Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Там, за рекою, — Аргентина

ModernLib.Net / Исторические приключения / Ганзелка Иржи / Там, за рекою, — Аргентина - Чтение (стр. 9)
Автор: Ганзелка Иржи
Жанр: Исторические приключения

 

 


      Вдруг мать написала, что отцу не хочется уезжать из Лужиц. «Зачем, — говорит, — на старости лет начинать все сначала в какой-то глуши». У него всего хватает, даже словацкого винца он может выпить сколько хочет и когда захочет. Наконец отец все же решился. Продали на родине все: поле, домик, виноградник. Это было в тридцать втором году. В Европе тогда было плохо, за землю платили мало. Вместо семи тысяч они получили две с половиной. Когда отец приехал в Аргентину, в кармане у него было двадцать восемь песо! Дело было плохо. Вдобавок ко всему в тот год гусеницы сожрали почти весь урожай. А на следующий год на хлопчатник напала саранча. Мы сгоняли ее с поля всеми средствами, вплоть до того, что гоняли по нему лошадей, но ничего не помогло. Едва одна стая саранчи поднималась, как на ее место садилась другая. Долги росли, а надежды на то, что я скоро рассчитаюсь с ними, не было; тем более, что из дому уже никто ничего не мог нам прислать. Отец был страшно зол на меня. «Написал бы прямо: здесь, мол, такая глухомань, что уж коли застрянешь, так ни за что на свете не выберешься». Кроме того, он стал посылать панические письма матери, которая с двумя сестрами должна была приехать вслед за ним.
      «Дорогая женушка, — писал он. — Не приезжай сюда, а лучше вышли мне те деньги, что отложены у тебя на дорогу, чтобы я мог вернуться. Здешний ад не про добрых людей. Тут комар куснет в шею, а жало его из-под кадыка наружу вылезет. Только что мимо меня проползла змея длиною в семь метров. Я так кричал, что прибежали пеоны из соседнего корраля и закололи ее вилами. Если бы ты знала, какая в этих местах жара. Просто сил нет! Ночью я сплю в корыте с водой, чтобы не зажариться в постели. Что ты станешь тут делать со своими пуховыми перинами? Или вот еще пример: когда курица тут сидит на яйцах, то они успевают испечься под нею. Вот какая у нас тут жизнь! Ради бога, даже и не думай приезжать сюда, в эту преисподнюю…»
      Но было поздно. Мать с сестрами уже находилась в пути. Я приехал за ними на сулке в Саэнс-Пенью. Можете себе представить, сколько было слез и объятий. Потом началось
      Мать вдруг вытаскивает из чемодана жестянку в обертке. Смотрю и думаю: чем это она собралась меня удивить?
      «Здесь, в Аргентине, «Сидола» наверняка не достать. Я, сынок, привезла тебе «Сидол» — медные ручки на дверях чистить», — говорит мать. Меня словно ошпарили, и я не знал, что мне делать. «Говорю тебе: дверные ручки им чистят. Ну, отныне тебе об этом думать не придется, я все сама сделаю. И готовить ты тоже не будешь. Теперь у тебя начнется другая жизнь, совсем не такая, о которой ты мне писал…» — «Ладно, ладно, мама, — едва выдавил я из себя, — ручки чистить не придется, у меня в доме нет ни одной двери. Только кладовка закрывается». Но мать как будто и не слышала этого и продолжала рыться в другом чемодане.
      «Ты еще не забыл эти занавески? Я приготовила их к твоей свадьбе, дорогой мой мальчик, — говорит она. — Я тебе еще их повешу на окна, чтобы дом у тебя был как картинка…» Я не хотел огорчать ее. «Спасибо, мама», — говорю, а сам с грустью думаю о той минуте, когда она переступит порог моего ранчо. Как-то переживет она все это? Сами понимаете, у меня не было времени, чтобы возиться со штукатуркой или там с побелкой. Ранчо я сложил из необожженного кирпича и глины. Хорошо еще, что крыша была покрыта гофрированным железом, так как я еще по Аньятужье знал, что может натворить в доме один ливень. А о занавесках… где уж мне было о них думать!
