Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Убежать от себя

ModernLib.Net / Спорт / Голубев Анатолий / Убежать от себя - Чтение (Весь текст)
Автор: Голубев Анатолий
Жанр: Спорт

 

 


Анатолий Дмитриевич Голубев
Убежать от себя

1

      Границы между сном и дремотой, между тьмой и светом спутались окончательно. Казалось, он и не спал, а уже целую вечность лежал вот так, с открытыми глазами, глядя в потолок, и думал, думал, думал…
      А так хотелось выкинуть все из головы, забыться, просто уснуть. Хотя Рябов знал, что не думать ни о чем – желание пустое: его долгая жизнь была всегда наполнена жадной, до болезненности, работой мысли. Сейчас обычное желание уснуть выглядело столь же неосуществимым, как призрачная, до конца неосознанная юношеская мечта.
      Рябов откинул легкое солдатское одеяло, прослужившее ему более четверти века, встал с невероятной тяжестью во всем теле, а главное, с вызванной бессонницей потерей ощущения времени и пространства.
      Он не пошел в столовую, чтобы посмотреть, который час, но подошел к окну и прикрыл скрипучую раму. С детства любил спать с открытым окном, вскочив, мог тут же, ощущая каждую клетку налитого силой тела, сделать зарядку, окатиться холодной водой и вдохнуть пьянящий глоток свежего утреннего воздуха. Глоток этот, будто мост, связывал день грядущий с днем вчерашним, былыми заботами и думами, помогая сразу же включиться в новый рабочий ритм. И это так бодрило и так радовало.
      На мгновение замер у письменного стола, приткнувшегося здесь же, в спальне, вопреки желанию жены, предлагавшей выделить ему отдельный кабинет в маленькой комнате за кухней, где было гораздо спокойней и где две зимы подряд сын держал дюжину кенарей, натащив веток и грубой сеткой заделав окно, чтобы птицы не бились о стекло.
      Рябов воспротивился предложению жены.
      – Стол должен стоять в спальне, – твердил он.– Ну, во-первых, потому что мой любимый папа Хемингуэй предпочитал писать в спальне. Я не писатель, конечно, и вроде ко мне хемингуэевские привычки не имеют прямого отношения, но, во-вторых, и это самое важное, я так редко бываю с тобой, – и тут жена согласно закивала головой, – что уединяться за кабинетным столом в те редкие дни, когда нахожусь дома, совеем уж глупо.
      Галине было совершенно безразлично, что любил Хемингуэй, но довод второй подействовал неотразимо. Тем более что их отношения после многолетнего катастрофического охлаждения стали не то чтобы теплее, просто ровнее. И Рябову льстила победа в этом непринципиальном поединке с женой. Говоря честно, для более принципиальных семейных боев у него всегда не хватало времени. Почти всегда…
      На столе, к которому он подошел, лежала освещенная зыбким утренним светом рукопись новой книги. Он любил не столько написанные им сами книги, сколько сладостный, порой до горечи, процесс их создания. Даже восторженные отзывы не очень-то щедрых на похвалу коллег мало его трогали. А уж гонорары – тем более. Писал он не ради приработка, не ради славы, а ради себя, ради самого себя в процессе написания. Он считал, что, сидя за чистым листом бумаги, имеет редкий случай поговорить наконец с умным, равным себе по знаниям и опыту собеседником. То есть с самим собой. А в суетных тренерских буднях найти такого терпеливого, заинтересованного собеседника удается не часто.
      Рябов потрогал рукой стопку чистых листов отличной бумаги, в задумчивости покатал по листу закрытый толстый «Монблан» с золотым пером, но к столу не сел. Не то чтобы не хотелось писать – не хотелось начинать сам процесс мышления о чем-то определенном. Тем более о хоккее…
      Какая-то неустойчивость сознания, всеобщая тревога вновь начали заполнять его. Нет, не страх. Это чувство было ему почти незнакомо. В минуты опасности оно сразу и непременно трансформировалось в ощущение, что сделано не все, сделано не так и что надо все тут же переделать, прибавив и труда и мыслей.
      Рябов поскреб мягкой, полной ладонью волосатую грудь и, как был в трусах с белой окантовкой, вышел на крыльцо.
      Солнце уже поднялось над кустами у пруда и теперь заливало розовым светом сад, порыжевший после долгого знойного лета. Полосатые шары «штрифеля» на яблонях казались особенно громоздкими и тяжелыми, готовыми разом сорваться вниз, туда, где в полегшей траве неясно виднелись опавшие плоды.
      Он любил этот старый, удобный, как расхоженная обувь, дом. Не бог весть какое приобретение на старости лет. Да к тому же еще не доведенное до ума. Уж ему-то, человеку дотошному по своей натуре, непростительна бесхозяйственность.
      Купил дом вопреки мнению жены – как странно, оглядываясь сегодня на прошлое, он видит, что раньше чаще поступал именно так. Ему очень хотелось, а может, скорее, мечталось просыпаться утром в недолгие перерывы между очередными, то короткими – в несколько дней, то затяжными – до двух месяцев разъездами с командой, просыпаться в тихом домике, окруженном садом. И когда появились первые свободные деньги, он, не долго выбирая, купил этот домик в Салтыковке. Ему понравилось, что до Москвы подать рукой и в то же время зелено и тихо. Тихо было тогда. Теперь все как-то уплотнилось и вздыбилось: и домов стало побольше, и людей… А от соседнего Никольского да и со стороны Балашихи шагнули новые городские многоквартирные дома.
      Но здесь, за старым, требовавшим немедленного капитального ремонта забором, с подгнившими столбами и набитыми на них кое-как досками, по-прежнему царил покой. Особенно сегодня. Жена обещала приехать лишь к обеду -у нее свои дела с золовкой. Может быть, после обеда нагрянет и сын: послезавтра он улетает в Лондон со своей футбольной командой.
      Рябов сошел со скрипучего крыльца – «надо бы подправить ступени: так и пляшут под ногой!» – но, оглядевшись, как это делал уже не раз, смирился, зная, что не скоро дойдут руки до таких мелочей, как покосившийся забор и крыльцо.
      Он прошагал к огромной бочке, стоящей у водяного насоса, и плеснул в лицо пригоршню прохладной воды.
      Дом вставал за его спиной высокой темной массой с вычурными контурами стрехи, балкона и веранды. Был сруб по-настоящему стар, в тридцатые годы накатан из тяжелых полуобхватных бревен, сплавленных сюда, по словам хозяина, у которого торговал дом, откуда-то из костромских лесов. Окна украшали резные наличники, растрескавшиеся и покосившиеся. На втором этаже лепился балкон, на который уже и ступать было страшно. Первый этаж, теплый и просторный, в четыре комнаты с кухней. Из нее через дверь в чуланчик попадали на лестницу, ведущую на холодный верх – к двум продолговатым комнатам с окнами в торце под крутой коньковой крышей. Верхними комнатами, почти разоренными, хозяин не пользовался, да и у Рябова в них особой нужды не ощущалось. На двоих с женой им вполне хватало комнат внизу – просторной столовой, оклеенной в желтые с бело-серыми цветами обоями, да голубой, крашенной краской спальни. Единственное, что он сделал капитально, – отопление с дорогим импортным котлом, поставленным на автоматический режим работы, с которым вот уже четыре года не знал никаких хлопот. А времена угольного отопления, до того как провели магистральный газ, казались ему далекими и примитивными, будто эпоха до татарского нашествия.
      Рябов несколько раз резко взмахнул руками, будто призывая самого себя к началу своей обычной, по-хоккейному разнообразной зарядки. Где-то внутри ощутил не столько физическое, сколько эмоциональное нежелание ее делать. И от этого сразу же завелся: яростно, колыхая крепким и объемистым животом, включился в третий, по своей шкале, самый трудный комплекс зарядки. Его предписывал команде после не сложившейся накануне игры, когда по едва заметным даже для его придирчивого взгляда мелочам приходил к убеждению, что пятерки откатывались назад не в полную силу, приберегая себя. Тогда утром, если позволяло расписание игр и не трогались в дорогу, он включал третий комплекс. Команда уже знала – «сам» недоволен.
      Наказание порой выглядело и несправедливым, особенно в отношении «кормильцев», как называют ведущую тройку, ибо от них в огромной мере зависит судьба матча. Тому, как готовы они, Рябов всегда придавал первостепенное значение. Но как бы ни играли «кормильцы», если нет достойной поддержки остальных, победить трудно. А раз нет победы, не время делить команду на правых и виноватых – надо работать всем!
      Третий комплекс служил звонком об опасности, с какой бы стороны она ни подкрадывалась к нему, старшему тренеру сборной страны по хоккею Борису Александровичу Рябову. Он привык к третьему комплексу еще со времен, когда играл сам и игра не всегда складывалась, как того бы хотелось. Были и слезы. Были и обиды. Была и злость: бросить спорт к чертовой матери! Но уже жила, ширилась в его сердце страсть к спортивной жизни, и ничто не могло ее заглушить.
      Рябов прислушался к тишине – только легкий шорох утреннего ветерка прошелся по ветвям и затих.
      «Ветер носит слухи от дерева к дереву», – почему-то пришло на ум, и Рябов замер, прислушиваясь уже не к движению ветра, а к шороху им только что придуманной фразы: «Ветер носит слухи от дерева к дереву».
      Ему стало зябко. Начал лихорадочно делать упражнения, будто у него не лежал впереди день сегодняшний, день, полный свободы, прежде чем завтра, в десять утра, на коллегии Спорткомитета будет решаться многое, если не все. Он даже себе не хотел признаться, что завтра – как бы день главного хоккейного поединка, по сравнению с которым даже финальный матч олимпийского ранга, где разыгрывается три комплекта медалей сразу: чемпионов мира, Европы и олимпийских игр – просто детские, игрушки.
      Сколько нелегких боев он уже выдержал на долгом, почти в шесть десятков лет, жизненном пути. И завтрашний экзамен может стать последним.
      А собственно говоря, почему экзамен? Этот молодой человек, ставший заместителем председателя так скоропалительно, будет экзаменовать его, исполосованного шрамами бойца?! Смешно! На своем веку он повидал разных людей и еще более разных начальников.
      Нет. Завтра он выскажет все до конца, чтобы не осталось никаких недомолвок (а ему есть что сказать). И потом хлопнет дверью, хлопнет с такой силой, что долго будет гулять сквознячок по хоккейному миру. Старший тренер сборной – фигура, давно вышедшая за рамки национального явления.
      Рябов даже слегка напыжился, чтобы, стоя на крыльце вот так, в одних трусах, ранним теплым утром нагрянувшего бабьего лета, казаться более значимым в собственных глазах. А может, и внешне соответствовать тому Рябову, которого рисовал в своем воображении многие годы и других старался уверить, тому Рябову, тень которого куда шире, чем весь хоккейный мир.
      Начальственный юноша решил ему грозить – единственное, что придумал, когда он, Рябов, не позволил заместителю председателя его учить, вторгаясь в святая святых спортивной жизни – внутреннюю тренировочную работу с командой.
      А как ведь все хорошо начиналось! Когда назначили нового председателя, он, Рябов, пришел к нему с заявлением об уходе. Хватит! Это был один из редких приступов непонятного отрезвления, в которые понимал, что кончать надо, и кончать надо, когда все хорошо. В команде завтра-послезавтра посыплются «старички». Растить новых «кормильцев» может не хватить сил. Они порой так много требуют для себя и так мало дают команде. В его годы все было наоборот! Конечно, он мог бы еще поднапрячься, но ради чего? Борис Александрович Рябов достиг практически недостижимой славы, непререкаемого авторитета, материальной независимости и почти бессмертия в спортивном мире. По крайней мере, на ближайшую четверть века. Но председатель в тот раз не дал «добро». Сказал, что Рябову не гоже покидать сборную, когда на новой работе у него и так будет много проблем. Он, дескать, рассчитывал, что с хоккеем-то уж все в порядке, пока им занимается сам Рябов. Может быть, именно «сам» сыграло решающую роль – Рябов остался. И даже подумал: «Новый председатель или очень хороший человек, или я здорово ошибаюсь!»
      «Сколько же времени прошло с того разговора в председательском кабинете? Лет пять. Да, пять лет! И вот теперь – угроза снятия! Нет! Вы не снимете меня, вы не можете меня снять – у вас просто нет замены! Я уйду сам, так уйду…»
      Что-то смутное замаячило в его сознании. Показалось, что действие спектакля, которому суждено разыграться завтра, он уже видел однажды. И все, что должно с ним произойти – закономерное следствие того, что уже происходило когда-то. Точно. В такие минуты он легко вспоминал подробности, может быть, не все, но в последовательности событий далеких-далеких дней, когда он, Борис Рябов, кумир мальчишек и гроза хоккейных вратарей, честно занимал свое место на правом крае во второй тройке знаменитого, ставшего потом родным хоккейного клуба…

2

      Столь поздний звонок сразу же насторожил Рябова. Звонил начальник клуба:
      – Прошу тебя в обязательном порядке завтра за час до начала тренировки явиться на общее собрание команды.
      Рябов после травмы вторую неделю сидел на бюллетене, не только не играл, но и не тренировался, делал УВЧ, массаж утром и вечером… А тут собрание, да еще в «обязательном порядке».
      Он позвонил двум-трем ребятам: что случилось, толком не знал никто. Вчера после утренней тренировки старший тренер Киреев на разборе устроил форменный разнос команде. И стоило: чтобы проиграли шесть матчей кряду – такого за клубом еще не водилось.
      Собрание… Опять примутся снимать стружку? Леха Шведов предположил, что начальство реагирует на довольно резкое противодействие первой пятерки, Возможно, что те даже пожаловались в комитет – Большого и Жарикова видели днем в приемной председателя. Но точно сказать не мог никто. Оставалось, прождав ночь, услышать все завтра собственными ушами.
      «В конце концов, – решил Рябов, – моя хата с краю. Я последние три игры не проигрывал. Конечно, что с травмой свалился, мне чести не делает, но даже психующий в последнее время Киреев не может меня упрекнуть. В том, что я лежу, моя не только вина, но и заслуга – через неделю опять буду в строю! А Братиков из „Крылышек“, пожалуй, с месячишко еще коньком не поскребет на виражах. Так что я завтра вне игры.
      Кого только Киреев козлом отпущения сделает? Неужели счеты с Большим сведет: ах как они друг друга любят! Им бы местами поменяться: Большому – в тренеры, а Кирееву – на лед с палочкой. Вот бы потешились!»
      И хотя Рябов себя основательно успокоил, ночь провел тревожно, встал рано, долго гулял по городу вместе с поливочными машинами, завтракал неохотно и приехал в клуб за пять минут до начала собрания, чтобы избежать ненужных закулисных прений и не участвовать в слишком демонстративной расстановке сил, которая давно и всем видна.
      Свою точку зрения обычно высказывал с предельной ясностью. Высказывал, не таясь, невзирая на лица, за что его не очень жаловали, одни считая выскочкой, другие – слишком недалеким парнем. Но к тому, что всегда имеет и отстаивает свое мнение, довольно быстро приучил не только парней, но и тренеров.
      Увидев внизу в вестибюле плотный круг всего руководства клубом и представителя министерства, Рябов уже не сомневался, что кровопускание окажется обильным. А судя по тому, что и Киреев смотрелся мрачнее тучи, кровопускание предполагалось провести не совсем сообразно с его точкой зрения.
      Председательствовал на общем собрании команды представитель министерства, чего на памяти Рябова не случалось. Прежде чем предоставить слово старшему тренеру, он уважительно произнес «Аркадию Петровичу Кирееву», таким тоном, словно ребята никогда не видели этого человека, словно не съели с ним пуд соли, под его скрипучий голос и спать ложась, и назавтра, вставая.
      Рябов не знал, чем тот занимался в министерстве, но казалось, что его основная работа вот тут – представлять министра в ведущей команде министерского спортклуба.
      Новый человек начинал по-новому: как бы и не хотел учитывать, что здесь не министерство, а клуб.
      – Товарищи!– начал он, откашлявшись и не глядя в зал, в котором Киреев после обеда проводил тактические разборы. Аркадий Петрович и сейчас сидел в президиуме, у края стола, там, где стоит большая черная грифельная доска.– По решению коллегии министерства мне поручено провести надлежащее собрание. Мы все здесь в своем кругу, потому, думаю, никаких предисловий не требуется. Так же, как сегодня не время вспоминать о заслугах клуба. Они были, есть и будут, – он подчеркнул слово «будут» и, подняв глаза от стола, посмотрел в зал.
      Рябову почудилось, что он посмотрел прямо на него. По тому, как поежился рядом Большой, Рябов понял, что и у того похожее ощущение.
      – Будут, – повторил он, – но положение клуба сегодня не может не вызывать у нас тревоги. Мы…
      Рябова всегда раздражала манера начальства говорить «мы». Одной из многих симпатичных сторон, которые нравились в Кирееве, считал близкое его, рябовской, позиции стремление старшего тренера всегда говорить от своего имени, прямо, порой жестко, хотя, как часто казалось Рябову, не очень справедливо. А это «мы»?! Поди догадайся, кого имеет в виду под местоимением «мы» выступающий начальник. То ли людей, имеющих слишком приблизительное представление о предмете суждения, то ли действительно за «мы» стоят те, к мнению которых не грех н прислушаться.
      – Мы старались не принимать скоропалительного решения и взвесить все «за» и «против», попытаться найти корни катастрофического положения клуба…
      Слово «катастрофического» вновь не понравилось Рябову. Он посмотрел на Киреева. Лицо Аркадия Петровича, сидевшего внешне спокойно, побледнело, слегка подергивалась левая щека – после контузии на фронте. И это служило верным признаком крайнего волнения старшего тренера.
      – Вина каждого сидящего в этом зале несомненна. Но виноваты и мы…
      «Опять это „мы“ – вы-то в чем виноваты?» И, словно отвечая на внутренний вопрос Рябова, председательствующий пояснил:
      – Не прислушались к сигналам, давно и настойчиво поступавшим из команды. При первых неудачах не забили тревогу, а следовало сделать. Мы передоверились в данном случае товарищу Кирееву, и это, на наш взгляд, самая существенная ошибка.
      Даже такой выпад в сторону Киреева не показался Рябову предвестником чего-то неожиданного. Он убежденно ждал, что сейчас высокий товарищ станет называть имена хоккеистов и начнется то, что в команде уже давно окрестили «раздачей слонов». События так и развивались…
      – Я бы мог назвать имена игроков, которые не только не проявили свойственных им прежде бойцовских качеств, но и сыграли явно не лучшие свои матчи. А команде так нужны важные очки на старте. Все это результат неудовлетворительного руководства командой. Подготовительный период клуб провел без должного напряжения сил. Мы советовали товарищу Кирееву обратить внимание на повышение требовательности к игрокам, на улучшение дисциплины, но он не прислушался, голословно утверждая, что команда сегодня готова, как никогда…
      Рябов взглянул на Киреева: старший тренер при последних словах сделал легкое движение рукой, словно защищаясь от несправедливого упрека. Даже Рябов, любивший до жадности большие нагрузки, с трудом перенес подготовительный период. И в том, что с нагрузками Киреев не дал эмоционального разряда и давил однообразием, Рябов видел причину столь длительных неудач.
      Но потом, спохватившись, Киреев опустил руку, потеребил пуговицу пиджака, будто проверяя, застегнута ли, и все остальное время слушал молча: каждое новое обвинение, произносившееся голословно и в общих словах. С такими упреками можно обратиться, наверно, к любому тренеру любой команды, если в том есть нужда и столь подходящий повод, как долгая полоса неудач.
      Председательствовавший говорил один, говорил много. Рябов ждал, когда слово предоставят кому-то из игроков. Но в воздухе запахло жареным, и так явно увиделось направление сегодняшнего главного удара…
      Расчет на противопоставление команды и тренера почти полностью оправдался. Большой сидел и, не скрывая злорадства, в открытую рассматривал Киреева, будто увидел только на собрании, но знал о судьбе старшего тренера куда больше, чем он сам. «Зеленушки» притихли, чувствуя, что уж их-то вмешательство ровным счетом ничего изменить не может. «Кормильцы» – первая тройка – выражали свое отношение к Кирееву не так явно, как Большой. Защищать другого, когда у самих рыльце в пушку, – не лучшая услуга подзащитному.
      – …Коллегия министерства приняла решение освободить товарища Киреева от обязанностей старшего тренера команды и временно возложить их выполнение на второго тренера товарища Бычкова. В ближайшее время коллегия решит проблему нового руководства командой…
      Рябова трясло от волнения. Чем больше обвинений падало на Киреева, тем более крепло в нем решение выступить с подробным разбором сложившейся ситуации. Объяснить, что вина тренера, конечно, есть, но, наверное, следует смотреть шире… Он понимал, что выступать придется по заранее предрешенному вопросу, но не хотел мириться с творимой несправедливостью – с детства не терпел, когда бьют лежачего.
      Его реплика: «От такого решения команда лучше не заиграет!» – прозвучала в притихшем зале подобно крику в ночи.
      Председательствующий удивленно вскинул брови и уставился на Рябова, не столько с укором, сколько с недоумением: уж не послышалось ли ему?
      – Разве я вам давал слово? – спросил он.
      – А я и не просил, – резко ответил Рябов и, почувствовав, что перешел границу допустимого, прибавил: – Хотелось бы попросить.
      Он качнулся вперед, приняв молчание за знак согласия. Но резкий, теперь уже с нотками металла, голос представителя министерства невольно заставил его замереть в неуклюжей позе полуподнявшегося из кресла человека. Слева раздался ехидный смешок Большого. Но Рябова смешок не тронул. Он все же встал, вопросительно глядя на председательствовавшего.
      – Садитесь! Садитесь! Говорить надо не на собрании, а на площадке. Шесть игр проиграть из шести – с таким результатом и детская клубная команда выступить может.
      . Представитель министерства повернулся к Кирееву. Скорее, как бы обозначив поворот в его сторону. И спросил тоном, каким судья обращается к приговоренному:
      – Хотите сказать что-нибудь?
      Обида, пережитая Рябовым, как-то сразу растворилась в огорчении за Киреева.
      Аркадий Петрович сдержался. Молча поднялся навстречу десяткам взглядов, устремленных на него из зала. Если бы посредством всемогущей видеотехники записать эти безмолвные и короткие, будто вспышки, диалоги глаз, сложилась бы любопытная картина.
      Киреев ждал только мгновение, Чего он ждал, для Рябова, пожалуй, не было секретом. Он давал своим парням время сообразить, что еще есть шанс взять свою вину на себя, если, конечно, есть желание плюс мужество. Но гордыня не позволила ждать слишком долго. Киреев едва приметно вздохнул и, еще раз взглянув в зал, повернулся к председателю. Спокойно, так, что казалось, сообщал о своем желании в доверительной форме, произнес:
      – Мне нечего сказать после всего Услышанного здесь и неуслышанного. Благодарю за доверие, за совместную работу, – последние слова относились уже не к председателю собрания, а к ним, команде.– Хотелось бы только одного, как мне хотелось этого всегда: чтобы команда стала сильнейшей. Если таково общее мнение коллегии, я готов уйти. Желаю успехов.
      Председательствующий пожал плечами в знак притворного удивления: ну, зачем же, мол, так, без оправдания?! – но Киреев не дал ему возможности выразить показное участие. Круто повернувшись, он пошел из зала по центральному проходу, вдоль которого сидела команда. И только Рябов проводил его долгим взглядом. Глаза их встретились, но Киреев не дал волю своим чувствам-в них затаились немая обида и вопрос: «За что?»

3

      «Ветер носит слухи от дерева к дереву». Рябов бормотал эту фразу себе под нос независимо от того, что делал.
      Перед завтраком решил повозиться с лопатой. Уже года три, как собирался заменить в небольшом саду, старом и запущенном, впрочем, как и сам дом, почти не плодоносящие деревья. Их крючковатые ветви растрескались у стволов и весной, будто струпья старых ран, сочились скупым соком на темной коре. Вершины, вопреки всякой логике садового искусства, ивовыми хлыстами торчали в небо. Старые яблони пышно, как бы предчувствуя близкий конец, цвели, но почти не приносили плодов. Редкие яблоки, казалось, случайно появлялись на ветвях. И то лишь в урожайные годы, такие, как нынешний.
      Еще прошлым летом, когда у него крепко прихватило сердце и врачи категорически запретили работать, он после больницы принялся наедаться кислородом в саду. Выкорчевал неспешно, с трудом пару яблонь, а один старый корень до сих пор еще торчал во втором ряду, что ближе к забору.
      Ворча, Рябов долго искал привезенные на прошлой неделе саженцы и наконец нашел: жена свалила их под маленьким домиком в конце участка. Корни саженцев висели в воздухе, подобно нечесаным бородам.
      «Старуха моя совсем соображать перестала! Я же говорил – корни надо землей присыпать! А теперь пока очухаются – и снег накроет. Как-то зиму пересилят…»
      Он молодцевато поднял охапку саженцев и отнес в ту часть сада, что разбросалась перед домом, между двумя глухими заборами. Начал разбирать. Три саженца вишни «владимирка» признал сразу, поскольку хорошо помнил, когда старый садовник, промышлявший посадочным материалом, объяснял ему, как они выглядят. А вот помять разницу между саженцами «штрифеля», которые следовало высадить на открытую сторону, ближе к солнцу, и «марфлы», с крупными, красными плодами, наполняющими при укусе рот приятным кисло-сладким соком, – их подальше, в тенек, – не мог.
      Рябов принес из сарая лопату, но черенок ее оказался треснутым. При первом же копке хрястнул громко, на весь сад.
      «Дурная примета, – подумал Рябов.– Даже лопата, не то что человек, может сломаться, если на нее пережать! Время в каждом из нас свои трещины пробило…»
      С еще большей яростью накинулся на новую, неудобную совковую лопату. Земля после недавних дождей и в желании удержать уходящее тепло была сыра и мягка. Орудуя неуклюжей лопатой, изрядно вспотев, сделал три глубокие ямы под саженцы антоновки и, старательно прикопав, укрепил ореховыми кольями. Руки и резиновые сапоги, в которых работал, покрылись черной перегнойной грязью. Возле дождевой бочки долго и с наслаждением отмывался.
      Закончив посадки, Рябов решил, что хорошего понемножку.
      «На сегодня хватит садовых работ. А то все переделаешь, чем потом заниматься будешь?»
      Он отправился на кухню готовить завтрак. Вчера, когда стало ясно, что предстоит серьезный разговор на коллегии, – телефонная беседа с председателем была на редкость неуютной, – чтобы отвлечься и успокоиться, два часа колесил по магазинам, пытаясь найти хорошее парное мясо для татарского бифштекса.
      Рябов любил поесть. И не только поесть. Еще больше, чем поесть, любил готовить, хотя делал это не часто. Но в такие дни выгонял Галину из кухни и, забыв про уже собирающихся гостей, творил какой-нибудь специалитет. А потом от души радовался, когда обрушивался поток похвал. Из очередной командировки он привез роскошное издание «Избранные кухни мира» и, пользуясь словарем – знание разговорного английского языка не позволяло ему даже сносно ориентироваться в потоке специальных названий, – «выковыривал» из бесчисленных рецептов нечто экзотическое. Иногда не мог достать нескольких редких для наших условий компонентов, и приходилось проявлять максимум интуиции и поварского искусства в попытках найти заменители.
      Нужное мясо нашел лишь на Черемушкинском рынке у знакомого мясника, который нет-нет да и баловал его лакомыми кусочками.
      Раздевшись по пояс – было жарко в кухне, да еще и в теле бушевала не выработанная на посадках энергия, – он перемолол мясо, тщательно сдобрил перцем и солью, выбрал самое крупное яйцо из трех имевшихся в холодильнике, залил сверху… Ел нежадно, смакуя, тщательно размешивая желток с мясом и добавляя то соли, то перца.
      «Надо бы поджарить хлебец, Зря поленился…»
      Рябов собой был не очень доволен.
      «Вот завтра кончится все к чертовой матери! Не будет ни чемпионатов, ни чемпионов, ни председателей, ни журналистов. Пошлю всех подальше, запрусь в этом домике и примусь кейфовать: вставать буду рано утром, пока никто не мешает, писать с пяток страничек, потом гулять, потом на кухне приготовлю, что душа запросит… И никаких обязательств! Люди будут приезжать только те, которые мне приятны, а не те, которых и видеть-то тошно, да деваться некуда. Господи, скольких же мне пришлось ублажать на своем веку!»
      В гостиной зазвонил телефон. Сделал вид, что не слышит. Хотел окликнуть Галину, но вспомнил, что в доме один, и осекся. А телефон звонил настойчиво. Это еще больше раздражало его – не хотелось ни с кем говорить. Звонки не прекращались. Он встал и, кряхтя, побрел в комнату.
      – Да! Рябов слушает. А, это ты! Ну… Ну…
      Он слегка отодвинул трубку от уха: слышать голос говорившего ему было неприятно. Звонил Улыбин. Высказывал настойчивое желание срочно приехать на дачу.
      Рябов никогда не испытывал к Алексею – или, как теперь звали нового тренера «Энергетика», Алексею Дмитриевичу, – особой симпатии. Чтобы не сказать большего… Отличался тот одной дурной чертой – он просто физиологически не мог думать о людях как о друзьях. Подобное даже не приходило Улыбину в голову. Когдато он возглавил командный бунт против Рябова, давно, на заре его тренерской юности. Потом как ни в чем не бывало продолжал играть под началом Рябова. Но симпатии с тех пор не чувствовали оба. Просто были нужны друг другу – никуда не денешься! Конечно, будучи старшим тренером, Рябов мог легко найти повод убрать Улыбина из команды, но всегда гордился тем, что был выше сведения личных счетов. На самом же деле – и это было к истине ближе – руководствовался старой, но мудрой пословицей: «Лучше иметь врага рядом, чем вдали». К тому же помогала мириться с присутствием Улыбина отменная игра Алексея, числившегося в «кормильцах». Рябов не сомневался – выгнав Алексея, ослабит клуб, да и сборную. Дело же привык ставить выше личного, если ему не удавалось совместить одно с другим ко всеобщему благу.
      Рябов слушал Улыбина и не слушал. Причина телефонного звонка ясна: тренер «Энергетика» просит разрешения приехать на дачу. Если это нужно ему так срочно, значит, стоит раскинуть мозгами, для чего понадобилась старому недругу встреча. Так и не найдя даже приблизительного ответа на свой внутренний вопрос, Рябов неохотно, чтобы Улыбин это почувствовал, сказал:
      – Коль у тебя нетерпеж – кати! Дорогу, поди, еще не забыл? Да… По Горьковскому и у главного перекрестка сразу направо. Нет, нет, не третий переулок направо, а четвертый. Точно. У меня? Никого. Но гарантировать, что вот так же, как ты, не привалит гость, не могу. Ладно, поговорим при встрече…
      Рябов повесил трубку и вновь задумался.
      Улыбин не звонил с год. Они виделись на матчах всесоюзного чемпионата, здоровались, то ли в гостинице, где размещались команды, то ли в коридоре у раздевалок. И не больше. А тут вдруг домой…
      «Попробуем прикинуть… Прослышал про завтрашнее заседание и решил поддержать? Исключается! В лучшем случае посочувствует про себя. Ему поручено выступить с критикой в мой адрес? Возможно и логично! Многие знают о наших неприязненных отношениях. Но логично и другое: можно было найти оппонента поумнее. Впрочем, когда решение задачи известно заранее, ум оппонента роли не играет. Повтори сто раз, показывая на белое, что оно черное, – у любого в глазах почернеет! Примем как аксиому. Зачем в таком случае пожаловал ко мне? Поплясать на костях? Или, поймав мою слабину, показать, что тоже может держать удочку в натяге?»
      Вдруг стало страшно противно отгадывать ненужный ребус. Он был уверен: с каким бы сюрпризом ни пожаловал Улыбин, всегда сможет среагировать правильно и ответить достойно.
      Рябов подошел к окну. Огромный старый тополь, осенявший всю заднюю часть участка, стоял бледно-золотым. Листья, словно лодочки в зеленом море травы, усыпали и землю, и сваленные потемневшие доски. Тополиные листья повисли украшениями на курчавых ветвях отрожавшего куста крыжовника.
      Злосчастный тополь… Из-за него с соседом уже на второй год проживания разгорелся жестокий скандал. Формально тополь стоял на рябовском участке и служил столбом между звеньями забора, после того как настоящий столб сгнил и рухнул. Каждое лето тополь сыпал обильным пухом, но летние ветра дули большей частью со стороны соседа, и потому тополиный пух будто снегом укутывал рябовский участок и набивался во все щели.
      Зима пришла среди зноя! Пух не мешал вести огородные дела, поскольку у Рябовых их никто не вел. Высаживали лишь цветы по настоянию Галины да еще две-три грядки зелени, которые Рябов разбивал ранней весной лично, чтоб приправлять свежей травкой очередной кулинарный опус.
      Когда же наступала осень, листья усыпали оба участка толстым бледно-желтым ковром, скрывавшим траву. Сосед, чертыхаясь, уже в который раз грозя спилить тополь, сгребал листья к забору, пересыпал землей и щедро поливал водой: заготовлял компост. Терпкий запах перегноя стлался окрест подобно дыму, раздражая Рябова. Но он терпел. Зато весной, когда у соседа с его многочисленными огородными заботами и так не хватало времени, ветры, дувшие теперь чаще с рябовского участка, сносили к соседу всю прошлогоднюю листву. Передув длился неделями, и накаленный добела сосед скреб и скреб грядки, пытаясь очистить их от тополиных листьев. Рябов считал, что распоряжается природа справедливо – кому пух, кому листья! Но сосед рассуждал иначе.
      Во время препирательств выяснилось, что сосед совершенно равнодушен к хоккею – этим немало удивил Рябова, – и не представляет себе, чем занимается новый владелец. Может, поэтому Рябов не сделал ни шага в сторону установления более близкого знакомства.
      В тот весенний вечер, когда Рябов между двумя матчами совершенно случайно оказался на даче, толком не зная, зачем сюда приехал, сосед закричал из-за забора:
      – Почему вы, черт возьми, не убираете листья?
      Рябов настолько растерялся, что не успел ничего ответить, как тот, яростно хлопнув дверью, ушел в дом. Который год повторяется эта история, и Рябов, подобно азартному игроку, уже ждет, что принесет новая весна в тополиной проблеме.
      До большого листопада еще не дошло, но вид с каждым днем все более устававшего от листвы тополя вызывал у Рябова на этот раз острое ощущение чего-то безвозвратно уходящего. И он подумал, то ли имея в виду весеннюю перепалку, то ли завтрашнее заседание: «И впрямь, ничто так не способствует сохранению душевного спокойствия, как полное отсутствие собственного мнения».

