяйка, попав в этот коридорчик, оказалась запертой словно в темнице – десять футов на пять – и вдобавок окруженной, словно Ева в раю, целым мирозданием: но то были не птицы, не звери, не рыбы – а метлы, щетки, ношеное белье и корзина с дровами. Как выйти из этого затруднения? Вопрос казался неразрешимым. Разумеется, она могла кричать, звать на помощь, но мысль о том, какие насмешки, какой позор обрушатся на нее, когда ее застанут в таком двусмысленном положении, была непереносима для нашей хозяйки, великой скромницы; к тому же, в результате такого expose[125], эта милая женщина могла потерять нечто гораздо более ценное, нежели репутация, а именно: своих жильцов. Самые лучшие помещения занимали две знатные англичанки, а хозяйка гостиницы столько слыхала о высокой нравственности нашей нации, что боялась, как бы эти завзятые святоши не выехали немедленно, если ее вопли и рассказ о ее невероятном приключении дойдут до их ушей.

По всем этим причинам она сидела совсем тихо и смирно, созерцая метлы и щетки, которые все труднее становилось различить в быстро сгущавшихся сумерках, и утешая себя уверенностью, что ее в конце концов освободят.

Но вернемся к моей собственной драгоценной особе (ведь я лишь очень редко и неохотно, даже когда даю волю своему воображению, отвлекаюсь от нее). Тем временем я увидел в читальном зале Галиньяни лорда Винсента, внимательно просматривавшего «Избранные места из лучших английских писателей».

– А, любезный друг, – сказал он мне, – рад вас видеть; только что я удивительно удачно привел цитату: юные Беннингтоны топили какого-то несчастного щенка; самый младший мальчишка (мамаша щенков принадлежала ему) с серьезным, грустным видом следил глазами за щенком, покуда тот не перестал барахтаться, – и разревелся. «Что ж ты плачешь?» – спросил я. «Да уж очень это было жестоко – утопить бедняжку!» – ответил, всхлипывая, юный Филокин[126]. «Тьфу! – воскликнул я. – Quid juvat errores mersa jam puppe fateri?[127] Разве я не попал в самую точку? Помните, Пелэм, так ведь сказано у Клавдиана[128]? Подумать только, что такой бисер я метал перед этими невежественными в латыни малолетними обормотами! Кстати – виделись ли вы за это время с мистером Торнтоном?

– Нет, – ответил я, – не виделся, но я твердо решил в скором времени доставить себе это удовольствие.

– Поступайте как знаете, – молвил Винсент, – но вы окажетесь в положении ребенка, забавляющегося острыми предметами.

– Я не ребенок, – возразил я, – стало быть, ваше сравнение неудачно! Чтобы надуть меня, он должен быть хитер, как сам дьявол, или, по меньшей мере, как шотландец.

Винсент покачал головой.

– Пообедайте со мной сегодня в Роше, – предложил он. – Нас будет шестеро – все избранные умы.

– Volontiers;[129] но если вы сейчас свободны, прогуляемся сперва в саду Тюильри.

– С удовольствием, – сказал Винсент, беря меня под руку.

Проходя по улице де ля Пэ, мы увидели сэра Генри Миллингтона верхом на гнедой лошади, такой же неповоротливой, как он сам; глядя на коня и всадника, можно было вообразить, что оба они вырезаны из одного куска картона.

– Хотел бы я, – сказал Винсент, заимствуя это изречение у Лютрела[130], – «чтобы сей магистр искусств очистил грудь свою от скверны, коей она набита». Я дорого дал бы, чтобы узнать, в каком укромном уголке громоздкой махины, которая вот сейчас рысцой свернула за угол, обитает настоящее тело сэра Генри Миллингтона? Я живо представляю себе, как это жалкое, щупленькое нечто ежится там внутри, словно нечистая совесть. Да, правильно говорит Ювенал[131]:

Mors sola fatetur

Quantula sint hominum corpuscula[132].

– Все-таки у него величественная голова, – вставил я. Время от времени я соглашаюсь признать кого-либо красивым. Это создает видимость великодушия.

– Верно, – согласился Винсент. – Она словно создана для витрины парикмахерской. Но вот идет миссис К. – и с ней красавица дочь. С этими дамами вы должны познакомиться, если вы хотите видеть человеческую природу в какой-то мере отрешенной от той суетности, которая даже мужчин – и тех в свете делает похожими на модисток. Миссис К. – женщина чрезвычайно одаренная и к тому же весьма здравомыслящая.

– Редкое сочетание! – воскликнул я.