      Не приведись вам видеть того, что творилось, когда мы, наконец, приехали домой. Ноги у матери подкосились, она рвала на себе волосы. До следующего дня я не мог ее, бедняжку, успокоить, так она рыдала.
      «Ты, — причитала она, — живешь в таком загоне, и все из-за девки, которая уже давно вышла замуж, изменщица». Для меня это был удар в самое сердце. Где-то в глубине души я все еще верил, что вернусь и что мы будем вместе. А теперь?
      На счастье, темнота скрывала глаза Штефы. В эту минуту они, наверное, блестели от слез, которые трудно себе представить на лице, обтянутом кожей, напоминающей кору лиственницы. Он долго-долго молчал, пока не успокоился окончательно.
      — К этому времени я уже задолжал больше шестнадцати тысяч песо, — сказал он под конец. — Вместе с матерью приехали обе мои сестры. Одна нашла место в трактире «Моравия», вторая, та, что окончила гимназию, в конце концов пристроилась у одного земляка-фотографа. На следующий год урожай был неплохой. Я отдал три тысячи долга, но, сами знаете, проценты растут быстрее, чем отдается долг. Мы гнули спину, работая главным образом на чужих. И так продолжалось до самой войны. В сороковом году я посеял хлопок на ста гектарах. У нас организовался кооператив, и мы получили за хлопок все же побольше, чем платили до этого, когда были вынуждены весь урожай отвозить кредитору. В сорок шестом цены на хлопок резко поднялись, и мне удалось, наконец, расплатиться с самыми неотложными долгами. А в прошлом году мы выручили от продажи хлопка двадцать тысяч, и я выплатил остаток долга да прикупил кое-какую скотину и инвентарь. На будущий год собираюсь посеять сто пятьдесят гектаров. Есть у меня семь плугов, культиваторы и немного скота. Загляните ко мне на чакру, это недалеко. Все будут рады вспомнить родину, — сказал Штефа и зажег спичку, чтобы взглянуть на часы. — Заболтался я сегодня, не обижайтесь, пожалуйста, мне уже пора…
      Он встал. Мы зажгли свет. Его костлявые, натруженные руки беспокойно мяли шапку, а глаза горели странным блеском. Было видно, что он еще чего-то не досказал, но старается сдержаться. Раза два или три он переступил с ноги на ногу, переложил шапку в правую руку и провел рукавом по спинке стула.
      — А не собираетесь ли вы вернуться на родину? — попытались мы помочь ему выйти из затруднительного положения.
      Словно электрический ток прошел по Штефе.
      — Я как раз сейчас об этом и думал, — сказал он торопливо. — Знаете, это, конечно, несбыточная мечта. Почтид вадцать лет я живу здесь, на следующий год будет ровно двадцать. Я давно женат. У меня хорошие дети, и свою давнишнюю любовь я уже позабыл. И все же я бы с радостью собрался, продал бы все, что нажил за эти годы, и уехал. Больше всего меня волнует: не изменились ли наши словацкие обычаи? Не стыдятся ли сейчас молодые выйти в воскресенье на деревенскую площадь в национальном костюме, потанцевать, повеселиться и не прячут ли они эти замечательные костюмы в сундуках? Столько же поется песен, как и в ту пору, когда я был в деревне заводилой? Поверьте мне, я готов отдать все, что есть на чакре, чтобы сохранить эти наши обычаи. Тому, кто здорово танцует, отдал бы сапоги. Кто хорошо поет — получай красные штаны. А больше всего досталось бы тому, кто может быть заводилой…
      Штефа уже сидел на козлах сулки, а глаза его все еще блестели. Он наклонился вперед, похлопал лошадь, помахал на прощанье рукой и скрылся в темноте.
      «За можем ми руже квитла, я ю тргат небудем», — слышалось во тьме ночи. Постепенно слова затихли вдали. Пес повертелся у ног и выбежал за калитку. Звезды робко мерцали в бархате ночи, почти так же, как и там, далеко, на севере. Только не было среди них Полярной…