4

      Чувство вины не покидало его весь второй период. Даже не чувство вины, а скорее, ощущение сопричастности тому, что должно вот-вот произойти.
      Игра сложилась пугающе благополучно. Рябов не верил в такие начала. Уже года четыре они не заканчивали первый период с профсоюзным клубом, имея гандикап в четыре сухие шайбы. Но драматизм борьбы выражался не в счете. Он возникал из обилия затяжных дуэлей, становившихся все острее.
      Особенно напряженно следил Рябов за защитником Алексеем Улыбиным, которому поручил опекать центр, обладавший кинжальным проходом на «пятак». Алексей справлялся, хотя и дорогой ценой. Дважды Улыбина с ходу сносил соперник, имея значительное преимущество в весе. Но Алексей держался, хотя Рябову показалось, что после второго столкновения он как бы осел. В пересменок подошел к скамье и спросил:
      – Как себя чувствуешь?
      – Нормально, – ответил Улыбин, пытаясь сдержать одышку.
      Рябов не поверил. В позе уставшего Улыбина чувствовалось, что ему изрядно перепало. Но старший тренер хорошо знал Алексея: тот не пожалуется, даже если невмоготу. Когда не сможет играть – и то не признается. Уж сколько раз Рябов снимал его почти в состоянии гроги. Единственная уступка, которую делал себе Улыбин в таких случаях, – не спорил с тренером. Молча отлеживался на скамье или уходил в раздевалку. Рябов понимал, что Алексей на провокацию подопечного не поддастся, но при случае ответит на полную, как любил выражаться, катушку.
      И он поддразнил Улыбина, не придав особого значения своим словам:
      – А ты не поддавайся! Чего слюни распускаешь? Улыбин вспыхнул, но в присутствии ребят сдержался. В первой десятиминутке третьего периода Алексей дважды приложил опекаемого, но последнее столкновение вышло скорее обоюдоострым. Затем Брагин перепустил Улыбина через бедро, и тот, не успев сгруппироваться в воздухе, гулко рухнул на лед и пошел спиной в задний борт. От звука второго удара, казалось, содрогнулся стадион в едином вскрике «ух!». Рябов решил, что дуэль зашла слишком далеко. И хотя по раскладу не следовало тасовать притершиеся пары защитников, он их сломал, поставив вместо Улыбина парня работящего, одинаково охотно бегущего как под горку – в сторону чужих ворот, так и в горку – к своим, когда стремительная контратака накатывается, не дав перевести дух после потери шайбы.
      Тренер соперников несколько раз взглянул в его сторону, будто не веря замене. Еще более усомнился в ее разумности после того, как рябовская команда «запустила» шайбу, поймавшись на простой контратаке того же Брагина, против которого, увы, не было Улыбина.
      Рябов на мгновение тоже пожалел о замене, но игра была сделана – оставалась минута, и две шайбы соперники отыграть уже не могли. Он крикнул:
      – Назад! Назад возвращайтесь! Не проваливаться!
      Улыбин и не посмотрел в его сторону. Шайбу вбросили в зоне соперников. Их молодой, азартный краек, подхватив шайбу на большом ходу, пошел вдоль правого борта. Дрогнув на какую-то долю секунды, Улыбин не успел сработать палкой и пошел на игру корпусом, не собравшись.
      Остальное не успел заметить даже опытный глаз тренера Рябова, привыкший и не к таким молниеносным пассажам.
      Когда игроки раскатились на виражах, на льду лежал скорчившийся Улыбин. Судья, потеряв контроль над полем, не сразу заметил лежащего, и еще какое-то время за шайбу боролись в углу, пока не прижали к борту.
      Рябов крикнул:
      – Улыбин! Алеша!
      Тот не поднял головы. Врач, перемахнув через бортик, скользящим шагом засеменил к Улыбину. Рябов вздрогнул, увидев густое красное пятно, расплывавшееся под ухом лежащего. С трудом перебросил через борт тяжелый живот и, рискуя растянуться на скользком льду, ринулся следом. Вместе с врачом и успевшим подкатиться ближайшим судьей, перевернули Алексея.
      Глаза закрыты. Лицо мертвенно бледно. Лопнувший ремешок не удержал шлема, и он покатился по льду, будто отрубленная голова. Из рассеченной щеки, вздувшейся, подобно пузырю, костной опухолью, пульсировала кровь, заливая белый воротничок и как бы растворяясь на фоне красной рубашки.
      Рябов вырвал из кармана цветастый платок и приложил к щеке:
      – Леша! Леша! Что с тобой, Леша?
      Но тот лишь безвольно покачал головой, или она сама закачалась, неуютно лежа на руке врача.
      – Борис Александрович! Плохо! Он без сознания. Шок!
      Врач приподнялся на локте, очевидно желая сделать знак санитарам. Но сгрудившиеся кружком игроки обеих команд стояли, как витязи, в торжественной охране, опершись на клюшки. Кто с участием, кто с удивлением смотрел на поверженного. Рябов поймал себя на мысли, что впервые видит вот так, снизу, стоящих хоккеистов, кажущихся огромными по сравнению с Улыбиным.
      «Удар пришелся по щеке! Сотрясение. Вряд ли тяжелое… Просто легкий нокаут. Проморгается! Рассечения особого нет – кожа лопнула под напором вздувшейся кости. Но на две недели как минимум ищи замену Улыбину. Ах, не вовремя это! И надо же было его подначить! Увести, увести от дуэли следовало!»
      И это была ложь! Никакие силы не заставили бы Рябова снять Улыбина с игры раньше: слишком велик риск упустить победу, которая уже в кармане.
      Прибыли носилки. Улыбина, так и не пришедшего в себя, аккуратно, как нечто ценное, но отработанное, уложили под одеяло и понесли через дверь, в которую выкатываются машины для очистки льда. Рябов принял решение стремительно, как принимают единственно возможное в критическую минуту решение – ехать с Улыбиным.
      Он крикнул второму тренеру, чтобы тот довел игру, и, как был в одной легкой куртке, выскочил на студеный воздух – уральский город лежал под снегом, превращенным в пудру тридцатиградусным морозом.
      Решительно оттолкнув санитара, который хотел было остановить его, нырнул в широкую заднюю дверь «рафика». Носилки с Улыбиным покоились в зажимах, и врач дежурной «скорой», разрезав рукав до плеча и не снимая налокотника, вогнал в руку один за другим несколько уколов. Санитар придерживал рябовский платок у щеки, пока второй, вошедший в машину следом за Рябовым, готовил кровоостанавливающий тампон.
      Сесть было негде, да, честно, и стоять тоже. Рябов упирался спиной в угол, а плечами в крышу. Когда «рафик» рванулся, он, подобно подбитой птице, взмахнул безнадежно руками в попытке удержаться на ногах.
      «Рафик» надрывно ревел, буксуя в снегу. На поворотах его заносило; Рябов, обремененный многоопытностью долголетней шоферской практики, сознавал, что водитель ведет машину на пределе.
      Где-то над головой полыхала мигалка – блики от нее бежали за окнами, а под полом гнусаво и слабосильно взвывала сирена.
      Рябов смотрел на белое лицо Улыбина. Не будучи профессиональным медиком, он теперь ударился в панику, считая, что так долго не приходить в себя человек может лишь после тяжелой травмы. Врач поднес к лицу Улыбина какой-то тампон, и тот впервые подал признаки жизни, качнув головой. А может, Рябову лишь почудилось в неверном отсвете мелькающих за стеклами машины ярких окон домов. Голова могла качнуться от толчка…
      – Кровь идет изо рта, – бросил врач, не поворачиваясь к Рябову, – похоже на внутреннее кровоизлияние.
      – А быстрее ехать нельзя? Куда нас черт несет! Где эта больница?
      – Уже приехали, – успокаивающе протянул санитар. «Рафик» впрямь резко затормозил, и сразу же распахнулись двери машины.
      Пока в приемном покое Улыбина раздевали, неловко путаясь в сложной защитной экипировке, Рябов поднялся в кабинет дежурного врача. Больница, видно, была переполнена. В кабинете с надписью «Дежурный врач» стояли три тесно приставленные друг к другу кровати, а дежурного врача он нашел в ординаторской. Им оказался розовощекий шарик в белом накрахмаленном – излишне, по мнению Рябова, -халатике. Старший тренер сразу усомнился в его компетентности.
      – Кто из врачей есть в больнице? – Я и есть!
      – Можно видеть главного хирурга? У нас тяжелый случай!
      Шарик почти весело взглянул на Рябова: – Я смотрел по телевидению, как произошло столкновение. Только не знал, что привезут к нам, товарищ Рябов. А насчет тяжелого – так это еще убедиться надо…
      – Вот вы и убеждайтесь! Я сам на льду не один год… Знаю, как кости ломают!
      Они почти бегом спустились по лестнице, но прошли уже не в приемный покой, а в предоперационную комнату.
      Улыбин лежал на высоком кожаном столе с оборванным краем, из которого виднелась поролоновая начинка. Белая простыня сбилась, и тяжелое тело Улыбина, казалось, вот-вот раздавит ажурный стол. Алексей смотрел в потолок, не обращая внимания на входящих. В глаза бросалось, что он пытался как-то уж очень странно подтянуть к животу колени, будто стыдно лежать совершенно голым перед двумя молоденькими медсестрами. Но по гримасе боли, которая исказила лицо, Рябов видел, что это не от стыда…
      Щека уже не кровоточила. Через нос и подбородок шел широкий йодовый облив. Поверх изоляционного тампона лежала небольшая грелка со льдом, и сестра, худая и длинная, склонившись, поддерживала ее двумя руками.
      – Кто будет делать осмотр? – резко спросил Рябов.
      – Я и буду, – с неожиданной решимостью ответил Шарик.
      Он вдруг преобразился – стал даже выше ростом.
      – А вы, товарищ Рябов, выйдите! Вам нечего здесь делать.
      Рябов бы обязательно взорвался, но столь разительная перемена в показавшемся ему сопляком враче поколебала сложившееся недоверие, и он только буркнул:
      – Я постою в углу.
      Шарик не ответил. Взял руку Улыбина за запястье. Тот, пытаясь приподнять голову, все заглядывал в сторону Рябова, еще не веря, что слышит голос старшего тренера.
      Рябов успокаивающе кивнул Алексею, но совсем не был уверен, что в его неуклюжем кивке звучало хоть какое-то спокойствие.
      Пока врачи суетились вокруг Улыбина, он стоял, молча прислушиваясь к малопонятной профессиональной терминологии. Внутри Рябова закипало. Ему казалось, что они возятся слишком долго и к тому же поверхностный осмотр может ничего не дать.
      «А если что-то серьезное? Надо пустить в дело лучшие медицинские силы… И немедленно».
      Опять пришла на ум мысль разыскать главного врача, и он утвердился в ней окончательно.
      Шарик подкатился к Рябову и тихо сказал:
      – Боюсь, что дело серьезнее, чем я предполагал.
      Он говорил, стоя вполоборота к столу, но Рябов видел глаза Улыбина, который неотрывно следил за губами врача и одновременно пытался уловить реакцию Рябова.
      – Кишечное кровоизлияние. Судя по отечности брюшины, удар в живот то ли коленом, то ли локтем. Очень сильный удар. Нужна немедленная операция.
      Глаза Улыбина безнадежно пытались прочитать смысл слов Шарика, Рябов же демонстративно улыбался, словно дежурный врач говорил ему приятные вещи. Вдруг Рябов увидел, как Улыбин побледнел и закрыл глаза. Он шагнул к нему:
      – Ничего, Лешенька! Все будет в порядке. Через неделю приступишь к тренировкам. Ну, портретик тебе, конечно, попортили. Хотя шрам для настоящего мужчины – почти украшение.
      Улыбин открыл глаза. В них Рябов увидел нескрываемую адскую боль, которая, видно, жгла внутренности пострадавшего.
      – Ладно уж, через неделю…– сказал он, почти незаметно шевеля губами.– Бьют-то нас на людях, а лечимся мы тайком…
      Он вновь закрыл глаза;
      – Кто будет оперировать? Вы? – в упор спросил Рябов, глядя на Шарика, когда они вышли в полутемный коридор.– Вы понимаете, какую ответственность берете на себя, вспарывая брюхо лучшему защитнику сборной страны?
      Шарик криво усмехнулся:
      – Понимаю, какую беру ответственность, делая операцию человеку в таком положении.– Он кивнул на дверь предоперационной.– Но я не буду делать операцию. Моя специальность – грудная полость. Надо немедленно вызывать главного хирурга. Но он второй день как в отпуске. Должен был сегодня улететь на юг, в санаторий…
      – У него дома есть телефон?
      – Конечно.
      – Номер, и откуда можно позвонить?
      – Из ординаторской. Где мы были.
      Рябов проворно взбежал на третий этаж, с ходу ринулся к телефону. Пока Шарик выписывал на листке телефон главного врача, он позвонил в приемную первого секретаря обкома партии.
      – Рябов говорит. Да-да, я в больнице. Ничего толком сказать не могу. Не в этом дело. Мне срочно нужна машина. Передайте мою просьбу Семену Кузьмичу, а пока срочно присылайте машину. Что? Вот заладили… Плохо! Все видели, что плохо! Надо сделать так, чтобы ве было хуже! Какой номер машины? Ладно! – Он, прижав трубку к уху, записал номер машины и протянул Шарику:
      – Одевайтесь.
      Тот покачал головой:
      – Я не могу уйти с дежурства.
      – Тогда давайте человека, который знает дорогу к главному хирургу.
      Рябов набрал номер. Долго, словно не желая этого разговора, на звонки не отвечали. Но потом раздраженный мужской голос спросил:
      – Что вам?
      – Рябов говорит. Старший тренер сборной страны по хоккею.– Он вопрошающе посмотрел на Шарика: – Имя и отчество хирурга? Мне нужен… Геннадий Викторович.
      – Слушаю, – удивленно произнес мужчина.– Только быстрее, пожалуйста, у меня через сорок минут самолет. Я зашел в квартиру случайно…
      – Тяжело травмирован Улыбин.
      – Алексей?!
      – Я очень рад, что хоккей вам не чужд! Нужна операция. И немедленная!
      – Это вы говорите как тренер или как врач?
      Рябов уловил насмешку в голосе Геннадия Викторовича:
      – Сейчас не до шуток.
      – Кто осматривал больного?
      Рябов не мог ничего сказать и чуть не ляпнул «Шарик», но дежурный врач догадался сам и, взяв трубку, ответил:
      – Я, Геннадий Викторович. После удара кровоизлияние в кишечнике. Состояние тяжелое…
      Рябов не слышал, что говорил Геннадий Викторович, он уже мысленно просчитывал:
      «Этот главный хирург, которого внизу в машине ждет жена, а в аэропорту – самолет, сейчас откажется и перепоручит операцию другому. Что я должен предпринять? Звонить Семену Кузьмичу? Или давить сам?»
      Шарик положил трубку:
      – Надо посылать машину! Геннадий Викторович сказал, что сделает операцию. Сейчас я отдам распоряжение сестре.
      – Я поеду сам, – упрямо, словно кто-то стал бы возражать, буркнул Рябов и побежал к выходу.
      …Операция закончилась около трех часов утра. И Рябов, не присев, прошагал все это время по коридору, ответив лишь на один звонок из гостиницы. И то короткой фразой:
      – Ложитесь спать! Все обойдется!
      Геннадий Викторович, выйдя из операционной, сказал устало:
      – Как будто вовремя…

5

      Мучительно видеть чистый лист бумаги перед собой и чувствовать, что не в состоянии написать даже первую фразу – каждая из рождавшихся казалась еще хуже предыдущей. Бесплодие злило, выводило из себя. Потому и в трубку, как только раздался звонок, он ответил резко:
      – Да! Здравствуйте. Кто это?
      Последний вопрос Рябов задавал, уже точно зная, кто держит трубку на другом конце провода.
      – Ничего, спасибо! А как вы? Это прекрасно. И дома в порядке? Как сын? Начал новый курс или еще на картошке?
      Рябов задавал вопросы не только из вежливости, но и потому, что страшно не хотел, чтобы «сам» начал задавать вопросы ему.
      Звонок означал, что Жернов уже в курсе завтрашней коллегии, и Рябов, хорошо зная осведомленность Жернова в вопросах спорта, которому тот уделял внимание едва ли не большее, чем своей основной ответственной работе, мог многое этой беседой прояснить.
      «Что же это делается? Похоже на серьезный оборот – то Улыбин объявляется, будто с того света, то „сам“ беспокоится о здоровье. Два верных признака!»
      Рябов размышлял, прислушиваясь к мерному рокоту руководящего голоса Жернова, болтавшего о малозначимых вещах, как это делают опытные люди, обрабатывая дальние и ближние подступы к главному в предстоящем разговоре.
      Рябов взял телефонный аппарат и, пользуясь всей длиной шнура, отнес к дивану и опустился на подушки, опрокинувшись навзничь.
      – Послушай, Рябов, – «сам» всегда обращался к нему так, и, пожалуй, Жернов был единственным человеком, которому старший тренер спускал такое бестактное на его взгляд, обращение. И не потому, что боялся одернуть Жернова, о котором ходила поговорка, что лучше в его жернова не попадаться. За долгие годы редкого, но впечатляющего общения с Владимиром Владимировичем он усвоил, что другого обращения тот не признает и если он добавляет слово «товарищ», то, как правило, подобное добавление ничего хорошего тому, к кому обращено, не сулит. Как человек рациональный, Рябов предпочитал не заниматься воспитанием своего самого высокого мецената, с которым легко находил общий язык, потому как «сам» некогда играл в классной футбольной команде и, хотя это было на заре студенческой молодости, общее понимание спорта осталось на всю жизнь. Во всяком случае, Жернов не путал прессинг с серфингом.– К сожалению, мне не удалось толком поговорить с вашим председателем, – он подчеркнул слово «вашим», и Рябов понял, что Владимир Владимирович готов если не поддержать старшего тренера, то, во всяком случае, протянуть руку, на которую можно опереться.– Я только что вернулся из поездки в Тюменскую область…
      – Читал в газетах… Хорошо съездили?– Совершенно бесхитростно поинтересовался Рябов, может быть гдето интуитивно стараясь отодвинуть разговор о главном. Отодвинуть, ибо толком не знал, что бы хотел от подобного разговора и что бы вообще хотел от завтрашнего дня. Если – как ему казалось правильным еще два часа назад – сказать все, что думает, и хлопнуть дверью, то помощь Жернова не нужна. Жернов может предложить помощь, но подобного он, несомненно умный человек, не станет делать в открытую, прекрасно зная самолюбие Рябова, доставлявшее старшему тренеру немало хлопот.
      – Ладно, – досадливо перебил Жернов. И даже на расстоянии, не видя лица, Рябов угадал гримасу раздражения на одутловатом лице Владимира Владимировича.– Как я съездил – не это сейчас должно интересовать советскую спортивную общественность. И в первую очередь старшего тренера Рябова.– Смягчившись, добавил:– А съездил прекрасно. Тюменцы делают великое дело! Быть может, сегодня мы еще не до конца понимаем, насколько великое! Проблемы освоения Севера и нефтегазодобычи. В спорте мы тоже не все сразу понимаем… Председатель Спорткомитета, человек мудрый, тут толком не объяснил суть скоропалительно возникшего конфликта и, главное, свою позицию. Предстоящие матчи с профессионалами, которых мы так ждали, а ты, Рябов, шел всю жизнь… И вдруг смена руководства… Я не очень удивил такой постановкой вопроса?
      – Нисколько. Я ведь не вчера родился. А арифметику в пределах дважды два – четыре освоил…
      – Вот и славно. Я так и думал, что не открою этим Америку. Твоя точка зрения? – довольно резко, как на допросе, вдруг закончил он.
      Рябов сам отличался умением внезапно переломить разговор – без этого трудно вести душеспасительные, как он называл, беседы с ребятами, которым палец в рот не Клади. Но резкость в перемене разговора со стороны Жернова его иногда ставила в тупик. Он помолчал и начал отвечать неспешно, издалека:
      – Видите ли, Владимир Владимирович, дорогой, если исходить из того, что тренер – это человек, который стоит в конце не наполненного водой бассейна, смотрит на человека, прыгающего с десятиметровой вышки и тихо говорит: «Лучше бы этого не делать», а после несчастья, что естественно в подобном случае, громко произносит: «Я же вам говорил», тогда мне следовало бы…
      – Послушай, Рябов, я догадываюсь, более того – уверен, что ты способен сочинить любую притчу. Но скажу откровенно: я не симпатизирую людям, которые воображают, будто весь мир против них, – этим они делают главное: чтобы воображаемое стало реальностью. Итак?
      – Ну, коль вы хорошо меня знаете, Владимир Владимирович, то, наверно, не открою вам секрета, что завтра хлопну дверью с такой силой, чтобы потухли свечи на Австралийском континенте. Кстати, очень далеком от хоккейного эпицентра.
      В трубке раздался довольный смешок Жернова:
      – Приблизительно так я и думал. И не рассчитывай, что буду отговаривать. Так бы и я поступил на твоем месте, – он сделал паузу, и в ней Рябов почувствовал, что разговор только начинается.– А кто возглавит сборную в матчах с профессионалами, ты мне можешь подсказать?
      – Стоит ли? Раз ничего не смог доказать делом, то словом и подавно… Еще Вольтер говорил, как весьма опасно быть правым в вопросах, в которых не правы сильные мира сего.
      – Рябов обиделся! Не трогайте Рябова! Он может укусить! Ему, после того как потухнут все свечи на Австралийском континенте, чихать…
      – Я этого не говорил!
      – Но подумал!
      – Поспешное чтение чужих мыслей часто приводит к серьезным ошибкам…
      – А что остается, если на прямо поставленный вопрос не получаешь вразумительного ответа?
      – Мне сегодня трудно сказать что-то вразумительное, Владимир Владимирович.
      – Но когда было легко тренеру Рябову? Когда он боялся возможного падения?
      – Никогда. Лишь считал, что большая куча денег, положенная в место падения, очень смягчает удар.
      Жернов шутку не поддержал:
      – Послушай, Рябов! Я плохо понимаю, почему ты скрытничаешь!
      – Мне нечего скрывать, право…
      – Я вам все-таки преподам пример откровенности. Убежден и готов убедить многих, что решение о вашем отстранении в момент, когда вы всего нужнее сборной, – большая ошибка!
      – Одной больше, одной меньше…
      – Глупости!
      Рябов обиженно фыркнул:
      – Далеко не все, Владимир Владимирович, разделяют вашу точку зрения. Уж не считаете ли вы, что я жажду уйти в канун дела, к которому сам готовился всю жизнь и ребят тянул за уши?
      – Нет, не хочу сказать. Но, Рябов, твой максимализм известен. Это твой недостаток…
      – Это моя философия… И потом, Владимир Владимирович, не вижу смысла обсуждать вопрос, который уже предрешен…
      – Не обижайся, Борис Александрович! – впервые Жернов назвал его по имени и отчеству. – Ошибаться могут все. Скажем, руководство жалуется, что с тобой стало совершенно невозможно работать.
      – Со мной всегда было трудно работать тем, кто с дилетантской непосредственностью лезет решать профессиональные вопросы.
      – Ну, о председателе этого не скажешь!
      – А я о нем и не говорю! У него видов спорта пятьдесят и советчиков-путаников хоть отбавляй! Порой и слушать кого, не знаешь. Ведь в спорте, как в кино, Владимир Владимирович, понимают все. А в хоккее – особенно.
      – Не горячись, Рябов, не горячись! Смири гордыню! Никогда в жизни не простишь себе, коль отойдешь от команды в самый ответственный момент и она проиграет. Убежден, нужнее человека для победы, чем Рябов, сейчас нет.
      – Могу только поблагодарить за лестное мнение, Владимир Владимирович.
      – Благодарить не за что. Поскольку сегодня увидеться не удастся – а хотелось бы, не скрою – и завтра сам будешь решать, как поступить, могу дать совет: не горячись, смири гордыню! Для тебя, Борис Александрович, дело всегда было важнее всего.
      – Я тоже не железный. Или они примут мои условия комплектования команды и проведения серии игр, или пусть играют без меня.
      – Ладно, ладно, – примирительно протянул Жернов.– Я со своей стороны приму кое-какие меры. А к тебе просьба, считай, личного порядка – не горячись!
      – Горячность даже в хоккее штука обоюдоострая. А при конфликте и подавно…
      – Ты за себя ручайся, а вторую сторону я уж, позволь, на себя возьму.
      Он довольно хихикнул, что означало: есть кое-какие идеи!
      – Боюсь, напрасно это, – вяло возразил Рябов.
      – Трусы в карты не играют. Так ты, кажется, учишь своих ребят? Вот и сам попробуй. Ни пуха!…
      Прежде чем Рябов успел сообразить, что Жернов счел разговор законченным, короткие гудки застучали в ухо. Он еще долго держал трубку в руке. Слышал и не слышал гудков. Странно, но обнадеживающий вроде бы. разговор с Жерновым не только не притупил ощущения тревоги, но, наоборот, растравил душу. Сомнения насчет правильности принятого решения об уходе, скрывавшиеся где-то в глубине души и которые он давил своей волей, вдруг выплыли на поверхность.
      Рябов вздохнул, аккуратно, как бы боясь разбить, положил трубку и лег на диван, прикрыв глаза рукой.
      «Что ж, подсчитаем…»

6

      За все время двадцатидневного канадского турне впервые автобус опаздывал к отелю. С опоздания, как потом не раз думал Рябов, неприятности и начались. Впопыхах грузили многоместный багаж. Мальчики из отеля, охая под тяжестью чемоданов и мягких мешков с формой, едва успели покидать вещи в бездонное чрево тяжелого автобуса. Многое пришлось побросать прямо на сиденья. Когда автобус уже трогался, Климов вдруг вспомнил, что оставил в номере самый дорогой сувенир– роскошную ковбойскую шляпу, подаренную каким-то почитателем-фермером именно ему. На поиски шляпы ушло еще десять минут. И как всегда, когда торопишься, находятся тысячи препятствий, тысячи причин, осложняющих путь.
      Будто человек-невидимка бежал перед тяжелым «ровером» и зажигал красный свет на каждом перекрестке-вздохнув тормозами, стеклянная от пола до крыши роскошная коробка упиралась в очередной светофор. Сидевший за рулем негр в белом хирургическом халате с тревогой посматривал то на часы, то на дорогу, где, казалось, не только автобусу – мыши проскочить невозможно. Но он умудрялся пролезать в самые узкие щели.
      До отправления самолета, полыхавшего издали красным флагом на хвосте, оставалось пятнадцать минут, когда последняя голубая стрела с надписью «Аэропорт» уперлась в здание вокзала.
      Повезло, что самолет был недогружен. У стойки оформления уже беспокоившиеся дежурные приняли весь груз на глаз, что сэкономило, по прикидке Рябова, не одну сотню долларов провожавшим организаторам.
      Так или иначе, но в салон воздушного лайнера команда ввалилась почти вовремя, приведя своей шумливостью остальных пассажиров в изумление. Приглядывая за ребятами, Рябов вспомнил, что у трапа с ним кто-то поздоровался. Он обернулся и увидел улыбающееся лицо, выглядывавшее из салона первого класса.
      Приветливо кивнул, сразу же вспомнив, кто этот человек– Жернов, один из самых ярых болельщиков и почитателей его тренерского таланта. Он нередко звонил домой, несколько раз, с нелюбезного разрешения Рябова, заглядывал в клубную раздевалку; охотно помогал ребятам решать домашние проблемы. Рябов считал его добрым мужиком.
      – Приветствую, Владимир Владимирович. Извините, что не ответил…
      – Здравствуй, Рябов! Видел, какую вы тут панику навели. Летчики из-за вас хотели вылет задерживать.
      – И напрасно. Вина целиком организаторов – коль автобус по расписанию подать не смогли, пусть самолет подают!
      – Пользуясь случаем, спешу поздравить – здорово сыграли! Сенсационно!
      – Сенсации нет. Играли с клубами. Вот со сборной бы…
      – Да и так… Контрагенты у меня вроде были неспортивные, но все переговоры с хоккея начинались, хоккеем и заканчивались.
      – Неудивительно. Канадцы считают хоккей своей вотчиной. С изумлением открывают каждый раз, что кроме канадского есть и хоккей советский.
      – Тур длинный, устали небось?
      – Не без этого. Но считаю, что ребята перед чемпионатом мира неплохую подготовку получили. Кругозорчик кое-кто немножко расширил…
      Подошла стюардесса.
      – Товарищи, пожалуйста, пройдите на свои места! Взлетаем!
      – Обязательно, милочка, обязательно пройдем, – ответил Рябов.– Владимир Владимирович, извините – порядок в Аэрофлоте превыше всего…
      – Поднимемся, заглядывай к нам в салон, поговорим о жизни.
      – С удовольствием! Дорога длинная – еще находимся друг к другу в гости.
      Рябов вновь пересчитал ребят. Вторая пятерка принялась за игру. Фишки переходили из рук в руки, и Рябов не только точно знал, во что играют, но и кто выиграет – Климов.
      «Как им только не надоест? Игра для дураков. И победитель заранее известен. Хоть бы компаниями поменялись. Влияние хоккея, вырабатывающего устойчивый стереотип, – пусть плохо, но своим составом».
      Рябов тщательно пристегнул ремни. Он делал это сразу, как только садился в кресло, без напоминаний, и приучил всю команду, доводившую в былое время стюардесс почти до истерики.
      Теперь парни предпочитали играть в другие игры с теми же стюардессами. Особенно преуспевал Ветров. Казалось, он знал по имени всех смазливых девчонок еще до того, как они поступали на работу в Аэрофлот.
      Пассажиры сидели уже на своих местах, когда в проходе появился командир корабля с предвзлетным осмотром. Рябов с удовольствием признал в нем еще одного из своих знакомых. Они уже трижды вместе пересекали океан.
      – Здравствуйте, товарищ Рябов! Всех птенцов собрали?
      – Здрасьте, здрасьте, капитан! Под вашим руководством лететь – что в сейфе отдыхать! Гарантия!
      – Так налегке летим! Вы тут вон сколько шайб оставили!– он белозубо засмеялся, продолжая исподволь осматривать салон. Оставшись удовлетворенным, наклонился к Рябову и шепнул: – Счастливого полета.
      – И попутного ветра, – ответил Рябов.
      – После набора высоты, если позволите, загляну. А то, честно, в рабочей чехарде и не уследил, как с канадцами сыграли.
      – Заходите, милости прошу. Только моих салажат, пожалуйста, в кабину не пускайте. Они потом женам трепятся, что самолеты водят. Те в ужасе: теперь-то уж точно овдовеют из-за легкомыслия пилотов…
      Шмелев была фамилия командира корабля. К своему огорчению, Рябов не мог вспомнить имени и отчества. И очень уповал, что перед самым взлетом по радио объявят кто приветствует «уважаемых пассажиров».
      Заработали двигатели. Густой свист прошелся вдоль обшивки. Машина легко дрогнула и покатилась по дорожке, постукивая на стыках бетонных плит.
      Момент взлета Рябов не любил. Больше, чем посадку. К своим многочисленным полетам относился фаталистически. А собственно, что ему оставалось? Смерти не боялся: от нее никто не застрахован, считал он, рано или поздно костлявая придет. Не любил самолет потому, что уж больно противно сидеть бараном: что бы ни случилось – ты вне игры, ты только груз! От воли твоей зависит лишь выбор: Можешь перекреститься, можешь маму родную вспомнить.
      То ли дело за рулем автомобиля… Ежели и получится что – сам за баранку держался, а значит, сам и виноват.
      За долгие годы спортивной жизни, особенно руководя такими нелегкими компаниями, как хоккейная команда, да еще на уровне сборной страны, Рябов привык брать на себя все бремя любой ответственности. Без решительности, без сохранения контроля над обстановкой не мыслил своей жизни.
      Яркое солнце перебежало из левых иллюминаторов в правые – машина развернулась в конце взлетной полосы.
      В салоне притихли, задавленные возросшим ревом. Дрожь металла передала волнение двигателей людям.
      Рябов подумал, что сел неправильно – надо было перейти вон туда, к аварийному люку, где сидит Климов. Но шкодливая эта мысль отлетела со стремительностью, с которой побежала назад земля – и яркая трава, и красные бакены сигнальных ламп. Показалось, что они уже оторвались от земли, когда резкий удар сотряс машину где-то под брюхом, отдался в правое крыло. Самолет как-то сразу наполнился недоумением – первым предвестником страха. Рябов невольно вжался в кресло. Ему показалось, что продолжающаяся вибрация вот-вот развалит самолет на части. Но внезапный грохот пропал вместе с тряской. Когда он открыл глаза – машина висела в воздухе. Круто задрав нос, «ил» уходил в безоблачное небо.
      Рябов воровато огляделся, не видел ли кто его минутной слабости. Похоже, что все испытали нечто подобное. Только Климов, держа фишки в руках, спрашивал у приятелей:
      – Что там?… Что там случилось?
      Машина между тем упрямо набирала высоту. Но Рябову не понравилась бледность стюардессы, заглянувшей в их салон. Она как-то виновато пробежалась по нему, проверяя, все ли на местах, и сделала чересчур ласковое замечание американцу, отстегнувшему ремни слишком рано.
      – О пробку споткнулись? – спросил Рябов как можно тише, когда она проходила мимо.
      Стюардесса шарахнулась от его шепота, но потом взяла себя в руки.
      – Похоже. Точно сказать не могу. Узнаем – сообщим по радио.
      Она ушла в голову самолета, и Рябов проводил ее долгим изучающим взглядом.
      «Врать вас приучили так же здорово, как и держать себя в руках. Ежели какой непорядок, то девочка самообладания не потеряет, не в пример некоторым из моих героев».
      – Климов, это ты так громко фишку об столик бросил? – пошутил Рябов, обращаясь к впереди сидящим.
      – Клянусь, Борис Александрович, что и по одной раздать не успели, как грохнуло. Не знаете что?
      – А ты штаны пощупай, сухие ли?
      – Щупал, Борис Александрович. От непонимания пока и сухие. Если скажут, что это крыло отвалилось, сейчас же и намокнут…
      Ребята дружно захохотали. Вновь выглянувшая из-за занавески стюардесса с благодарностью одарила веселый салон натянутой улыбкой.
      «Не первый раз по летному делу – чую, неприятностью попахивает. Насколько серьезной? Так и есть! Не пронесло. Пошли по кругу, и это неспроста!»
      Внимательно проследив за креном самолета, Рябов окончательно убедился, в отличие от все успокаивавшихся пассажиров, что машина идет по кругу. Встал и, несмотря на протест стюардессы, направился к пилотской кабине:
      – Девочка, успокойтесь. Мы со Шмелевым старые приятели. Тем более он приглашал…
      – Но командир не предполагал, что с тележкой…– она осеклась.
      Рябов многозначительно поднял палец:
      – Вот именно.
      Он еще не подумал, как попадет в кабину через закрытую дверь – то ли стучать, то ли звонить, как у садовой калитки. В открывшейся двери вырос Шмелев.
      Командир выглядел спокойным, хотя, как показалось Рябову, излишне собранным.
      – Что с тележкой? – пошел ва-банк Рябов, использовав очень скудную информацию стюардессы.
      Шмелев не удивился, будто разговаривал со специалистом:
      – Не только тележка, думаю… Точно определить пока не можем. Ясно одно – левая не убирается.
      – Полетим с неубранной?…
      Шмелев как бы очнулся и, снисходительно улыбнувшись, отчего Рябов понял, что сморозил какую-то техническую глупость, сказал:
      – С неубранной тележкой далеко не улетим. Еще ведь и садиться надо…
      – Уж лучше дома пытаться…
      – Не убежден… Путь дальний… Впрочем, гадать не будем. С контрольным пунктом договорились, что снижаемся до бреющего и с помощью фотосъемки попробуем выяснить, что произошло. Датчики показывают разгерметизацию полости левого крыла. Ребята спокойны?
      – По-разному…
      – Постарайтесь их успокоить, Борис Александрович. Во время матчей вам это удается.– Шмелев откинул рукой длинные седеющие волосы со лба.– Не исключено, придется играть ответственный матч…
      «Решающий», – поправил про себя Рябов, но виду не подал:
      – Конечно, я им сейчас запущу какую-нибудь утку…
      – Только учтите: при необходимости мы предупредим всех пассажиров…
      – Учту.
      Растянув сладкую улыбку до ушей (Рябов представлял, какой дурацкой она выглядит под его большим крючковатым носом), он отправился на место. Перебрасываясь ничего не значащими словами с пассажирами, жадно тянувшимися к командиру корабля с вопросами, за ним следом прошел Шмелев.
      Тяжелая машина тем временем шла, очевидно, по очень большому кругу. Как теперь прикидывал Рябов, готовилась к заходу на бреющий полет.
      – Уважаемые пассажиры! Наш самолет идет на снижение, просим всех пристегнуть ремни и воздержаться от курения! – объявили динамики без всякого дальнейшего пояснения. Потом по-английски, потом по-французски…
      Машина сразу же загудела: кто пристегивал ремни, кто терзал соседа расспросами, а кто успевал сделать и то и другое.
      Как все реактивные машины с хвостовым расположением двигателя, самолет снижался неприятно. Чуть сбрасывался форсаж, нос вязко проваливался вниз, вызывая у Рябова невольный приступ тошноты, подступавшей к горлу. Перехватывало дыхание. Сейчас такие завалы Рябову, знавшему о тележке, казались особенно неприятными. Старался не думать ни о них, ни о себе. Как можно скрытнее наблюдал за ребятами. В нем росло невольное раздражение от их полной, такой мальчишеской беспечности.
      Однако подумал: «Стоит ли осуждать их, привыкших к полетам больше, чем некоторые привыкают к ежедневной поездке на трамвае на работу и с работы?»
      Земля приближалась неотвратимо и стремительно. Рябов смотрел на пестрые пауки световых пятен, на сверкающие транспортом жилы автострад и пытался представить себе, что делается сейчас в пилотской кабине и что делается там, на земле, где все глаза устремлены в небо, на приближающийся с, может быть, неразрешимой технической загадкой советский лайнер. Рябов старался даже в мыслях не пользоваться понятиями «роковой», «последний»…
      – Сколько же мы тут просидим? – недовольно, на весь салон спросил Климов.– Моя Дунечка опять зря встречать приедет.
      Из всех сидящих, не считая экипажа, лишь Рябов знал, что пока посадки не будет. Знал и другое: когда опять станем, если сможем, конечно, набирать высоту, не миновать паники.
      – Ты свои луковицы голландских гладиолусов небось в чемодан сунул? – спросил Рябов у Климова.
      – Да. А что?
      – Сколько раз тебе говорил: в сумку класть нужно! Грузовая служба так вещи кантует, что из гладиолусовых луковиц тюльпанчики вылупятся.
      – Я их хорошо обернул!
      – В десяток шарфиков для подружек! – хихикнул кто-то.
      Рябов не любил тряпичные разговоры, хотя деться от них было некуда. Он считал, что лучше направлять их самому, чем бросить на самотек. Борясь с меркантильностью некоторых, он приучал возить из заграничных поездок не только барахло – ребята молодые, известные, всегда на виду и должны одеваться модно, – но и такие, по мнению ребят, глупости, как луковицы цветов, мальки редких рыб для аквариумов и щедрые, яркие игрушки детям.
      Рябов остался очень доволен, когда почти час проторчали в цветочном отделе универмага, старательно и, как он заметил, с большим желанием выбирая семена и луковицы цветов.
      Машина снова клюнула. Рябов выглянул в иллюминатор. Она шла бреющим полетом над землей. Мелькнула контрольная башня аэропорта. Мгновение – и кончилась полоса. «Ил» снова начал набирать высоту.
      Вокруг загалдели. Ветров что-то спрашивал, но Рябов сделал вид, что ушел в созерцание земли, вновь удалявшейся за толстым стеклом иллюминатора.
      «Через несколько минут выяснится, что мы имеем на сегодняшний день. А может быть, завтрашнего уже и не будет? Неужели непоправимо? Это так несправедливо– ребята здорово поработали и соскучились по дому. Хотя справедливость имеет один серьезный недостаток – часто приходит к нуждающимся в ней слишком запоздало».
      Он начал копаться в памяти, вспоминая невеселые авиационные истории. Их было немного – то отказывал двигатель, то едва дотягивали па остатках горючего. Из головы все не шли случаи пострашней. Вроде мюнхенской катастрофы с футболистами «Манчестер Юнайтед».
      – Уважаемые пассажиры! – раздалось в динамиках. Салон притих, глядя на горящие надписи: «Пристегнуть ремни», «Не курить».– Предлагаем вашему вниманию выступление командира корабля товарища Шмелева, – пропела стюардесса, но Рябов не уловил торжественности в ее голосе.
      – По техническим причинам мы вынуждены временно изменять курс и сделать пробный заход на посадку, чтобы проверить состояние одной из подвесок. Мы продолжаем полет, и о дальнейшем вас будут информировать, как обычно, стюардессы. Я считал необходимым объяснить вам лично, поскольку меня многие спрашивали, зачем мы выполнили этот маневр. Спасибо за внимание.
      Голос стюардессы повторил на английском и французском языках сообщение командира корабля.
      Рябов решил несколько выждать, а затем еще раз навестить Шмелева. Но подошедшая стюардесса попросила его пройти в салон первого класса, плотно задернув за ним штору.
      За удобным столиком сидели Жернов и командир корабля.
      – Присаживайся, Борис Александрович, – Жернов показал на место рядом с собой.– Вот товарищ Шмелев нас сейчас порадует…– Жернов осекся, и Рябов обратил внимание, что Шмелев как-то сразу постарел и осунулся.
      «Значит, дурно!» – невольно екнуло сердце. Шмелев обращался к министру:
      – Владимир Владимирович, канадцы передали, что съемка и компьютерный расчет показали, что у нас лопнули два баллона левой подвески. И, видно, куском покрышки пробило плоскость крыла. Судя по датчикам, повреждений жизненно важных узлов, скажем, магистралей горючего, нет. Но лететь нельзя. Будем садиться в порту отправления. Задача – выжечь как можно больше горючего. В порту уже готовят специальную полосу. Ничего особо страшного нет, но повышенная доля риска несомненна. Садиться придется на одну тележку. Наши ребята такое выполняли при испытательных полетах.
      – Как будем с людьми? – спросил Жернов, обращаясь одновременно и к Шмелеву и к Рябову.– Хоккеисты-то выдержат. Они парни стойкие. А вот остальные…
      – Думаю, – ответил Шмелев, – пока оставим, как есть. Непосредственно перед посадкой придется сказать правду.– Шмелев усмехнулся.– Ну, не всю правду, а лишь ту ее часть, которая необходима, чтобы приготовиться к посадке и принять надлежащие меры…
      Шмелев ушел к себе. Они с Жерновым долго сидели молча.
      – Пожалуй, пойду к ребятам, Владимир Владимирович, – Рябов от волнения потер руки.– Боюсь, как бы информация не проникла помимо нас. Я своих орлов знаю, они, если захотят, узнают о событии раньше, чем событие произойдет.
      – Как личное-то ощущение, Борис Александрович? Выкарабкаемся?!
      – В смысле не упадем? Поскольку оптимизм от пессимизма отличается только датой конца света, то считаю, пронесет. Раз пять уже проносило. Как-то молния врезала по моторам. На двух садились…– без всякого энтузиазма в голосе сказал Рябов.
      Он встал и пошел в свой салон. По настороженному молчанию можно было судить, что серьезность положения понимают, хотя и не до конца. В минуты самого обидного проигрыша на него не были устремлены так единодушно глаза всей команды. Рябов улыбнулся. И услышал легкую волну вздохов облегчения.
      «Верят, значит!»
      Потеплело на душе, и Рябов, улыбнувшись еще шире, громко, чтобы слышали посторонние, сказал:
      – Уж когда не повезет, так не повезет. Сами на самолет не опоздали, так теперь эта телега часа на три задержится. А в Москве ждут…
      Это была ложь. Явная ложь. Ложь, которую он не приемлел физически. Но это, как в безвыходной игре, единственный совет – сражаться до конца.
      Он плюхнулся в кресло, показавшееся слишком жестким, и, достав бумаги, принялся их перебирать. Изредка что-то выписывал, время от времени обращаясь то к одному, то к другому с мелкими вопросами по прошедшим играм, говорил о предстоящем двухнедельном сборе.
      На одних деловитость Рябова действовала подобно новокаиновой блокаде, снимая страх. Другие, что интеллектом погрубее, реагировали на игру Рябова недоверчиво. Трушин лишь кивнул в ответ на слова: «После возвращения займемся ускорениями».
      После паузы внезапно произнес:
      – Если вернемся…
      Они встретились взглядами. Рябов увидел в глазах Трушина неприкрытую тоску. Едва сдержал презрительную улыбку, но взгляда не отвел. Трушин отвернулся.
      Глотов сидел, сжавшись, глядя то на Трушина, то на Рябова, не понимая смысла их разговора и не желая расставаться с неведением. Чанышев, сосед Глотова, самый умный из разыгрывающих, по кличке Профессор, склонился над столиком и что-то лихорадочно писал. Поскольку Рябов, приподнявшись, мог увидеть, что пишет Чанышев, он так и сделал. Рябов готов был поручиться, что тот пишет прощальное письмо…
      «Прошло тридцать минут после повторного подъема. По словам Шмелева, летать еще часа четыре, а потом – посадка. И может быть, все…»
      Рябов закрыл глаза, откинул спинку кресла. Бумаги, не глядя, сунул в сетку перед собой.
      «И может быть, все… Проклятье! Тогда зачем и недоспанные ночи, и отказ от житейских удовольствий ради большой цели, которой не суждено достигнуть? Или достигнут другие, уже без меня. И все повторится – и весна, и первое свидание с Галиной, ее, конечно, будут звать иначе, – все это будет без меня. Что же… Я, пожалуй, доволен жизнью. Только маловато прожил… Как останется Галинка? Сколько раз говорила: брось мотаться по свету! К сожалению, теперь ее правда…»
      Он редко дремал в самолете и при всем желании не смог бы задремать сейчас, но твердо решил прикинуться спящим. С тревогой вслушивался то в свист двигателей за бортом, то в хождения по самолету, то в слова, которые неслись как бы сверху.
      «Тогда с молнией… Тоже делали рискованную посадку. В ленинградском аэропорту, вместо. Москвы… Сели будто на исправной машине. И Сомов, левый крайний, тогда напился полстаканом водки, которую принял на радостях тут же в буфете. И потом неделю не мог играть. То ли язва открылась со страха, то ли водкой опалил…»
      Рябов постарался отвлечься, думать о чем-то занятном, радостном, но это оказалось выше его сил. Голос стюардессы вернул его к действительности:
      – Уважаемые пассажиры! Наш самолет идет на вынужденную посадку. Просим всех выполнить формальные меры безопасности, необходимые в таких случаях. Пристегнуться ремнями в обязательном порядке. Откинуть спинки свободных кресел впереди и рассесться так, как укажет стюардесса. Столики просьба закрыть. Твердые предметы с верхних полок снять. Ноги следует упереть в спинку переднего сиденья…
      Сообщение, наложивши«» на резкое снижение самолета, как бы заставило повзрослеть видавших виды ребят. Они сосредоточенно выполняли все, что говорила стюардесса. И только Климов сказал:
      – Пропадут луковицы гладиолусов… А ведь голландские…
      – Брось трепаться! – прикрикнул на него Рябов. Самолет стремительно снижался. Показалась земля, вынырнувшая из облаков прямо под крыльями. Вот-вот, и она ворвется в люки аварийных выходов.
      Рябов лишь стиснул кистями подлокотники кресла и наклонил вперед голову, словно шел в атаку. Каждой клеточкой своего существа он ощутил то первое, которое могло оказаться последним, прикосновение к земле.
      Огромная машина скользнула с резким креном на правое крыло: пилот освобождал, как и говорил, левую тележку. Всю пилотскую мудрость и чутье вберет в себя одно движение штурвала.
      Он верил Шмелеву. «Но выдержит ли вторая тележка такую тяжелую машину?» – сомнение, которое сквозило в словах командира корабля…
      Машина покатилась по земле так же легко, как только что висела в воздухе. Между твердью и небом как бы внезапно возник мост – мост пилотского мастерства.
      Рябов зажмурился, ожидая, что сейчас машина ляжет на левый бок, чиркнет крылом и закрутится в водовороте огня и растерзанного металла. Но «ил», наоборот, клонился вправо. Началось торможение. Прежде чем Рябов успел подумать о счастливом исходе, всеобщий вопль восторга заглушил слова стюардессы о том, что «наш самолет…».