– Отнюдь нет, – возразил Винсент. – Ходячее мнение гласит, что одаренность и здравый смысл – несовместимы. Что касается меня, то если говорить о здравом смысле в суждениях, я скорее обратился бы за советом в серьезных делах к великому поэту или великому оратору, нежели к унылому труженику, который весь свой век прокорпел в какой-нибудь конторе. Здравый смысл – лишь один из видов таланта; гений – высшее его выражение; стало быть, различие заключается не в самой их природе, а в степени развития. Но возвращаюсь к миссис К. – она пишет, почти что импровизируя, прекрасные стихи, рисует превосходные карикатуры, охотно трунит над тем, что смешно, но никогда не станет высмеивать то, что хорошо. В чрезвычайно щекотливых обстоятельствах она проявляла такт и положительность, достойные высшей похвалы. Но если есть у нее качество еще более ценное, чем интеллект, – это ее душевная доброта; неудивительно, что она по-настоящему умна – самые лучшие плоды, самые чудесные цветы произрастают на тех деревьях, у которых здоровая сердцевина.

«Лорд Винсент становится поэтичным, – сказал я себе, – как он в действительности непохож на того человека, которым хочет казаться в свете! Но так обстоит дело с каждым из нас – все мы подобны античным актерам: сколь бы ни было прекрасно лицо, нам все же приходится носить маску».

Мы гуляли уже около часа, как вдруг Винсент вспомнил, что у него чрезвычайно важное дело на улице Жан-Жак-Руссо, а именно – купить обезьянку.

– По поручению Уормвуда, – пояснил мне Винсент, – он прислал мне подробнейшее письмо с описанием всех тех свойств и способностей, которыми обезьянка должна обладать. Я полагаю, она ему нужна, чтобы в какой-нибудь злой проделке излить все накопившееся в нем ожесточение, – неужели же я не помогу ему в таком благом начинании? Боже меня упаси!

– Аминь! – сказал я, и мы вместе отправились к торговцу обезьянками. После длительного обсуждения мы, наконец, остановили свой выбор на самом уродливом зверьке, которого я когда-либо видал: он был так безобразен, что – нет, я и не попытаюсь его изобразить – это невозможно! Винсент был в таком восторге от нашего приобретения, что решил немедленно взять обезьянку с собой.

– А что, зверек спокойный? – спросил я.

– Comme un oiseau,[133] – заверил нас продавец.

Мы заплатили за месье Жоко, подозвали фиакр и поехали в гостиницу, где жил Винсент; но оказалось, что его слуга ушел и забрал с собой ключи от комнат.

– Черт возьми! – воскликнул Винсент. – Впрочем, не беда: le petit monsieur[134] поедет с нами.

Итак, мы втроем снова сели в фиакр и поехали в знаменитую ресторацию на улице Монторгейль. Ах, блаженные воспоминания об этом обеде! Они кружат вокруг меня, и, очарованный ими, я погружаюсь в прошлое! Сейчас, когда я в тоскливом одиночестве, с резью в желудке перевариваю волокнистый, невообразимо жесткий – more anglico[135] британский бифштекс, меня обступают райские видения, передо мной escalopes de saumon[136] и laitances de carpes,[137] окутанные облачком пара, они источают тонкий, приятный аромат. Их сказочно прекрасный вид и нежный вкус являют разительный контраст тем мрачным, грубым, неугрызаемым изделиям, которые ныне вызывают у меня такую тяжесть под ложечкой! А ты, прекраснейшее из всех блюд – вечернее светило среди изысканных закусок – ты, что красуешься посреди трюфелей, гордо возвышаясь над темной волнистой грядой соуса – ты, божественный foie gras![138] Неужели ты изгладился из моей памяти? Нет, о нет! – напротив – я вижу тебя, обоняю, вкушаю и едва не испускаю дух, наслаждаясь тобой! Как! Гуся, того самого гуся, частью которого ты являешься, жарят живым, на медленном огне, для того чтобы печенка увеличилась в объеме, – и наш знаменитый almanach des gourmands[139] авторитетно заявил, что гусь рад-радешенек своим мученьям, затем что его ждет неувядаемая слава! Разве не предстает гусю в пророческом видении эта самая печенка увеличенной, облагороженной, разве не любуется он, как ее измельчают для паштетов и обжаривают для соте, окружают сонмом трюфелей, объявляют гордостью кулинарного искусства, сокровищем, блаженством, неземным счастьем гурманов? О ты, вознесенный превыше всех пернатых, достигший своего триумфа гусь – разве не ликовало твое сердце, даже когда твоя печень румянилась и разбухала внутри тебя, и ты погибал мучительнейшей смертью? И разве, подобный индейцу на костре, ты не исполнялся горделивой радости при мысли, что твои муки – и только они – даруют тебе славу?