С ДИКОГО ЗАПАДА

 
      Чуку на языке индейского племени кечуа, до настоящего времени обитающего в нагорьях Боливии и Перу, означает «место для охоты». Так кечуа называли огромные земли, которые от их поднебесных гор уходят, понижаясь, куда-то далеко на восток. Испанские завоеватели назвали впоследствии исковерканным именем Чако всю обширную область, которая представляла наибольшее препятствие на их пути от устья Ла-Платы к легендарной горе Потоси, где якобы серебро текло рекой.
      Испанский историк Педро Лосано говорит об «обширном крае», исследованном испанцами и названном «Чако-Гуалампа». Так как с точки зрения первых конкистадоров этот край был действительно огромным, они дали ему название «Гран-Чако». Позднейшие географы разделили это колоссальное место для охоты на три обособленные части: южное Чако — «аустрал», среднее — «сентрал» и северное — «бореал». Вся территория площадью около 700 тысяч квадратных километров раскинулась от реки Парагвай на востоке до предгорий Кордильер и от Мату-Гросу на севере до реки Рио-Саладо, которая в Санта-Фе сливается с Параной. Чако бореал, которое сравнительно недавно было ареной военных действий между Парагваем и Боливией, отделено от среднего Чако течением реки Пилькомайо, а границу между средним и южным Чако образует река Бермехо, параллельная Пилькомайо. А так как по реке Пилькомайо в настоящее время проходит государственная граница между Парагваем и Аргентиной, то две части огромного «места для охоты» оказались под властью Аргентины. Судьбу северной территории решил после окончания войны мир, подписанный 21 июля 1939 года. Большая часть спорной территории отошла к Парагваю.
      Первыми европейцами, проникшими в Чако, были испанские завоеватели во главе с Себастьяном Каботом; по Паране они добрались вплоть до реки Каракаранья. Но при попытке войти в Бермехо они столкнулись с многочисленными индейскими племенами и были вынуждены отступить. С той поры, от 1527 года, Чако стало ареной непрерывных оборонительных боев индейцев и карательных экспедиций захватчиков. Последнюю такую экспедицию предпринял в 1876 году аргентинский губернатор Урибуру, направившись в селение Сан-Бернардо, которое уничтожили индейцы. Эта экспедиция долго продиралась сквозь нескончаемые леса, пока из-за огромных трудностей не была вынуждена вернуться. Но на обратном пути она наткнулась на лагеря индейских вождей Сикетроике и Нойгдике. Завязалась жаркая битва, и хотя на стороне индейцев был численный перевес, все же они были разгромлены силой современного оружия. После этой экспедиции возник целый пояс небольших оборонительных крепостей и, таким образом, была дописана последняя глава богатой событиями истории южного Чако.
      Несмотря на все это, еще в начале нашего века Чако было окружено заманчивой таинственностью. Однако индейский мир «теней душ» рассеялся, поблекла и безвозвратно ушла в прошлое слава первопоселенцев. Она сквозит еще в рассказах старых чаконцев, которых остается все меньше и меньше. Эти люди познали в Чако отношения, которые ничуть не уступали нравам дикого Запада на другом конце того же молодого континента.
 