7

      Прозвонил минут пятнадцать, пытаясь пробиться сквозь неизменные короткие гудки. Они раздавались, едва он набирал пятую цифру номера телефона начальника Управления хоккея. Это был милый молодой человек, который не только превосходно разбирался в хоккее, но, в отличие от некоторых функционеров, с которыми Рябову приходилось сталкиваться, никогда не мешал работать творчески.
      Рябов не хотел звонить ему до завтрашнего заседания, представляя, как поставит начальника управления в глупое положение. Практически тот ничего не может изменить в завтрашней раскладке сил, но должен будет уже сейчас, в разговоре, определить хотя бы формально свою точку зрения: то ли отнестись к Рябову со всей официальностью, то ли, памятуя о сложившихся в целом добрых отношениях, попытаться поддержать, идя против своего руководства.
      Но Рябов вспомнил, что еще в прошлый понедельник отдал в управление проект канадского письма по поводу предстоящих встреч. Оно касалось чисто спортивных, а не экономических аспектов. Письмо могло уйти за его подписью, что было бы в свете возможного и наиболее вероятного хода завтрашних событий, по крайней мере, глупо.
      Телефон, занятый в течение почти четверти часа, вдруг умолк и оставался немым при дальнейших попытках.
      Рябов выругался:
      «Ну и дьявол с ним! Пусть идет письмо, как идет. Если освободят от сборной, шила в мешке не утаишь. Одной глупостью больше, другой меньше – один ответ. Главное я сделал – серия будет! Без меня или со мной…» – Он как бы споткнулся, уж больно фальшиво звучало это мысленное признание: ему совсем не все равно, кто выведет сборную в серии, о которой мечтал на протяжении последних, особенно многотрудных лет.
      Рябов все еще держал руку на трубке, решая: звонить или на этом закончить попытки изменить подпись под письмом? Телефон буквально забился у него под рукой:
      – Борис Александрович! Борис Александрович! – неслось из трубки, и он признал голос Ляли Глотовой, председателя женсовета команды.
      – Не кричите так громко, Лялечка. Я весь внимание. И хотя стал глуповат на старости лет, но слух, как в молодые годы…– Рябов любил пококетничать с женщинами по поводу своего возраста. Чем старше становился, тем охотнее это делал, хотя заведомо знал, что в ответ понесутся вздохи: «Вы прекрасно выглядите! Дай бог любому молодому!» Такая ложь прекрасна уже потому, что ничего не стоит.
      Лялечка, как всегда, не обращала внимания на то, что говорят другие.
      – Борис Александрович! Прямо и не знаю, с чего начать… Так ужасно, так ужасно!
      – Сгорела каракулевая шуба? – спокойно спросил Рябов, изрядно наслышанный о заветной покупке Лялечки.
      – Ну вас, Борис Александрович! Все шутите…
      – Если серьезно, то не иначе, как хунта в женском комитете захватила власть, свергнув очаровательную Лялечку с трона…
      – Господи, нашли трон! Я готова сию минуту переложить этот крест на плечи любой, кому придет в голову…
      – Знаю, Лялечка, знаю! Вы стали президентшей только из уважения к старому Рябову, к его безумной идее объединить в команду не только мужей, но и жен. Естественно, в свою собственную команду.
      – Ах, Борис Александрович! Вы сегодня просто невыносимый. Я бы с удовольствием пошутила вместе, но, во-первых, нам очень печально, ибо Юрка сказал, что вас снимают…
      – Чтоб уж так определенно «снимают», я утверждать не могу…
      Но Ляля не обратила внимания на допущенную бестактность. Рябов понял, что она действительно чем-то очень озабочена.
      – Так что, Лялечка, пока я не снят, пожалуйста, излагайте просьбу женсовета…
      – Не женсовета, Борис Александрович…– Лялечка всхлипнула в трубку. Поразительно! Чтобы Лялечка, которая железной рукой вела по жизни не только своего Юрку, а через жен и других Юрок, ревела, такого не вспоминалось. Ведь он, Рябов, родил этот женский комитет, собственно, из-за нее, Ляли Глотовой, из-за ее сильного, настырного характера, умения по-свойски со всеми ладить, стоять в центре общих интересов…
      Правда, если быть честным до конца, то впервые идея создания совета жен при команде пришла, так сказать, от обратного. В клубе, куда был назначен новоиспеченный, зеленый тренер Рябов, всем нелегальным комитетом заправляла жена футбольной звезды местного значения. Она не только и не столько заботилась о том, что заботило его, тренера, сколько «радовала» перед каждой игрой заявлениями вроде «Чижиков сегодня играть не должен, Пыжиков лучше» и грозила мерзкими ультиматумами.
      Рябов сразу же вошел с ней в конфликт, в довольно резкой форме предложив проводить завтра утреннюю тренировку вместо него.
      В жизни, однако, может пригодиться все -даже печальный опыт. Когда он стал только хоккейным тренером и пытался мобилизовать все возможные и невозможные резервы команды, чтобы сначала сделать клуб чемпионом страны, а потом многие годы не упускать это звание, Рябов вспомнил о женсовете.
      Отплакавшись, Лялечка пропищала:
      – Это моя личная просьба, Борис Александрович. Не знаю, как и сказать… Всегда приходилось заниматься делами чужими, а когда самой коснулось – руки опускаются.
      – Лялечка, не стоит драматизировать! Думаю, если присмотреться, дело и выеденного яйца не стоит. Ведь так уже бывало, Лялечка?
      – Бывало, Борис Александрович! Всякое бывало, но такого еще никогда… Юрка загулял. Вторую ночь дома не ночует…
      – После игры и не возвращался? – быстро прикинул Рябов.
      – Возвращался. Но вечером мы повздорили… Здорово поругались… Мне надоело его хамство, Борис Александрович.– Лялечка вновь всхлипнула.– Я ему все и выговорила. Что жду его всю жизнь, что видимся раз в сто лет, а он и этот единственный раз с приятелями где-то прогуляет, И был дома, и нет…
      – А что женсовет по этому случаю думает? -спросил Рябов.
      Лялечка помолчала:
      – Об этом еще никто не знает…-Она снова всхлипнула.
      – Не предполагаете, Лялечка, где он может быть?
      – Предполагаю, – понуро сказала она.– У нее… У этой стервы!
      – Знаете, Лялечка, я завтра утром тренировку не веду. В комитете своя игра будет. Но днем попрошу Глотова обязательно явиться ко мне. Поговорю с ним.
      – Только чтобы не подумал, будто я нажаловалась…
      – Конечно, Лялечка! Поскольку я у вас каждую ночь караулю под дверью, то сам и выследил…
      Лялечка не поняла юмора. Люди, у которых стряслась беда, плохо воспринимают юмор, особенно если он по их адресу.
      – Нет, пусть вам Зойка скажет… Я с ней на случай проверки договорилась. Потом без денег сижу… Он уже которую зарплату не отдает. Бюджет мой летит кверх тормашками.
      – Это естественно, Лялечка! Бюджет…– Рябова немало удивило, что в общем-то не очень изысканная Лялечка в трудную минуту привлекла в свой лексикон такое мудреное слово, как «бюджет», – он всегда должен лететь. Ибо это самый испытанный способ узнать, что не можешь жить на то, что зарабатываешь.
      – Я тут продала кое-что…– всхлипнула Лялечка.
      – Ну, председатель, хватит пищать! Уверен, у него со «стервой» не серьезно. Случались и прежде с ним такие зигзаги. Я со своей стороны по-мужски с ним потолкую. А вам совет: подъезжайте-ка завтра на тренировку и, будто ничего не произошло, заберите домой. До моего звонка…
      – Не пойдет он, Борис Александрович! Прошлый раз за ним пришла…
      – Видел. Но когда мы вышли, что-то вас в холле не было…
      – Уйти велел. Сказал: сразу же домой поеду!
      – Обманул, значит?
      – Угу!
      – И не звонил, не соврал что-нибудь?
      – Соврал! Кто-то пригласил на день рождения. – Может, так и было?
      – Нет… Мне девчонки точно разузнали…– Она опять заревела.– А сегодня в магазине незнакомый мужик подходит и говорит: «Скажи своему мужу, что, если он канадцам проиграет, я с ним здороваться не буду». А как я Юрке скажу, если сама уже с ним не здороваюсь…
      Рябов засмеялся.
      – Чего смеетесь, Борис Александрович?
      – Да так… Простите, Лялечка! Я не над вами. Одно старое дело вспомнилось… Аналогичное. И смею уверить, все кончилось благополучно.
      – Да ну вас!
      Рябов даже представил себе, как она машет рукой, будто отгоняет саму мысль о возможности такого благополучного исхода.
      – Перестаньте пищать, Лялечка! Вы же знаете мой принцип: на жен хоккеистов распространяются те же законы, что и на игроков, А принцип один: всякий, допустивший мысль о проигрыше единственной игры, – еретик!
      Он повесил трубку, прикидывая, когда сможет завтра повидаться с Глотовым. Да будет ли и сам в состоянии провести такой, судя по всему, нелегкий разговор? Останется ли у него на это юридическое право? Что касается морального, то Рябов не сомневался: он сделал в хоккее столько, что нет силы, способной это право отобрать.
      «Эх, если бы на воспитание хоккеистов оставалась хотя бы половина тех денег, которые тратятся учеными мужами на социальные и психологические исследования о спорте. Куда бы больше пользы».

8

      – И запомните…– закончил он последнее наставление перед самым выходом на разминку, – матч двух таких старых друзей -это не вопрос жизни и смерти, это нечто поважнее!
      Ребята потянулись к выходу, а он остался стоять посреди комнаты, чрезвычайно довольный собой. Утром на тактической установке и днем, готовясь к вечерней игре, он мучительно долго и тщетно искал слова, которыми хотелось бы закончить речь, будто забить гвоздь. Но нужные слова заранее подобрать нелегко. И вот сейчас, когда предледовая лихорадка охватила каждого – от врача до вратаря, слова родились сами, как часто и случалось.
      Рябов любил импровизации, напоминавшие красивую комбинацию на льду. Они рождались, лишь когда находился в отличной форме – что физической, что душевной.
      Он пошел следом за командой, но к борту подходить не стал, а задержался в проходе, глядя, как катаются ребята, разминаясь по уже много раз отработанной схеме. Его больше интересовало, как реагируют они на гвалт, стоящий на трибунах, на мелькание канадских флагов, на скандирование: «Кенада, гоу-гоу!», какофонию труб, трещоток и ручных сирен.
      «После канадского тура ребята стали относиться к атмосфере в зале спокойней, но тем не менее нельзя считать, что обстановка вокруг не действует. Враки все это. Или пустое бахвальство. Вот и сегодня за обедом Паршин признался, что довольно трудно играть на большом стадионе. А я ему с ходу: „Почему же трудно? Площадка стандартного размера!“
      Ребята катались внешне спокойно. Правда, Рябов, хорошо зная их, видел, что полностью волнение снять не удалось. Да и смешно требовать спокойствия перед матчем, решающим судьбу золотых медалей.
      От мыслей отвлек знакомый канадский журналист. И хотя Рябов категорически отказывался от всех интервью в минуты, непосредственные перед матчем, он не стал обижать канадца, тем более что тот просил разрешения задать всего один вопрос.
      – Вы уверены в победе? – спросил он и извиняюще развел руками.
      Рябов прекрасно понял, что на его ответе канадец собирается построить здание будущего отчета. Сам человек пишущий, он привык быть настороже и в то же время давать интервьюирующему необходимую пищу для разговора.
      – Не уверен, но надеюсь! – Он сказал по-английски, медленно выговаривая слова. И также извиняюще развел руками.
      Канадец восторженно вскинул блокнот:
      – Браво, мистер Рябов. Спасьибо! – добавил по-русски.
      Ребята закончили разминку. На изрезанный лед выползли пузатые уборочные машины. Рябов решил в раздевалку не возвращаться, чтобы хоть этим раскрепостить ребят. Только через плечо бросил второму тренеру, шедшему из командной коробки:
      – В раздевалку никого не пускать. Никого!
      Увидев, что канадец разговаривал с русским тренером, еще двое журналистов ринулись к нему, но он решительно замотал головой и, по-судейски скрестя руки, ответил отказом.
      Повернул в проход между рядами за судейской будкой у ворот. Заложив руки за спину, принялся медленно шагать взад и вперед, не глядя на трибуны. Со стороны походил на фельдмаршала, дожидающегося начала битвы или в разгар самой битвы – подхода главных сил, чтобы бросить их в бой.
      Рябов не смотрел на трибуны, но видел, что там происходит, как видел и репортеров, напряженно следивших за ним. Это была его минута. Внимание людей, показывавших пальцами, кивавших в его сторону головами, было обращено к нему непосредственно, а не к команде. Репортеры вокруг закружились толпой, тем самым еще больше привлекая внимание зрителей. Но как ни сладостно подобное мгновение, оно кончается, как кончается все.
      Свист и рев трибун заставили Рябова оглянуться – из прохода первыми выходили канадцы, а наши толпились еще в коридоре. Рябов отметил про себя, что они напрасно уступили дорогу.
      «Сейчас нельзя уступать ничего, даже право первым пройти в дверь! В таких матчах надо выигрывать любую мелочь: получить лучшую раздевалку и весело, первыми выйти на лед, чаще, чем соперники, раздавать улыбки и, конечно, забивать больше шайб. Последнее само не приходит, и потому важно все сопутствующее».
      Некоторые из знакомых канадских игроков здоровались с ним. Он отвечал кивком головы и приветливо улыбался.
      Потом, словно сквозь рентгеновский аппарат, пропустил свою команду и пошел следом, полуобнял Глотова и прошептал ему:
      – Покатайся, Юрочка, покатайся. Не только под горку, но и назад, в горку! С тебя лепить свою игру будут остальные. Покатайся.
      Со стороны их разговор выглядел заговором. Тренер канадцев из своего загона внимательно следил за ними. На него-то и играл Рябов.
      Для начала уступили вбрасывание – он отметил неудачу в своем кондуите.
      «От профессионалов у канадцев жадность к шайбе при вбрасывании. Если мы не научимся сражаться от первой секунды, когда шайба еще не коснулась льда, до последней – когда влетела в сетку ворот, профессионалов не одолеть».
      Уже через минуту Рябов перестал реагировать на окружающее. Для него существовала только игра. Игра в его понимании, которая разнилась от представления большей части толпы, сидящей на трибунах. Иногда отличалась от действий тех, кому доверил он на льду осуществление выстраданных замыслов, рожденных в трудной совместной работе.
      Проигрыш первого вбрасывания давно стал его персональной дурной приметой. И она начала оправдываться с самого начала. Тройка «кормильцев» отыграла плохо – канадцы предложили силовую борьбу на всей площадке, «втыкая», где только могли, не давая раскатиться и начать атаку. Этим, правда, они, медлительные, и свою игру смяли. Но им, очевидно, было важнее с самого начала не давать играть нашим. А заодно и припугнуть, если испугаются. Наивно! Уж сколько раз рябовские воспитанники доказывали, что готовы принять жесткость не только канадских любителей, но и профессионалов. Рябов готовил их к самой жесткой борьбе.
      Обе пятерки, словно давно мечтали о такой игре, яростно вступили в единоборство – они жертвовали качеством игры, построенной на скорости, но зато выигрывали психологически. Рябов прикинул, что минут пять такой игры можно себе позволить.
      «А потом срочно перестроиться. Атаку начинать немедленно, без раската. И скорость, скорость, скорость… Вперед – и также быстро назад. Пока работают моторы…»
      Ребята садились на скамейку, ошалевшие от борьбы, молчаливые и ничего не воспринимающие. Потому Рябов не делал замечаний, только сказал:
      – Мальчики, если напрашиваются товарищи канадцы – возвращайте все с лихвой: на каждый втык таким же втыком! Но не заводиться.
      Похоже, что завелся сам и «передержал» ситуацию. Сразу же последовало наказание. Формально был виноват защитник, внезапно отдавший шайбу на крюк канадцу, и тот открыл счет. Рябов считал, что виновник он, допустивший суету слишком долго. Извиняло одно: за гол, которому канадцы радовались искренне, как дети, хлопая автора перчаткой по шлему, тем самым глуша его и так ошалевшего от радости, канадцы отдали главное – верх в единоборстве. Каждый с каждым… Оно не реализовалось пока в цифрах, загорающихся на табло, но скрытые от тысяч глаз маленькие победы Рябова успокаивали – рано или поздно они обернутся забитыми шайбами.
      И действительно, игра, внезапно для зрителей, но вполне закономерно для него, сломалась настолько, что в блокноте он отметил одиннадцать бросков по канадским воротам и только два по своим. И то дальних; безопасных. Рождалось малоприметное, но впечатляющее преимущество.
      Рябов начал выпускать ребят на лед, подбадривая то жестом, то словом, словно дирижер, взвинчивающий темп исполнения и без того мажорной части симфонии.
      Ему сегодня особенно нравился Глотов. Играл широко и свободно. Проход, который он предпринял, перехватив шайбу, между двух защитников, только по случайному стечению обстоятельств не закончился голом– оставшийся на льду осколок клюшки защитника, сломанной в борьбе, завалил Глотова у ворот. Лежа в немыслимой позе, Глотов успел протолкнуть шайбу мимо вратаря, но она попала в «трубу» и ушла к правому борту. Одна из трех явных возможностей взять ворота. Запас прочности в игре был для Рябова настолько очевиден и велик, что счет не огорчал. Решил в перерыве далее не говорить о неиспользованных возможностях.
      В конце первого периода канадцы предприняли штурм, пытаясь закрепить успех. Отлично отыграл Гурков. В сложной ситуации он повторил один к одному прием, над освоением которого они бились с Виктором едва ли не месяц.
      Рябов пометил в кондуите, что об этом надо непременно сказать в перерыве, а при разборе игры весь его построить на примере Гуркова – творчество может зиждиться лишь на полном освоении самого широкого арсенала тактических и технических средств. Нелегко ему приучать ребят часами, днями оттачивать комбинационные варианты…
      Под громкое скандирование канадских болельщиков– приехало на матч, по словам знакомого спортивного журналиста, почти две тысячи земляков из Страны кленового листа – так и закончился первый период.
      Канадцы уходили, поддавшись гипнозу трибунных воплей, довольные, но слишком усталые. В глазах своих ребят Рябов видел завистливую злость. Значит, второй период может вполне сложиться. Главное – не надо никакой накачки.
      Ребята посбрасывали доспехи. Развалившись по лавкам, полоскали рот минеральной водой, ящики с которой вытащили на середину комнаты, и массажист команды открывал бутылки с лихостью опытного бармена. Рябова всегда удивлял и приятно поражал талант Олега Александровича делать все, за что бы ни брался, – то ли открывать бутылки, то ли жарить яичницы на сборах, не говоря уже о профессиональных навыках, – делать все с особым, только ему присущим блеском и ловкостью.
      Рябов хотел сделать обычную паузу, чтобы дать ребятам немного прийти в себя, но пауза сложилась помимо его воли: в раздевалку руководитель команды ввел нашего посла, который принимал команду в день приезда. Старший тренер даже поморщился. Он представил себе, что может говорить дилетант в минуту, когда его кумиры проигрывают, да еще матч первостепенного значения. Рябов поморщился, и это не укрылось от внимательного взгляда посла.
      Ребята, переговаривавшиеся между собой, умолкли, вопросительно поглядывая то на вошедших, то на Рябова, который редко кому разрешал входить в раздевалку. Они не раз были свидетелями, когда старший тренер выставлял титулованных болельщиков, сразу наживая в их лице если не врагов, то недоброжелателей точно. Но посол, пожимая руку, мягко сказал:
      – Я понимаю, что помешал. Но позвольте мне сказать только, что желаю вам победы, верю в нее и буду болеть, невзирая на дипломатический этикет.
      – Окажите об этом ребятам сами, – громко попросил Рябов, невольно смягчаясь под взглядом спокойных и умных глаз посла.
      – А это позволительно?
      – Вам – да!
      – Я мало что понимаю в хоккее, -посол обратился к игрокам.– Но от этого мое самое сердечное пожелание победы не становится менее горячим. Вы покорили всех своей игрой. Я убежден – победите и сегодня. Мы отпразднуем вашу победу в посольстве как подобает. Успеха вам!
      Ребята нестройно поблагодарили. Рябов вдруг гаркнул:
      – А если как следует, по-армейски! Раз! Два! Три!
      – Спасибо! – гаркнули парни, и дружный хохот – получилось так лихо, по-солдатски – сотряс раздевалку.
      – Когда смеются проигрывающие, они не могут проиграть, – Рябов поднял руку, сочтя минуту наиболее подходящей для короткого разговора.– У меня нет особых замечаний. Так и играть: Витенька, вспомни, сколько сил и времени ты потратил, осваивая отбой кинжальной шайбы?! Считаю, сегодня все окупилось.
      Виктор согласно кивнул головой.
      – Все хорошо, – продолжал Рябов, – кроме того, что надо забивать! Период, несмотря на счет, за нами. Будьте лишь повнимательнее сзади. Время для рождественских подарков канадским товарищам истекло. Помните, если вы бродите по кругу, – Рябов сделал многозначительную паузу, – это может быть потому, что слишком часто срезаете острые углы.
      Не все поняли, но все дружно засмеялись.
      Перерыв закончился. Команда потянулась к выходу. Начинался второй период.
      Рябов прошел в загон, сел на край скамьи рядом е игроками и принялся ставить в блокнот плюсы и минусы. Канадцы, видно подкачанные в перерыве, начали прессинг по всему полю, хотя и не доводя дело до грубой силовой борьбы. И вывод Рябова-«увеличить темп и помотать им душу» – оказался точен и своевремен. Канадцы начали опаздывать к шайбе и в своей зоне, и, главное, в нашей. Их атаки захлебывались на втором-третьем пасе. Это позволяло сразу же начинать контратаку, длинными передачами выводить вперед то одного, то другого крайнего нападающего.
      Если бы молодые из третьей тройки не погорячились, они могли бы сравнять счет уже на пятой минуте. Рябов не успел даже пожалеть, что подобная ситуация сложилась для третьей тройки – «кормильцы» бы реализовали возможность наверняка, – как те сами создали голевой момент. Глотов артистически прокатился мимо защитника на одном коньке и, вытянув вратаря из ворот, отпасовал Чанышеву так, что Профессор мог подправить шайбу даже носом.
      Через пятнадцать секунд Глотов мог забить еще одну, но Худс, тяжелый правый защитник канадцев, игравший в профессиональном клубе, но удивительно легко вновь ставший любителем – вернул несколько сотен долларов, полученных по контракту, – припечатал его почти на линии ворот. Худс даже не стал спорить с решением судьи и, не оглядываясь, покатился к ложе штрафников.
      Рябов следил за ним особенно внимательно. Когда Федерация хоккея предложила заявить протест по поводу включения Худса в состав любительской сборной Канады, Рябов выступил против. Он убедил, что никакой одинокий Худс не в состоянии противостоять команде, если та готова как следует, а нашим парням небезынтересно для будущего попробовать, каков на прочность этот первый встреченный на льду канадский профессионал.
      Председатель комитета заметил, что чемпионат мира не место для экспериментов, на что Рябов огрызнулся: «Эксперимент в заведомо тепличных условиях– туфта!» Председатель посмотрел на него совершенно однозначно: опрометчивый риск зачтется как минус, если вернетесь без «золота»!
      После того как Гольцев, имея два чистых, будто па тренировке, выхода к воротам, оба не использовал, Рябов невольно вскипел.
      – Попросить канадцев убрать из ворот вратаря? – встретил он Гольцева репликой, которую слышали все. Глотов даже хихикнул. Остальные понурили головы, глядя напряженно на то, как отбивалась от наседавших канадцев третья тройка. Патер, тренер канадцев, выпустил свой основной состав. И «кормильцы» с удивлением обнаружили, что Рябов их не выпускает, а вновь оставляет на льду только что начавшую играть третью тройку. Это было рискованно. Особенно при счете 1:1. Если канадцы забьют сейчас шайбу, то начальство припомнит ему эту ошибочную замену и будет нелегко объяснить, почему он так сделал. Рябов и сам точно не знал. Подсказывала интуиция. Такая же, какой руководствуется игрок в рулетку, когда после шести кряду выпадающих красных вновь ставит на красное.
      Таким классным мастерам, как канадцы, не нужно было объяснять, что у них есть шанс. И они клюнули, устроив такой натиск, что казалось, шайбе просто некуда деться, как залететь в сетку ворот советской сборной.
      «Менять, надо менять…» – мелькнуло у Рябова, невольно дрогнувшего при виде столь бурного натиска.
      Он внимательно следил за Бориным, молодым нападающим из подмосковного города, здорово отыгравшим в турнире на приз спортивной газеты. К изумлению многих тренеров, обвинявших его, Рябова, что тянет в сборную своих, он взял на чемпионат мира никому не известного парнишку. На прикидочных играх перед чемпионатом Борин не показал особого блеска, но в тройку вжился. И если не усилил ее сразу, то, Рябов чувствовал, с каждым днем набирался ума-разума.
      «Накажет! Он в этом турнире накажет кого-нибудь из наших соперников!»
      Рябов еще на тренировке обратил внимание на взрывную силу ускорений дебютанта и начал проверять его в нескольких комбинациях. Борин оставался свободным в центре между защитниками соперников, ждал паса, а получив его, пробовал на скорости уйти к воротам.
      Попытка нашего защитника прижать шайбу – нужна замена – не удалась. Канадец просто снес его у борта, и упавший, не поднимаясь, полущелчком послал ее Борину. Остальное произошло в доли секунды. Матерые защитники первой канадской пятерки, так увлекшиеся избиением третьей советской, быстро оценили в Борине все, кроме того, что еще не видели. А не видели взрывного боринского ускорения.
      Борин ушел от них как от стоящих. В отчаянии канадец запустил вдогонку клюшку. Судья вскинул руку, назначая двухминутный штраф. Борин поскользнулся на брошенной клюшке, но устоял и, не снижая скорости, пошел к воротам. Вратарь выкатился навстречу. Но тоже не учел скоростных возможностей своего соперника: выбросился в ноги на сотую долю секунды позднее, чем следовало. Борин метнул шайбу по льду, и она под щитком вратаря скользнула в угол.
      Четверка почти взмокших его товарищей по смене и весь сидевший на скамье запас дружно ринулись к автору гола и подмяли Борина. Заварилась куча мала. На трибунах туристы махали советскими флагами и кричали под свист всего стадиона: «Молодцы! Молодцы!»
      Вокруг кучи катались судьи и призывали игроков освободить лед и продолжать игру. Только канадцы стояли на местах, на которых их застал гол, и не верили в происшедшее. Потом медленно все лишние покатились со льда.
      «Как седьмой раз красное после шести красных», – вспомнил Рябов закон рулетки. Но никто, кроме него, не догадывался о той гигантской ставке, которую он сделал.
      А на льду носился, словно заново родившись, Гольцев. Отрабатывал назад и вновь рвался вперед, как будто только начинал играть блиц-матч и ему осталось сегодня играть лишь те сорок – пятьдесят секунд, которые отвел Рябов для его пятерки. Зажав канадцев в зоне, устроили им настоящую варфоломеевскую ночь– шайба дважды попадала в «трубу», спасавшую ворота, и, наконец, четырехходовка, которой Рябов даже придумал музыкальный ритм – «та-ах, та-ах, тах, тах», – закончилась сумасшедшим щелчком Гольцева. Он в ярости вскинул руки и, не дожидаясь, когда его, поздравляя, перехватят свои, ринулся к командному загону. Он катился, глядя на Рябова. И тот радостно улыбался ему, довольный, что сумел-таки одной репликой взъярить Гольцева. А в ярости он страшен. Тройка, не доиграв десяти секунд, довольная, села на скамью, и Рябов, повернувшись к Гольцеву, громко сказал:
      – Уговорил! Не буду просить Патера убирать вратаря. Умница!
      Гольцев, настороженно смотревший на Рябова, сомлел от удовольствия. Но Рябов играл уже не на него, а на его партнеров. Теперь и они полезут не меньше: как это – Гольцев забил, а они нет?!
      «Только бы не зарвались, попридержать вовремя», – едва успел подумать Рябов, как стадион вновь взревел. За воротами канадцев вспыхнула красная лампа. Это защитник Чанышев, почти не входя в зону, послал шайбу сильнейшим броском в ворота. Вратарь, не готовый к такому дальнему броску и еще не оправившийся от предыдущего гола, что непростительно, но случается и с такими признанными асами, как Гордон, не успел среагировать.
      Итак, первая тройка вела 2:1, третья-1:0, а вот вторая огорчала. Она грамотно отрабатывала свое время на поле – и впереди, и в зоне ворот, – но не было в ее игре блеска. Тройка нападающих состоит из трех игроков. Три игрока были, и вот тройки – нет!
      Опять вставала пресловутая проблема второго эшелона. Уже не малыши в составе, но еще и не звезды экстра-класса. А как хочется ими быть! Сами же сделали еще далеко не все, чтобы стать звездами… Зато амбиция… Она хороша у ответственных людей, но опасна, когда игрок спит на тренировках, а просыпается лишь в матчах.
      Рябов смотрел на игру, вел запись, а сам прикидывал, как завести вторую пятерку. Но так ничего и не придумал. Команда пошла в раздевалку, едва сдерживая желание тут же, в проходе, обсудить, как здорово сложился второй период: две шайбы запаса не бог весть что, но в решающем матче с канадцами стоят четырех. Лишь чувство собственного достоинства да предстоявший третий период – хоккей есть хоккей, и неизвестно, как сложится игра, – удерживал самых горячих. Только в раздевалке они дали волю своим чувствам. И хотя говорить надо было ему, а им слушать, Рябов позволил разрядиться каждому и, когда до выхода на лед осталось три минуты, попросил тишины.
      – Сыграли неплохо, – под недовольное сопение команды сказал он, но виду не подал, что заметил возмущение такой явно заниженной оценкой.– Слонов раздавать буду потом. А пока о деле. Тревожит вторая тройка. Вы что себе думаете? Вы во что играете? В настольный теннис? Каждый за себя? Проиграете два первых выхода, поменяю местами с третьей тройкой! Все! – отрезал он, как бы загоняя нож в живое тело.
      Пока судьи убирали со сверкающего льда мелкие щепки от брошенного кем-то с трибуны обломка клюшки, Рябов присел на борт и поймал себя на том, что слишком хорошо представляет, как пойдет третий период. И даже испугался, что видит его почти зримо.
      «Он будет короткий, всего в десять минут! Канадцы полезут с натиском, на который только способны, и если мы устоим, то следующая десятиминутка принесет минимум шайбу в канадские ворота».
      Уже второй период сборная Канады заканчивала «на бровях». Темп, предложенный в первом периоде и канадцами неосмотрительно принятый, – они, впрочем, вправе предполагать, что рябовские ребята тоже не железные, – сделал свое дело. Канадцы все чаще запаздывали к шайбе, уступали в силовой борьбе. Отсюда возросшее количество ошибок. Надо лишь играть внимательно и постараться наказать за любую из них.
      Канадцы начали не столько быстро – видно, не хватало сил и на первую десятиминутку, – сколько грубо. То там, то здесь возникали близкие к драке стычки. Проигрывавшие петушились. Запугивать парней из неробкого десятка, да еще с запасом двух шайб за плечами – пустое занятие.
      Пришлось уйти Гольцеву -в стычке рассекли бровь, но Рябов не винил канадца: пожалуй, слишком рискованно пошел на столкновение сам Гольцев.
      Любой натиск чреват опасностью контратаки. Канадцы прекрасно понимали это, подстраховывая защитную линию оттянувшимся несколько назад игроком. Тем самым ослабляли линию нападения.
      «Два арбуза в одной руке не удержишь!»
      Сила давления уходила медленно, но неизменно. К пятой-шестой минуте игра выравнялась. Перед самой сиреной, призывающей к смене ворот, Глотов, падая, успел подсечь прострельную передачу, и шайба над клюшкой Гордона взлетела вверх под штангу.
      Ликование по поводу нового успеха длилось в ходе обмена воротами и сразу же вылилось в новый рев трибун. На тринадцатой секунде Борин, поймав шайбу в своей зоне, отобранную при вбрасывании, закатил такой феерический рейс, что даже видавший виды Рябов не мог припомнить что-то подобное. Будто парализованных обошел четырех канадцев и вратаря и положил шайбу в сетку, как книгу на полку. На трибунах уже не только аплодисменты советской туристской группы – ревел от восторга весь стадион, отдавая должное блестящему мастерству, сделавшему Борина сразу не только героем матча, но и героем чемпионата. Самое счастливое мгновение для старшего тренера в сегодняшней радостной симфонии победы…
      «Оправдал… Оправдал…» – шепчет Рябов, глядя на потное, улыбающееся до ушей лицо Борина, смущенно кивающего ребятам, которые повторяют: «Ну, дал! Ну, дал!» Для больших словесных излияний не хватает сил – все они отданы борьбе! Теперь уже можно сказать – достижению победы.
      Игра сделана. Это понимал он, Рябов, понимали зрители, понимали канадцы. Увы, это понимали наши ребята. Рябов был уже не в силах оградить их от усыпляющего бдительность благодушия. На предпоследней минуте защитники поленились откатиться назад. Вырвавшийся Боксер – для хоккея странная, но оправдывающая себя фамилия – почти на одном отчаянии зацепил шайбу где-то под перчаткой у вратаря, и она вкатилась на ребре в ворота. Но это нюансы, вкатилась она или влетела. Счет стал 5:2. Мог стать 5:3 и 5:4… Но забить три шайбы в оставшуюся минуту новым чемпионам мира не смог бы никто. Да, новым чемпионам.
      Последняя минута прошла в гуле трибун, свистках и хлопках. В реве зрителей потонули звуки сирены. Но поскольку зал смотрел на огромное табло «Лонжин», где таяли, как снежинки под ярким солнцем, последние секунды матча, взрыв восторга и заменил сирену.
      Игроки посыпались на поле, прыгая через борт, бросая кверху клюшки, дав волю всем тем чувствам, которые копились в них долгие и трудные дни чемпионата. Ради этой минуты каждый из парней трудился не только последние две недели – годы, всю спортивную жизнь.
      Рябов вскочил тоже, но потом ему показалось, что от резкого движения резануло сердце. Он испуганно шлепнулся на скамью и, прикрыв глаза и оглохнув от шума, за которым не слышно было биение собственного сердца, начал растирать грудь.
      «Валидол! Оставил его в костюме… Как же я оставил его в костюме? Только не говорить Галине – она мне не простит…»
      Когда он открыл глаза (успокоенно ощутив бьющееся под рукой сердце, бьющееся, естественно, гулко от переполнявшей радости, – ощущение пустоты, завершенного дела придет завтра, а три дня он будет напоминать автомобильную камеру, из которой выпустили весь воздух), перед ним прыгало с десяток репортеров, снимая потерявшего от радости сознание советского тренера. Рябов сразу же представил себе, насколько заманчива эта картина по сравнению с привычной съемкой обнимающихся на льду чемпионов. И не смог отказать себе в удовольствии подыграть. Он вновь закрыл глаза и начал лихорадочно расстегивать рубаху, будто ему душно. Перед его глазами вставали сотни, тысячи фотографий, на которых по-орлиному рубил воздух длинный такой знакомый нос… Рябов, очень довольный собой, подобно триумфатору, отдался в руки игроков, с криком потащивших его на лед, чтобы кинуть вверх на глазах тысяч и тысяч зрителей…