После обеда мы очень развеселились. Винсент был неистощим в каламбурах и цитатах; мы хохотали, всячески его подзадоривали, и после каждой новой шутки бургундское еще быстрее шло вкруговую. В нашей компании месье Жоко был отнюдь не самым степенным; он щелкал свои орехи так же бойко, как мы отпускали остроты, он ухмылялся и трещал так же весело, как самые непутевые из нас. После кофе все мы так подружились, что решили не расставаться, и, прихватив Жоко, отправились ко мне, чтобы, вдохновляясь пуншем из ликера кюрасо, продолжить наше веселье и острить еще блистательнее прежнего.

Мы шумно ввалились в мою гостиную, и Бедо тотчас принялся делать пунш из кюрасо. Этот Ганимед[140] в образе слуги сам только что вернулся, – когда мы пришли, он как раз отпирал дверь. Мы быстро развели яркий огонь, и наши умы соответственно разгорячились. Месье Жоко сидел на коленях у Винсента – Ne monstrum[141] – так он именовал обезьянку, памятую классиков. Один из собутыльников вздумал поиграть с ней. Жоко разозлился, оскалил зубы, поцарапал обидчика, в придачу больно укусил – все это в один миг.

– Ne quid nimis[142] – хватит! – серьезно сказал Винсент, отнюдь не стараясь успокоить пострадавшего, который пришел в неистовство. Только полная немилость могла спасти обезьянку от мести того, с кем она так круто расправилась.

– Куда мы ее изгоним? – спросил Винсент.

– Вот куда, – ответил я, – в этот коридорчик. Дверь на лестницу заперта, зверек никуда не денется. – На этом и порешили.

Читатель, вероятно, помнит, что злосчастная «владелица замка» именно там претерпевала в этот момент все муки durance vile[143]. Бедо схватил осужденную обезьянку, отпер дверь из гостиной в коридорчик, швырнул туда Жоко и закрыл ее. Мы тем временем продолжали веселиться.

– Nunc est bibendum[144], – объявил Винсент, когда Бедо поставил пунш на стол. – Дартмор, произнеси-ка тост!

Лорд Дартмор был молодой человек необычайно живого нрава; живость до известной степени заменяла ему остроумие. Он хотел было ответить Винсенту, как вдруг из узилища, где находился Жоко, донесся вопль, затем – звуки, свидетельствовавшие о какой-то борьбе, а минуту спустя дверь с треском распахнулась, и в гостиную, визжа пронзительно, как чайка, влетела обезумевшая женщина, а на плечах у нее сидел Жоко; с этой «не сулившей добра высоты» зверек гримасничал и лопотал с такой злостью, словно в нем засела целая полсотня чертей. Два раза подряд обежав гостиную, бедняжка рухнула на пол и забилась в конвульсиях. Мы тотчас бросились к ней на помощь, но воинственный зверек, все еще сидевший на ней верхом, никого из нас не подпускал. Поворачиваясь то в одну, то в другую сторону, он скалил белые острые зубы и время от времени испускал какие-то угрожающие дьявольские звуки.

– Что же нам делать, черт возьми! – вскричал Дартмор.

– Делать? – переспросил Винсент, задыхаясь от смеха; он, однако, старался говорить серьезно. – Мы можем только, как Луций Опимий, заботиться, чтобы ne quid respublica detrimenti caperet.[145]

– Клянусь богом, Пелэм, обезьяна выцарапает даме ее прекрасные глаза! – воскликнул добросердечный Дартмор; он попытался было схватить обезьянку за хвост, но она едва не изодрала ему лицо своими когтями. Однако тот из нас, кто уже пострадал от свирепости Жоко и все еще жаждал мщения, чрезвычайно обрадовался этому благоприятному случаю и предлогу расквитаться с обидчиком. Схватив каминные щипцы, он тремя прыжками вплотную приблизился к обезьянке, которая издала вопль, прозвучавший дерзким вызовом, и одним ударом раскроил ей череп надвое. По ее тельцу пробежала судорога, она упала и тут же испустила дух.