…и ничего, тоже ездили

      Проблема расписания движения, видимо, вообще не беспокоила машинистов, которые сорок лет назад водили поезда через Чако, от Ресистенсии вверх до Сальты. Спешить было некуда. Такого машиниста знали по всей железнодорожной линии, в каждом ранчо, в самом глухом пуэблесито. Машинист был важной персоной. Он по своему желанию мог останавливаться там, где никогда не было и даже через сто лет не будет станции. Криожьё сумели по достоинству оценить такое обстоятельство. Где-нибудь закалывали корову, бросали раскаленные угли под парижью — железную решетку, и готовили асадо. В жилах машиниста течет та же самая криожская кровь, которой не обойтись без асадо, пахнущего дымом и пампой. Машиниста не может поколебать то обстоятельство, что он стоит у рычагов и кранов, что перед ним — топка раскаленного котла и что он тянет пять вагонов из Ресистенсии в Сальту.
      И вот поезд вдруг останавливается, пассажиры терпеливо ждут или присаживаются вместе с машинистом и кочегаром к ароматному асадо. Поговорят, попьют матэ и едут дальше.
      Но бывает, что в таком машинисте иногда ни с того ни с сего просыпается пунктуальность. Однажды поезд шел из Саэнс-Пеньи до Паралело 28, солнце скрылось за горизонтом, и над пампой воцарилась предвечерняя тишь. Машинист, который с самого утра был на ногах, вынимает из кармана часы, проверяет, точно ли по расписанию зашло солнце, кивает кочегару, чтобы тот подбросил еще несколько кебрачовых поленьев, и останавливает поезд. Через десять минут высыпавшие из вагонов пассажиры находят машиниста и кочегара под насыпью: они кипятят воду для матэ и готовятся ко сну.
      — Почему не едем? — спрашивают они машиниста.
      — Все. Рабочий день кончился, — говорит он, расставляя складную кровать.
      Ничто не помогло. Ни просьбы, ни угрозы, ни обещания, ни взятки. Время вышло! Пассажиры за полтора часа дошли до ближайшей станции, по телеграфу вызвали другого машиниста. Тот приехал из Саэнс-Пеньи на дрезине, когда уже светало. К этому времени проснулся первый машинист; вместе с кочегаром они попили матэ и бросились я поезду.
      — Хорошо, но пусть они купят билеты, как и мы, — обратились пассажиры к новому машинисту, который одновременно был и проводником. — Ведь они теперь не на работе, — непреклонно потребовали они.
      Оба «зайца» запротестовали, завязалась драка.
      По правде сказать, перевес был на стороне пассажиров. Ярость, копившаяся всю ночь по каплям, переполнила чашу их терпения. Поэтому оба «зайца» остались со своим матэ и раскладушкой на насыпи, глядя в хвост удаляющемуся поезду.
 

Чакские перлы

      Что бы вы сказали о садовнике, который вместо того, чтобы лезть на высокую яблоню и канителиться со стремянкой, взял бы топор и пилу, срубил дерево и потом преспокойно собрал яблоки?
      В Чако такого садовника приняли бы на работу без всяких разговоров.
      Одним из самых распространенных в Чако деревьев является палоборачо. По-испански это пишется так: «palo borracho», а перевод звучит весьма непоэтично — «пьяная дубина». Это название вовсе не подходит к прекрасным розовым цветам, которые можно увидеть и в парке перед небоскребом «Каванаг» в Буэнос-Айресе и на авениде Нуэве-де-Хулио. Зато форма ствола вполне оправдывает изобретательность того, кто назвал это дерево «пьяной дубиной». Оно похоже на широкую бутыль, которая быстро сужается к кроне. Иногда утолщение в середине ствола напоминает даже здоровенную пивную бочку.
      Но не цветы и не бутылеобразная форма ствола представляют самую большую достопримечательность палоборачо. На его коре могли бы тренироваться факиры, наслаждающиеся сном на битом стекле или на гвоздях. Дело в том, что поверхность ствола покрыта шипами-наростами, по большей части длиною в несколько сантиметров.
      И, наконец, палоборачо обладает еще четвертой, последней и, вероятно, роковой особенностью. Когда его великолепные крупные цветы опадают, появляется плод; после созревания он раскрывается, обнажая массу нежного белого волокна. В Чако, стране хлопка, за это волокно некогда платили в десять раз дороже, чем за хлопок. Но попробуйте-ка влезть на дерево, которое буквально усажено гвоздями. И тем не менее индейцы из южного и среднего Чако приносили закупщикам такое множество волокна, что со временем цена его упала наполовину. А вскоре выяснилась и сама техника сбора плодов. Индейцы просто-напросто переиначили хорошую поговорку: «Если гора не идет к Магомету, то Магомет идет к горе», — и стали валить милые «пьяные дубины». А уж на земле-то с ними можно сделать что угодно. И зрелый плод отломить и за хорошие деньги отнести его покупателю.