9

      Долго шарил в необъятной адидасовской сумке, пытаясь среди всякого хлама, так и не разобранного с прошлой тренировки, выловить роговой футляр с очками. Под руку попадалось все, кроме очков: пузатая мыльница, коробка, в которой доминошники-пенсионеры носят костяшки, а он – цветные фишки для тактических занятий.
      Рябов любил держать их зажатыми в кулаке, будто держал команду с такой же безусловностью, с какой пластиковые кружки условно обозначали игроков. Потом в сумке попались подтяжки, силок для чистовой правки коньков, моток тесьмы…
      Не выдержав и чертыхнувшись, Рябов махом вывалил содержимое сумки на пол, рядом с письменным столом, не заботясь, что в сумке могли оказаться бьющиеся вещи. Футляр с очками оказался завернутым вместо мыльницы в полотенце, еще хранившее легкий запах хлорки, после общефизической подготовки в бассейне.
      Рябов достал очки из футляра, протер подолом фланелевой пижамы («Лучше замши», – заметил про себя) и водрузил медленно и капитально па нос. Не нагибаясь, открыл нижний ящик письменного стола и, не глядя в него, выхватил на ощупь толстую школьную тетрадь в коленкоровом переплете – дневник нынешнего года. Он не вел, как иные, бытописание собственной жизни, зато самым подробнейшим образом записывал час за часом, минута за минутой все, что касалось хоккея: как сложилась тренировка, легко ли досталась победа, почему не откатывался назад Гурков, после какого фильма настроение команды поднимается лучше: после сложного психологического или легкомысленного боевика.
      Впрочем, сказать, что записи не хроника его жизни– значило выразиться неточно. Летопись боев – это и хроника его жизни, поскольку он существовал лишь в одном измерении, хорошо известном только ему и всеми остальными называемом довольно официально хоккеем.
      Рябов любил свои тетради как лучших собеседников. За долгие годы тренерской работы скопилось больше сотни тетрадей. Он регулярно таскал их на сборы, в заграничные командировки, постоянно возвращаясь к старым записям. И не только для написания очередной книги или ответственного выступления, но и для главной и самой важной, по его глубокому убеждению, работы – тренерской. Тетради, сила которых не только в мудрости, опыте и зоркости глаза писавшего, а, скорее, в последовательности и систематичности, не раз приходили ему на помощь, когда казалось, что он заходит в тупик и к тому, что достигнуто, трудно прибавить хоть что-то новое. В старых мыслях он находил если не ответы на мучившие вопросы, то хотя бы материал, который позволял прийти в конце концов к цели. Потому, может быть, что его слишком часто – куда чаще, чем остальных тренеров, – видели с ручкой в руке, и прозвали «Сократ советского хоккея». Он знал о кличке, принимал ее с удовольствием, поскольку льстила его самолюбию.
      Иногда, будучи в отменном настроении, Рябов подшучивал над собой: «Мои дневники – это новые взгляды сквозь старые щели».
      Рябов взял остро заточенный красный карандаш – он любил такие, с мягким грифелем: они оставляли зовущую яркую строку – и принялся гулять им по страницам дневника. Безошибочно, словно только вчера делал записи, находил нужные, касавшиеся подготовки сборной к матчам с канадцами, и подчеркивал. Иногда развернутая мысль казалась нужной целиком, и тогда он ставил жирную скобу на узких полях, на которые нет-нет да и заезжал строкой своего ужасного рябовского почерка. Он толком не знал, зачем делает эту работу. Быть может, потому, что еще неделю назад решил в свободный денек засесть за записи, чтобы освежить их в памяти. И вот засел… Но изменилась обстановка… Что будет он говорить завтра на коллегии? Ничего особенного. Скажет лишь о том, что не государственно, подготовив руководителя к заранее задуманной операции, отстранить, отдавая судьбу дела в руки менее компетентного человека. Потом скажет еще несколько с виду мало обидных для кого-нибудь вещей, вспомнив о старой дагестанской притче, когда сын принес отца-старика на вершину скалы, чтобы сбросить обременительного для семьи едока в пропасть, и тот сказал: «Сын мой, а корзину сохрани. Она пригодится детям твоим, чтобы они поступили с тобой так же, как ты со мной». И сын понял…
      Рябов не был убежден, что председатель поймет его правильно. И тогда он добавит несколько тех самых безобидных слов, которые будут посильнее, чем если бы, уходя из кабинета, он хлопнул дверью. Впрочем, если председатель с его высокой государственной ответственностью будет принимать каждое предложение…
      Рябов потер лоб, закрыл тетрадь и снял очки. Откинулся в кресле и закрутил его из стороны в сторону. Смежив веки, подумал:
      «Что же, старость обычно случается со всяким, кто живет долго. А старость ли это? Нет, я еще достаточно силен, чтобы дать молодому сотню очков вперед на любой утренней зарядке. Это происки… Но есть игры, в которые можно играть, если результат касается двух играющих. Когда речь идет о престиже нации, когда на карту поставлена репутация всего, что накоплено тысячами людей за долгие годы ценой неимоверного труда, тогда мелкие игры становятся большой подлостью».
      В саду зло забрехала собака. Рябов прислушался, пытаясь угадать, случайный ли это брех или в калитку стучатся. Он посмотрел на часы. Для приезда жены еще слишком рано. Для приезда Улыбина – тем более. Собака продолжала брехать заливисто, срывая голос на высоких, фальцетных, нотах.
      Рябов неохотно встал и вышел на крыльцо. Кнопка металась перед калиткой, припадая к нижней пороговой щели, сквозь которую виднелись кирзовые сапоги. Рябов хотел окликнуть пришедшего с крыльца, но кликнул только собаку. Подойдя к калитке, к которой теперь с новой силой ринулась Кнопка, спросил:
      – Что нужно?
      – Может, откроешь калитку, хозяин? Через дверь, хоть и такую дырявую, а говорить не с руки.
      – С руки не с руки… Может, и говорить-то не о чем…– проворчал Рябов.
      – Да ты не бойся, хозяин! Я человек тут известный. Слова незнакомца за дверью потешили Рябова:
      – Чего бояться? Если только дурак повстречается… Так бойся не бойся, их всегда полно вокруг.
      – Нет, хозяин, я не по умственной линии. Я по плотницкой.
      Последние слова незнакомец произносил уже после того, как Рябов открыл калитку и с удивлением рассматривал стоявшего. Это был плотный мужчина в потертой серой фуфайке, с ящиком плотницкого инструмента у ноги.
      – Сказывали, будто хозяин по плотницкой части работника ищет. Так или нет?
      – Так-то оно так…– Рябов повернулся и пошел к дому, жестом пригласив незнакомца следовать за собой.– Только явился работничек больно не вовремя.
      Они сели у крыльца на скамейку. Рябов еще раз внимательно осмотрел мужчину.
      «Далеко за пятьдесят… Похоже, сверстники, но выглядит куда старше. Пьет, наверно, бродяга, как лошадь. Плотники – они все к спиртному неравнодушны!» – подумал Рябов.
      Пришедший, словно угадав его мысли, сказал:
      – Ты, хозяин, не гляди, что я сморчковый, – в деле не подведу! А по линии бутылочной… Когда за работой, больше ста грамм за всю свою жизнь зараз не принимал.
      – У кого-нибудь из соседей работал? – невесть почему спросил Рябов. Время, когда он искал плотника, спрашивал соседей, ушло. Сегодня-то уж, по крайней мере, ему не до мелкого плотницкого ремонта. Чтобы определить фронт работ, не один час с плотником по дому полазить надо, а завтра… Готовиться необходимо. И настроение совсем не ремонтное. Но вопреки, очевидно, разумности, отпускать человека ни с чем не хотелось. Не хотелось оставаться одному.
      – У Быковых несколько раз прикладывался. Супротив соседи тоже моим топориком довольны. Так что не изволь, хозяин, сомневаться… А я тут на глаз вижу – работы хватит. Хотя дом добрый…
      – Глазастый ты, мастер! – съязвил Рябов.– И руки, наверно, такие же загребущие, как глаза завидущие?
      – Нет, я по-божески. Четвертной в день и харч.
      – Дороговато что-то, братец?
      – Коль работа не понравится али скорость – сбавишь! Пока же свою марку держу! – упрямо повторил незнакомец.
      Рябову понравилось, что он держит марку высоко, хотя и берет дорого.
      «Уважительный человек! Не похож на рвача-горлопана».
      – Посмотрим, посмотрим, как делаешь. Обязательно. Но только явился ты не вовремя. Прости, как кличут?
      – Николаем Кузьмичом…
      – Так вот, Николай Кузьмич, приходи-ка через недельку. Если сможешь – лучше под вечерок! Мы с тобой дом неспешно обойдем, все прикинем, засметим… А потом за бутылочкой – прямо на свежем воздухе – и обсудим. Договоримся – за работу! Не сойдемся – не обессудь! Я ведь тоже деньги не на машинке печатаю!
      Рябов с интересом рассматривал своего сверстника, прикидывая, действительно ли тот не знает, с кем говорит, или его ничего, кроме дела, не волнует. Но сидевший, похоже, если и знал фамилию хозяина, совсем не интересовался спортом. Редко приходилось Борису Александровичу встречать в жизни столь чистых от хоккея людей.
      Проводив плотника до калитки, запер ее снова и выпустил Кнопку с террасы. Она кинулась к калитке, тявкнув вдогонку несколько раз, как бы подтверждая неизменность своей прошлой точки зрения на незаконность появления чужого человека.
      Рябов в дом не пошел. Зашагал по дорожке сада, исподлобья поглядывая вокруг.
      Утром, в романтическом свете нарождавшегося дня, многие недоделки были скрыты от глаза, но сейчас, выявленные ярким солнечным светом, так и взывали хозяина к работе.
      «Невпроворот тут дел… Хорош дом собственный, но хлопот полон рот. Не скоро из этого хомута вырвешься… Забор править. Дорожки мостить. Крыльцо…»
      Он сел на скамью. Высоко над городом тянулась стая гусей. Тянулась молча, будто плыла по экрану эпохи немого кино. И что-то далекое-далекое вспомнилось Рябову. Он даже затаил дыхание, чтобы с дыханием не ушло это неясное ощущение, вызванное памятью чувств…

10

      Весь птичий мир Борька Рябов, по кличке Рябчик, делил пополам: в одной половине у него были дикие гуси, в другой – все остальные птицы, включая рябчиков, которых никогда не видел, но которым был обязан своей кличкой. Некоторых птиц бил из рогатки, вызывая ярость дворовых девчонок, открытое осуждение матери и зависть сверстников, поскольку рогатку имел первоклассную: из красной резины, выпрошенной у шофера грузовика, остановившегося напротив дома.
      О существовании гусей он узнал не из сказки Андерсена. Так случилось, что в детстве ему было не до сказок: мать осталась одна, без мужа, а ртов четверо, и сказку вполне заменял простой и обильный обед, от которого приятно дулось пузо.
      Семья Рябовых жила на Чистых прудах. И в то позднее осеннее утро тихая водная гладь впервые подернулась тонкой черной пленкой льда. Борька выскочил первым из дворовых попробовать, насколько крепка ледяная броня. Приятель, Вовик из семнадцатой квартиры, которому только что купили новые коньки, обещал поделиться, как только станет лед. И наверно, Борька ждал этот лед куда с большим нетерпением, чем Вовик: коньки лежали у хозяина, сверкающие, настоящие снегурки, а обещание дать попробовать покататься и ему, Рябчику, могло растаять, как дважды до полудня уже таял по закраинам пруда тонкий ледок.
      Борька подбежал к берегу и, нагнувшись, поднял голыш. Пустил его, низко присев. Камень не ударил по льду, а как бы высек звон и, отрикошетив пару раз, заскользил к далекому противоположному берегу.
      «Держится! А если в верхотуру попробовать? Да подальше!»
      Борька поднял голыш покрупнее и кинул в небо. Камень долетел почти до середины пруда и, громко хлюпнув, пробил лед. В раннем утреннем воздухе хлопающий звук как бы воспарил к небу, туда, откуда упал голыш. Борьке почудилось, что звук этот, идущий теперь сверху, не только не заглох, но вырос, стал гуще и пронзительнее.
      Он задрал голову и увидел в небе крупных птиц, какими они показались ему снизу. Стая летела вдоль бульвара, высоко и как будто медленно. Крик незнакомых птиц наполнял пустынный бульвар. Борьке стало вдруг так тоскливо-возвышенно. А впрочем, даже позднее, как бы живя с этим гусиным криком, несшимся из детства, он так и не мог точно определить чувство, охватившее его в тот момент. Каждый раз, когда вспоминал гортанные звуки, летевшие с неба, они невольно накладывались на события более поздние. И если в минуту откровенности он рассказывал кому-то о своем детстве, невольно подражал тем звукам, будто кричал он, а не гуси. И было в том крике все, что суждено ему было пережить потом: и вечный призыв куда-то, и неудовлетворенность, и тревожное предызвестие о потерях будущих, о потерях, которые его огорчат и о которых он так и не узнает.
      Для людей пожилых тающие в предутренней мгле гусиные крики звучат сладчайше, как теплое, греющее сердце воспоминание. Для молодых в гоготе – провокационный призыв к нескончаемым приключениям в пространстве и времени, которые так мало подвластны человеку, стоящему на земле, и так естественны для птиц, несущихся в небе.
      Борька так никогда и не узнал, что говорили друг другу в то далекое утро большие птицы. Но, услышав их тогда, не мог оставаться равнодушным: каждой осенью и каждой весной – весной особенно – его тянуло ранним утром на пустые бульвары подслушать бормотание гусиной стаи. Но увы, то ли птицы больше не летали над городом, разраставшимся еще быстрее, чем тянулся вверх Борька, то ли с годами времени у него на такие подслушивания стало меньше – реже бывал дома. Но именно гусиным криком на рассвете рождена у него – Рябов был убежден – привычка вставать рано. Она – как бы непроходящее желание слышать гусиный крик.
      Птицы налетали на него и потому казались все ниже и ниже. Одно мгновение будто зависли над ним. И крик их лился на землю, подобно щедрому осеннему дождю. Борьке, стоявшему с задранной головой на берегу пруда и дышавшему парком прямо в небо, казалось, что не будет конца этой музыке, что птицы никуда не полетят, а так и остановятся над ним.
      Но они вдруг рванулись с места, будто испугавшись его, Борькиного, представления о зависнувших птицах. Подобно серым молниям, мелькнули за спиной, и, как проворно ни повернулся, лишь мгновение видел их, прежде чем сомкнутым, плотным строем стая скользнула за красную кромку школьной крыши.
      Борька так и замер, с запрокинутой головой, недоуменно глядя в серое небо, сразу ставшее далеким и пустым.
      На смену удивлению перед чудом пришло огорчение, острое до боли: он бессилен остановить этих птиц, сделать так, чтобы они остались с ним навсегда! И тогда он решил сделать особую рогатку. Она как бы сразу вытеснила из его мальчишеского воображения Вовкины коньки, вытеснила, конечно, ненадолго, пока он вновь их не увидел в Вовкиных руках.
      – Лед – во! – Борька поднял большой палец, но Вовик недоверчиво покачал головой:
      – Мамка запретила становиться на коньки. Говорит, лед треснет. Он, говорит, еще тонкий.
      – А чего же ты их принес? -Борька ткнул пальцем на ворот Вовкиного ватника, из-за которого – немалый форс для всех – торчали коньки.
      Вовка пожал плечами.
      – Трусишь?! – с горящими глазами спросил Борька.– А я был на льду! Вон смотри – пыль со льда стер! Держит! – закончил он убежденно, но Вовка опять недоверчиво покачал головой.
      – Дрейфишь? – поддразнивая, спросил Борька.
      – И вовсе не дрейфлю! – обиженно ответил Вовка.– Только слово матери дал, что первым на лед не выйду.
      – Давай я первым? – затаив дыхание, спросил Борька и не поверил своим ушам.
      – «Давай»! А как утопнешь, что делать будешь? Мать с работы придет – всыпет!
      – Не утопну, -уверенно повторил Борька, принимая из рук приятеля сверкающие коньки.
      Прежде он никогда не катался на настоящих коньках.
      Старший брат как-то сделал ему полозы – в палки вбил железные пластины. Борька крутил их к валенкам и гонял по снеговым укатанным дорогам, держась длинным проволочным крюком за «аннушку».
      Прикручивая настоящие коньки, все боялся, что Вовик передумает. По глазам приятеля видел, что тот готов отобрать свои коньки, но, видно, слово, данное матери, а может быть, и страх перед неизведанным льдом удерживали. Борька, охваченный страхом, что останется без коньков, когда так близок к осуществлению заветной мечты, не думал, каков лед. Он бойко соскочил с берега на скользкую гладь, привычно уперся носками, чтобы оттолкнуться, но Вовкины коньки, в отличие от прямых острых углов самодельных, провернулись, и он грохнулся под хохот стоявшего на берегу и завидовавшего Вовика. Стыд подхлестнул Борьку, и он, вскочив, сделал два размашистых шага. В следующее мгновение холод обжег его с ног до головы. Последнее, что он успел сделать, – судорожно хватить показавшегося ему невероятно горячим воздуха. Испуганный Вовка с криком бросился бежать, а Борька, бултыхаясь, хватался за ломкие пластины льда, ставшего вдруг белым и скользким до неуловимости. Будто рыба, выброшенная на берег, хватал открытым ртом воздух, но не мог никак вздохнуть, потому как холод сдавил грудь и тяжелыми гирями повис на руках и ногах. В отчаянии перевернулся и неожиданно почувствовал под ногами землю. Когда встал, воды оказалось едва выше пояса.
      Он самостоятельно выбрался на берег и замер, поскольку холод стал еще нестерпимее и не давал нагнуться, чтобы снять коньки – не портить же их, цокая по камням?! Подскочили незнакомые люди. За их спинами мелькало растерянное лицо Вовика. С трудом опустившись на землю, Борька начал отворачивать коньки. Закоченевшие пальцы слушались плохо, мокрая веревка скользила под рукой. Кто-то помог распутать ее, и Вовка, подхватив коньки, прижал их к себе, продолжая с испугом смотреть на мокрого приятеля.
      – Тебе, пацан, далеко идти? – спросил мужчина.– Надо в тепло и быстрее.
      – Ту-т-т…– стуча зубами, просипел Борька и глазами показал на дом.– Бли-зко.
      – Тогда дуй домой. Пусть мамка разотрет, а то заболеешь.
      Борька, будто оттолкнувшись от земли, медленно, потом все ускоряя шаги, двинулся к дому. У подъезда он уже бежал. Он не боялся наказания: мать вернется с работы только вечером. Нашарив ключ от комнаты под ковриком в коридоре их многонаселенной коммунальной квартиры, он проскользнул к себе, стараясь, чтобы не увидели соседки и не рассказали матери.
      В комнате, куда через минуту заглянул Вовик, успевший уже отнести коньки домой, «утопленник» разделся догола. Сверкая синими ягодицами, принялся над тазом выкручивать одежду.
      – Ну-ка, помоги! – бросил он приятелю. Вдвоем они довольно быстро выжали все. Опасность представляли собой только мокрые валенки, которые, если не сушить над печью, конечно же до прихода матери сами не высохнут.
      – Говорил тебе – страшно! А ты… «Я ходил! Я ходил!» Вот и доходился, – бурчал Вовик.
      – Скажи лучше, не проболтался ли мамке, герой? Ну, купнулся! А что, вода холоднее, чем в Клязьме, когда весной купаться начинаем?
      – Зима ведь…
      – Какая зима, когда снега еще нет… А коньки у тебя мировые! – протянул Борька.
      – Ты прокатиться не успел! – удивился Вовик.– Я и рта не открыл, а ты уже бултыхнулся.
      – Все равно мировые. А рот ты закрыл уже во дворе. Бросил друга! Эх!
      Борьке вдруг стало страшно, он представил, чем могло кончиться купание, если бы на месте провала оказалось глубоко, как, скажем, у противоположного высокого берега, где летом устраиваются кормушки для уток и лебедей.
      Вовик покраснел.
      – Знаешь, Борька, – сказал он, заворачивая продрогшего приятеля в суконное серое одеяло, лежавшее на диване, на котором спала мать.– А ты опять первым поезжай, когда лед хорошим станет, ладно?
      – Я – что, я – готов. Хоть завтра!
      – Думаешь, замерзнет? – с надеждой в голосе спросил Вовик.
      – Какой мороз ночью будет. Да еще бы в старую прорубь не попасть…
      – Не попадешь, – уверенно произнес Вовик.– Она теперь до снега приметной будет.
      Борька стал блаженно отходить от холода, словно невидимые руки понесли его из комнаты холодной в теплую по-настоящему. И от этого перехода зубы его застучали еще громче, а дрожь жилистого длинного тела начала утихать.
      – Знаешь, Вовка, я утром, когда лед смотреть выходил, гусей слышал. Ох как кричали они! Так…– он побулькал горлом, пытаясь изобразить гусиный крик, но изо рта вырвались лишь хрипы.– И увидел их, – Борька мечтательно закрыл глаза.– Летели низко, так низко и кричали… Была бы хорошая рогатка – можно бы сбить… Подранить, и чтобы жил гусь у нас…
      – Съесть можно, – вдруг сказал Вовик, и Борьке ужасно захотелось есть. Но до обеда было еще далеко. И тем не менее осуждающе покачал головой.
      – «Съесть»! – передразнил он.– «Съесть»! Подавишься такой птицей!
      Он нахохлился и еще глубже забился в одеяльный куль. Ему и в голову не пришло, что гуся можно сварить или изжарить, хотя есть хотелось куда больше и чаще, чем Вовику, которого дома всегда ждала мама с сытным обедом. А вечером приезжал еще и Вовкин отец-его портфель обычно раздувался, словно в нем папа нес домой целого слона. Как-то Вовик признался, что отец приносит с работы продукты, и с тех пор Борьке при виде раздувшегося портфеля Вовкиного отца представлялись невероятно вкусные вещи, которых он никогда не видел и мог только вообразить. Однажды Вовкина мать посадила его обедать вместе с сыном. Борька наелся на целый день, а Вовкина мать сказала, что у них сегодня просто нечего есть…
      – Ну, я пойду? – виновато спросил Вовик.– А ты сохни… Или хочешь – переоденься и ко мне айда!
      – Не, не пойду, – упрямо сказал Борька.– Твоя мамка дознается, что случилось, и моей наябедничает. Потом порка будет!
      Вовик пошел к двери, и Борька крикнул ему вслед:
      – Дверь захлопни! И нашу и входную!
      Он прямо в одеяле, как кукла, завалился на диван и притих. Сон навалился незаметно, но был он странным, цветным. Снился ему не черный лед со сверкающими коньками, а какие-то малоприметные на фоне серых облаков птицы. Летели они долго-долго, как того хотелось ему в жизни, и все никак не могли добраться до школьной красной крыши. Птицы эти становились то красными, то ярко-зелеными, то небесно-голубыми. И не кричали они. Так случается в кино, когда внезапно пропадает звук и люди становятся сразу же смешными со своими жестами, открываемыми ртами и неведомыми эмоциями.
      Птицы же, летевшие над ним в цветном сне, были только прекраснее, чем в жизни. Борька лежал, не шевельнувшись, боясь пропустить рождение первого звука гусиного гогота.

11

      Старая лопата с тяжелым черенком показалась ужасно неудобной, то ли от непривычки ею орудовать, то ли по причине общего настроения. Рябов начал злиться и, пытаясь нагрузить лопату на полный нож, вонзал ее в землю яростно, по самый черенок. Слежавшаяся за многие годы некопаная земля поддавалась туго, откалывалась с трудом, и если корни-щупальца от стоявших вдоль забора берез попадались под нож, то ком земли и вообще отвалить не удавалось. Тогда Рябов наваливался на черенок всем телом. Лопасть гнулась. Рябов чертыхался, вынимал лопату из земли и, перевернув, ногой выгибал ее обратно. Но через минуту новый корень упруго, будто тяжелая рыба, севшая на слишком легкую снасть, водил лопату в земле, гнулась лопасть, и все повторялось сначала.
      Обычно любимое им занятие – копка новой грядки– сейчас вовсе не доставляло Рябову удовольствия. Он бросил лопату на грудками вздувшуюся перекопанную землю и направился в дом. Заглянул на кухню. Взял из вазы тяжелый «штрифель», надкусил его и, положив обратно, пошел в кабинет. Сел за стол. На глаза попалась толстая тетрадь прошлогоднего дневника, исписанная за время поездки по Канаде.
      Когда захватывала настоящая большая идея, он посвящал ее разработкам толстые общие тетради. Из случайных рассуждений потом складывались не только книги– они в корне порой меняли характер работы, жизненного уклада.
      «Пожалуй, проблему вратаря решить удалось. Коля хорош. И заиграет еще надежнее. Макар, второй номер, теперь его долго будет держать в тонусе. Ох, уж этот Макар! Сам обожаю быть первым, но у этого парня такая амбиция, что уж если сам не заиграет, то любого мертвеца, как живого, работать заставит. Всегда ценил таких зажигательных парней, но подобного Макару не встречалось. А Коле в оставшееся время надо лишь сохранить нервы в порядке да немного укрепить ноги. Еще, быть может, чуть-чуть обострить реакцию. „Кленовики“ стрелять будут с любой дистанции и на добой полезут до самой сетки ворот. А Макару пора сменить щитки. Думаю, длинноваты они для него. Нет легкости движения. Когда играли в Канаде, куда ни шло. У них будто медленный лед, тормозящий шайбу, и она так чаще, в охотку, идет верхом. Попробую поставить троицу форвардов ближе шести метров и резко, кистью, вразнобой…»
      Рябов поймал себя на слове «попробую», которое слишком явно обозначало будущее действие, а будущего у него как раз и не предвиделось.
      Перегнувшись через кресло, Борис Александрович дотянулся до кнопки включения приемника, и комнату наполнили звучащие из двух динамиков позывные «Маяка». Последние известия прослушал рассеянно, лишь по привычке насторожился, когда комментатор заговорил о спортивных новостях. Насторожился, и не напрасно. Речь шла о возможной серии матчей с канадскими профессионалами. Информация была общей и поверхностной, во всяком случае, для него, знавшего об этом больше любого в стране. Но то, что комментатор ни разу не упомянул его имя, показалось Рябову не случайным и больно кольнуло в сердце.
      «Быстренько радиодяди сориентировались, – зло подумал он.– Я и для себя еще ничего не решил, а они уже за меня все обсудили и похоронить успели. Так и на коллегии будет. Стоит ли себе нервы портить, когда игра сделана задолго до первого свистка?! Поди, уже на следующий день после коллегии половина подхалимов здороваться перестанет. Может, и к лучшему…»
      Рябов не хотел признаться даже на мгновение, что принял хоть какое-то конкретное решение, хоть как-то определил линию своего завтрашнего поведения. Где-то в глубине сознания родилась сосущей болью мысль: «Как буду жить, если перестану работать с ребятами?» Он отогнал ее немедленно. И не потому, что боялся неопределенности, а потому, что сама эта мысль казалась ему не столько кощунственной, сколько совершенно невозможной.
      «А в общем почерке команды…– он слишком легко заставил себя снова думать о деле: за долгую прожитую жизнь привык как можно больше думать о деле, чем о сопутствующих ему мелких гадостях, – главное, сохранить свой стиль. Выиграть можно только при условии, что будем играть свою игру. В прошлом клубном турне поддались канадскому настрою, захотели показать, что не боимся жесткой игры, и сразу преимущество в скорости протекло сквозь пальцы -все звенья заиграли средне. А со средней игрой не добьешься победы. Игра, как деньги, они или есть, или их нет. Еще надо отправить Колю на повторный рентген. Боюсь, что ушибленный палец на левой, ловящей, руке может подвести. В долгой серии столько возможностей ушибить его вновь! А ловящая рука для вратаря -все! В том большом бухгалтерском балансе, который окончательно подобьет эта выстраданная мной серия матчей, больной пальчик вратаря тоже может сказать свое слово. Ведь уже сегодня бабки подбиваем по всем статьям. Лучше бросают по воротам – они, пасуем – мы, обостренное чувство игры – у них, физическое состояние -у нас, лучшие вратари – все-таки у них…»
      Рябов вздохнул. Ему так не хотелось признавать, что работа по совершенствованию вратарской игры, к которой многие, даже отличные специалисты и знатоки хоккея, относились лишь как к необходимости, не завершена. Он сделал много. Тандем Николая с Макаром, он убежден, способен выдержать любую дуэль. И теперь самое время убедить в этом весь мир. Прежде всего – начальство. Ну, кажется, оно уверовало в это раньше других, если решается отказаться от его услуг в самое ответственное время…
      Рябов тяжело поднялся из кресла и рывком, так, что вылетело из паза колесико, задернул плотную штору. Включил заряженный еще с вечера проектор. И на висевшем у глухой стены маленьком любительском экране, прорванном почти в самом центре, заметались фигурки с клюшками. Бобина с пленкой раскручивалась медленно, будто вся его жизнь должна была уместиться на одной кассете. А этот матч, который он под насмешливым взглядом второго тренера снимал купленной на собственные деньги японской камерой, проходил только вчера. И он переживал его во всех эмоциональных тонкостях. Единственное отличие того реального матча от этого повторявшегося в том, что он знал сейчас, чем кончится все происходящее на экране. В жизненных ситуациях случается подобное гораздо реже.
      «Программу подготовки надо составить по-умненькому. Главное, показать ребятам, что они могут делать все то же, что могут канадцы. Большинство из всего, что могут они, мы делаем даже лучше».
      Поглядывая на экран, Рябов почти на ощупь делал пометки на листке бумаги. По-своему, совершенно непрофессионально, с точки зрения киношника, монтировал ленту, которую видел скорее не глазом, а умом.
      Пленка, наспех склеенная, дважды обрывалась, и он теперь уже тщательно, словно от качества склейки зависел успех будущих серий с канадцами, соединял оборванные концы, вдыхая с детства приятный запах ацетона.
      Когда бобина кончилась и конец пленки предупреждающим звонком застучал о корпус, Рябов еще некоторое время сидел в полутьме, не открывая шторы и не останавливая аппарата, бросавшего на экран трясущуюся белую рамку пустого кадра.
      «Зачастую в вещах, которых мы боимся, меньше опасности, чем в тех, о которых страстно мечтаем… Еще вчера мне казалось, что серии с канадцами-едва ли не самое рискованное предприятие в моей тренерской судьбе. Я хотел этих встреч… А сегодня должен думать о том, чтобы защищать не сами встречи, не само право победить, а всего лишь право рисковать. Это абсурдно… И противно… Когда-то, лет пятнадцать назад, в творческом угаре сочинил притчу о тренере. Рассказал ребятам. А потом много раз упоминал в разных статьях, выступлениях и докладах. Но только сейчас понял, как далека и одновременно близка эта притча к жизни. Как это было тогда? А-а, вот… „Слово „тренер“ непременно женского рода! Только женская интуиция помогает тренеру предугадывать чужие ошибки и исправлять их. И он, конечно, всегда прав“. Всегда прав… Глупое пижонство! Кому она нужна – правота?! Всегда старался поступать по правде, хотя, признаться, считал истинную правду доступной познанию совсем не каждого. Потому относиться к правде следует осторожно. Правда сродни китайской диете: можешь есть все что угодно, но только одной палочкой! И сколько раз я обжигался на своей правде! Сколько раз клял себя, но каждый следующий раз поступал, как прежде. Даже если поступок грозил бедой. Впрочем, что беды?! Всего лишь уроки жизни… Беды, которые нас ничему не учат, подобны игре в нападении, когда форвард за всю жизнь не забивает ни одного гола!»
      Рябов встал и рывком отдернул штору. Свет на экране сразу померк в лучах солнечного дня, разгоревшегося за окном. Потянуло сырой зеленью, горьковатым, пряным запахом черносмородинового листа. Рябов выдернул из розетки штепсель проектора. Откуда-то издалека вновь выплыла утренняя фраза: «Ветер носит слухи от дерева к дереву». И он не удержался, чтобы не повторить ее громко еще раз.