Тогда мы подняли с полу злосчастную хозяйку гостиницы, положили ее на кушетку, и Дартмор влил ей в рот изрядную порцию пунша. Она постепенно пришла в себя, три раза подряд страдальчески вздохнула, вскочила на ноги и стала дико озираться вокруг. Большинство из нас – в том числе и я, несчастный – все еще хохотали; как только хозяйка, и без того достаточно взволнованная, заметила это, она вообразила, что стала жертвой преднамеренной подлой шутки. Губы у нее задрожали от гнева, она разразилась ужасающими проклятиями; не догадайся я забиться в угол, завладев трупом Жоко и храбро им обороняясь, – она, пожалуй, при помощи тех немудреных орудий, которыми природа снабдила ее руки, навек изуродовала бы чарующе нежные черты Генри Пелэма.

Когда, наконец, разъяренная женщина поняла, что ей никак не расправиться с нами, она выпрямилась во весь рост, отпустила звонкую затрещину Бедо, который, широко осклабясь, стоял возле нее, и величественно вышла из комнаты.

Мы снова уселись вокруг стола, более чем когда-либо расположенные изощряться в остроумии, и до самого рассвета длился фейерверк шуток на счет героини, застрявшей в коридоре, cum qua[146] (метко сказал Винсент) clauditur adversis innoxia simia fatis.[147]

Глава XIX

Прочь раскрашенных красавиц!

Мне противна наглость их!

Джордж Уитерс

Пещера Фальри источала аромат не более нежный – повсюду виднелись следы пьянства и обжорства. В глубине пещеры лежал, разметавшись, волшебник и т. д.

Марглип Персиянин. Сказки о Джиннах[148]

На следующий день я проснулся с сильнейшей головной болью, меня лихорадило. Ох, эти ночные пирушки – сколь восхитительны они были бы, если б после них не наступало утро! Сидя в своей туалетной, я прихлебывал сотерн, разбавленный содовой водой, и, поскольку нездоровье всегда располагает меня к размышлениям, – перебирал в памяти все, что я сделал со времени приезда в Париж. За этот краткий срок я (видит бог, это мне быстро удается) приобрел известность, обо мне много говорили. Правда, на меня везде и всюду нападали. Одни порицали мои галстуки, другие – склад моего ума; тощий мистер Абертон распустил слух, будто я накручиваю свои волосы на бумажки, а сэр Генри Миллингтон, весь накладной, уверял, что я сам разительно напоминаю бумажную трубочку, обмотанную нитками. Один говорил, что я неважно езжу верхом, другой – что я плохо танцую, третий недоуменно спрашивал, может ли женщина увлечься мною, а четвертый заявлял, что никак не может.

В одном, однако, – друзья и враги – полностью сходились: все считали, что я – законченный фат и чрезвычайно доволен собой. A la verite[149] – они не так уж сильна заблуждались. К слову сказать, чем объясняется, что быть довольным самим собой – наивернейший способ восстановить против себя всех вокруг? Если кто-либо – безразлично, мужчина или женщина, – явно восхищающийся собственными достоинствами, входит в гостиную, заметьте, какое волнение, смятение, недовольство тотчас овладевает всеми, кто одного с ним пола. С этой минуты для них нет ни удовольствия, ни даже спокойствия, и я убежден, имей они возможность уничтожить невинную жертву своего сплина, никакая христианская добродетель не смогла бы удержать их от этого проявления жесточайшей вражды. Нет милосердия для фата, нет прощения для кокетки. Общество смотрит на них как на своего рода отступников; нет такого злодейства, которое не вменялось бы им в вину; они не привержены той религии, которую исповедуют другие; они создают себе кумир из собственного тщеславия и этим оскорбляют все узаконенные виды тщеславия остальных. На них ополчается ханжество – костер уже пылает, злословие уготовило им аутодафе. Увы! Что может сравниться по беспощадности с яростью, порождаемой тщеславием? С теми гонениями, которые оно вызывает? Отнимите у человека его состояние, его дом, его доброе имя, но льстите при всем этом его тщеславию – и он простит вам. Осчастливьте его своими милостями, осыпьте благодеяниями – если вы пораните его тщеславие, вы лучшего из людей сделаете неблагодарным. Он всегда будет стараться ужалить вас, если только сможет; вы не вправе его порицать – вы сами влили яд в его душу. Вот одна из причин, почему редко следует рассчитывать на благодарность, когда делаешь людям добро. Только возвышенные души не тяготятся признательностью. Если вы хотите приобрести чье-либо расположение, помните: гораздо разумнее принимать благодеяния и даже самому домогаться их, нежели делать добро, ибо благодеяния всегда лестны для тщеславия того, кто их оказывает, и весьма редко для тщеславия того, кому их оказывают.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11