* * *

      Если европеец при измерении расстояний и просторов Аргентины захочет обойтись своей европейской метрической системой, он вскоре убедится, что из этого ничего не выйдет. Как мы уже говорили, площадь Аргентины равна почти 3 миллионам квадратных километров, а с юга на север страна протянулась на 3900 километров. Длина государственной границы составляет 10037 километров, больше четверти экватора. Поэтому аргентинцы отбросили километры и измеряют расстояния на легуа. Что ни легуа, то пять километров.
      Едет, например, сальтеньо на муле из Тунала в Саэнс-Пенью. Пустяк — 450 километров. Через неделю он приезжает в Авья Тераи и спрашивает, далеко ли еще до цели.
      — Diez leguas. — Пятьдесят километров.
      — Ya lo estoy pisando pues, — говорит он с удовлетворением, похлопывая мула по шее. — Ну, считай, что мы уже наместе…
      Нечего после этого удивляться, что такое отношение к расстояниям впиталось в кровь и наших земляков. После уборки урожая на глухой чакре устроили асадо. Пришли дальние соседи. Но пришло их больше, чем ожидали. После хорошего урожая заводятся деньжата, а с ними появляются и поводы к тому, чтобы «обмыть» хороший урожай. В полночь хозяин с грустным видом ставит на стол последние десять бутылок и говорит:
      — Погодите немножко, ребята, я сгоняю за вином.
      В темноте зарокотал мотор старого «фордика» и затих где-то за околицей.
      В три часа утра ребята стали проявлять нетерпение.
      — И куда только запропастился этот Вашек?
      — Hombre, ведь ты же знаешь, что он поехал в Саэнс-Пенью за вином…
      — Ну, хорошо, хорошо!
      До Саэнс-Пеньи было шестьдесят километров да обратно шестьдесят, и все по терраплену.

* * *

      В Аргентине званием профессора не очень-то кого удивишь. Профессор — это музыкант, деревенского оркестра, дающий уроки на дому и бьющий учеников смычком по пальцам. Профессор — это каждый учитель народной школы. Даже над входом в портновские мастерские можно прочесть: «Profesora del corte у confecci?n» — «Профессор кройки и шитья». Достаточно товарищеского экзамена, и диплом профессора в кармане.

* * *

      Местный патриотизм процветает и в Аргентине, хотя здесь весьма старательно пытаются стереть следы чужеродных национальных элементов. На границе между провинциями вместо таможенников стоит полицейский, который мирно запишет номер вашей машины и пожелает счастливого пути. Но этакий сальтеньо в широких бомбачас, в сомбреро и с извечным лассо в руке не желает иметь ничего общего с мендосцем, который выворачивает испанский язык по-своему и печется только о том, чтобы его пилеты были всегда полны вина. Еще хуже отношения между жителями Сантьяго и Корриентес. К счастью, между обеими этими провинциями расположены Чако и Санта-Фе. В Чако на сбор хлопка приходят сезонные рабочие с той и другой стороны, и хозяевам всегда хватает забот держать корриентинцев и сантьяговцев подальше друг от друга.
      Долгонько раскачивалась Аргентина во время последней войны, пока не решилась и за пять минут до конца не объявила войну Германии и Японии.
      Об этом событии узнал патриот Сантьяго и поспешил сообщить своему приятелю.
      — Слыхал новость? — спрашивает он, соскочив с коня и привязывая его к забору. — Мы объявили войну!
      — Ура! — восклицает второй патриот, выхватывает из-за пояса кольт и выпускает всю обойму в воздух. — Наконец-то мы всыплем корриентинцам!