12

      Встреча была назначена в дорогом отеле «Хилтон». Рябов не знал, где он находится, но это его нисколько не волновало. Гриссом сказал, что пришлет за ним машину.
      За пять минут до назначенного срока Рябов не поленился выглянуть в окно, чтобы проверить, не появилась ли на стоянке новая машина. Он увидел огромный черный «Крайслер-империал», грузно разворачивавшийся в тесном садике их тоже не дешевого пансионата. Лимузин словно боялся повредить хрупкую ухоженность гостиничного хозяйства.
      Рябов оделся и спустился вниз точно в назначенный час. Шофер в форме услужливо, будто за хозяином, прикрыл дверцу, и машина прыгнула в дорожный водоворот обеденного часа пик.
      Тяжелая машина шла мягко, и Рябов обратил внимание, что соседи по потоку вольно или невольно сторонились, отдавая, должное ее классу.
      «Чертовщина какая-то. Уж на меня бы роскошь действовать не должна. К тщеславию по мелочам вроде не расположен. По большому счету – и подавно, – подумал Рябов.– А вот такая безделица, как машина, – и внутри все поднимается, будто сам становишься неизмеримо выше, чем есть. Что скажет этот Гриссом, не знаю, но если в его душе все эти аксессуары хотя бы вдвое значимее, то спеси ему не занимать».
      Рябов вспомнил, что видел Гриссома дважды. Первый раз на приеме у премьер-министра, когда они впервые приехали в Канаду со сборной клубов. Играли с любительскими командами и нанизывали их на шампур победы, подобно кускам молодой баранины. Ребята опьянели от успеха, только он, Рябов, ходил злой, хотя и довольный. Победы были нужны ребятам, победы были нужны начальству. Но он не был уверен, что такие победы нужны ему и нашему хоккею в целом. Он не сомневался в преимуществах школы советского хоккея, сомневался в другом, способны ли легкие толчки дать верный ответ: достаточно ли прочна вся конструкция, достаточно ли она прогрессивна и направлена в будущее? А поскольку всегда любил проверять свои ощущения конкретным действием, то охотно согласился на предварительные переговоры о встречах с профессиональными клубами высшей лиги. Ему сказали, что невозможно сдвинуть этот вопрос с мертвой точки без согласия господина Гриссома. И для начала представили. Гриссом оказался невзрачным мужчиной ниже среднего роста, поджарым, с итальянскими чертами лица, с массивными очками в золотой оправе и большим галстуком-бабочкой, так хотевшей взлететь с белого поля между сверкавшими отворотами его идеально сидевшего смокинга.
      Гриссом поздоровался без всякого видимого интереса. Но когда Рябов отошел, разговаривая с кем-то в бестолковой, горячечной суете официального приема, он несколько раз ловил на себе заинтересованный взгляд босса канадского хоккея.
      При второй встрече, состоявшейся уже в клубе хоккейной лиги, Рябов понял, почему таким странным показался ему Гриссом: он, видно, страдал позвоночными болями, скорее всего отложением солей, и потому поворачивался к говорившему не головой, что естественнее, а всем телом. И в движении этом было столько вызывающего пренебрежения к собеседнику, что Гриссом тогда совершенно не понравился Рябову. Тем более что на коротком обсуждении шеф высшей лиги сидел так, будто происходившее его совершенно не касалось и он попал сюда случайно и знал нечто такое, что никогда не суждено познать собравшимся.
      Вчерашний звонок в отель после игры, проведенной с блеском против одного из популярнейших клубов, да еще усиленным – об этом сказал знакомый журналист из газеты «Торонто стар» – пятеркой из американской лиги, оставил его совсем равнодушным. Позднее, оставшись один у себя в номере, Рябов вспомнил об антипатии к Гриссому и подумал: зачем он понадобился шефу высшей лиги?
      С этим вопросом, на который Рябов так и не вычислил более или менее подходящего ответа, он и вошел в просторный стеклянный холл отеля «Хилтон», сопровождаемый учтивыми поклонами портье и швейцаров-мальчиков у дверей. Он собирался было обратиться к портье с просьбой разыскать Гриссома и сообщить, что Рябов приехал, когда сам Гриссом встал из мягкого кресла, стоявшего в углу холла, и, улыбаясь, двинулся навстречу. На полшага сзади по сторонам шли двое: молодой парень с рыжей бородкой, студенческого вида, и рослый детина с явно боксерским прошлым, который только для приличия нес под мышкой тощую голубую папку с золотым тиснением.
      Гриссом шел, улыбаясь во весь рот, словно увидел дорогого, давно не приезжавшего родственника, но, по привычке заглянув в глаза, Рябов увидел в них холодную напряженность и подозрительность.
      – Рад вас видеть, мистер Рябов! Благодарю за согласие отобедать вместе.
      Полуповернувшись всем телом, он сделал почти царственный жест, приглашая к выходу из холла.
      Ресторан занимал несколько открытых площадок, но сейчас все было задраено огромными плоскостями стекла и хрома. Создавалось неповторимое ощущение присутствия там, среди снега, и в то же время уюта и тепла закрытого помещения.
      – Как вы относитесь к китайской кухне? – спросил Гриссом, не обращая внимания на четверых официантов, замерших возле стола, и склонившегося в почтительной позе метрдотеля. Рябову доводилось обедать в «Хилтоне», он знал, как обслуживают в таких отелях, но в случае с Гриссомом сказывалось не только богатство (в «Хилтоне» этим никого не удивишь), но и огромная личная власть, настоянная на всенациональной популярности.
      – Положительно. Настолько положительно, что предпочел бы французскую, – сострил Рябов.
      От одного ощущения, что ему придется есть какой-то «вон-тон суп», «вон-тон сладкую свинину» и «яйцо фуйонг», ему стало не по себе. Пробовал когда-то такой обед в китайском национальном ресторане. Для расширения гастрономического кругозора это оказалось интересно, для пищеварения – хуже, а с точки зрения насыщения – обед не годился никуда. Рябов любил поесть не только вкусно, но и обильно.
      – Л вообще, мистер Гриссом, я бы предпочел кухню русскую. Вам не доводилось отведать расстегая с визигой?
      Гриссом понял, что с Рябовым разговор простым не будет, и что-то сказал метрдотелю по-французски. Рябов языка не знал, но понял, что тот ответил неопределенно длинной, витиеватой фразой.
      – Чтобы не осложнять жизнь, – добавил Рябов, – с удовольствием съем обед, который позволит себе заказать хозяин канадского хоккея.
      Комплимент пришелся Гриссому по душе, хотя он и не подал вида.
      – Нет никаких проблем. Вы получите, что хотите. Но мне будет приятно угостить вас как хозяину. Вы серьезно позволите заказать, что сочту возможным?
      – Конечно. Все, что касается еды, кроме китайского обеда, принимается с закрытыми глазами. Потом, думаю, зрение мне понадобится, когда мы приступим к серьезному разговору о хоккее…
      – Вы думаете? – Гриссом снова испытующе посмотрел на Рябова. Правда, на этот раз он не уловил во взгляде Гриссома былой подозрительности.
      – А разве, мы не за этим встретились?
      – Честно говоря, – Гриссом улыбнулся, – мне просто приятно увидеть первого человека в русском хоккее и поговорить с ним, как это говорится в России, по душам…
      Рябов вслушивался в речь молодого человека, сидевшего между ними: тот говорил по-русски чисто, с едва уловимым только коренным русским человеком оттенком холодности языка, лишенного повседневного общения с разнообразной разговорной средой. Рябов по достоинству оценил мастерство синхронного перевода. Вряд ли этому стоило удивляться. Такие люди, как Гриссом, редко пользуются второсортными вещами, касается это автомобиля или переводчика, – таков стандарт их жизни.
      Хозяин не спешил переходить к делу, и Рябов решил не торопить события.
      – Вы довольны результатами ваших выступлений? – как бы между прочим спросил Гриссом.
      – Честно говоря, эти результаты меня мало волнуют. Уровень игры ваших хоккейных клубов значительно ниже уровня нашей сборной…
      – Да… Наши мальчики никак не могут с этим согласиться. Но вы должны их понять, мистер Рябов, – он усмехнулся.– Хоккей – почти интимная сторона канадской жизни. И вдруг какие-то русские вторгаются в нее и легко, походя пытаются доказать ничтожность канадского хоккея.– Гриссом вновь преувеличивал, но Рябов понимал, для чего он это делает – хотел посмотреть, какова будет реакция собеседника. – Только канадцы способны понять, что такое хоккей для нации. Как бы, скажем, вы отнеслись к тому, что у вас хотят отобрать право быть лучшим хоть в чем-то…
      – Согласен, – кивнул Рябов.– Хоккей для двадцати двух миллионов канадцев – ярчайшее средство самовыражения. Но, наверно, не слишком спортивно вести страусиную политику: знать, что есть соперник, способный тебя победить, а самому твердить: «Я – сильнейший», тем временем всячески отказываясь от предлагаемой встречи.
      Гриссом от души расхохотался:
      – Мне говорили, мистер Рябов, что вы – человек, склонный к максимализму. Я – тоже. Но беда в том, что есть люди, совсем на нас не похожие. Скажем, ваше утверждение, что есть соперник, достойный канадских профессионалов… – он скривил губы в презрительной усмешке.– Думаю, что всякий более или менее разбирающийся в хоккее человек понимает, что канадские любители не в счет, это лишь хоккейное сырье, в которое требуется вложить немалые деньги, чтобы получилось нечто толковое… Так вот, ваше утверждение, что есть достойный соперник канадских профессионалов, разделяется далеко не всеми. Как ни странно, даже ваши разгромные победы над любителями мало убеждают моих коллег по руководству высшей лигой в том, что русские умеют играть в хоккей.
      – Вот и говорю про страуса, – упрямо повторил Рябов.
      Упоминание о страусе явно не нравилось Гриссому, но он сдержался.
      – Когда впервые появилась мысль встретиться с русскими в хоккейном поединке? Если память мне не изменяет, она была высказана в интервью с вами, мистер Рябов, шесть лет назад?
      Рябов удовлетворенно кивнул.
      – Наши газеты писали нечто подобное: с русскими играть во что? В хоккей? Это несерьезно!
      – Потом пришлось изменить тон и газетам, – по-детски обиженно повторил Рябов.
      – Вот именно. Но газеты не правят хоккеем в нашей стране.
      – Им правите вы…
      – Так-то оно так, но не так…
      – Хотите сказать, что, если вы, мистер Гриссом, захотите организовать встречу с советской сборной на высшем уровне, вы не сможете…
      Гриссом задумчиво пожевал кусок семги, сдобренной лимоном:
      – Так-то оно так, да не совсем. Четырнадцать из шестнадцати владельцев национальной лиги живут в США, и им совершенно наплевать на чаяния канадских любителей хоккея.
      – Вы хотите сказать, что обладаете только урезанными правами? – съязвил Рябов.
      Гриссом охотно согласился, как может согласиться великодушно человек, облеченный неограниченной властью:
      – Как только появился на земле второй человек, права первого оказались урезанными. А теперь попробуйте согласовать свои права со всем населением земли, и это многое объяснит.
      – Но ваши коллеги должны понимать, что складывается нелепая ситуация, – начал горячиться Рябов, – две разные по социальному характеру страны развивают игру совершенно независимо друг от друга. Канадцы делают это уже почти сто лет, мы – четверть века! И еще ни разу не встретились на высшем уровне!
      – Мистер Рябов. Во всяком деле главное – преодолеть предубеждение. Это первое. Второе, знать хотя бы приблизительно результаты при любом исходе предпринятого.
      – Вы хотите точно знать, что выиграете? – фыркнул Рябов.
      Гриссом рассмеялся.
      – Честно говоря, это меня волнует куда меньше, чем вас, – уколол он Рябова.– Я не тренер, я предприниматель. И заговорил с вами только потому, что прежде, чем команды выйдут на лед, надо сыграть куда, более сложную, менее поддающуюся чьим-то настроениям экономическую игру.
      – А попробуйте чистый хоккей, без бизнеса! – задиристо бросил Рябов.
      Гриссом воспринял слова Рябова как шутку, не больше:
      – Механизм очень прост. Если игрок будет ранен в серии «СССР – Канада» и потом не сможет играть в турнире высшей лиги, он теряет большие деньги. Клуб тоже. Страховка – 350 тысяч долларов в год на определенное количество игр – аннулируется. Если придется платить экстравзносы, то мы должны знать, сколько денег вернется в кассу.
      – Да, но хоккеисты…
      – Звезды не захотят играть без одобрения своих хозяев. Зачем ссориться с теми, кто тебя кормит?
      – Каков же выход? Вы считаете, что матчам не суждено состояться?
      – Совсем нет, – засмеялся Гриссом, – я по натуре оптимист. Но нужно время. В таких серьезных предприятиях нельзя принимать скоропалительных решений. Знаете ли вы, мистер Рябов, что только телевизионные права на трансляцию серии составят свыше миллиона долларов?! За такой куш стоит покусаться. Серия – не просто хоккейные матчи. Не беру в счет эмоциональный аспект. Серия заставит работать сложный механизм нашей экономической машины.
      – Вы не преувеличиваете?
      – О нет, – Гриссом убежденно покрутил головой вместе с плечами.– Билеты будут проданы за год до матчей. Туристические агентства закупят гостиницы для поездок в Москву. Вы ведь не согласитесь, чтобы все игры серии прошли в Канаде?
      – Это было бы несправедливо…
      – Да, но деньги… Что мы будем иметь от матчей в Москве? Канадские газеты примутся писать о предстоящих встречах. Хоккей, предвижу, с помощью серии станет круглогодичным событием. Потом начнутся лотереи… Скажем: «Купите в нашем универмаге 20 коробок пудры, и в одной из них может оказаться заветный билет!» Пожалуй, я пытаюсь объять необъятное – показать вам, какой оборот может принять дело…
      – Значит, вы считаете серию стоящей затеей?
      – Как двадцать два миллиона канадцев, я хочу играть с русскими. Более того, в отличие от двадцати двух миллионов моих земляков, понимаю, что в случае проигрыша никакой национальной катастрофы не произойдет. Хотя это и трудно себе представить – проигрыш сборной всех звезд…– Он мягко улыбнулся, но за этой улыбкой крылось твердое убеждение, что серию канадские профессионалы, несомненно, выиграют.
      Обед подходил к концу. Рябов не заметил, как за разговорами – Гриссом попросил его подробнее рассказать о системе организации хоккея в СССР – прошло время. Официант поставил перед хозяином небольшой золотой сундучок, немало удививший Рябова. Но в нем оказался только счет, который Гриссом, внимательно изучив, подписал тщательно, словно сделку минимум на миллион долларов.
      Уже в «империале», по дороге домой, Рябов невольно вспомнил не столько сам разговор, доставивший ему нескрываемую радость – он нашел на канадской стороне единомышленника в проведении большой серии, – сколько вот эту подпись – медленную, тщательную: она убеждала, что организация серии потребует немало времени и трудов. И еще вспомнились слова Гриссома, сказанные им напоследок:
      – Когда-нибудь время сотрет остроту организационной проблемы, но убежден, что серии станут величайшим событием в мировом спорте.
      И это полностью совпадало с точкой зрения Рябова.

13

      Самое трудное в жизни Улыбин делал улыбаясь, как и подобало человеку, носившему такую недвусмысленную фамилию.
      Когда весело забарабанили в калитку, Рябов не сомневался, что приехал Улыбин.
      Они были сверстниками. Еще в годы, когда играли вдвоем, у них сложились странные отношения: неприязнь, замешанная на жизненной необходимости общения.
      Алексей Улыбин пришел в команду позже Рябова. Долго сидел у него за спиной в запасе, вырываясь в основной состав только в случае болезни или травмы Рябова. Алексея считали способным нападающим, звезда которого могла разгореться в полную силу, если бы ранняя звезда Рябова не подавляла свет.
      Рябов первым ушел на тренерскую работу и, выполняя обязанности играющего тренера, стал прямым начальником самолюбивого Алексея Улыбина.
      Так и повелось… Рябов двигался по жизни как бы на шаг впереди Улыбина, и, что бы тот ни придумывал, обойти Рябова не удавалось. Одно время даже вдвоем возглавляли сборную. Правда, и тут Рябов был старшим тренером, а Улыбин – вторым. И можно бы работать, не мешай чувство постоянной ущемленности Улыбина…
      Открыв калитку, Рябов внимательно осмотрел улыбающегося во весь рот Алексея.
      «Совсем не к месту веселость, – подумал Рябов. – Человек поглупее меня легко понять может, что это его беде радуются…»
      Но сдержался и только тихо сказал:
      – Проходи. Хозяйки дома нет, так что на стол сами накрывать будем.
      – А я сыт. По горло всем сыт, – многозначительно заметил Улыбин, осматривая участок.– Правду говорят, что Рябов стал великосветским помещиком. Только борзых собак не хватает.
      – Их сейчас не на дворах держат, а в некоторых учреждениях, – вяло огрызнулся Рябов.
      – Скажешь тоже. Это у тебя от чувства кризиса…– смеясь бросил Улыбин, проходя к крыльцу.
      – У каждого человека свое понятие кризиса. Было время, считал катастрофически дурным днем, когда получал сразу четыре выписанных толстых журнала, а не имел времени на прочтение и одного.
      – Все философствуете, Рябов! – наигранно всплеснул руками Улыбин.
      – Называй как знаешь! Тем более что философия – обыкновенное человеческое чувство, наряженное во фрак. А ты на чем приехал? – вдруг спросил Рябов, поднимаясь на крыльцо.
      – На своей телеге…
      – Красный «Москвичонок»?
      – Помните еще, Рябов?
      – Не поменял еще, Улыбин?
      Они посмотрели друг на друга и рассмеялись никчемности своих вопросов.
      – Загонять машину во двор будешь?
      – По-моему, я поставил так, что никому мешать в переулке не должна. Если только автобус не начнет разворачиваться.
      – Как знаешь…
      Пока Рябов накрывал на стол, доставал из старого буфета пузатую бутылку молдавского коньяка, несколько раз ловил на себе изучающие взгляды Улыбина.
      «Как нравится людям, когда другим плохо. Наверно, патологически интересно наблюдать, как в агонии, даже если и не в прямом смысле, извивается человек. Алексею это просто приятно, или к тому же и поучительно: смотришь – самому придется оказаться в таком же положении».
      – Ты на стол особенно не налегай, – Улыбин покачал головой.– Я к тебе совсем ненадолго – по дороге к теще на дачу. А теща у меня хотя и древняя, но злющая, будто молодая.
      – Сиди сколько хочешь. У меня время есть. Глядишь, скоро его и совсем невпроворот будет.
      Улыбин сделал вид, что не понял рябовского намека, Рябов разлил.
      – Мне-то полегче насчет жидкости, – проворчал Улыбин, останавливая щедрый жест Рябова, налившего стограммовую рюмку.– После такой и пешком от тебя не выберешься.
      – Видали мы таких ходоков! – Рябов хмыкнул.– Бывало, гражданин Улыбин полтора килограмма выкушивали, а утром на тренировку выходили – комар носа не подточит.
      – Бывало! – самодовольно согласился Улыбин. – Комар-то действительно не подтачивал, а вот тренер был зануда, так он за версту мог определить, кто и когда спиртное не то что пил, а даже нюхал.
      – И такое бывало, – смиренно согласился Рябов. – А что это, Алексей, мы вдруг с тобой комплиментами, как институточки, обмениваться начали? Ведь не к добру. Непривычно как-то…
      – Разве это комплименты? – удивился Улыбин столь искренне, что заставил Рябова смутиться.– Они вот где у меня, эти псевдодостоинства сидят, – зло продолжал Улыбин и громко шлепнул ладонью по загорелой, после южного отпуска, шее.
      – Ну, будем! – Рябов поднял рюмку и, чуть пригубив, поставил на место.
      – Никак тоже за рулем? – съязвил Улыбин.
      – Хуже. Галина скоро из города приедет, унюхает и скажет: «Ну, старый черт, совсем до ручки дошел – с утра пить начал». А с утра – это последнее дело в жизни.
      – Тренерская судьба наша и не к тому приучит. Не пил – запьешь. Молчуном слыл – волком выть станешь.
      – Нелегкий хлеб, – согласился Рябов.– И все-таки знаешь, Алексей, самое странное в нашей работе не превратности. Самое странное – завершение чемпионата мира. Готовишься и физически и психологически не меньше, чем игроки. И вот выиграл – сразу же пустота. Ничего не надо. Два-три дня ходишь ошалелым, как дурак. Потом придут новые заботы. А пока… С этой точки зрения проигрыш даже лучше: сразу же начинаешь работать – сочинять объяснительную записку, почему проиграл…
      Улыбин слушал, кивал головой, словно то, что сейчас ему говорил Рябов, было откровением, без которого он не мог жить и ради которого совершил столь далекое путешествие на дачу.
      Они с трудом усидели по рюмке. На все попытки Рябова добавить Улыбин отвечал категорическим отказом.
      Поговорили о разном. Со стороны их разговор казался пустой болтовней двух закадычных друзей, которые встречаются, по крайней мере, два раза в день, и все у них хорошо,, и все у них давно обговорено, и каждый смотрит сквозь другого и радуется тому, что видит…
      Улыбин встал внезапно:
      – Будет. Погостил. Надо двигаться.
      Они вышли за калитку, и Рябов, осуждающе качая головой, осмотрел старенький, обшарпанный «Москвичок» Улыбина.
      – Пора бы тебе сменить старушку. Старая машина хуже старой жены: одни болезни и никаких удовольствий.
      – Надо бы, – думая о чем-то другом, равнодушно признал Улыбин.
      Он уже открыл дверцу машины – открыл медленно, словно ждал чего-то, и Рябов точно знал, чего он ждет, этот гордец Улыбин, который приехал к нему в столь необычную минуту и так и не решился сказать что-то особенно важное.
      – А ты, собственно, чего приезжал? – хрипло спросил Рябов, поглаживая багажник «Москвича» по шершавой краске.
      – Так просто. Повидать. И еще сказать, что вчера вызывал председатель…-Он умолк, но на этот раз и Рябов не торопил с расспросом.– Предложил вместо тебя взять команду в серии с канадцами.
      – И что же ты ему ответил? – сдавленно, с трудом преодолевая какое-то внутреннее сопротивление, спросил Рябов.
      – Я отказался. Пытался объяснить, что это глупо – в канун серий снимать тренера, лучше всех понимающего, что надо команде. Но он, по-моему, потерял контроль над собой. Даже не представляю, на чем вы могли так схлестнуться? Что ты ему завтра скажешь?
      – Скажу, что Улыбин абсолютно прав. И тем не менее добавлю: пошел к дальней бабушке со своим хоккеем! Мне все осточертело. Уже не мальчик играть в бирюльки. И еще скажу, что лучшего тренера, чем Улыбин, после меня, конечно, ему трудно будет найти в данной ситуации. И тут председатель прав…
      Алексей криво усмехнулся. И Рябов с силой хлопнул дверью «Москвича», как бы прощаясь. Круто повернувшись, пошел к калитке. Он шел уже по дорожке, стараясь не думать ни о чем, но невольно прислушивался к натужному реву старенького улыбинского «Москвича», неуклюже разворачивавшегося в тесном переулке.

14

      В тот день Рябов появился в команде непривычно поздно: до выхода на лед оставалось минут десять. Ему ужасно не хотелось вообще ехать на базу – необъяснимое ощущение чего-то надвигающегося, гнетущего, пакостного делало безвольным и останавливало, как подсечка на комбинированных съемках. Пока ставил машину, прикинул, что все-таки успеет переодеться и тренировка начнется вовремя. Казалось, он переборол настроение. Когда вошел в раздевалку, эту минутную бодрость как рукой сняло: ребята сидели на лавках и не думали одеваться. Только Улыбин, теперешний лидер «кормильцев», демонстративно ковырялся в сумке, то доставая из нее какие-то вещи, то снова запихивая их назад.
      – Что это значит? – громким, почти сорвавшимся на крик, голосом спросил Рябов, оглядывая опущенные лица ребят.
      Правда, смущенными выглядели не все. Например, повернувшийся к нему Улыбин глядел дерзко, ухмыляясь.
      – Чтобы через пять минут были на льду! – приказал Рябов и, открыв свой шкафчик, достал тренировочный костюм, шерстяные носки, шапочку, перчатки, коньки…
      – Не будем мы тренироваться, Борис Александрович! – так же насмешливо за его спиной произнес Улыбин.
      – Это мнение команды или капитана Улыбина? – нахохлившись, будто бойцовый петух, обернулся к нему Рябов.
      Но Улыбин выдержал свирепый взгляд тренера и спокойно отпарировал:
      – Это мнение команды. И старшему тренеру, как большому педагогу, следовало бы догадаться, что если до начала тренировки остается, -он посмотрел на часы, – три минуты, а команда не начинала раздеваться – это не случайно!
      – Вот как? Забастовка? – взвизгнул Рябов.
      И сразу же мысль: самое худшее, что он может сделать в сложившейся обстановке, – сорваться на скандал, не удержать себя в рамках дозволенного.
      Словно почувствовав, что Рябову не по себе, Рябову, привыкшему диктовать всем – от мала до велика, Рябову, распоряжавшемуся в команде не только составом и жизнью вне спорта, Улыбин устало сказал, чего никогда бы не позволил себе раньше:
      – Глупости это, Борис Александрович!
      Реплика Улыбина окончательно охладила Рябова и заставила взять себя в руки. Это уже не походило на отдельные, а в последнее время все чаще и чаще случавшиеся стычки. Конфликт, назревавший столь долго – Рябов чувствовал нарыв каждой клеточки кожи, – созрел, и теперь только умное хирургическое вмешательство способно было его обезболить.
      – Тренироваться вы не хотите, тогда соблаговолите сказать, что же вам угодно? – как можно язвительнее, но в то же время спокойно сказал Рябов.
      – Мы хотим поговорить начистоту обо всем, что нас волнует, – опять выступил вперед Улыбин.
      – Ты и будешь уполномоченным на этих переговорах, или будут другие спикеры? – Рябов не скрывал своего холодного презрения.
      – Спикерами будет вся команда.
      – Ах, значит, митинг! Ну и отлично. Ставьте стол президиума, – вдруг решительно приказал Рябов, – выбирайте председателя и секретаря. Секретаря обязательно – хочу, чтобы потом, когда вы будете читать все, что наговорите, вам было стыдно за свою глупость.
      – Видите, Борис Александрович, мы еще и рта открыть не успели, а вы нас уже дураками обозвали, – виновато произнес вечно молчавший левый защитник Терехов.
      «Если заговорил Терехов, – подумал Рябов, – значит, дело серьезное. Не один день сусло бродило. Чувствовал я, что-то неладно в команде, какие-то подкожные дебаты. Как только меня увидят-сразу умолкают! Сначала думал, стесняются, а оказывается – не очень! Просто таились…»
      Понимая, что разговор все равно кому-то надо вести, а кроме него, некому, он поставил кресло в самый центр комнаты и сел.
      – А где Григорий Львович? – спросил он, хотя прекрасно видел, что второго тренера в раздевалке нет.
      – Мы его отпустили, – ответил Улыбин.– Он не нужен. Все равно ничего не решает… А у нас претензии к вам, Борис Александрович.
      – Слушаю, – Рябов картинно развел руками, как бы сердечно приглашая высказаться.
      Все молчали. Ему, Рябову, было знакомо это ощущение молчащего собрания. Ощущение шло еще откуда-то из детства, с пионерских сборов, когда вожатая предлагала обсудить насущную проблему. Одноклассники столько раз уже обсуждали ее по углам, что было стыдно начинать все снова на людях, знающих наперед, что ты скажешь. И тогда пионервожатая обращалась к собравшимся с призывом выступить. Но все упрямо молчали…
      Молчала и команда. Рябов знал, кто будет говорить– Улыбин. Алексей молчал, чтобы собраться с мыслями и сделать вид, что не он тут зачинщик. А если говорит, так только потому, что надо же кому-то начинать. Первым заговорил Улыбин:
      – Так больше продолжаться не может. Атмосфера в команде такова, что завтра-послезавтра все полетит к черту. От наших с таким трудом набранных в чемпионате очков не останется и следа.– Улыбин набрал полные легкие воздуха, словно собирался нырнуть поглубже.– На мой взгляд, решить надо три проблемы. Две из них – не новые. О них много раз говорилось, но старший тренер считает ниже своего достоинства прислушиваться к мнению команды. Впрочем, это уже третья проблема.
      Улыбин горячился, а Рябов, наоборот, успокоился, вынул из кармана куртки традиционный блокнот, принялся писать, будто все, что говорилось в комнате, его не касается.
      – Проблема первая – проблема старичков. Считаю, что уже не игровые их качества, а традиция да отношение как к любимчикам держат их в составе. Это сказывается на игровой мощи команды. Мне уже надоело волочить на себе ярмо за вторую тройку. Если третья еще зеленая, а вторая уже старая, то что же – прикажете играть только первой? В то время, когда на скамейке сидят куда более сильные ребята, наша пенсионная тройка играет… Пусть меня ребята простят, я имею право это говорить, поскольку сам посидел достаточно, дожидаясь, когда освободится место…– Он сделал паузу, и она придала еще большую значимость сказанному– все посмотрели на Рябова.– Так происходит со всеми… Стареют команды, состаримся и мы…
      – Посмотрим, как охотно уступишь ты свое место другому, – не поднимая головы от блокнота, подал реплику Рябов.
      Улыбин смутился:
      – Вы меня не сбивайте, Борис Александрович, я и сам собьюсь. Хоть раз до конца выслушайте, без ехидства вашего и снобизма! Человек же вы, в конце концов, и должны понимать, что мы тоже люди и у нас есть проблемы, которые вы должны, обязаны решать по должности своей, если не по человеческому призванию…– Поняв, что хватил лишку, Улыбин осекся.– И как вывод – второе звено надо менять, и менять немедленно…
      – Второе звено такого же мнения? – серьезно, будто ответ значил для него что-то, спросил Рябов и посмотрел в сторону второй тройки, даже здесь, сейчас, сидевшей вместе – многолетняя привычка не расставаться и в раздевалке.
      – Как бы не так! – подал голос Терехов, защитник второй тройки, неуклюжий дылда, так магически всегда преображавшийся на льду, что Рябов до сих пор не мог себе ответить, за счет чего происходит такая метаморфоза.– Улыбину бы только бежать! А мозгами пусть шевелит соперник!
      Это был камень в кладку его, рябовской, теории. Старички знали слабину старшего тренера, и Борису Александровичу вдруг стало стыдно, что Терехов дал такого петуха, будто на пятаке оставил шайбу сопернику.
      – И второе, – словно читая приговор, произнес Улыбин.– Это бессмысленная, на мой взгляд, погоня за максимальными физическими нагрузками. Мы, ветераны, еще привычные, но молодые… Неужели вам не ясно, Борис Александрович, что они едва ноги таскают? Не всем под силу такое выдержать. Сгорят ребята и пропадут не за понюшку табака.
      Молодые недружно закивали головами, чем очень напомнили Рябову детсадовские собеседования, и, стараясь скрыть усмешку, он спросил:
      – А третье?
      – Третье касается вас, Борис Александрович. И это, наверное, самое важное. Мы понимаем, что дисциплина в команде – вопрос важнейший. Но ваш диктат, при котором попирается элементарное человеческое достоинство, а игроки сводятся к уровню мебели, стал невыносим. Вы уже забыли, когда кого-нибудь слушали. Вы слушаете только себя. Вы вещаете. Вам это нравится! Но вы же умный человек, Борис Александрович, вы не можете не понимать, что и другим хочется иногда сказать слово, даже если оно заранее покажется вам глупым. Или вы хотите, чтобы каждый из нас стал молчуном, вроде Терехова? Но правильно ли это? Сами же учили, что, уча, человек учится дважды. Так почему же эта теория не распространяется на практику наших повседневных отношений?
      – Власти захотелось, Улыбин? Имперские флюиды веют? Мы, мол, «кормильцы», как хотим, так и гнуть будем? Так?
      – Не так…
      – Нет, так! И хватит! Побеседовали, будет… Что касается отношения ко второй тройке, могу сказать только одно – решайте сами! Я свою точку зрения высказываю делом. Считаю, что если в тени могучего опыта есть возможность потихонечку подрасти мудрой поросли – полезно! Со шкурной точки зрения, с тренерской… А с человеческой… Ну что ж, я понимаю – ждать трудно. Уходит время, уходят силы… А славы так хочется и хочется славы немедленно. Но в спорте, как и в жизни, надо уметь ждать. Даже если это невыносимо трудно…
      Вопрос второй-не дискуссионный! Силовая подготовка– это мое кредо. И пока я тренер, команда будет работать на пределе. Не хотите– уходите! Мне сопливые моллюски не нужны. Хоккей не для них! А если кто и сгорит в огне высоких нагрузок, значит, только казался с виду героем.
      А третьего я ждал давно, Улыбин. Я ждал, что рано или поздно вы откажетесь от меня: это произойдет, когда я вам надоем или вы станете великими. Но не знал, что наступит раньше. Теперь вижу: я вам надоел гораздо раньше, чем вы стали великими. Иу что ж… Наверно, это хорошо, что мы вот так собрались и поговорили. Свои ошибки забыть нетрудно, гораздо труднее забыть другим, что они не забыли твоих ошибок. Вот об этом, пожалуйста, помни, Улыбин. Я думаю, мы обсудим с каждым вопросы взаимоотношений. На столь широком собрании это трудноперевариваемая тема. Обещаю взаимную откровенность. А пока, – Рябов посмотрел на часы, – еще есть час нашего льда, одевайтесь – и на тренировку. Вместо игры, которую проговорили, сегодня займемся общефизической.– Он обиженно поджал губы и пошел к шкафчику.
      За спиной раздался общий вздох облегчения, и все шумно начали переодеваться. Собрание, которое касалось каждого, было каждому так же тяжело. Команда с радостью окунулась в столь привычную обстановку тренировочной работы.
      «Это тебе урок, Рябов. Где-то ты потерял контроль. И главное сейчас – не срывать зло на ребятах. Делать все, как обычно, но с учетом… Бывали случаи, когда целая нация должна выбирать между тем, чтобы затянуть ремень потуже или потерять штаны».

15

      «Итак, Алешенька предупредил меня, что начинается дележ шкуры неубитого медведя… А впрочем, почему неубитого? Для некоторых я уже охотничий трофей. Мальчишки! Они считают, что можно решать проблемы, забыв о сути и пользе дела… Хорошо, что хватило ума предложить Улыбину… Нет, они ребята соображающие. Меня удивляет председатель. Он пришел всего пять лет назад, пять лет назад просил меня остаться со сборной, когда я сам всерьез начал подумывать, что пора сматывать удочки. И потом пошло как-то все странно. Что ни коллегия, то нагоняй, что ни разговор за спиной, то неуважительнее тон просто трудно придумать! Сейчас, прикидывая, как складывались отношения с председателем, который так много сделал для спорта и которого уважаю за мужской характер, берусь утверждать, что больше, чем меня, не били никого. И это несмотря на успехи сборной и клуба. Ну конечно, мы сразу же разошлись во взглядах на серии с профессионалами. Тут справедливый и прекрасно разбирающийся в спорте председатель оказался непримирим. Остается предположить одно – он не уверен в победе…»
      Рябов сел на скамью под яблоней, сложив руки на животе, выкатившемся из-под старенькой тренировочной рубашки. Прищурил глаза… Как бы готовясь к предстоящему матчу, проиграл мысленно все перипетии разговора с Улыбиным.
      «Одно, пожалуй, надо признать безоговорочно – Улыбин выглядел искренним и доброжелательным. Учитывая нашу долгую „дружбу“ и нынешнюю ситуацию, складывающуюся в его пользу, он мог быть и более откровенно веселым…»
      При этой мысли Рябов смутился, что случалось с ним редко.
      Подняв голову, он натолкнулся взглядом на яркий сноп солнечных лучей, бивших сквозь ветки. И на какое-то мгновение ослеп. Закрыл глаза, пытаясь стряхнуть внезапное ослепление. Но, открыв глаза, еще долго не мог прийти в себя и видел корявые стволы яблонь, полуголые ветви и стреху крыши как бы одним цветом – этаким серым, нечетким, почти расплывчатым.
      Пытаясь обмануть солнце, Рябов щурился, поглядывая на него искоса, одним глазом, но эта игра с солнечными зайчиками не отвлекала. На память невольно приходили обрывки разговора с Улыбиным.
      «Кажется, у Алешеньки переменилась точка зрения на кардинальный вопрос, по которому мы с ним некогда здорово разошлись: он с пеной у рта доказывал, что мои повышенные нагрузки убьют новичков, да и „кормильцам“ такая нагрузка не нужна. Помню, как их проучил: недели на две снизил с „кормильцами“ общефизические нагрузки, и они, субчики, начали в первом же ответственном матче проваливаться. Под горку катятся, а в горку уже во втором периоде не могут. И хотя это стоило мне два очка в таблице, урок не пошел впрок… Они тогда так ничего и не поняли.
      Господи, неужели было время, когда я мог позволять себе такие шалости, как отдать ради утверждения несомненной идеи два очка в ответственнейшем матче? Впрочем, если быть честным, то эксперимент с Улыбиным стоил очка четыре: «кормильцы» не скоро пришли в норму».
      Рябов потер остывшие руки, подумал, не пойти ли в дом. Но солнце, заставившее щуриться, ласково пригревало лицо, и он блаженно замер, словно кот на теплой крыше.
      «А по сути, это так просто понять – ас должен работать больше молодых: ведь он должен находиться в экстраформе: что позволительно салажонку, асу непозволительно. Зеленушка может отсидеться за спиной у аса, а тому отсиживаться негде. Нет, лишь яростная самоотреченность, работа на грани самоистязания позволяют смотреть в мире спорта сверху вниз, а не наоборот, как вот я сейчас смотрю на далекое светило. Боже, сколько я втолковывал людям типа Улыбина, что главное в жизни – время. Они же отвечали почти серьезно, что не время главное, а деньги! Наверное, в молодые годы и впрямь кажется, что жизнь бесконечна, и силы бесконечны, и можешь позволить себе почти все… Лишь с высоты шести десятков лет понимаешь, что то, как ты тратишь свое время, гораздо важнее, чем то, как ты тратишь свои деньги. Денежные ошибки рано или поздно можно исправить, а время уходит безвозвратно».
      Рябов вдруг заметил, что мимо скамейки, на которой сидит, от подгнившей ножки-столба прямо к крайней яблоне тянется лента. Он нагнулся и, присмотревшись, увидел, что лента эта движется, что она живая и что это обычная муравьиная дорога из неведомо чего в неведомое нечто. Шла она от небольшой, малоприметной кучки нарождавшегося муравейника, что притулился у самых ворот, и, обогнув скамейку, упиралась прямо в ствол яблони. Рябов, крякнув, встал и подошел к стволу. По истрескавшейся темно-серой яблоневой коре муравьи поднимались вверх, приблизительно до второго большого сука, находившегося высоко, так что Рябов никак не мог проследить, куда движутся муравьи. Он поймал себя именно на этом повышенном интересе к конечной цели муравьиной дороги, хотя никогда не увлекался естествознанием. И с удовольствием расхохотался. Потом плюхнулся на скамейку.
      «Вот, вот! Скоро изучение жизни муравьиной колонии станет основным времяпрепровождением старшего тренера сборной команды по хоккею, заслуженного мастера спорта, заслуженного тренера, крупнейшего… И так далее, и так далее…» – с сарказмом подумал он почти вслух. Но столь непроизвольное воспоминание далеко не полного перечня собственных титулов обласкало его самолюбие и притушило, загнало куда-то еще дальше, вглубь, поднявшееся было чувство тревоги.
      Больно кольнуло сердце, и он засопел, будто секач, старый и многоопытный, при первом, еще отдаленном ощущении опасности. Упрямо уставился на бегущих мимо муравьев, словно они и являлись для него источником главной опасности.
      «А разве я не так вот бежал неизвестно зачем всю жизнь? Бежал без остановки, не давая себе отдыха? Бежал, как они, к большому дереву, карабкался на его вершину… И все только для того, чтобы в смурной осенний день оказаться под его необхватным стволом с синюшной шишкой на лбу».
      Рябов представил себя сидящим под яблоней, и особенно эту шишку, и остался очень доволен сравнением с муравьями.
      «И впрямь, прожив долгую жизнь, только теперь понял, как она походила на муравьиную суету. Ведь игра чем-то напоминает эту осмысленную толчею муравьев. Из сложного – и специалисту не очень понятного – кружева суеты складывается большая муравьиная куча, называемая современным хоккеем. Вон трудяга тащит белый шарик, в два раза больше размером, чем он сам. А сколько таких шариков перетаскал я за свою жизнь? Взять хотя бы тот первый, как бы пробный тур по Канаде.
      Я привез отчет с конгресса на восьмидесяти страницах, хотя для отписки хватило бы и двух. Надо мной смеялись, как я сейчас над муравьями. А потом из того отчета родилась моя первая книга. Подобно муравью всегда был и чернорабочим, и бухгалтером. Тренер – он сам себе ЭВМ, только число алгоритмов никем не учтено. И мне приятно вспомнить, что выражение: «Хоккей – это спортивность плюс учет» – пустил по жизни тоже я… Приходилось делать все… Решать проблему вратаря – и я ее решил, заставив все клубы думать о том, о чем они совершенно не хотели думать. Я делал за две недели из тридцати пяти самовлюбленных личностей сплоченную команду, хотя сам всегда утверждал, что этого сделать нельзя. И все-таки благодарен судьбе. Тренерская работа дает прекрасную возможность продлить молодость: общаясь с молодыми, и сам чувствуешь себя молодым. Это и непередаваемо сладостно и невыносимо трудно…»
      Рябов взял длинный прутик, лежавший рядом со скамьей, и осторожно отбросил бурую щепку, перегораживавшую муравьиную дорогу. Муравьи побежали прямо, ни на секунду не замешкавшись, словно никогда в их жизни и не было такого препятствия, как щепка.
      «Счастливые!» – с завистью подумал Рябов и, поднявшись, пошел в дом.

16

      В тот год январь стоял в Москве мерзкий – ветреный и сырой. Календарь приковал команду к столице играми на своем поле, а хотелось забраться куда-нибудь в Сибирь, где гуляют морозы, где зимой пахнет щедро, по-русски. И состояние команды сложилось под стать погоде: выигрывали, правда, матч за матчем, но победы давались с таким трудом, что казалось, пятерки работают на пределе. Еще одно чрезвычайное, подобно вчерашнему, сопротивление соперников, и любой аутсайдер понесет признанных лидеров с разницей в три-четыре шайбы.
      Все помыслы Рябов в те дни направил на поиски причин подавленного состояния команды: вроде и тренируются много, с охоткой, и до конца сезона, когда пресыщение игрой наступает даже у самых жадных до льда, еще далеко, а вот поди ж ты, разберись, почему скисли!
      А тут еще звонок из федерации: какой-то американец настоятельно просит познакомить его с советским хоккеем. Рябова предложили в качестве гида. Он ехидно поблагодарил секретаря федерации за высокое доверие. Шла бы речь о канадцах, он бы еще понимал: овчинка стоит выделки, такая встреча работала бы на его идею матчей с канадскими профессионалами. Но американец?! Они в настоящий хоккей играть не умеют и вот-вот вылетят из главной группы мирового чемпионата любителей. Правда, с американской профессиональной лигой пока все в порядке. Но ведь каждый знает, что американская лига – всего лишь дубликат канадской и играют в американских клубах процентов на семьдесят канадцы.
      С таким настроением он и поехал в Спортивный комитет на первую встречу с гостем, которого звали Сэм Поллак. Рябов вошел в приемную, где ожидали заместитель председателя Баринов и двое среднего возраста мужчин. В одном Рябов без труда признал иностранца. Высокого роста, крепкий и очень подвижный.
      «Где-то я его видел? – подумал Рябов, пожимая руки и прислушиваясь вполуха к словам Баринова и бойкому переводу.– Никогда не жаловался на зрительную намять. Неужели сдавать начал? Нет, не похоже, чтобы мы где-то встречались… И он, наверное, запомнил бы меня и не делал сейчас удивленные глаза. Неужели так здорово играет?»
      И все-таки Рябов вспомнил. Он видел это лицо: резкие черты, вытянутые книзу, с резкими скулами и черной бородой, идущей полоской вдоль скулы и завершающейся острым пучком черных волос, стриженных клином. Точно такое же лицо было на подаренной Рябову курительной трубке в виде головы Мефистофеля. Лицо с итальянской живостью, экспансивностью. Когда гость что-то хотел сказать или сделать, казалось, вкладывал в это всю мощь своего большого, хорошо тренированного тела. Рот при этом округлялся, губы вытягивались, напоминая конец слонового хобота.
      Сэм Поллак поздоровался с Рябовым, когда их представили, как бы в ходе исполняемого гостем непрерывного танца. Он говорил и говорил, то с переводчиком, то с Бариновым через переводчика, живо и непосредственно реагируя на каждый ответ, будто воспринимал его не только умом, но и всем своим существом.
      А вопросы, которые он задавал, даже если бы Рябов и не знал английского языка, звучали прозрачно ясно благодаря щедрому набору выразительных жестов, которыми сопровождались.
      Так, отвечая Сэму Поллаку, он и вошел в кабинет председателя. Тот встретил их у двери – высокий, слегка пополневший, но еще с хорошей спортивной фигурой, так контрастировавшей с густой сединой на висках.
      «Пожалуй, трудно найти другого министра спорта, который бы так соответствовал своему месту хотя бы чисто внешне, – подумал Рябов не без зависти.– Вот только мешки под глазами да седины прибавилось за последние год-два. Что говорить, место не из спокойных – победы планировать труднее, чем что-либо! Год работал, а там какой-то Васин в финальном матче шайбу в штангу послал. И не забил решающий гол. И сборная без „золота“ осталась. Кто министру поверит, что сделано все возможное для победы?»
      Совсем не к месту, но с неподдельным сочувствием, что так редко посещало его, подумал Рябов о хозяине кабинета.
      Словно догадавшись, о чем думает Рябов, председатель тяжело, из-под бровей посмотрел на него, хотя губы его по-прежнему цвели в дежурной приветственной улыбке. Пожатие было сильным. Рябов знал, что председатель любит, когда восхищаются железной хваткой руки и восклицают: «А как же иначе, сразу видно – спортивный министр!»
      Хозяин кабинета находился явно в хорошем настроении, шутил и, безошибочно уловив характер Поллака, повел беседу в непринужденном тоне, с шутками и воспоминаниями.
      Поллак громко, на весь кабинет, заразительно хохотал, довольно неплоско острил, и Рябов подумал, что энергичность физическая обычно хорошо ладит в людях с энергичностью духовной.
      Председатель говорил много лестных слов в адрес Рябова, и только однажды Баринов не удержался и съязвил, что, дескать, есть у нас товарищи, настойчиво убеждающие в необходимости учиться у канадских профессионалов, а вот господин Поллак, почти бог в конторе «Американского хоккейного форума», считает, что учиться играть надо у русских. Естественно, американцу этого не перевели, и председатель поморщился, когда Рябов отпарировал: «Кто первым возьмет все лучшее, что есть в мировом хоккее, тот вперед и уйдет!»
      Баринов обидчиво поджал губы, но Рябов не обратил на это внимания. Внезапная мысль пришла в голову.
      «Конечно, американец не партнер для разговора о серии матчей с канадскими профессионалами, но ведь он может… Ну конечно, если попробовать его подтолкнуть к мысли о встрече с командами американской лиги, то, глядя на такой флирт, канадцы забеспокоятся, как бы их не обошли. И поубавится спеси! Стоит попробовать…»
      Он впервые посмотрел на Поллака с каким-то деловым интересом, а не с вежливым равнодушием, понимая, что должен потерять зря немало времени на никчемное, общение.
      Насчет духовной энергичности Поллака, соответствовавшей его энергичности физической, Рябов не ошибся. И хотя он вышел от председателя с глубоким убеждением, что прибыл не лучший, с его, рябовской, точки зрения, специалист по современному хоккею, в последующие два дня, показывая Сэму столичные хоккейные базы, знакомя с работой своего клуба и командой, Рябов изменил свое мнение. Если и не был Поллак хоккейным стратегом, что, впрочем, от него и не требовалось, то учеником он оказался отменным. Скажем, от знакомства с Москвой, куда приехал впервые, отказался наотрез: «Пока не получу полной сатисфакции от знакомства с русским хоккеем».
      – Меня послали посмотреть, что вы тут делаете, – откровенно признался он однажды, когда обедали в ресторане «Националь». За легкой шторой, припорошенный снегом, – наконец-то похолодало! – лежал Кремль и шумел автомобильный простор Манежной площади.– Вашингтон вообще плохо представляет, что такое настоящий хоккей. Американский футбол, бейсбол, баскетбол– это волнует американцев. Но вот и Вашингтон захотел иметь хоккейный клуб. Сегодня хоккей теснит многие исконно американские виды спорта. Когда я заикнулся в Канаде, что неплохо бы познакомиться с русским хоккеем поближе, – Поллак заговорщицки наклонился к Рябову, – мне сказали, что такого хоккея нет…
      – Ну конечно! – охотно согласился Рябов.– Какой у нас хоккей? Так, дюжину раз чемпионами мира были…
      Поллак раскатисто захохотал и, отсмеявшись, показал большим пальцем за плечо, имея в виду, как понял Рябов, боссов профессионального канадского хоккея:
      – Любительский хоккей они за хоккей не считают. Так, тренировочная конюшня… Для нас, деловых людей, все, что не приносит прибыль, серьезным быть не может…
      – А ваша-то роль во всем этом, Сэм, какова? -внезапно впрямую спросил Рябов, почувствовав, что минута откровения может прояснить многие карты.
      – Знаете ли вы, Рябов, что такое спонсор? – в свою очередь спросил Поллак.
      – Приблизительно, – неуверенно ответил Рябов, предлагая американцу высказаться.
      – О'кэй! – Сэм явно понял, что хочет Рябов. Сытный, вкусный обед, водка, горячившая и без того темпераментного Поллака, и то, что ему удалось увидеть в Москве, впрямь располагали американца к откровенной беседе. Он этого и не скрывал. Хотя сейчас Рябов, прикинув в уме все события последних дней, вдруг понял, что Поллак, говоривший много и очень охотно, от рассказа о себе уходил деликатно, но решительно.
      – О'кэй, – повторил Поллак и кивнул головой.
      Он поднял над столом свои сильные мясистые ладони, знавшие цену спортивному снаряду.
      – Я начну издалека… Большой спорт, по крайней мере, у нас – это большие деньги. Спонсор – человек, который держит в руках финансовые козыри любого большого спортивного мероприятия. Вы, господин Рябов, кажется, ярый сторонник встреч с канадскими профессионалами? И не раз, беседуя со спортивными специалистами, высказывались в пользу большой серии матчей «Восток – Запад»…– Сэм почмокал губами.– Говорить надо не с ними, а с теми, у кого деньги. Их надо убедить, что независимо от спортивной стороны дела…– Поллак прервал себя на полуфразе.– Вас ведь, наверно, чистый спорт больше волнует? Ну, скажем, престиж, проверка собственных достижений?! – Рябов согласно кивнул, и Поллак закончил прерванную мысль: – Они не потеряют деньги, вложенные ими в эту серию. Захотят ли канадские зрители, привыкшие к определенному хоккею, покупать билеты на матчи с неизвестными любителями?
      Рябов рассматривал Поллака, пока тот говорил. За время их поездок по Москве Рябову так и не довелось рассмотреть гостя как следует. Американец и обедал на ходу, крутясь, как белка, закручивая Рябова в свою круговерть. Это был их первый спокойный обед.
      «Голова-то у него сужается не только внизу, как у Мефистофеля, но и вверху, после лба. А скулы… Похоже, серьезно занимался боксом…»
      – Меня часто спрашивают, где я научился делать деньги, – Поллак вздохнул.-Думают, что я закончил деловую школу при Гарварде, прежде чем сделал свой первый доллар. Ничего подобного. Я научился делать деньги прямо на улице.
      – И много их наделали? – спросил Рябов больше для того, чтобы подстегнуть рассказ.
      – Несколько миллионов баков найдется, – потупив взор, скромно сказал Поллак.– И все в обороте. Как тот мой первый доллар. Знаете, я собрал грязные бутылки, лежавшие на чердаке в таверне моей матери, и продал их. На вырученные деньги купил газетный киоск. Так, дырявую будку… Зимой приходилось топить железную бочку, чтобы не замерзнуть до конца продажи утреннего выпуска. Замерзая в своем киоске, я нашел, что есть и другие, более легкие и доходные, заработки. К моменту этого открытия мне исполнилось девять лет. А что делали вы в девять лет? – спросил он Рябова.
      Тот пожал плечами:
      – Учился во втором классе. Был пай-мальчиком. Отличником. И больше всего на свете боялся опоздать в школу.
      – Угу, – хмыкнул Поллак.-Так вот, как-то мне попалось на глаза несколько букмекерских футбольных карт. И я обнаружил, что они оплачиваются по-разному. Излазил все районы Чикаго, подбирая использованные карты, регулярно прочитывал газеты, следя за травмами игроков, за погодой, за статистикой матчей… Словом, вел сложнейшую бухгалтерию, пока не доходил до варианта наилучших ставок.
      Он отхлебнул боржоми из фужера и покрутил хрустальный бокал пальцами за ножку.
      – Некоторые до сих пор помнят названия команд, популярных в те годы, и очень удивляются, что я помню всё: от времени, когда был забит гол, до количества метров, которые игрок пробежал с мячом, прежде чем заработать семь очков. Я был вынужден тогда все это заучивать. И запомнил до сего дня.
      Пришел официант и поставил перед ними чашечки с кофе и тарелку с большими кусками яблочного пая – фирменного блюда ресторана «Националы». Поллак ел с удовольствием, но небрежно, будучи весь увлечен воспоминаниями.
      – Потом провернул сотни дел. Но одно помню особенно хорошо. Мы с приятелем создали баскетбольную команду – тут я впервые выступил спонсором -и начали набирать рекламные объявления. Каждый желающий платил пятнадцать долларов и мог видеть во время игры команды на одном из спортсменов майку со своей рекламой. Не бог весть какая плата, но… Нам невероятно повезло в то лето: мы нашли двести семнадцать клиентов. А игроков всего пятнадцать…– Поллак засмеялся.– Ну и покрутились мы! Каждый садившийся на скамейку отдохнуть сразу же надевал новую майку с очередной рекламой. Даже запасные время от времени переодевались… Ни соперники, ни зрители не могли понять, зачем они это делают: майки те же, номера те же… Зато реклама была другая. Так выполнили мы контракты…
      Неожиданно Поллак умолк и внимательно посмотрел на Рябова:
      – Только не говорите, что вас больше всего интересует моя биография! Готов поспорить, что, слушая меня, вы думаете совсем о другом: зачем нечистая сила принесла американца в нашу страну? Что хочет здесь узнать? Что собирается делать с собранной информацией?
      Рябов наклонил свой выпуклый лоб, отчего его крючковатый нос почти уперся в грудь:
      – Если Сэм Поллак думает, что я умираю от любопытства услышать это, он ошибается. Но, как всякий общительный человек, заинтересованный всем, что касается его профессии, ухо ватой не заткну, услышав сказанное.
      Признание очень рассмешило Поллака:
      – Да, конечно, господин Рябов, я не прав. И говорю все это потому, что испытываю к вам глубочайшее уважение и доверие.
      Он помолчал, как бы еще раз, последний, взвешивая, стоит ли идти на дальнейшую откровенность – пока информация при мне, это моя тайна!
      – Старые канадские боссы слишком долго раскачиваются. Консерватизм мышления страшнее любой эпидемии. Вот я и подумал: не взяться ли мне за финансирование встречи советских и канадских команд? – Поллак умолк, ожидая реакции Рябова.
      Но тот спокойно продолжал ковырять ложкой пай, словно собеседник говорил о чем-то абстрактном, его совсем не касающемся.
      – Ну и нервы у вас, господин Рябов! Воистину хоккейные!-Поллак одобрительно вскинул кверху руки.
      – А вы думали, что я, как гимназистка, сразу упаду в обморок? Потом, вопросы финансирования, как вы правильно заметили, нас не волнуют. Мы хотим встретиться на льду. Вот наши двадцать два парня, вот ваши! А что там делается за кулисами канадского хоккея, нас волнует меньше всего: у вас свой садик, у нас свой…
      – Согласен. Но я привык браться за дело, в котором знаю не только входы, но и – главное – выходы! Помните ту восточную мудрость: прежде чем войти в незнакомый дом, выясни, где выход!
      – И как насчет выхода? – лукаво спросил Рябов.
      – Что, я вам уже надоел? – Поллак сделал гримасу обиженного человека.
      – Пользуюсь лишь вашей терминологией…
      – Тогда другое дело! Да, я нашел выход. Мне нужно еще кое-что подсчитать в Канаде, но в принципе я готов взяться за этот миф…
      – Почему миф? Вы имеете в виду непобедимость канадских профессионалов?
      – Я имею в виду сам спорт. Во всем мире миллионы людей начинают и заканчивают день с известий о спортивных событиях, которые их, вообще-то, не касаются и о которых они не имеют понятия. Вот почему я говорю «миф». Современный спорт складывается из мифа и денег. Если нет ни того, ни другого – нет и спорта! – убежденно закончил Поллак. Увидев, что Рябов готов возразить, быстро продолжал: – Не будем спорить. Давайте договоримся о другом. Я хотел бы заручиться вашей поддержкой, если, обойдя на повороте кое-кого из канадцев, возьмусь за дело. Со своей стороны обещаю, что сделаю все на высшем уровне, как и привык делать. Договорились?
      – Сэм, у меня нет таких полномочий… Я лично могу вам только обещать, что третий период второго матча начнет не первая пятерка, а вторая… Что касается организационных дел – это функция министра, знать которого вы имеете честь.
      – Да, я понимаю, кажется, вашу систему. Но мне очень важно, чтобы вы, Мистер Хоккей в этой стране, были моим союзником, а не противником. Люблю объединять как можно больше сильных, талантливых людей, способных и готовых сработать на пределе.
      Последние слова пришлись Рябову по душе. Он даже испытующе посмотрел на американца: убеждение ли это или обычный комплимент? Похоже, что Мефистофель говорил искренне. И слова его так соответствовали взглядам Рябова.
      – Я обещаю вам, Сэм, что всегда выскажусь в вашу пользу. Не знаю, какой вы финансист, но та обстоятельность, с которой вы изучали наш хоккей, мне по душе. Вы не случайный человек в спорте. И это мне по душе. Но хотелось, чтобы серия стала честным, бескомпромиссным поединком на льду, в котором победит сильнейший. И с того момента будет по праву им называться.
      – Коммерческая сторона, уверяю вас, не будет ущемлять спортивной стороны. Но спорт парадоксален, мистер Рябов. Хотя он и становится все более массовым, он в то же самое время все дальше и дальше отходит от масс.
      Рябов вскинул брови.
      – Современный человек так развращен зрелищностью, так привык смотреть, а не делать самому – стадион для него лишь театр! Скоро не останется желающих надевать хоккейную форму.
      – Конечно, мистер Поллак, спорт шагнул вперед и изменился, если оглянуться на четверть века или больше. Но главное в нем осталось неизменным – человек, работающий на пределе возможностей. Знаете, один большой режиссер признался в беседе со мной. Как это можно, говорил он, что мы вкладываем столько усилий, столько выдумки в наши спектакли, а тут выбегает на лед дюжина молодых людей, не умнее нас, и занимает внимание огромного числа зрителей. Писатель не может создать такой драмы, которая бы владела сорокатысячным залом, и никто из нас, режиссеров, не поставит такого спектакля. Суть дела в том, что спорт – это импровизация. Неизвестно, что произойдет… К тому же спорт – область, о которой люди думают, что в ней нет обмана. Человек всегда хочет смотреть на то, что делается честно!
      – Ваш режиссер – умный человек, мистер Рябов. Я запомню его слова. И поверьте, сделаю все, чтобы наша серия – позвольте мне так называть – была честной до конца.

17

      Он сидел с закрытыми глазами, почти дремал, но очень явственно услышал, как хлопнула калитка. Он не шелохнулся. По легким, будто виноватым, шагам догадался, что пришла жена. Как-никак, шаги эти слышал почти четыре десятилетия. Слушал каждый раз по-разному: то с жадным нетерпением в годы молодые, хотя всегда был чужд любовным сантиментам, то с тоской, когда уходил после очередной ссоры забыться горячечным кутежом с приятелями, то равнодушно, когда мимолетная женщина становилась на какое-то время между ним и Галиной.
      И вот сегодняшние шаги. Так, как сегодня, Рябов, кажется, не слушал их никогда. Спроси кто-то его прямо, в лоб, что значат они для него, – не ответил бы… Просто слушал, потому что торопливые шаги жены являлись частью его жизни, а уж коль пошел перекос на воспоминания, а не на новое действо, то без Галининых шагов не мыслил он себе своей жизни. И если звучали они, значит, жил и он, точно так же, как был уверен в том, что живет, потому как дышит.
      Его слегка покоробило от возвышенности восприятия в общем-то будничной вещи, и потому не пошел навстречу жене, не встал, когда она вошла в комнату, а еще плотнее сомкнул глаза, притворяясь спящим.
      – Папуля, что с тобой?
      Галина наклонилась над его лицом, и в голосе ее, больше чем в самом вопросе, прозвучало столько искренней тревоги, что Рябов счел постыдным и дальше притворяться спящим и открыл глаза:
      – Здравствуй, мышь!
      Он встал и поцеловал жену в щеку. Он называл ее так, когда был в отличном настроении, или после долгого отсутствия, или после позднего возвращения домой, когда был отнюдь не безгрешен в своем отношении к супружескому долгу. По тому, как с удовольствием откинула она свою и по сей день, несмотря на возраст, красиво сидящую, с роскошными, но теперь густо и часто подкрашиваемыми волосами голову, понял, что ей и сейчас приятно это родившееся в лучшие годы подлинной близости, согласия и покоя прозвище «мышь». Он бы ни за какие деньги не смог вспомнить, почему именно так назвал когда-то свою жену и почему столь необычное прозвище это сразу и неколебимо вошло в их быт, хотя любому здравомыслящему человеку со стороны казалось нелепым.
      Галина была видной женщиной, с крупными, но гармоничными чертами лица, строгим носом с горбинкой, утопленным в мягких складках румяных щек, чувственными ноздрями и плотными, сочными, полными жизни губами, которые красили ее изящный рот, так сочетавшийся с черным, смоляным цветом волос.
      Восприятие Галины памятью давних лет должно бы с годами стереться. Но, глядя сейчас на довольно расплывшуюся фигуру, хотя жена и старалась всю жизнь держать себя в форме, на ее лицо, так основательно тронутое временем, – а если быть справедливым, то и его отнюдь не ангельским характером: всякое случалось за эти годы, – Рябов как бы смотрел сквозь нее и там, за одеждами долгих, по-разному прожитых лет, видел ту, прежнюю Галину.
      Все это пролетело в его мозгу, наверно, не так быстро, как показалось, потому что оба смутились затянувшейся паузой. Как бы прося извинения за что-то, добавил:
      – Встал сегодня рано… Плохо работалось… По дому ничего не сделал, а в сон клонит так, словно до смерти умаялся.
      – Отдохнуть тебе надо, папуля, Не забывай – ты уже не мальчик!
      – Это уж точно, – он наигранно весело похлопал себя обеими руками по большому животу.
      – Живот и у беременной молодой бабы растет. Не в этом возраст сказывается. Сердце – оно ведь не железное, чтобы столько всякого и без меры выдерживать…– она привычно заворчала. Другой бы раз он оборвал ее, но тут сдержался.
      «А ведь и впрямь сердце-то не железное. С него, наверное, сегодняшнее настроение и начинается. Старею…»
      – Да уж, годы человека не молодят! Просиди он хоть в стеклянной колбе всю жизнь. Тебе ведь тоже нелегко было, – он прошел за женой на кухню, глядя, как она неспешно, но сноровисто разгружает сумки с продуктами.
      – Иметь мужа с таким сумасбродным характером – где уж о здоровье думать? Лишь бы в доме ад не поселился – одна мечта и забота одна!
      Он смотрел, как она ловко двигалась по кухне, успевая по-хозяйски сделать десятки мелочей, на которые он бы настраивался, как на специальное большое дело.
      – Отношения, мышь, у нас с тобой всегда были простыми: ты правила мясорубкой, а я – фаршем, из нее выжимаемым!
      – Богатое воображение у моего муженька! Впрочем, как бы он руководил хоккеем, имея умственную скудость…
      – Воображение, мышь, дается человеку в качестве компенсации за то, чем он не является, а чувство юмора – в утешение за то, что он собой представляет!
      – И того и другого у тебя достаточно, – Галина лукаво взглянула на мужа, принимая столь любимый ими и так часто выручавший обоих в часы,, когда не о чем было говорить в охладевшем доме, шутливый тон пикировки.
      Ему очень захотелось сказать ей что-то приятное, и он выдал довольно нелепый комплимент:
      – А ты у меня не только красивая, но и умненькая! В ее взгляде он прочел приговор своей натуженной галантности:
      – Наконец и ты начинаешь понимать великую житейскую истину: красивая жена – талант ее мужа.
      – Все потому, что когда говорю, будто знаю женщин, – это значит, что я их совсем не знаю…– он развел руками, как бы прося тайм-аут.
      – Сережка когда обещал приехать?
      – После обеда… К обеду в лучшем случае. Правда, по его английским меркам, обед, что наш ужин. Но тут уже один гость к закускам приложился…– Рябов сделал паузу, не решаясь произнести фамилию гостя.
      Но, привыкшая к его манере разговора, Галина не торопила, и он сказал сам:
      – Улыбин был…
      В ее глазах мелькнуло какое-то непонятное выражение– то ли страха, то ли гнева, то ли удивления. Рябов знал, как жена не любила Улыбина и каким странным должен был показаться ей этот визит именно сегодня, в канун предстоящего заседания коллегии.
      – Сколько еще таких визитов будет?
      – Не знаю, – честно ответил Рябов.– Многие обходятся телефонными звонками.
      Странно, они говорили не о сегодняшнем, а о завтрашнем, но говорили так, что понимали друг друга с полуслова, хотя ни жестом, ни звуком не обмолвились о предстоящем трудном для него дне.
      И Рябов был бесконечно благодарен ей за это.
      Он прошел в угол кухни и уселся на жидкий современный табурет.
      Галина убежала и через минуту вернулась на кухню с корзиной картошки, одетая уже в яркий, цветастый передник, купленный им за какие-то бешеные деньги в одном из моднейших магазинов Монреаля. Тогда он отправился на прогулку по городу с крупным хоккейным боссом, истекавшим самодовольством и благополучием. И Рябов купил приглянувшийся в безумно дорогом модном магазине кухонный передник не потому, что тот был смертельно нужен, а потому, что вдруг захотел показать канадцу – знай наших! Ухлопал на покупку половину своих карманных денег и был очень обижен, когда канадец воспринял это как должное, поскольку, видно, считал, что советский хоккейный тренер номер один может позволить себе любой каприз.
      Галина захлопотала у плиты, подвинув ему корзину с картошкой и таз для очистков. Он протянул руку и взялся за нож. Не успел начистить и половины кастрюли, а по кухне уже бродил устойчивый запах бульонного пара и острых специй.
      Они работали оба под мерный голос Галины, рассказывавшей что-то о золовке и ее подругах – этой молодежи… Рябов сначала орудовал ножом машинально, почти не прислушиваясь к тому, о чем говорила жена. Но постепенно голос ее проникал в сознание все прочнее, хотя ему и были совершенно неинтересны взгляды какой-то Манечки на супружескую жизнь. Он подумал, что в этой ее беззаботной болтовне, быть может, и кроется та соломинка, за которую должен ухватиться утопающий… Сравнение с утопающим – даже мысленное, даже собственное – ему не понравилось, он хмыкнул, на что жена, умолкнув, спросила:
      – И ты так считаешь?
      Он не знал, к чему относился ее вопрос, и ответил уклончиво:
      – Ну, не совсем так…
      Теперь он слушал жену внимательно.
      – Представь себе… В последней «Литературке» такой страшный материал… Группа подростков жестоко избила своего приятеля только за то, что он отказался вместе с ними избить какого-то другого паренька. Били жестоко… Между прочим, это и твой хоккей такие нравы насаждает! Учишь не играть, а драться! Молодежь жестока, несправедлива, неуважительна не только к старшим, но и к самим себе, вообще к человеческой жизни. Нет, ты представляешь: бить ногами до крови, до смерти своего сверстника только за то, что он отказался бить другого!
      Рябов хотел сказать жене, что ей не стоит судить о том, о чем, они договорились, она судить не будет, – о его работе. Но сдержался… В своей сдержанности он опять был склонен видеть не столько миролюбие по отношению к жене, установившееся за последние год-два, сколько завтрашний день…
      Он сполоснул картошку чистой водой и поставил ее на конфорку. Кинул щепоть соли, безошибочно определив дозу.
      Так они и хлопотали дуэтом у плиты. Но он молчал, говорила лишь Галина:
      – Помнишь, у Любочки Сторожкиной сын был, такой симпатичный, рослый парень? Ты еще считал, что из него бы получился отличный загребной на восьмерке. Так вот, этот сын Любочки, его зовут Витик, умирает. Можешь в это поверить? Молодой парень, которому нет еще и сорока, умирает от рака. Кто бы мог подумать? С виду казалось, он будет стоять веками под любым ветром. И началось все так глупо… В паху обнаружил какое-то утолщение, даже на опухоль не подумал, а когда обратились к врачу, пришлось срочно положить в онкологический институт. Ему сейчас столько облучений сделали, что американская бомба, сброшенная на Хиросиму, по мощности своей радиации просто игрушка. Парень аж пожелтел от всяких облучений…
      Рябов с трудом вспоминал. Ему показалось, что он действительно помнит того парня, но вот лицо его никак не складывалось перед мысленным взором: он будто и знал, о ком идет речь, и будто не знал.
      – Но облучение не помогло. Врачи решили прибегнуть к крайней мере. На операцию возлагали какую-то надежду. Вроде быстро пошел на поправку, а потом хуже, хуже… Уже открыто сказали жене и матери, что все… Осталось лишь ждать, сколько сил хватит в организме, чтобы бороться. Метастазы нашли в легких. Трудно дышать. Нет, ужас какой-то! Посмотришь – вокруг такие страсти разыгрываются, что порой неурядицы, вроде «сломалась стиральная машина» или «начальник на работе обхамил», и не должны тебя волновать.
      – Это верно, – подхватил Рябов.– Такие мелочи ничто по сравнению с вечностью. Но вот беда: из мелочей-то вечность и складывается…
      – Все философствуешь! – Галина с ухмылкой посмотрела на мужа.– А стиральная машина не работает! Сколько прошу тебя – отвези в мастерскую! Ну не могу же я отнести ее в кошелке!
      – Ладно. На той неделе делать будет нечего – отвезу.
      – Тебе-то делать будет нечего? – Галина сделала вид, что намек мужа на свободу после завтрашней коллегии ею не понят, и переменила тему разговора: – Кстати, сделала тебе перевод всех отмеченных тобою статей из канадских газет. Занятно…
      Она достала откуда-то из-за коробок со специями довольно пухлую трубку свернутых машинописных страниц и протянула мужу.
      Рябов взял странички и почему-то сказал:
      – Чем ремонтировать, не лучше ли купить новую машину?
      – Вот еще что придумал! Она и трех лет не отработала!
      Рябов сел на табурет, на котором чистил картошку, и начал проглядывать страницы. Без очков и в сумраке кухни он с трудом различал строки. Когда Галина предупредительно подала ему очки, взял их машинально, водворил на нос и принялся читать. Материал получался действительно занимательный. Статьи, которые он отметил для перевода жене, касались предстоящих поединков с русскими. И надо сказать, канадские журналисты и специалисты не скупились на краски.
      Рябов так увлекся чтением газетных выдержек, что не заметил, как жена подошла сзади, как полуобняла его, и, когда он снизу вверх взглянул ей в глаза, она тихо спросила:
      – Что, папуля, плохо у тебя на душе? Не принимай близко к сердцу. Вспомни, когда тебе было легко… Сдюжишь, – она ободряюще улыбнулась, и на ее полное лицо легла густая сетка морщин.
      – Сдюжу, – тихо ответил он.– Благодаря тебе и сдюжу. Знаешь, мышь, мне давно хотелось сказать тебе спасибо, что освободила меня от домашних забот, что сама занималась детьми и набивала холодильник бутербродами, пока я занимался своим любительским сочинительством.
      Рябов увидел, как при его словах румянец удовольствия пробежал по щекам жены, и она, скорее, чтобы скрыть смущение, сказала:
      – А когда мы жили с тобой тихо? Как мы начинали? Ты утром сдал экзамены, днем зарегистрировались, а вечером уехал к месту новой работы… Только через долгую неделю я смогла к тебе приехать…
      Рябов потерся небритой щекой о руку жены, лежащую на плече, и, чтобы скрыть избыток какой-то непривычной для него нежности, опять уставился в машинописные листки.