* * *

      Косную манеру одеваться Аргентина, по всей видимости, унаследовала от испанских иезуитов, которые стремились распространить ее по всей Латинской Америке. При этом их нисколько не смущало, что в тропиках и субтропиках бывает чуть потеплее, чем на Пиренейском полуострове.
      Попробуйте-ка пойти в один из двух кинотеатров в Саэнс-Пенье без галстука, просто так, в открытой рубашке! Термометр остановился у сорока градусов, на улице от жары можно задохнуться, а каково же в кино! Но не вздумайте появляться без пиджака. Англичане в Африке в подобных случаях надевают короткие брючки и рубашки с длинными рукавами. Согласно же католической морали
      Южной Америки такой поступок в лучшем случае был бы расценен как смертный грех.
      Но зато не удивляйтесь, если на улицах увидите аргентинских кабальеро… в пижамах. Десять-пятнадцать лет назад эта одежда считалась светской даже в Буэнос-Айресе. В пижамах ходили в кино, в кафе, в гости к знакомым. Но беда, если в январе или феврале, то есть в самое жаркое время года, блюститель порядка заметит джентльмена с пиджаком на руке либо с развязанным галстуком. Тут же раздастся свисток и: «Оденьтесь или пойдемте со мной в полицию!»
      Ибо да будет вам известно, что пижама — это вполне светская одежда: у пижамы есть и длинные штанины и длинные рукава.

* * *

      Пройдите мимо кафе на углу двенадцатой улицы — калье Досе — в любое время, и вы всегда увидите у карточного столика невзрачного человечка. «Какой-нибудь чиновничишка без работы», — сказали бы вы.
      И верно, в настоящее время он без работы. Это порою случается с парагвайскими генералами, когда они по несчастной случайности проигрывают какую-нибудь революцию в Асунсьоне. Что же им остается делать, кроме как скрашивать скуку игрой в кости или в карты, а в свободную минуту следить за тем, что происходит дома, на родине. Времени достаточно, ведь у них в Парагвае весьма гуманные порядки: находясь за границей, он продолжает получать генеральское жалованье, разумеется в валюте. Военные казначеи великодушны. В конце концов никто в Парагвае не знает, когда придется поменяться местами с этим генералом.

* * *

      Как только мы приехали в Саэнс-Пенью, наши земляки, разглядывая необычную для них «татру», озадачили нас вопросом:
      — А сколько гастует этот коче?
      Благодаря чистой случайности мы поняли, в чем дело, так как несколько дней назад отвечали на подобный вопрос — полностью на испанском языке — аргентинским журналистам в Буэнос-Айресе.
      Вот как разговаривают наши земляки в Чако:
      — Че, сколько этот вике кобровал тебе за чатыту?
      — Три тысячи.
      — Маканудо! Это нужно апровечовать.
      — Буэно, вамо! В боличе как раз привезли два кахонакристалу, пошли туда мукаму, пусть она все это поставит в эладеру…
      — У тебя в импренте найдется катр с москитьерой?
      — Но, гомбре!
      — Но, импорта, в таком случае уляжемся транкиянто на сижон и зададим сиесту.
      — ???
      Мы не знали, как нам быть. Тогда нам перевели все это на чешский язык:
      — Послушай, сколько этот метис заплатил тебе за машину?
      — Три тысячи.
      — Чудесно! Это нужно отметить!
      — Хорошо, пойдем! В магазин как раз привезли два ящика пива, пошли туда служанку, пусть она поставит его в холодильник…
      — У тебя в типографии найдется раскладушка с противомоскитной сеткой?
      — Нет, брат, не найдется.
      — Ну, не беда. В таком случае уляжемся на качалке и вздремнем.

* * *

      Темпераментным криожьё мало тех опасностей и треволнений, которые им преподносит суровая природа и повседневная жизнь. Как раз в день нашего приезда в Саэнс-Пенью проводились большие автогонки через все Чако — на дистанции 1446 километров. По тому же самому терраплену приехали мы, поэтому нам просто не хотелось верить официальным результатам гонок: рекордное время победителя было 11 часов 18 минут. Средняя скорость 128 километров в час! И это по окаменевшим пашням! На обычных машинах!
      Эти цифры на наших глазах несколько, приблизились к истине, когда на следующий день мы увидели машины, стоявшие на улицах Саэнс-Пеньи. Снятые крылья, усиленные рессоры, двойные специальные глушители, повышенная компрессия, тройные карбюраторы, двойные выхлопные трубы— и тем не менее: «В гонках приняло участие 138 гонщиков, из которых финишировало 36. Несколько гонщиков было отправлено в больницу, двое попали прямо в морг».
      И все это за 11 часов 18 минут.
 