18

      Рябов любил Ригу. Но не мог ни себе, ни другим объяснить, за что он любит этот город, с которым было так мало связано – приезжал несколько раз играть, не пережив особых спортивных потрясений. К узким улочкам старого города не то что был равнодушен, но чувствовал себя в них тесно и уж, по крайней мере, не сюсюкал умильно: ах, древние улочки!
      Товарищи по команде – многие из них любили этот город за точно определенные качества: возможность весело провести время, посидеть в хорошем ресторане с отличной кухней и отменным обслуживанием, так не похожим на маловоспитанную скороговорку московских официантов. Но главное – и Рябов знал это твердо – они любили Ригу за то, что местный клуб играл весьма посредственно и заранее обещал нетрудную победу.
      Конечно, никто не мог сказать заранее, с каким счетом они выиграют, но что два очка, так важных для тренера, будут записаны в таблицу – несомненно. А легкая победа – она дорога, особенно на излете долгого сезона, когда уже теплый по-весеннему воздух Прибалтики так кружит голову и так будоражит душу. Что взять с молодых, сильных, полных энергии парней, которым в среднем двадцать пять лет и так многое хочется успеть в жизни и так много соблазнов за каждым углом?
      Нет, Рябов любил Ригу за что-то другое. Может, за тот самый случай, о котором он помнил всегда, будто особым огнем высвечивавший всю его личную жизнь.
      …Они приехали в канун дня игры утренним поездом. В сопровождении милых проводниц, так смешно говоривших с тягучим латышским акцентом. Разместились в центральной гостинице и через полчаса уже сидели в ресторане за поздним завтраком. Рябов решил побродить по городу: тренировку назначили на пять вечера, и каждому предстояло самому придумать, как убить время.
      Он первым оделся у себя в номере и пошел по улице, ведущей к центру.
      У входа в художественный салон «Максла» толпились люди: желающих если не купить, то посмотреть, что нового сделали мастера латышского прикладного искусства, всегда немало. В прошлый приезд Рябов купил очаровательный стилизованный автомобиль из керамики. Этакое чудо начала двадцатого века. Автомобильчик был вылеплен мастерски, с большим вкусом и выдумкой. Нечто от ностальгии по старине звучало в каждой его линии, в каждом тоне зеленовато-голубых эмалей.
      Рябов представил себе, что может найти еще что-нибудь интересное, и ускорил шаги. В дверях столкнулся с женщиной, которую толком и не успел рассмотреть. Прижался к стене, пропуская даму вперед. Она сказала спасибо и посмотрела на него совершенно равнодушным, как на пустое место, взглядом. То ли этот обидный взгляд, то ли голос, идущий словно откуда-то из глубины, заставил Рябова, и не помышлявшего о флирте, ввязаться в разговор.
      – Я непременно куплю то же, что и вы, – сказал он, теперь уже внимательно рассматривая незнакомку.
      Они успели войти в магазин, когда она так же равнодушно ответила:
      – Боюсь, вы уйдете без покупки – у меня нет с собой денег.
      И тогда Рябов понял, что взгляд в дверях не был равнодушным и ответ ее сейчас тоже. Это обычная манера разговаривать. О темпераменте латышек он слышал немало разных анекдотов.
      – Нет ничего проще, – сказал Рябов, завязывая все крепче и крепче нить разговора, смысл которого только в одном – не прервать его внезапным неуклюжим словом или жестом.– Я куплю две одинаковые вещи, которые вам понравятся: одну – для вас, другую -» для себя. В память о нашей встрече.
      – А зачем вам память ни о чем? – Она явно поддразнивала собеседника, но это было уже напрасно. Он закусил удила, и когда, проведя в магазине минут десять, они вновь вышли на февральскую, удивительно теплую, почти весеннюю улицу Риги, со стороны выглядели давно знакомой парой.
      Люба, так звали спутницу Рябова, оказалась милой и простой. Она не жеманничала, не играла в особу, ведущую сложный, интеллектуальный образ жизни. Она просто жила. И обладала – Рябов отметил это сразу – удивительным умением легко, одним шагом, переступать через многие условности.
      – Что мы будем делать вечером – я освобождаюсь в семь часов? – сказал он и для пущей важности посмотрел на часы.
      Он уже придумывал любой более или менее подходящий предлог, чтобы улизнуть с тренировки, если того потребуют интересы продолжения знакомства.
      – Не знаю, что вы будете делать, а я пойду в прачечную! У меня сегодня стирка… Очередь подошла…
      – Отлично!– Рябов сказал таким тоном, словно в жизни у него не было другой мечты, как провести вечер в прачечной. От идеи улизнуть с тренировки пришлось сразу же отказаться: четверо парней из команды, громко подшучивая над ними, с многозначительными взглядами прошествовали мимо.
      – Знакомые? – спросила Люба.
      – В некотором роде…– пробурчал недовольный Рябов, вдруг принявший решение.– Итак, я подъезжаю к вам ровно в семь, и мы устраиваем небольшую постирушку…
      – А может, лучше встретимся завтра?
      – Завтра будет завтра, а сегодня кончится…– он посмотрел на часы, тяжелым блином висевшие над улицей, – через восемь часов. И уже никогда не вернется.
      Она тихо и как бы равнодушно рассмеялась. Ее податливая вялость приводила в необычайное волнение энергичного Рябова. Он даже упрекнул себя: «Мальчишка! Уж скоро сорок, а при виде девицы пустой пар пускаю!»
      Разговаривая о том, о сем, неторопливо, словно долгая и спокойная совместная жизнь лежала за плечами и не было ей конца, дошли они до старого, невзрачного дома. И Люба сказала:
      – Я здесь живу…
      – На каком этаже?
      – На пятом… Квартира 32…– Она сказала это просто, как бы приглашая в гости, но Рябов не поверил. Ему почудилось, что Люба хочет от него отделаться, заведомо сообщив ложные координаты: за годы бесконечных разъездов, когда спортивный календарь отводил на случайные встречи от силы полвечера, Рябов повидал всяких девиц.
      Они постояли немного, переговариваясь. Люба здоровалась с людьми, выходившими из ее подъезда. Рябов несколько успокоился, но все-таки переспросил, перепроверяя, номер квартиры. Люба улыбнулась своей тихой, всепонимающей, так медленно сходящей с лица улыбкой, и Рябов покраснел.
      Приближалось время тренировки. Рябов представил себе, как там злословят по его адресу и сколько отпустят острот, пока будут сидеть в автобусе, ожидая его. Команда неохотно прощает опоздания, даже звездам.
      – Итак, я буду здесь ровно в семь…– повторил Рябов.
      – А может, завтра? – еще раз робко высказала сомнение Люба.
      – Сегодня! – громко и властно ответил он. Люба опять засветилась традиционной тихой улыбкой. Казалось, ничто не может вывести ее из состояния внутреннего покоя и благодушия.
      На подножку автобуса он вскочил под многозначительный гомон команды. Видевшие его днем с Любой уже растрепались всем. Только тренеры сделали вид, будто похождения Рябова их не касаются.
      Пока автобус колесил по мокрым улицам, едва прихваченным вечерним морозцем, добираясь до стадиона, команда дружно перемывала рябовские косточки. Когда кусали уж слишком больно, он огрызался. Но прекрасно понимал, что все это от зависти. Он и сам себе завидовал: так случайно попалась славная девчонка.
      – Боренька, – дал совет ехидный Улыбин.– Помни, ничто так не сближает мужчину и женщину, как время, проведенное вместе ночью в ожидании такси…
      Кругом захихикали.
      – А ты все не научишься прощать другим разрушения мостов, по которым собирался прошагать сам? – зло обрезал Рябов. Другому он бы спустил и более злую реплику, но с Улыбиным у него были свои счеты.
      Шутки сразу завяли. А Рябов ехал, глядя в окно на улицы, но ничего не видел. Он думал о внезапной встрече на пороге магазина. Еще утром, когда поезд подходил к Риге, у него и в мыслях не было гульнуть. Наоборот, он решил как можно раньше лечь спать и завтра заставить Улыбина поработать вместе с ним на такой скорости и с такой отдачей, что экзамен на аттестат зрелости показался бы троечнику веселой игрой.
      Алексей в последнее время позволял себе слишком многое. На тренерских разборах критиковали их звено, то есть и его, Рябова. Это было несправедливо. Особенно сейчас, в конце спортивной карьеры, когда поддержание формы в каждой игре дается с особым, болезненным трудом.
      У Рябова действительно произошел с Улыбиным резкий разговор, смысл которого: мне надоело за тебя работать, или играешь, или мы расстаемся…
      Неприятный разговор, но Рябов, зная Улыбина, мало верил, что его можно пронять словами. Завтра в этой ожидаемой легкой игре, когда можно позволить себе и нечто отличное от тренерских установок, он и хотел ухватить Улыбина за ушко…
      Остроту конфликта с Улыбиным, даже несомненность завтрашнего своего триумфа над Алексеем Рябов воспринимал сейчас не столь остро, как еще несколько часов назад. Полноватое лицо Любы с большими мягкими глазами, вопрошающе смотрящими на мир: «И мы живы?!» – стояло перед ним.
      «Ей двадцать три или четыре…– прикидывал Рябов. Он уже сам был в тех летах, когда год в возрасте женщины значил столь много. Потом, прожив подольше, будет смотреть иначе – округлять до сорока, до пятидесяти…– Я даже не успел расспросить, кто она, что делает. А ведь и она ни о чем меня не спрашивала! О чем же мы говорили так долго?»
      Никак не мог вспомнить. В памяти вертелись обрывки ничего не значащих фраз, но сама суть разговора не восстанавливалась. И он решил, что это совершенно неважно. Главное – осталось ощущение, что они давние, хорошие знакомые.
      Тренировались на едва подмерзшей площадке. Дневное тепло, казалось, только что ушло, но лед успели привести в приличное состояние: он был немного мягок, но накатист.
      Рябов оттренировался в охотку, забыв за работой на льду и Любу, и то, что после затянувшейся тренировки почти не остается времени до свидания.
      В душевой попросил Колюню, левого края, взять его баул. Колюня – так, во всяком случае, Рябову показалось – не острил по адресу любовной шустрости Рябова, хотя Борис знал, что остряки – сами большие ходоки по женской части.
      Такси схватил сразу и ровно в семь ноль-ноль выскочил на подмерзшем асфальте у Любиного подъезда. Именно в эту минуту она вышла из-за двери, словно полдня караулила в засаде, с двумя чемоданами в руках. С удивлением посмотрела на него. Рябов игриво сказал:
      – А вот и я!
      На мгновение Рябову даже показалось, что она его не узнала. Он испугался, представив себе, что через всю процедуру случайного знакомства придется проходить еще раз. Но Люба молча подала ему один чемодан, разделив груз честно и поровну. Он отобрал и второй. Таксист спросил:
      – Машина-то нужна?
      – Конечно! Видишь, сколько багажа!
      – Прачечная всего два квартала…– робко вставила Люба.
      – Тем более, – неизвестно почему сказал Рябов.
      В прачечной пахло мылом и какими-то химикалиями. В больших ящиках-машинах, им ранее не виданных, за стеклянными самолетными иллюминаторами крутилось белье. Если бы кто-нибудь сказал ему еще вчера, что он по собственной воле окажется в прачечной, в которой никогда раньше не был и в жизни своей стирал только спортивную форму, он бы рассмеялся в лицо.
      Узнай Галина, что ее Боря пошел в прачечную, да. еще с полузнакомой девицей… Нет, даже трудно себе представить ее реакцию.
      Пока Люба стирала, Рябов сбегал в магазин и накупил всякой снеди, которой бы хватило на торжественный прием для дюжины гостей. Взял водки, вина, колбас, сладостей…
      Из прачечной поехали к Любе домой. Как само собой разумеющееся. Он не спрашивал ее, кто может оказаться дома – муж, родители, соседи…
      В чистеньком, прибранном коридоре – Рябов еще не успел рассмотреть, нет ли кого в комнатах, – их встретила девочка лет шести.
      – Дочка моя, – тихо сказала Люба и посмотрела на него чуть дольше, как бы проверяя, какое впечатление произвела на гостя эта информация. Девочка вежливо поздоровалась и ушла в комнату помогать матери разбирать вещи. Он прошел в другую и сел на диван.
      «Так она совсем не девочка! Если дочке лет шесть, то и ей, очевидно, все двадцать восемь. Никогда бы не подумал, что Люба – мать!»
      Рябов смущенно хмыкнул – не так ему рисовался сегодняшний вечер. И уж совсем не в милом семейном кругу с детишками… Чтобы отогнать нахлынувшие сомнения, он принялся хлопотать у стола. Крикнул:
      – Где взять тарелки?
      – На кухне, – откликнулась Люба.– Похозяйничай сам!
      Потом она пришла на помощь, но он спровадил ее, сказав, что сделает все сам. И действительно, когда они с дочкой – принаряженные, а Люба, еще более похорошевшая, – вышли в столовую, ужин, обильный и разнообразный, стоял на столе. Люба не сказала ничего. Дочка – тоже Люба – спросила:
      – Придет много людей?
      – Нет, дочка, только мы, – сказала Люба-старшая.
      – А бабушка придет?
      – Нет, я тебя скоро к ней сама отведу.
      Рябов пытался представить себе, где может быть отец маленькой Любы и будет ой как весело, если тот сейчас заявится с работы…
      Но хозяйка дома села к столу спокойно, и Рябов решил, что она знает, что делает, и пусть все идет как идет.
      Обе Любы ели не спеша. Рябов, памятуя о завтрашней игре, почти не пил – так, пригубил фужер сухого вина. Люба, наоборот, наливала себе водку. Младшая с удовольствием тянула лимонад. Они перебрасывались только им понятными словами и фразами, словно говорили на иностранном языке.
      Вместе они походили на людей, собравшихся, чтобы мужественно выполнить свой долг – очистить стол от обильной снеди. Младшая, хотя видела столько вкусных вещей явно не каждый день, ела не жадно, так же спокойно, как мать. Наконец Люба-старшая взяла дочь за руку, и Рябов услышал, как хлопнула входная дверь.
      «Вот тебе раз! Оставляет в доме, будто знает меня сотню лет. А если я обыкновенный жулик?»
      Вспомнив доверчивые глаза обеих Люб, Рябов покачал головой. И мать и дочь нравились ему все больше и больше, как будто знакомство длилось уже вечность, И вместе с этим добрым отношением к хозяйкам все мучительнее вставал перед Рябовым вопрос: а зачем он ворвался в этот дом? Он не успел себе ответить, как вернулась Люба-старшая.
      Снова сели к столу.
      – А где же муж? – спросил Рябов и, только задав вопрос, подумал, насколько он может быть бестактным. Он и был таким, но Люба спокойно посмотрела на Рябова и просто ответила:
      – Он бросил нас… Три года назад…
      – И ты не выходишь замуж?
      – А дочка?
      Люба включила старенький проигрыватель. Начали танцевать. Партнерша двигалась легко и стремительно, будто только в танце раскрепощаясь от своей так бросающейся в глаза медлительности. Но чем веселее становилось им, тем больше Рябов думал о завтрашнем матче и об Улыбине. Если он останется ночевать здесь, то завтра ему будет не только не до урока, который хотел преподать Улыбину, но и вообще не до игры. Чувство ответственности перед собой, решившим сделать что-то, столько раз уже становилось ему поперек дороги к удовольствиям. Сомнение, подобно злому духу, вдруг вырывалось неведомо откуда и ввергало его в мучительную внутреннюю борьбу.
      Рябов украдкой взглянул на часы. Люба поняла его по-своему. Она вышла и через минуту вернулась в пестром халатике – такая домашняя, такая горячая…
      – Будем ложиться? – спросила она своим обычным голосом, как только что спрашивала, не налить ли вторую чашку чаю.
      Именно в эту минуту Рябов победил себя окончательно. Он подошел к Любе, обнял ее, поцеловал в лоб, потом в глаза, потом едва-едва в губы и, отстранив, сказал:
      – Спасибо тебе, милая, за чудесный вечер! Но я не смогу остаться. У меня завтра игра.
      Легкая, едва заметная тень пробежала по лицу Любы. На мгновение слова Рябова заставили ее замереть. Потом она сказала:
      – Хорошо…
      Он еще раз поцеловал ее в лоб и ласково погладил по жестким, коротко подстриженным волосам.
      – Увидимся завтра. Жду в семь часов у служебного входа на стадионе.
      Она не ответила. У дверей осторожно чмокнула его в щеку…
      Рябов вернулся в гостиницу, когда все уже спали.
      Предыгровой день пролетел стремительно. Перед матчем, когда приехали на стадион, Рябов долго и безрезультатно высматривал Любу – ее не было. Однажды показалось, что в толпе мелькнуло знакомое лицо, но, наверно, он обознался.
      Над ним подтрунивали и предлагали отдохнуть после бурной ночи. Но Рябов играл. И наказал Улыбина – тот «посыпался» во втором периоде, и тренеры заменили его в тройке, оставив до конца матча на скамейке.
      Довольный тем, что исполнил намеченное, Рябов почти совсем забыл о Любе. Только в вагоне вечернего поезда, которым возвращались в Москву, он вспомнил о хозяйках дома, в котором провел несколько приятных часов.
      – Ну, как девочка в постели? – спросил Улыбин сквозь зубы.
      – Первый класс! Не то, что ты на льду! – ответил Рябов, по-настоящему счастливый, что в тот вечер все получилось именно так, а не иначе.

19

      Когда он сказал жене, что пошел работать, то еще и сам толком не представлял, что подразумевает под понятием «работа». Он не спеша прошел в спальню, где на высоком бюро стояла пишущая машинка – старый «Континенталь» едва ли не начала века, с подкрашенными сложными конструкциями, довольно нелепыми по нынешним общепризнанным стандартам, но приведенный в идеальное состояние, с удивительно сохранившейся картинкой на деке – ярко-желтый вид завода «Вандерер-верке».
      Однако Рябов к бюро не подошел. Направился к маленькому письменному столу и тяжело опустился в кресло.
      Чистый лист бумаги лежал перед ним. И первым желанием было написать: «Ветер носит слухи от дерева к дереву». Но не затем он сел к столу. И уж не затем, чтобы заниматься рукописью книги, срок сдачи которой в спортивное издательство катастрофически приближался, а даже самой предварительной работе еще не видно было конца.
      «Что мне, больше всех надо? Или кто-то, кроме меня самого, может упрекнуть, что я сделал мало для хоккея? Ну что беситься? Конечно, это не только обидно, но и несправедливо – отлучать от сборной в канун серии, для которой я столько сделал. Сделал главное – чтобы сложилась дружина, с которой не стыдно выйти на любой лед. Команда состоит не только из игроков – тренер тоже что-нибудь значит, хотя существует представление, что тренер – фигура самая легкозаменяемая. Убрать тренера перед самыми ответственными матчами– это отнять у команды ум. Ну может быть, слишком сильно сказано. Но лишить памяти – это уж точно!
      Сколько собрано здесь! – Рябов невольно протянул руку к стопкам тяжелых тетрадей, лежавших на углу письменного стола, и погладил их, потом кинул взгляд на полку, висевшую отдельно, на которой стояли его книги. Не просто им написанные – им выстраданные.– И советские издания, и зарубежные. Только в Канаде вышло четыре книги – целая хоккейная библиотека. Канадцы интересуются. Уже прислали заказ на новую рукопись, которую я еще не закончил. А тут я должен доказывать, что делал правильно все, и тем не менее буду виноват… Но в чем? Конечно, новые веяния, новые люди… Но простая, механическая смена тренера никогда не приносила пользы общему делу. Мой характер не нравится начальству? Но по-моему, лающий пес куда полезней спящего льва. Уж коль мирились со скверным характером Рябова столько лет, могли бы потерпеть и до окончания серии.
      А если попросить по-человечески: дескать, хорошо, я уйду сам – насильно мил не будешь, – но дайте мне довести до конца задуманное много лет назад. Просить? Унижаться? Как хапуга, который хочет урвать себе кусок пожирнее?
      Впрочем, еще неизвестно, какой это будет кусок. Может стать комом в горле. Хотя убежден и головой ручаюсь, что выиграем. Не могу сказать, с каким преимуществом, но всеми фибрами души чую запах победы. А они не чувствуют… Страх перед новым рискованным делом – плохой помощник. Но председатель ведь человек с характером, умеющий идти на риск… Он не раз доказывал, что может поступиться даже собственным мнением, если предложенное кем-то принесет делу больше пользы. Конечно, мы далеки с ним от дружеских отношений. Я никогда их не добивался. Он в них не нуждается. Так ведь мы и не в коммунальной квартире, где дружба столь желательна. Каждый делает свое дело, и любовь не обязательна…»
      Рябов откинулся в кресле и закрыл глаза. Издалека в тишину комнаты стали вплывать сначала глухие, как бы вполсилы, удары с характерным вторящим эхом – так стучит о борта шайба, когда в утреннем пустом Дворце спорта команда выкатывается на тренировку. Слух Рябова уже отличал удары шайбы от стука клюшек. И эти звуки становились все громче, пока наконец острый скрип льда, стонущего под коньками, да собственный голос, перекрывающий все эти звуки, не заставили его тряхнуть головой:
      «Что это? Я, кажется, слышу самого себя со стороны. Да пожалуй, и вижу. Будто первый сладкий сон, в котором еще так живы воспоминания ближайшего прошлого. Неужели может когда-нибудь случиться такое, что я останусь без этих звуков, живущих во мне настолько прочно, что не мыслю себе будущего без них? Неужели когда-нибудь настанет время, да и не когда-нибудь, а вот так скоро, возможно, завтра, что слова „хоккей“ и „Рябов“, так часто стоявшие для мира рядом, иногда почти заменявшие друг друга, потеряют всякую связь?»
      От такого комплимента, сделанного самому себе, – не так уж это далеко от истины – Рябов сладко вздохнул, впитывая приятный аромат приятной мысли.
      «А почему нет? Хоккей был и до Рябова. Будет жить и после, как бы и что бы ни думал на этот счет сам Рябов. Уходят спортсмены, уходят и тренеры. Как вообще уходят из жизни люди. И чем бы ни занимался на земле, придет час, когда не будет другой возможности подумать, что ты сделал, что оставляешь людям.
      Смерть – это окончательное отторжение от всего, что построили, создали, для чего работали, всего, что близко и дорого нам. Грустно становится при мысли: умереть – это последнее, что мы можем сделать. А ведь смерть могла бы научить нас искусству жить!
      Но и в таком случае окончательное подведение итогов пусть отодвинется как можно дальше. Как можно дальше… Но оставить любимое дело, когда подходишь к высшей, венчающей все точке, – это обидно. Это потеря репутации, а потерять репутацию – то же самое, что умереть среди живых. Вот, вот! Наверно, этого я боюсь больше всего – умереть среди живых. Смешно! Разве можно, назвать жизнью существование, при котором по ночам не будет сниться белесый лед в конце тренировки и черный перед ее началом, при котором перестанут звучать в ушах мелодии гулких ударов.
      Конечно, сейчас много способной молодежи. Конечно, я не первой свежести. Болезни время от времени давят на сердце тяжелым мешком, наполненным тревогами и заботами, поминутной суетой на виду у стольких людей, когда нельзя сделать ни одного неверного шага… Но все-таки причина нынешнего конфликта не в моем здоровье! И думается, даже не во мне… Тогда в чем же? А что, если будущие лавры победителя серии кажутся кому-то слишком заманчивыми? Может быть, и впрямь, одному человеку многовато стать зачинателем исторического поединка и одновременно его победителем?! Не разделить ли лавровый венок пополам? Вот тебе, Рябов, часть за идею, а за победу – отдадим другому. Кому? Не суть важно. Главное – не мне. Все, что сделал я для организации – ощипанные остатки лаврового венка, – будут ничем, когда трубы возвестят о победе. Победа? Будет ли она? Готовы ли к ней те, кто придет к руководству сборной? Прошли ли они сердцем по всем возможным тропам к заветной победе, как продрался через колючие заросли сомнений я, ведя сборную в последние десять лет от триумфа к триумфу. Полно, Рябов! Вспомни, сколько раз ты был триумфатором! Неужели тебе недостаточно?! Ведь и обычному везению когда-то наступает конец. Вот мне бы еще одну, эту последнюю и главную победу! А потом пусть все пойдет как пойдет! Но они не выиграют без меня… Нет, они не выиграют. Никто, как я, не знает команды. Никто, как я, не знает и соперников. Только я, только я знаю, как надо сражаться с ними и что надо сказать своим парням, когда дрогнут они в тяжелую минуту. Легкой победы не будет, но мы все равно победим…
      Если я так убежден, что не выиграют без меня, и если они так убеждены, что я им не нужен, я уйду. Уйду сам, громко хлопнув дверью, так, чтобы стекла задребезжали в самых дальних кабинетах. Почему должен оправдываться я?! Пусть оправдывается Баринов, когда спросят, почему ушел Рябов. Я не мальчик. Мой уход не останется незамеченным. И каждый, у кого есть капля здравого смысла и понятия о хоккее, спросит себя: «Что случилось? Почему Рябов вдруг сам, ни с того ни с сего, в канун главных битв, ушел?» А если подумают, что я струсил? Нет, даже врагу моему не придет на ум такой глупости. Рябов не трусил никогда. Трусам заказана дорога к победе. Об этом я написал целую книгу…»
      Он начал повторяться в мыслях о победе, взвинчивая себя, еще и еще раз убеждая, что до заветной цели так близко. И вдруг вспышка злой обиды на всех вспыхнула в нем. Он взял лист бумаги, поднял его двумя пальцами, как бы пробуя на вес, перед тем как перо выведет такие тяжелые слова… И вдруг решительно снял золотой колпачок ручки. Крупные колючие буквы побежали по листу:
      «Председателю комитета по физической культуре и спорту…»
      Но решительности хватило ненадолго. Перо дрогнуло и остановилось.
      «А что, если председатель так вот спокойно, вместо того чтобы испугаться моего письма, возьмет и подмахнет? Просит человек, просит немолодой, много поработавший, хочет на покой, вот и пойдем ему навстречу. Еще благим делом его подпись обернется. Рябов, что с тобой творится? Ты становишься мнительным! Ведь вся твоя жизнь была сплошным риском. Ты начинал играть, не зная, сможешь ли добиться чего-то на льду. Добился. Сомневался, достаточно ли теоретического багажа, необходимого для тренерской работы? Хватило. И потом шел на эксперименты, не зная или слишком хорошо зная, что ждет, если результат окажется не таким, каким его хотели бы видеть…
      Конечно, надо спокойно и просто написать заявление, сказав, что тренер Рябов, учитывая создавшуюся вокруг сборной обстановку, не считает себя вправе ставить под удар результат очень важной, исторически важной хоккейной серии. Еще кое о чем сказать. Так, для большей предметности разговора на коллегии. Чтобы потом можно было продолжить беседу в другой организации, повыше! Тогда и посмотрим, решится ли коллегия на задуманное…»
      Но перо Рябов все-таки отложил. Сунув руки в карманы тренировочной куртки, откинулся на спинку.
      «Определенный риск есть… А когда его не было?! Я взял из подмосковной команды молодого Борина. И что же? В самой главной, смотровой игре он выглядел ужасно. А ведь ради этого оболтуса, думал тогда я, да и не только я, отправили на покой двух надежных середнячков-ветеранов, которые бы еще поскребли коньками. Весь матч я тогда стоял, мысленно обхватив голову обеими руками. Глаза бы мои не смотрели на лед, когда он там выделывал свои дебютантские штучки! Так блестяще импровизировать в бездарной игре невозможно! И после игры этот нахал еще подошел ко мне и принес свои извинения. Признался, что никогда не играл так плохо. Я, конечно, охотно согласился с ним под смешки в раздевалке. И сказал ему прямо: „Если твоя сегодняшняя игра хоть сколько-нибудь точно отражает твои истинные способности, то я старая глупая калоша…“ И еще что-то добавил… „Старая глупая калоша“ – не бог весть какой образ. Кто-нибудь видел умные калоши? Но я был тогда в таком трансе от увиденного, что просто не мог придумать ничего более ругательного. Воображение, подавленное яростью, не позволило!
      На следующий день я имел несколько весьма неприятных разговоров. А один хороший знакомый позвонил и прямо спросил: «Что значит этот Борин?» Объяснял вежливо, сдерживая бешенство. Злился и на звонившего, и на себя. И отвел душу только в следующий игровой день, когда поставил Борина вновь на игру, вопреки общему мнению. И тот сыграл так, что буквально растерзал своего опекуна, известного мастера. Борин столько раз обкрадывал его, уходил как от стоящего.
      Мастер, который должен был задавить новичка, к концу игры старался сам держаться от Борина подальше, проигрывая каждое единоборство. Борин забил две шайбы и под три другие – мы выиграли с сухим счетом в пять шайб – отдал отличные пасы. И это было так невероятно и неожиданно, что на скамейке команды стали уже посмеиваться над соперником, прекрасно понимая, что должен чувствовать признанный мастер, у которого все сыпется из рук и которого неудачник новичок объезжает на одном коньке.
      Сейчас многие любят вспоминать о том шокирующем дебюте и о той следующей триумфальной игре Борина, но никто почему-то не вспоминает слов, которые мне пришлось выслушать в дни между этими матчами…
      Время… Потом копна вскинутых золотых волос Борина приводила в экстаз зрительный зал, поднимала трибуны в едином порыве. Затем шлем скрыл золото волос, да и сам Борин все реже и реже стал появляться на поле. Травмы преследовали его. И хотя в мощном теле греческого бога до сих пор и силы и скорости больше, чем у кого-либо в нашем хоккее, но раны и нагрузки дают себя знать.
      Его лицо и тело хранят отметины десятков жестоких ударов. И хотя он щедро улыбается – друзьям, мальчишкам, просящим у него автографы, просто незнакомым людям, которые хотят сказать ему несколько добрых слов после тяжелой игры, но все чаще улыбка становится показной, через силу… Он по-прежнему суперзвезда, причем нового типа, создающая аттракцион у ворот соперника. Каждое его движение – искусство, эффектное и эффективное. Болельщики часами спорят, сравнивая его с великими прошлого. Я-то знаю, что он велик по-своему, ибо шел собственным путем. Как и я…
      По сути, мы так мало отличаемся друг от друга своим положением. И шрамы те же… И чувство временности– то же… Всякий разговор, что придется рано или поздно расставаться с хоккеем, подстегивал и его и меня… Многие парни, выходившие на лед с клюшками, слишком хорошо усвоили, что не хоккеем кончается мир, а Борин и я отдавались ему всегда целиком.
      Я старался и себя, тренера, держать в постоянной узде повышенных нагрузок, как держал игроков. Думая о далеком будущем, старался всегда именно в этот год, в этот сезон выполнить максимально лучше свою работу. А следующим сезоном сделать еще хоть полшага вперед. Знаю, это кабально, но полная самоотдача заставляет все время быть в боевом настроении духа. Я не боюсь опасностей – боюсь не выиграть! Схожу с ума, когда мы не выигрываем… Грех жаловаться – мне везло: я так долго работал с командой, в которой много классных игроков. А это не просто – работать с асами. Почти вся сборная – мой клуб. И потому столькими нервами платишь каждый год… И за себя, и за клуб, и за сборную! Но эта тревога придает мне рабочей злости. Многие призывали меня, а уж Галина едва ли не каждый день, чтобы жил спокойнее. Но я не мог… Не мог, даже если чувствовал, что был не прав. Наверно, я успокоюсь лишь с наступлением дня, который гарантирует мне очередную победу.
      Никто, никто не знает, что чувствовал я каждый раз, когда мы уходили побежденными. Казалось, что все зрители на стадионе в черном – в черных костюмах, в черных пальто, в черных ботинках и мехах, словно на похоронах… Считал, что, проиграв, мы совершили преступление. И убеждал в этом своих парней, воспитывая физическую неприязнь к поражению. И потому терзал игроков постоянной тяжелой работой. Любил тех, которые рвались играть без замен, от сирены до сирены…
      Чтобы показать настоящую игру, надо иметь двадцать два таких парня и выпускать на лед только самых лучших из них. Наверно, я был единственным в стране тренером, который считал, что можно выигрывать чемпионат страны каждый год. И почти добился этого. Я считал, что и каждый чемпионат мира надо выигрывать, наплевав на закон преферанса: не выигрывай каждый раз – потеряешь партнеров!
      За удачливость мне многое прощали. Нельзя же осуждать человека, который так болеет за свое дело! Но я слишком хорошо знал, что у тренера нет иного выхода: он будет работать на своем месте, пока побеждает… Я слишком абсолютизировал эту истину… Я убежден в победе и потому уйду с чистой совестью. Если сборная проиграет – не моя вина в том. Я чист перед собой и перед людьми».
      Странно, кажется, эти рассуждения должны были внести еще большее смятение в душу Рябова, но они успокоили. Он всегда стремился находить успокоение в постижении действительных причин тревоги.
      Рябов взял ручку и принялся писать. Слова ложились плотно друг к другу, именно те слова, которые он хотел. Бесстрастные, выверенные железной, логикой, без аффектации, они вбивались в бумагу, как гвозди, скреплявшие его убежденность прочно и надолго.
      Рябов не помнил, сколько прошло времени – пять минут, полчаса, час. Жена, как обычно, не входила, когда он закрывался работать. А он не чувствовал времени. Что прошло его немало, понял лишь, когда поставил свой лихой росчерк после строки, несколько отступавшей от текста: «Прошу в связи с изложенным выше освободить меня от обязанностей старшего тренера сборной команды СССР по хоккею».
      Слюнявя палец, он, словно торгаш на рынке, считающий денежные купюры, пересчитал исписанные листы. Получилось восемь убористых страниц.
      «Многовато для заявления… Так ведь оно и необычное! Кто знает, может быть, последнее…»

20

      Между этими двумя раздевалками лежали сотни километров и государственные границы, а были комнаты ужасно схожи. И своими размерами, и своей окраской. Наверно, голубизна стен придавала им сходство.
      Пока сборная готовилась к утренней тренировке, Рябов, уже одетый и на коньках, прислушиваясь к бойкому говору репортеров за дверью – их пришло на тренировку около сотни, – осматривал раздевалку.
      Просторная комната с невероятно высоким потолком и стенами, выкрашенными в нежный, или, как говорят художники, французский, голубой цвет. Скамейки же вдоль стен полыхали кроваво-красной эмалью. Рябов обратил внимание, что, несмотря на внушительные размеры помещения, нет нужды кричать, чтобы слова твои услышали измотанные игрой парни. Как и в их клубной раздевалке, когда закрыта дверь, голос его слышен в самом отдаленном углу.
      «А все-таки я кричал. И не раз. Когда команда проигрывала или вот-вот готова была отдать игру, я запирал дверь и кричал. Кричал так, что покачивалась Останкинская башня, с проигрывателей в квартирах летели пластинки, а суда в Южном порту теряли курс…
      И голубые стены не помогали. Хотя сам просил когда-то покрасить их именно таким успокаивающим нервы цветом, гасящим страсти, разбушевавшиеся на льду. Пусть они» себе там и бушуют, а в раздевалке нечего махать кулаками… А в общем-то, раздевалка удобная и без излишеств…»
      Рябов осмотрел комнату внимательно. С вещами, сваленными на пол, и копошившимися людьми она выглядела обжитой, совсем не такой холодной, как утром, когда он вошел в нее первым. Первым… Первая тренировка… Завтра первый матч… Приятное слово! Как хотелось бы и после финального матча сказать о себе «первые».
      Парни сидели на опоясывающей стены скамье. Над головами шли длинные полки с ящиками и под полками крючки для одежды. Обувь убиралась в узкие ящики под ногами.
      Многие уже были почти одетыми: в рейтузах и трусах– красных с белыми полосами. Только белые исподние рубахи еще не скрылись под майками с гербами, номерами и фамилиями, написанными латинскими буквами, – одна из привилегий сборников. Майки, сложенные стопками, лежали перед каждым. Ребята ворчали: почему вдруг решили провести тренировку в полной форме, а не как обычно – в тренировочной? Но они еще не знали того, что знал он. Пресс-центр вчера попросил у руководства советской сборной разрешение присутствовать на тренировке аккредитованным журналистам. Не очень обычная просьба. Но, по словам шефа пресс-центра, желающих слишком много, чтобы можно было решить этот вопрос в индивидуальном порядке.
      Рябов не ожидал такого повышенного интереса. И сначала решил отказать, сославшись на довод, что тренировка – это внутреннее дело команды. Будет матч – пусть и смотрят.
      «Желающим купить булку совсем не обязательно видеть, как замешивают тесто», – сказал он австрийцу, руководившему пресс-центром и довольно сносно говорившему по-английски. Он сказал ему по-русски через переводчика. Ибо в правилах своих числил одним из непреложных законов – на официальных чемпионатах любительство во всем, кроме спорта, недопустимо. Однажды, понадеявшись на свое знание английского, он чуть не угробил игру. И к тому же, раз в штате делегации есть переводчик, надо же ему что-то делать!
      Поразмыслив над просьбой журналистов, Рябов вдруг резко переменил к ней свое отношение.
      «Почему бы не устроить им спектакль? К тому же, наверно, это станет и для ребят хорошей разрядкой. Всеобщее внимание льстит, укрепляет веру в свои силы, в свою значимость. Когда начнутся ответственные игры, ребятам будет не до журналистов, а сейчас можно и покуражиться».
      – Хорошо! – сказал Рябов.– Я всегда уважал прессу, сам пишу и потому хочу помочь ей в работе. Мы не скрываем, что приехали сюда показать чемпионский хоккей. Пусть увидят и чемпионскую тренировку.
      Все это Рябов вспомнил сейчас, стоя за спиной своих помощников, которые перебрасывались шутками с игроками, заканчивавшими переодеваться. Рябов кинул взгляд в большое зеркало у входа. Увиденное не очень его обрадовало. Но он уже привык к этой картине… «Большой живот на коньках!» Вот что он сказал бы о себе еще два десятка лет назад. И обязательно устыдился. А сейчас, кроме иронической усмешки, это выражение не вызвало у него ничего.
      Он осмотрел свой наряд, продуманный до мелочей: и старый свитер домашней вязки с крупным русским орнаментом, и шапочку, подобно клоунской, вскинувшей вверх острый шпиль с помпоном… И только рейтузы – форменные, от сборной, – делали его причастным к тому, что происходило в этой комнате, и к тому, что сейчас будет происходить на льду. А так, не зная, подумаешь, что старый чиновник на пенсии решил вспомнить молодость и покрутиться на катке Центрального парка культуры и отдыха.
      Настроение у Рябова тем не менее было отличным. Он уже предвкушал будущее действо, как актер, уверенный в себе, отлично знающий, что может повести за собой публику. Он не думал, как пойдет тренировка. Знал главное – надо показать миру, что мы стоим. Остальное дело импровизации. И это творческое волнение возбуждало его еще больше, заставляло ум работать по-особому бурно. В такие минуты и рождал он свои афоризмы, кочевавшие из клуба в клуб, а зачастую вырывавшиеся и за пределы хоккейного мира. Именно в такую минуту он, как-то увлеченно убеждая ребят заниматься на досуге танцами как одной из форм общефизических нагрузок, выразился: «Танцы – это поэзия ног».
      – Через пять минут жду на льду, – Рябов осмотрел команду, которая слишком вяло одевалась, и, повернувшись, первым пошел к проходу на лед.
      Огромный пустой зал показался особенно холодным. И шел этот холод не от льда, что было бы естественно, а от бесчисленного множества пустых кресел. Только у самого борта главной трибуны сидели люди. Порядочно людей. Во всяком случае, для столь ранней тренировки. И еще Рябов знал, что это не простые люди. Каждый из них отдал хоккею не один год жизни, и вряд ли среди полутора сотен сидевших на трибуне журналистов, которые с этого мгновения будут рассматривать каждого выкатившегося на лед как бы через увеличительные стекла, наберется хотя бы десяток случайно попавших на хоккейный чемпионат. Здесь одни специалисты. Многих из них Рябов знал не только по фамилиям, но и в лицо.
      Рябов медленно, словно принимал ответственный экзамен, с наслаждением прокатился по девственному, еще не тронутому на всем протяжении просторного прямоугольника ледяному зеркалу. Легкая осыпь срезанного снежка от его коньков елочкой легла на лед.
      «Опять первый! Слово такое сладостное и такое проклятое! Столько надежд в нем и столько выматывающих душу обязательств кладет оно на человека. Первый! Это как фетиш!»
      Проезжая мимо сидевших на трибуне, Рябов не без наслаждения заметил, что вся журналистская братия, разом умолкнув, внимательно, словно одна голова, проводила его взглядом.
      Рябов сделал еще круг и, когда увидел первую фигуру игрока сборной в темном проеме прохода, дал длинный, залихватский свисток, как бы возвещавший начало спектакля. Нужды в свистке особой не было: игроки и без того бы выкатились на лед. Но Рябов засвистел вовремя, и получилось так, будто команда дисциплинированно ждала его сигнала.
      Безмолвный зал сразу наполнился звуками: скрежетом коньков, пробуемых на торможение, стуком клюшек об лед. Только куль с шайбами выжидающе замер в самом центре площадки. Игроки, привычные к заданному ходу тренировки, свободно катались, выписывая круги и восьмерки. В этом неудержном хороводе уже сказывалась мощь сильного, как бы объединенного единой волей коллектива.
      Рябов всегда испытывал мальчишеское волнение, когда закручивался разминочный хоровод. Может быть, потому, что это были первые минуты тяжелой тренировки, может быть, потому, что само скоростное катание больших, сильных парней с клюшками наперевес напоминало нечто фронтовое – скажем, атаку где-то под Великими Луками, отчаянную и – не исключено – обреченную…
      Царственным жестом он высыпал ворох новеньких шайб на лед, и звуковая фонограмма тренировки по мощности звучания возросла вдвое – теперь короткие паузы между гулкими ударами шайб о борта заполнялись веселыми криками и возгласами, эхом отдававшимися где-то под крышей.
      Прокатившись полкруга вместе с командой, Рябов стал в центре, картинно заложив руки в боки и побычьи нагнув голову. Поворачиваясь вместе с командой, как бы пытался высмотреть нечто, известное только ему. С этой минуты мир за бортом переставал существовать. Он уходил в работу целиком. Многими эта одержимость воспринималась показной. Возможно, в таком мнении и была доля истины, но Рябов просто не мыслил иной формы существования. Работать или не работать вообще! К тому же опыт показал: если хочешь держать команду в узде, если хочешь, чтобы отдача столь разных людей, пришедших на тренировку с разным настроением, оказалась одинаково эффективной, ты должен работать сам – с каждым из них и в то же время со всеми вместе. Нелегкая задача. Не сразу пришло и к Рябову такое умение.
      Двадцать два характера, двадцать два поминутно меняющихся настроения, двадцать два мозга, работающих каждый в своем режиме. Как объединить их? А сегодня еще и показать в лучшем свете команду всем этим «спецам» на трибунах, которые завтра выльют на газетные и журнальные полосы десятки аналитических статей! И далеко не каждое из написанных слов будет добрым и искренним. Но это надо сделать. Надо показать, что мы сильны, сильны, как никогда. Пусть глазами журналистов наша сила перельется в страх соперников. Да что там в страх – от соперников страха вряд ли дождешься! Пусть родится у них хотя бы сомнение в собственной силе. Этого достаточно.
      Когда-то друг Рябова, прославленный армейский спринтер Петя Бурцев, говаривал: «Если я не могу выиграть забег, то сделаю все, чтобы победитель установил мировой рекорд».
      – Мальчики! Мальчики! – внезапно фальцетом закричал Рябов. Сразу ожив, замахал руками, как бы подгребая под себя воздух. И, подобно яркой красной стае, уважающей вожака, птицами слетелись игроки вместе с тяжелыми вратарями в центр прямоугольника.
      – Я не знаю, великие ли вы хоккеисты! – выкрикнул он, стремясь заглянуть каждому в глаза, а это оказалось нелегко, ибо почти все стоявшие вокруг ростом были куда выше Рябова.– Но зрители, которые досмотрят до конца вашу бездарную тренировку, – он кивнул в сторону трибун, – будут и впрямь великими зрителями. За работу! Как следует и в полную силу! «Кормильцы» – на первого вратаря. Остальные – встречное катание. Начали!
      Игроки, прекрасно знавшие все рябовские штучки, принялись споро и охотно за выполнение указаний тренера. Но Рябов чувствовал, что они еще не верили в необходимость работы в полную силу. Не хотели верить. В преддверии долгого и тяжелого чемпионата, после столь же долгой и тяжелой подготовки больше всего хочется сберечь силы. Сохранить себя для настоящей, той, самой главной борьбы!
      Но Рябов знал больше, чем эти парни. Он знал, что уже сейчас, именно в эту секунду, началась турнирная борьба. Говорят, игра всегда начинается с тренировки. Верно. Но еще вернее, что игра не кончается никогда.
      Вторая и третья тройки, разобравшись против своих защитников, раскатывались в разные концы ледового загона и, набрав скорость, передавая шайбу друг другу, проходили будто сквозь строй. Казалось, они чудом удерживали шайбу и чудом уходили от неминуемого столкновения в таком ералаше. «Карусель», придуманная Рябовым, была его любимым и – он твердо знал – самым зрелищным упражнением. Прислушавшись, он уловил шумок восторга, прокатившийся по трибунам. Вдоль борта заполыхали «блицы» фоторепортеров.
      – Быстрее! Быстрее! – покрикивал Рябов и, картинно приседая, стучал в ладоши, отбивая необходимый ритм атаки.
      За упоительным нагнетанием темпа он не видел ничего другого. Но вдруг резко рванулся, словно от резвости его зависела судьба, по крайней мере, серебряных медалей чемпионата, и коршуном подлетел к первой пятерке, с ленцой обстреливавшей вратаря.
      – Что, курортнички, развлекаетесь? А где мокрые спины? Где мокрые спины, я вас спрашиваю? Когда спины у нападающих сухие, они становятся мокрыми у наших вратарей!
      Глотов, центр «кормильцев», самый результативный игрок нынешнего чемпионата страны, основная рябовская надежда на осуществление тактики непрерывной атаки, – его главный тренерский козырь на нынешнем чемпионате. Он вложил столько труда в новую тактику. Он потратил столько крови, прежде чем на тренерском совете и на заседании федерации сумел отстоять свою точку зрения. Ах, сколько закулисных схваток приходится выдерживать еще до того, как выиграешь финальный матч чемпионата! Об этом не знает никто – ни эти журналисты, сидящие на трибуне, ни даже игроки, до которых лишь изредка и большей частью в искаженном виде доходят какие-то слухи о поединках их тренера.
      Итак, Глотов взглянул на своего тренера молча, но вопрошающе: серьезно ли требует тот максимальной нагрузки или?… Но в глазах Рябова было столько жесткости, что Глотов, яростно крутнувшись на месте, рванулся к шайбе, увлекая за собой всю тройку. Теперь они «поливали» ворота с остервенением, то щедро размахивая клюшкой выше плеча, словно хотели кинуть вместе с шайбой и кусок льда, который, как и их спины, потемневшие от пота, потускнел от нарезанного снега, то почти незаметным движением кисти стреляли низом, заставляя вратаря распластываться на льду в разножке.
      Весь прямоугольник представлял собой большую экспозицию выставки мастерства, силы и скорости, где каждый стенд действовал самостоятельно. И все же опытный глаз без труда замечал, что во всем этом сложном круговороте существовал единый стержень. И стержень этот – невысокий человек с большим животом, так смешно одетый, но работавший на льду, кажется, не меньше своих игроков.
      – Костя! – крикнул Рябов.-Ну-ка принеси пояс целомудрия. А то мальчикам никак не согреться!
      Массажист подал второму тренеру старый водолазный пояс, усаженный тяжелыми свинцовыми пластинами и доведенный до двух пудов весом, – тоже изобретение Рябова. Второй тренер, нагибаясь под тяжестью, несомненно, больше, чем следовало, как бы подыгрывая своему начальнику, выволок пояс на середину и положил на лед.
      – Глотов, начинай!
      Под веселые смешки ребят Глотов, улыбаясь, пристегнул пояс, словно это обычный брючный ремень, и начал заниматься ускорениями, катаясь от борта к борту.
      Двухпудовый вес давил на ноги – в этом и была польза от катания с нагрузкой, – но Глотов бежал легко, так что на трибунах могли и не поверить в истинную тяжесть снаряда.
      По очереди Рябов пропустил всех нападающих через силовое упражнение, следя, чтобы каждый отработал с полной отдачей. Подобные нагрузки были естественны во время тренировочных сборов, но почему Рябов заставил их надевать пояс накануне первой игры и так жестко вел тренировку, ребята явно не понимали. Но, привыкнув верить тренеру, привыкнув выполнять его команды, игроки работали охотно. Рябов с удовольствием отмечал, что большинство не только в отличной физической форме, но и в приподнятом настроении, что для него значило не меньше. По тому, как катился игрок, как вяло ворочал шайбу, Рябов мог почти точно определить процент будущей недоработки им во время матча. Оставалось лишь решить немногое: ставить хоккеиста на игру или заменить другим?
      – Первый пас давайте! Первый пас! – кричал Рябов уже в другом конце загона, подзадоривая защитников.– Почему ты тянешь? Витенька был свободным! Раз – и положи ему на крюк шайбу! А сам вперед, вперед!
      Рябов каждое слово подчеркивал жестом. С трибун его поведение смотрелось пантомимой, объединенной единым сюжетом.
      Первый пас! Сколько крови стоил он Рябову! Пока объяснил ребятам, пока убедил тренерский совет в своей правоте, до которой тоже дошел не сразу. Как трудно ломать общепринятое! Казалось, еще из хоккея с мячом пришел в хоккей с шайбой этот пресловутый первый пас. Он словно ключ к игре. Во всяком случае, ключ к атаке.
      Вот соперник потерял шайбу или защитник отобрал ее в борьбе. От того, как распорядится защитник добычей, зависит сохранение темпа, возможность стремительной и успешной атаки. Считалось нормальным, когда защитник обычным длинным пасом отправлял шайбу свободному игроку, который подхватывал ее на скорости и начинал атаку. За время этой передачи соперник обычно успевал перестроить свои атакующие порядки в защитные, и теперь приходилось ломать организованную оборону.
      Рябов заставил своих играть с ходу, самих защитников, овладевших шайбой, начинать атаку. Ну во-первых, это просто нелегко. Во-вторых, как показал опыт, еще и опасно. Увлекшись атакой и потеряв шайбу, защитник сразу же ставил собственные ворота под угрозу. Да, немало горьких минут пережил Рябов, пока нашел оптимальный вариант начала атаки. И он оказался компромиссным. Неважно, каким будет первый пас – длинным или коротким. Важно совсем другое: не его формальная характеристика, а его функциональная необходимость. Первый пас может быть любым, лишь бы создавал максимальную возможность для стремительной контратаки. Пусть защитник откинет шайбу на полметра, лишь бы партнер вторым пасом пустил форварда в прорыв или перевел игру в наиболее слабо охраняемое место защитной зоны.
      – Отдал шайбу – и вперед! – кричал Рябов, подстегивая защитников.– Вернулись! Вернулись! Кто в горку катиться не хочет, может отдохнуть на скамейке!
      Его свисток врывался в гулкую музыку тренировки требовательно, каждый раз заставляя ее звучать по-новому.
      Рябов не заметил, как истекли почти два часа отданного им льда. Не заметил, что игроки шведской команды, которой предстояло тренироваться следом за ними, уже стояли одетые в дверях тесной кучкой и с любопытством смотрели на этих русских, работавших с усердием, делавшим честь новичкам. Взглянув на часы, он сунул свисток в рот и пустил долгую затухающую трель. Вместе с замирающим свистом опал шум тренировки; будто из оболочки звукового шара выпустили воздух. И наступила тишина. Как после трагического финала захватывающей пьесы. Однако тишина продолжалась недолго. Аплодисменты с журналистской трибуны прозвучали сдержанно, но искренне. Кто-кто, а Рябов сумел оценить их значение: тренировка произвела впечатление.
      – Так-то! – пробормотал он, довольный и собой и ребятами.
      Принялся, как квочка крыльями, махать руками, сгоняя парней со льда. Те укатывались неохотно, словно в запасе имелась уйма сил и все сделанное ими за эти два часа лишь подогрело страсть к работе.
      Рябов не спешил покидать лед. Он подкатился к борту и поздоровался за руку с советскими журналистами: своими приятелями и теми, которых знал только в лицо.
      – Как устроились? – спросил он участливо, как будто жилищные условия журналистов волновали его сейчас больше всего.
      – Ничего, – ответил корреспондент «Правды».– Не «Хилтон», но жить можно.
      Начали стягиваться с трибун иностранные журналисты, вслушиваясь в звуки непонятной русской речи.
      Рябов ловил восхищенные взгляды и, как настоящая звезда экрана, умудрялся позировать фотографам, не глядя в камеру, делая вид, что не замечает объективов.
      Он с трудом сдерживал ликование, довольный тренировкой, и по тому, как оживленно обменивались мнениями журналисты, покидая трибуну, видел, что сегодняшнюю задачу команда выполнила.
      Да и он сам…