Матэ амарго

      Говорят, что всякий уважающий себя криожьё и дня не проживет без танго, без асадо и без матэ. Танго — это душа криожьё.
      Асадо — хлеб его насущный. Этот хлеб не нужно ни сеять, ни убирать; для него не надо в поте лица пахать землю. Асадо бродит по пампе за кольями, на которых натянута проволока; оно само рождается, само растет. Поэтому оно ценится не столько за мясо, сколько за то, что остается после разделки: за кожу. В отдаленных областях Аргентины издавна действовал такой закон гостеприимства: «Ты голоден, путник? Мой корраль в твоем распоряжении, выбирай себе скотинку по вкусу, ешь сколько сможешь, а в уплату распяль снятую кожу». У европейца, который не знает всего этого и вдруг попадет прямо к асадо, голова пойдет кругом. Он хватает карандаш и принимается умножать и делить.
      Криожьё не станет умножать и делить. Он просто разрежет мясо на куски, набросает их на парижью, сгребет под ней в кучку раскаленные поленья и сядет на корточки. Подобную картину, хотя и в несколько меньшем масштабе, можно увидеть на улицах Буэнос-Айреса, среди камней разобранной мостовой. Там во время обеденного перерыва прямо на тротуаре сидит мостильщик и зачарованно, словно совершая обряд, смотрит на раскаленные угольки. В пампе такие угольки насыпают прямо на землю, а здесь, на улице, среди звонящих трамваев, — на дно железной тачки для развозки щебня. Но мясо и здесь и там аппетитно шипит, роняя в огонь капли, которые разлетаются мелкими брызгами. Священный обряд пампы…
      Буквально асадо означает «жаркое». Но, кроме этого, существует асадо в переносном смысле. Чаконец так называет любой праздник, устраиваемый по самым различным поводам: если открывается новый ресторанчик, если с официальным визитом приезжает губернатор или министр, если происходят крестины, если встречаются два криожьё и если вообще ничего не происходит.
      А там, где асадо, там и чорисо, и чурраско, и чинчулины. Созвездие трех «ч». Участники «престольного праздника» принимаются за чорисо — колбасную змею длиною в несколько метров — так: они берут в зубы ее конец, ножом отсекают перед своим носом кусок, соответствующий аппетиту, а остальное снова кладут на железную решетку. Гринго не заметит разницы между асадо и чурраско. Словарь же утверждает, что чурраско приготовляется на brasas у cenizas calientes, то есть на раскаленных головешках и пепле. А чинчулины — это изобретение индейцев кечуа. Отведав их, гринго пальчики оближет, но его тут же вырвет, если он узнает, что ел жареные тонкие кишки с исконным содержимым.
      И, наконец, — матэ.
      Ботаники называют его «ilех paraguariensis», экспортеры — «йерба», индейцы — «каа», все остальные — «матэ». Но все вместе — это больше, чем южноамериканский чай (как матэ именуется в тарифных кодексах европейских таможен), больше, чем заварка измельченных и ферментированных листьев дерева, которое на радость половине Южной Америки разводится в Бразилии, в Парагвае и в Мисьонесе. Матэ — жизненный сок для криожьё, нектар и амброзия, слитые воедино.
      Питье матэ — это не светская церемония, как, например, файф'о'клок с чаепитием. Питье матэ, или чупание на ломаном языке наших земляков в Чако, — это предпосылка к существованию. Питье матэ ставится выше таких жизненно важных функций человека, как труд, развлечение, еда и сон. Если криожьё надо идти на работу в шесть часов утра, он встает в четыре, чтобы иметь хотя бы полтора часа на чупание. Чупание допускает все что угодно, только не спешку. Дело в том, что пить матэ — это еще более торжественный обряд, чем обряд созерцания потрескивающих головешек.
      По мнению одних, питье матэ способствует нормальному пищеварению и правильному обмену веществ и служит источником душевного равновесия и жизненной энергии.
      По мнению других, это величайшее зло, покрывательство лени, бессмысленная трата времени, рассадник болезней, вредная привычка.
      По мнению статистики, это выгодное дело. За год Аргентина потребляет около 120 тысяч тонн йербы матэ. По 10 килограммов на душу, считая и младенцев. Никаких вам граммов, никаких аптечных весов!
      Но ни к первой, ни ко второй группе (не говоря уже о нудной статистике) не относятся народные поэты, трубадуры памп, поклонники звезд:
 
Однажды летним вечером
ты приедешь на своем скакуне с собакой;
я угощу тебя горячим матэ,
и ты меня расцелуешь… красавица!
 
      Вслушайтесь только в криожскую песню под аккомпанемент гитар, сидя у пылающего костра посреди пампы!
      И у вас пройдет всякая охота философствовать о том, что такое матэ: залог нормального пищеварения или губительный порок.
      Гринго всегда можно распознать по тому, как он пьет матэ. Настоящий криожьё никогда не возьмет паву — чайник с горячей водой — в левую руку. Он никогда не допустит, чтобы вода в паве начала кипеть. Он никогда не пьет матэ иначе, как через бомбижью — трубочку с лопаткообразной цедилкой на конце. Он никогда не станет помешивать этой бомбижьей густую кашицу зеленой йербы. Он никогда не допивает до дна, чтобы в бомбижье у него не захлюпал отстой. Он никогда не пьет матэ глотками, а с наслаждением посасывает его. В левой руке он величественно держит круглую чашку, выдолбленную из маленькой тыквы, а правой подливает горячей воды в слегка пенящийся нектар. Потом он терпеливо ждет, пока гость не выцедит два-три глотка горячего напитка — матэ амарго, или симаррона. Чашка из тыквы ходит по кругу до тех пор, пока кто-нибудь не поблагодарит. Только гринго благодарит после каждой добавки, обижая тем самым хозяина.

НА КРАЮ ЗЕЛЕНОГО АДА

 
      Едва ли какой-нибудь другой конфликт в период между первой и второй мировыми войнами привлек такое внимание в мире, как война за Чако бореал. Необычное упорство, с каким она велась, почти фанатичная решимость обеих сторон воевать до последнего солдата, а главное, убийственные условия, в которых приходилось сражаться, привели к тому, что все без исключения военные корреспонденты писали о ней как о зеленом аде. Это название в различных сочетаниях появлялось в заголовках прессы всего мира на протяжении трех долгих лет, пока среди топких трясин и выжженных тропических пустошей снова и снова шли друг на друга части боливийской и парагвайской армий.
      Война обошлась в 135 тысяч молодых жизней. Американский публицист Джон Гюнтер писал, что причина этой трагедии кроется в безответственности государственных деятелей и в еще большей безответственности испанцев, которые в XVI веке не нанесли на карты точной границы между двумя аудьенсиями, позднее образовавшими Боливию и Парагвай. Вряд ли можно выдумать более циничную защиту американского крупного капитала, впервые объявившего в чакской войне открытый бой английским финансовым интересам в Южной Америке. Десятки тысяч молодых боливийцев и парагвайцев, в чьей крови действительно горел огонь, стали жалкими фигурками на шахматной доске, за которую уселись американская «Стандард ойл» и англо-аргентинские дельцы. Первый игрок официально назывался Боливией, второй — Парагваем. От этой шахматной доски издалека несло запахом нефти, источники которой были незадолго до этого открыты в Чако, но официально война шла за пограничную линию и выход Боливии к морю, через речную систему Пилькомайо — Парагвай — Парана.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30