21

      Рябов легонько толкнул рамы, и они распахнулись, звонко задребезжав плохо укрепленными стеклами. Навстречу вместе с дребезжанием в лицо ударил по-летнему теплый и терпкий воздух сентябрьского полдня.
      Рябов отпрянул от окна: настолько неожиданной показалась ласковая теплота ворвавшегося воздуха. Тяжелая лапа яблоневой ветки, подобно специальному запору, ухватилась за раму и удержала ее от обратного щелчка. Зато вторая половина стукнула по носу, когда он высунулся наружу, навстречу свежести.
      Рябов засмеялся:
      «И здесь получил по носу… Ведь прекрасно знал, что рамы надо придерживать. А вот поди ты… Так всегда – знал, что ждет, но шел… Вопреки всякой логике…»
      Рябов с наслаждением втягивал воздух, полный густых осенних запахов, вполуха прислушивался к стуку посуды на кухне. Жена готовила воскресный обед: должен приехать сын перед отлетом в Англию!
      «Когда же это все началось? А собственно говоря, что я подразумеваю под понятием „это“? Если увлечение спортом, то, кажется, и не было времени в моей жизни, не связанного со спортом. Все-таки „это“ – не сам спорт. И даже не усталость, которую я время от времени вдруг начал ощущать в последние годы. Особенно после второго инфаркта… Ну конечно, если слушать врачей, то мне с детства надо было сидеть в коляске и по возможности оттуда не выходить. Нет, все-таки „это“ – нечто более эфемерное. Такое легкое, почти неопределимое! Скорее всего, даже не конфликтность. Нет. Слава богу, с моим характером у меня конфликтов в жизни – и с начальством и с подчиненными– рождалось предостаточно. Но вот такое медленное поедание… Когда, собственно, и врага своего не знаешь, но чувствуешь, что бой идет. И кольцо сжимается все теснее, опасность уже обжигает, а ты ничего толком не можешь сделать! Ну а что ты хочешь, Рябов? Отказался по собственной воле от тихой жизни. Мог бы спокойно отсидеться в солидном клубе на тренерской работе. Запаса прочности хватало, чтобы команда не опускалась ниже середины турнирной таблицы. Ты же поставил задачу – чемпионы каждый год. Ну а другие? Они что – хлопают ушами? Если не могут остановить твой клуб и ты добиваешься своего, любовь соперников к тебе становится от чувства собственной неудачи сильнее?
      И все-таки «это» началось позднее. Оно началось, наверно, когда я вторгся в святая святых теоретических дискуссий о путях прогресса в хоккее, когда с учетом тенденций развития мирового спорта – а если говорить честно, скорее, вопреки им – выдвинул свою теорию атлетической скоростной игры. Об этом тогда судачили много. Мнения сталкивались разные. Клубы в своей работе шарахались из крайности в крайность. Хотя всем было ясно, что, не сформулировав теоретически суть главного направления в развитии отечественного хоккея, мы не только подорвем поступательность нашего спорта, но и сдадим уже завоеванные позиции.
      В моей памяти слишком жив пример наглядного столкновения «элегантки» со скоростным стилем. Я тогда только начинал играть, и это был едва ли не один из первых матчей в основном составе. Играли против эстонской команды, еще до войны знакомой с шайбой. На первом чемпионате страны прибалты почти монопольно владели искусством отрыва шайбы ото льда. Да, была и такая проблема на заре нашего хоккея! Сейчас и не верится. А катались эстонцы по-особому – элегантно, на виражах… А мы тогда бежали больше по прямой, на скорости, еще не в силах оторваться от привычных навыков русского хоккея, с его просторным полем, с его скачущей «плетенкой».
      Против меня играл – уж не помню точно фамилию, что-то вроде Ряммеля или Руммеля – высокий, красивый и дородный парень. Скорее, уже и не парень, а мужчина средних лет, мне, мальчишке, показавшийся тогда и вовсе стариком.
      По нынешним меркам он и технарь был, наверно, посредственный. Но в те дни казалось, что катается как бог. Такого вот бога меня и приставили опекать. Сначала и подъезжать к нему боялся. А когда в перерыве трусом меня обозвали, к потолку от обиды взвился. Помню, после того, как я первый раз отобрал у него шайбу, посмотрел он на меня с высоты своего роста печально-удивленными глазами и обидчиво пошамкал губами. Здорово меня это рассмешило! И вся скованность пропала! Страха, честно говоря, и не было – одно преклонение перед человеком, который может проделывать с шайбой такое, чего никто не может.
      За один период сравняться с ним в технике я не мог, зато бежал куда быстрее. Был случай, когда он, запутавшись в своих виражах, в одной атаке к воротам– вынужден был обыгрывать меня трижды. И нервишки у него сдали… И техника его показалась пустой, никчемной…
      Меня после игры хвалили с таким же жаром, с каким ругали после первого периода. А я запомнил другое-вот это обнаженное противоборство техничного и скоростного хоккея. И с тех пор предпочтение отдавал последнему. Хотя с годами все выглядит не так просто, но страсть к скоростной игре осталась у меня в крови. И тот. десяток чемпионатов мира, выигранных сборной, тоже результат скоростного хоккея.
      А сколько споров надо было выдержать, сколько схваток, каждая из которых могла оказаться последней в должности старшего тренера сборной страны!
      Тогда «это» и началось. Стоило в чемпионате мира оказаться лишь вторыми, как сразу поднимались голоса противников скоростного, атлетического хоккея:
      «Скорость – это ущерб для техники!», «Неразумные тренировки на высоких скоростях ведут к обеднению игры!», «Если идти таким порочным путем и дальше, хоккей умрет как зрелище!».
      Они и сейчас не умолкли, эти голоса… Хотя совершенно очевидно, что хоккей техничный, но медленный уступает место под солнцем хоккею моему, в который играют крепкие ребята на высоких скоростях. Увы… Скорость – это риск. На скорости можно и промахнуться… Вот когда все «это» началось. Шептуны понимают: выиграй мы серии с канадскими профессионалами-конец всем спорам! Сильнейший и будет прав…»
      Несмотря на теплоту воздуха, лившегося из окна, Рябов ощутил легкий озноб. Быть может, он шел от внутреннего волнения. Рябов собрался закрыть окно, когда внезапно перед ним выросло улыбающееся лицо сына.
      – Здорово, фермер! – он кивнул отцу, тряхнув крупной, красивой, как у матери, головой.– У вас тут, как в другом мире. Дыши – не хочу! А в городе сейчас такая толкотня!
      – Откажись от Англии, приезжай к нам с матерью и наслаждайся.
      Сергей засмеялся:
      – Сам-то ты надолго в зеленую берлогу забрался? Небось уже давно коньки точишь, чтобы в дорогу сорваться?
      Но потом Сергей вспомнил, что у отца, по слухам, крупные неприятности. В своем предвыездном цейтноте именно потому и выкроил минутку, чтобы проведать старика и поддержать. И сразу посерьезнел.
      Изменение в настроении сына не укрылось от Рябова. Он тоже насупился и, чтобы скрыть свое душевное состояние, грубовато сказал:
      – Ладно, сочтемся суетой! Заходи в дом. Мать никак тебя не дождется. Пироги затворила…
      Сергей направился к крыльцу, а Рябов посмотрел ему вслед долгим взглядом, прежде чем закрыть окно.
      «Красивый парень Серега. Мать вроде не из писаных красавиц, хотя в молодости была совсем недурна. А уж меня на роли первых любовников в театр и вовсе только сумасшедший пригласит! В кого же новая порода? В кого бы ни сложилась, а хороша!»
      Сергей и впрямь радовал отца. Рос энергичным, красивым парнем, рано превратился в полного внутренней силы мужчину с хорошо тренированным телом. В каждом его движении чувствовалась уверенность человека, прочно стоящего на земле. И даже какая-то отцовская дерзость – все мне по плечу, что ни задумаю!
      С детства собранный, вдумчивый, Сергей принес в спорт – он предпочел отцовскому выбору свой: хоккею – футбол – капитальность знаний и щедрый запас интеллектуализма. Чего грешить – не часто таким багажом балуют спортсмены! Отыграв в отцовском клубе за команду мастеров пять лет и закончив институт физкультуры, по мнению отца, слишком рано перестал выступать и перешел на тренерскую работу. За три года умудрился добраться до второго тренера молодежной сборной страны. Злые языки поговаривали, что, конечно, с папиной поддержкой и дурак мудрецом станет. Но Рябов-то знал, что имя его, может, и играло роль, но характер и острые отношения с начальством, скорее, работали против Сергея. Люди, привыкшие видеть все в черном свете, не могли, не хотели признать одного: у Сергея своя голова на плечах, со временем он может и отца за пояс заткнуть.
      Словом, папа доволен сыном. О материнском отношении не стоит и говорить – она его обожала. И умильное сюсюканье, несшееся из кухни, подтверждало, что мать обхаживает свое любимое чадо.
      Рябов не спеша направился в столовую, но, прежде чем выйти, задержался у стола, взял пачку исписанных листков, именуемых заявлением, и сунул в ящик письменного стола, задвинув его наглухо.
      В столовую они вошли вместе: возбужденный Сергей, обнимавший мать, и Рябов, еще думавший о том, зачем спрятал написанное заявление.
      «Стоит ли вообще поддерживать разговор о предстоящем заседании коллегии, если сын его заведет?»
      В том, что Сергей прекрасно знает сложившуюся вокруг отца обстановку, у него не было ни малейшего сомнения. Приезд Сергея на дачу в канун завтрашнего отлета говорил сам за себя.
      Если Сергей и на улице выглядел не из мелких, то в столовой небольшого деревенского дома смотрелся настоящим гигантом. А комната, которая еще сегодня утром ощущалась такой пустой и просторной, стала тесной каморкой.
      Они втроем присели к столу.
      – Да что же мы за пустым сидим? – спохватилась Галина и ускользнула в кухню. Уже оттуда крикнула: – Сейчас обедать будем…
      – Я за обед! – гаркнул ей в ответ Сергей.– С утра макового зернышка во рту не было!
      Он вновь повернулся к отцу и внимательно посмотрел ему в глаза. Рябов не отвел взгляда. Наверно, холодное спокойствие рябовских глаз успокоило Сергея. Или, по крайней мере, он нашел в них то, что хотел, а не то, чего больше всего боялся.
      Этот долгий встречный взгляд как бы подписал негласное соглашение о том, что при матери следует воздержаться от разговоров об отцовских делах.
      – Мне предложили сесть за диссертацию. Как думаешь, отец, стоит тратить силы и энергию?
      – Все зависит от цели – для чего нужна диссертация. Если прибавить к коллекции спортивных титулов звание кандидата наук, думаю, не стоит. Если есть за душой, что сказать людям дельного и нового, – тогда другое дело. Признайся, и тема уже определена?
      – Определена, – признался Сергей.– Условно – «Формула воли». Хочется порассуждать вслух о волевой подготовке. Ты ведь всегда говорил, что клюшку держат не руками, а характером.
      – Я много чего говорил. К сожалению, сделал меньше, чем хотел. Но тебе стоит подумать, прежде чем браться за диссертацию: в конце концов, ты не двужильный!
      – А ты? Рябов смутился:
      – Я – дело другое. Я – старый козел, который весь состоит из жил. Одну-две вытянут, другие останутся…
      – Мне бы твою старость! – Сергей крякнул.– «Волгу» свою небось за бампер поднять без домкрата можешь?!
      – Не льсти отцу… Если только «Москвича»… Они засмеялись оба, довольные друг другом.
      – Видишь ли, Сережа, я рад, что ты перешел на тренерскую работу, хотя по-прежнему считаю, что активный спорт оставил рановато. Мог бы еще сам покорячиться, прежде чем других заставлять. Справедливее это было бы.
      – Ты же знаешь, что тренерская жизнь – не из легких.
      – Знаю. Потому и говорю. Тренерский хлеб чаще черствый. Я сам столько слушал разных тренеров, что казалось, нет уж никаких секретов в тренерской работе Ан нет! Ошибся! И все потому, что тренер каждый день, каждую минуту, подобно любому творческому работнику, идет в неведомое.
      – Если творческое начало не окажется похороненным под трухой обязательных повседневных дел…
      – Верно. Но я о другом. Скажем, игроки реагируют совсем не одинаково на одну и ту же твою реплику. Более того, один вслушивается в смысл твоих слов, а другому достаточно уловить лишь тон, каким сказано. Мы работаем с людьми, которые сами работают на пределе. И этим многое осложняется!
      – Вот, вот, отец. Я и хотел в своей диссертации коснуться волевых усилий лидеров, тех, которые первые… У них особое положение.
      – Интересно! – Рябов откинулся в кресле, рассматривая сына, но мысли его уже вертелись вокруг обозначенной темы. Это было взято точно и верно. Чемпионская воля-особая.– Не боишься, что придется сказать нечто идущее вразрез с общепринятым?
      Сергей покачал головой:
      – Не боюсь. А чего это ты все про страхи сегодня поминаешь? Насколько помню, ты всю свою жизнь говорил и делал то, что поначалу казалось даже абсурдным.
      Рябов уклонился от ответа:
      – Видишь ли, человек, стоящий в спорте первым, должен прежде всего приготовиться к полному самопожертвованию. Во всяком случае, быть готовым вычерпать себя до дна. Финальное усилие на пределе возможностей – в этом есть что-то прометеевское.
      – Проблем хватит, отец. А первое поражение чемпиона? Когда ты наверху, когда, кажется, нет конца твоему преимуществу… И вдруг поражение… Какую надо иметь силу воли, чтобы, находясь наверху, постоянно думать об этом поражении? Оно, будущее поражение, и только оно заставляет искать тебя, делать все с еще большей тщательностью, держать спортивную экстраформу, отказываясь от столь соблазнительных мирских радостей…
      Сергей увлекся. Рябов смотрел на него, с удовольствием слушая горячую речь сына.
      «Мое предположение, что он идет к научной работе по оказии, наивно. Он уже столько передумал. И знает, что ему надо. А вот я сейчас, пожалуй, впервые в своей жизни не знаю, что мне надо. Я ошибался. Не избежит ошибок и он. Но раньше я знал, чего хочу…»
      – Но вот ты все-таки поскользнулся! Пока ты царствуешь там, наверху, внизу работают молодые. И в этом закон жизни. Молодые так хотят тебя победить. И в этом смысл спорта. Ты проиграл… Что должен делать, как вести себя, как сохранить не только свое достоинство, но и веру в себя, способность вновь стать первым? Разве это не проблемы?
      – Конечно, Серело, проблемы. Их много. И вот одна: не помешает ли твоя наука работе практической? Ты ведь только второй тренер молодежной сборной… Только второй…
      – Понимаю. Я прикинул возможности. Времени останется в обрез. Но сама практическая работа, мне кажется, станет более цельной, более осмысленной. И быть может, я помогу тем, кто когда-нибудь станет первым. Хоть чуть-чуть помогу. Им, отец, надо и стоит помогать. Спорт становится все жестче.
      – Это закономерно. Жизнь тоже не мягчает, – согласился Рябов.
      – Ты сам сделал немало, чтобы спорт стал таким.
      – Сделал, – Рябов опять согласно кивнул.– Потому что спорт, который не соответствует уровню и укладу современной жизни, никому не нужен. Он – ее часть. И если устареет – отомрет, как все, что в жизни устарело.
      Вошла Галина и поставила на стол большое блюдо с яблочным пирогом, румяным и пышным, источавшим тонкий аромат печеных осенних плодов.
      – Спасибо, мамочка! Балуешь ты меня.– Сергей отщипнул кусок и, получив по рукам от матери – не порти аппетит – вновь повернулся к отцу:
      – Да, отец, спорт стремительно меняется. Я настоял на поездке в Англию для «молодежки», потому как убежден, что ребята должны почувствовать этот нерв скорости именно в Англии, где всегда царил раскатный, витиеватый футбол. От них он пришел в Латинскую Америку и там как бы законсервировался. Но я убежден – только до поры до времени. Уже в Англии, так кичащейся традициями, футбол становится все стремительнее. И не это ли показатель верного направления?
      – Скорости возрастают не только в футболе…
      – Конечно, отец. О хоккее я уже не говорю. Твоя доктрина.
      – Можешь взять и баскетбол. Сколько кружев раньше плели игроки, пока мяч шел в корзину! А теперь одна, две, от силы три передачи – и прицельный бросок! Новая атака, новое наслаждение…
      Сергей перебил:
      – Ты имеешь в виду зрителей?
      – И зрителей тоже… А как относятся к твоим идеям ребята? Это ведь для них новые нагрузки.
      – Они пока больше думают о том, как поймать госпожу удачу.
      – А что за ней стоит? – вдруг раздраженно сказал Рябов.– Самая обыкновенная изнурительная работа.
      – И еще – обостренное ощущение того, что делаешь. Первый год работы в сборной я ощущал себя ковбоем, скачущим навстречу опасности: время от времени необходимо вырывать кольт из холстера и делать выстрел. Иначе самому конец…
      Это было сказано точно и созвучно настроению самого Рябова. Он с благодарностью посмотрел на сына. Тот понял отца. После минутной паузы – большей и не требовалось, чтобы как-то отстраниться от прошедшего разговора, – Сергей спросил:
      – А ты что решил делать?
      «Вот он, главный вопрос. И сколько людей сейчас хотели бы мне его задать. И скольким людям я бы хотел ответить по-разному. Но что сказать сыну? Наверно, правду…»
      – Не знаю, Сережа! – Рябов развел руками. И чтобы жест этот не был расценен сыном как явное проявление растерянности, положил их на стол со стиснутыми кулаками.

22

      Вызов удивил Рябова и своей срочностью, и формой, в какой был сделан: позвонили на тренировочную базу из комитета и велели явиться к заместителю председателя. Такого еще с Рябовым не случалось, чтобы вызывали и не спрашивали, а может ли он…
      «Что-то в последнее время с приходом молодежи к руководству поубавилось уважительности. И не только уважительности – обычной вежливости», – ворчал про себя Рябов, поднимаясь по лестнице на третий этаж.
      В любой другой раз он непременно бы заглянул сам к председателю, благо вопросов что по сборной, что по клубной команде хоть отбавляй. Но сейчас прошел мимо председательского кабинета умышленно, даже не взглянув на его дверь. Навстречу попадались люди-рослые, в разном возрасте, но одинаково крепкой породы.
      «Такая публика только в нашем комитете!…-подумал с гордостью, словно все уважительно здоровавшиеся с ним – его воспитанники и именно ему обязаны своим молодцеватым видом.
      Рябов на несколько минут задержался на лестничной площадке, взглянув на свой хронограф, – оставалось еще три минуты до назначенного часа, но он решил к Барину раньше времени не приходить. Рябов не помнил, где впервые услышал эту кличку, сразу напрочь и точно приклеившуюся к новому заместителю председателя, который был моложе его, Рябова, почти вдвое. Правда, Борис Александрович считал, что возраст не может служить индульгенцией: ни слишком юный, ни слишком старый. Любой человек стоит ровно столько – сколько он стоит. А это совсем не зависит от количества прожитых лет.
      Рябов редко испытывал к малознакомому человеку чувство неприязни, хотя не мог пожаловаться на количество врагов. Но к Михаилу Ивановичу Баринову он сразу же, еще не видя его в глаза, но услышав кличку, проникся, мягко говоря, неуважением. И каждый раз, сколько бы ни сводили его дела с замом, антипатия – похоже, взаимная – только росла. С этим же чувством он и сегодня вошел в приемную. Секретарша – молоденькая, пухлая школьница – «И откуда откопали такую куклу?» – едва не выпрыгнув из кресла, пролепетала:
      – Михаил Иванович у председателя. Велел вам подождать…
      «Велел!» Интересно, сама так изволила выразиться, или действительно Барин «велел»?
      Рябов протянул последнее слово по слогам, передразнивая хозяина приемной, и плюхнулся в кресло. Он достал из кармана записную книжку и начал заносить в нее кое-какие цифры, хотя особой нужды и спешки в работе не было. Мысли Бориса Александровича все время вертелись вокруг столь срочного вызова. Он ждал его, но ждал позже. Что же случилось?
      Перед глазами его вновь встало розовое самодовольное лицо Баринова. Лишь однажды видел он его растерянным, потерявшим гонор и этакое пренебрежительноё отношение к собеседнику, будто Зевс-громовержец снизошел до встречи со смертным.
      Это случилось месяца через два после назначения Баринова. Занятия с командой начинались в семь утра. Собственно, не со всей командой, а только с пятеркой молодых, которые, по мнению тренера, скребли хуже других. Когда они пришли в спортивный зал, перепуганный заместитель директора еще в коридоре попытался остановить:
      – Борис Александрович, извините, произошла накладка. Там в теннис играет заместитель председателя… Человек новый, неудобно как-то… И потом с ним…– он, почти склонившись к уху Рябова, назвал фамилию известной в прошлом теннисной величины.
      Рябов еще не думал, как поведет себя в сложившейся ситуации. Впрочем, и думать было нечего.
      – У нас тренировка по расписанию. Наше время. Скажите, чтобы освободили зал…
      И он решительно прошел мимо онемевшего заместителя директора – милого, вечно боявшегося всех и вся человека. Ребята, шедшие с ним, удовлетворенно хмыкнули. И странное дело – это одобрение новичков Рябову понравилось.
      Когда они вышли из раздевалки в зал, теннисисты продолжали кидать мяч. Один играл настолько легко и уверенно, что Рябову, никогда не жаловавшему теннис своим вниманием, было нетрудно признать в нем потухшую теннисную звезду. Второй играл старательно. Слово «играть» относилось к нему лишь постольку, поскольку он стоял с ракеткой и невероятно грациозно вращал ею вокруг своего большого, грузного не по годам тела. Потому он брал мячи, лишь услужливо посылаемые партнером прямо на ракетку. Иногда попадал удачно, и удар получался сильный, как у мастера. Во всей фигуре нового заместителя угадывалось былое кратковременное увлечение спортом, но благотворное воздействие его на фигуру, похоже, совсем растворилось под долгим влиянием сидячего образа жизни.
      Рябов пару минут постоял, давая возможность игравшим самим прервать игру и освободить зал. Борис Александрович чувствовал за своей спиной учащенное дыхание парней, разогревавшихся прыжками, и, не сдерживаясь, крикнул:
      – Пожалуйста, освободите зал – у нас плановая тренировка.
      Потухшая звезда тенниса ринулась к нему быстрее мяча, который срезался с его ракетки.
      – Дайте доиграть сет, – сказал он громко и уже тихо: – Это Баринов играет.
      – А мне все равно, кто играет. У меня тренировка.– И, повернувшись к ребятам, скомандовал: – По кругу бегом марш!
      Баринов подошел к нему медленно, красный, будто после парилки, хотя с такой игрой, конечно, раскраснеться мудрено.
      – Могли бы подождать минут пятнадцать, – изрек он, не здороваясь и обращаясь словно в пространство.
      – У меня график тренировки по минутам, -отрезал Рябов.– А вы можете поразвлечься, когда зал не занят спортсменами.
      Наверно, это было с его стороны не очень вежливо, но Рябов смертельно не любил подхалимажа. Или ему казалось, что он его не любит. Но подобострастная предупредительность заместителя директора вывела его из себя окончательно.
      Баринов не ответил и прошел мимо, даже не взглянув…
      Точно так же сейчас он прошел и в свой кабинет, плотно притворив за собою дверь. Рябов, скосив глаза от записной книжки, заметил, как тот появился в приемной, но сделал вид, что увлечен работой. Это было унизительно – ждать полчаса ему, Рябову, в приемной какого-то мальчишки. Прошло еще минут пять, когда в селекторе, стоявшем на столе у секретарши, громко прозвучало:
      – Лена, попросите ко мне товарища Рябова!
      – Товарищ Рябов! – как попугай, повторила секретарша.– Пройдите!
      Баринов встретил его, сидя в кресле сначала напряженно, а потом, когда Рябов, ответив на его приветствие, сел к столу, откинулся на спинку.
      Так с минуту они и смотрели друг на друга– Рябов выжидающе, Баринов, скорее, насмешливо, будто знал про Рябова что-то такое, что и сам Рябов не знал, а узнал бы, умер от страха.
      – Товарищ Рябов, – начал он вкрадчиво, и это больше всего не понравилось Борису Александровичу. Он смерть как не любил вкрадчивого начала разговора с руководством.– Мы вас уважаем и ценим как крупного специалиста отечественного хоккея. Вы работаете много лет. Вас уже никак не назовешь человеком неопытным, способным на неблагоразумные поступки по недомыслию или недопониманию. Но общее мнение тренерского совета и руководства комитета, – Баринов сделал паузу, как бы давая Рябову возможность проникнуться значимостью мнения, которое высказывает или собирается высказать, – что вы в последнее время слишком увлеклись собственной затеей – встречей с канадскими профессионалами на уровне сборной – и забыли, что у нас хоккей, как и весь спорт, любительский, что нас интересует прежде всего массовость отечественного спорта. Наша задача-чтобы миллионы и миллионы людей приобщались к спорту, становились сильными духом и телом, воспитывая в себе качества постоянной готовности к трудовому подвигу и, если потребуется, к защите Родины…
      Рябов взорвался:
      – Если вы собираетесь мне излагать основы советского спортивного движения, то не стоит тратить время. Вы еще не ходили в первый класс, когда я уже читал студентам, что такое советский спорт…
      Баринов опешил. Его красивый большой рот, вечно хранивший некую гримасу превосходства – это выражение исчезало только в случаях, когда он говорил с председателем, – споткнулся на полузвуке, будто "кто-то рубильником выключил ток и механизм замер, лишенный энергии.
      – К тому же вы путаете: я не физкультурник-затейник. Я старший тренер сборной команды страны и клуба. На массовость советского спорта работаю своими средствами– чем выше престиж советского хоккея, чем он зрелищнее, тем больше желающих будет им заниматься!
      Рот Михаила Ивановича закрывался медленно. Хозяин кабинета вроде бы никак не мог еще осознать не только смысл того, что говорил ему Рябов, но и что вообще говорит не он, а человек, которого он вызвал и продержал в приемной полчаса.
      – И еще думаю, что не заботой о массовости советского спорта продиктовано ничем не оправданное получасовое ожидание в вашей приемной. Можно было меня вызвать на полчаса позже. Я человек дисциплинированный.
      – Извините… Срочное дело…– внезапно жалко пробормотал Баринов, тряхнув черными кудрями.
      «Что ни говори, но у мальчика очень развито ощущение опасности».
      Рябов еще не знал, что разговор вернется к этой его мысли, но уже с другой стороны.
      Однако Баринов поддался растерянности лишь на мгновение. Побагровев, понизив голос почти до шепота, сказал:
      – Что касается темы нашего сегодняшнего разговора, то позвольте выбирать ее мне. Пока еще я вас пригласил к себе, а не вы меня…– этим неотразимым доводом, как показалось Михаилу Ивановичу, он окончательно добил Рябова.
      А Рябов уже не думал о словах заместителя – он как бы отключился. Человек, сидевший перед ним, перестал существовать как человек. Такое с ним случалось, когда Рябов беседовал с личностью, потерявшей в его глазах всякий интерес.
      Баринов упрямо вернулся к разговору о массовости советского спорта. Слова справедливые, общепризнанные в его устах звучали почти откровением и потому смешно. Рябов всегда считал, что главная характерная черта серой личности – ее постоянная тяга к декларации общепризнанных истин, будто личных открытий.
      – У нас есть сигналы, что. вы весь тренировочный процесс сборной переключаете на подготовку к сериалу с канадскими профессионалами. А нас интересует в первую очередь подготовка к чемпионату мира. Пока вы тешите себя призрачными перспективами, наши соперники готовятся дать серьезный бой советской сборной именно на чемпионате мира.
      – Сигналы у вас письменные или устные? – сам не зная почему, устало спросил Рябов.
      Баринов опять растерялся. Он никак не мог приспособиться к манере Рябова задавать совершенно неожиданные вопросы. Его серое вещество, подобно уму плохого шахматиста, не просчитывало дальше следующего хода. Баринов думал только, как сыграть нужной фигурой и именно сейчас.
      – Какое это имеет значение? – вопросом на вопрос ответил Баринов.
      – Я бы мог, ознакомившись с письменными сигналами, изложить вам суть моих взглядов на подготовку сборной. Вы бы увидели многое такое, о чем даже не догадываетесь. И уж, во всяком случае, не увидели бы ничего, что говорило о подготовке сборной только к серии матчей с профессионалами. Я готовлю сборную к победам. У меня одна задача: мы должны быть сильнейшими в мире и советский хоккей должен двигаться вперед, если не хочет остановиться и уступить пальму первенства.
      – Это все слова. Если руководство комитета сочтет необходимым, мы назначим комиссию, проверим, подготовку сборной и заслушаем на коллегии.
      – Ваше право. Буду только благодарен коллегии за внимание и возможность подробно рассказать о нашей работе.
      – Сейчас речь не о том…– Баринов как бы отмахнулся от слов Рябова.– Речь о вас… И потому идет не на коллегии, а, так сказать, доверительно, один на один. Мне думается, вы потеряли чувство контроля над собой, вы, мягко говоря…
      – Не выбирайте выражений! Предупреждаю, да вы и сами это видите, я тоже их выбирать не буду. Скажу прямо, что думаю…
      Баринов развел руками, как бы призывая мир в свидетели: я сделал все возможное, чтобы найти контакт, чтобы сегодняшний разговор прошел как можно мягче, и не моя вина…
      Рябов кивнул головой, признавая свою вину за остроту предстоящей беседы.
      – Мнение таково, что, одержимые одной идеей, вы используете служебное положение в личных, корыстных целях.
      – Именно?
      – Вам нужна слава победителя канадских профессионалов…
      – А вам не нужна? Зачем же тогда существует спорт, если не для того, чтобы побеждать?
      – Спорт – явление, гораздо более сложное, чем определение победителя и побежденного. Это политика, это и экономика. Спорт…
      – При чем здесь моя корысть? Если серия закончится поражением сборной, что приобрету я?
      – Об этом-то мне особенно хотелось поговорить. Вы даже сейчас рассуждаете прежде всего о себе. Меня же больше волнует престиж нашего спорта, нашей страны. Поражение…
      – Простите, но мы, отправляясь на очередной чемпионат мира, каждый раз ставим этот же вопрос: «Кто сильнейший?» Почему же вы исключаете возможность такого же подхода к неофициальной серии матчей с канадскими профессионалами?
      – Вы прекрасно знаете, что здесь совсем другое дело…– уклончиво ответил Баринов.– Это будет не просто поражение…
      – Но тогда это будет и не просто победа! – упрямо повторил Рябов.
      Разговор заходил в тупик. Оба понимали, что смысл его теряется. Баринов со своей стороны уже проинформировал Рябова о точке зрения тренерского совета и руководства, о сигналах, поступивших в комитет, а Рябов в свою очередь высказался совсем не двусмысленно, что никакой вины за собой не чувствует и претензии отвергает.
      Михаил Иванович откинулся в кресле. Мягкий свет, лившийся через дорогие шторы, располагал к душевной, мирной беседе. Но Рябова бесил именно этот кабинетный покой. Покой, за которым вставал несправедливый, неприязненный разговор. Хотелось встать и уйти. Но Рябов понимал, что не имеет права. Не потому, что боялся последствий столь неуважительного отношения к своему начальнику, а потому, что не видел в таком поступке пользы для общего дела.
      – Мне говорили о вас разное…– медленно произнес Баринов и сделал паузу, давая возможность Рябову или задать вопрос «Что именно?», или подразумевать под этим самое худшее.
      Рябов не спросил.
      И Баринов продолжал.
      – Но честно говоря, Борис Александрович, – Баринов впервые сегодня назвал его по имени и отчеству, – меня поражает в вас не то, что абсолютизируете свою идею и не хотите признавать других точек зрения. Нет. Поражает в вас полное отсутствие инстинкта самосохранения. Даже животным он свойственен…
      – Не понял? – Рябов совсем по-другому взглянул сейчас на Баринова. Кожей почувствовал, что вот наконец разговор приближается именно к той точке, ради которой он и был сюда приглашен. Все, что говорили до этого – только дунь, и исчезнет, – легкий мираж.
      – Зачем вам, уважаемому в спорте человеку, нужны неприятности? Разве мало того, что имеете? Разве стать олимпийским чемпионом, чемпионом мира и Европы недостаточно? Вы нарываетесь на неприятности, кажется, умышленно. Как самоубийца. Я отнюдь не считаю, что мы проиграем профессионалам. Но мы ничего не потеряем, если не встретимся с ними вообще.
      «Ну конечно, как же я не уловил в нем именно этого, главного, качества характера. Округлости. Да, да, округлости! Долой все острые углы! Не трожь меня, и я тебя не трону! И в том же роде… Он просто трус, кроме того, что далеко не специалист в хоккее. Впрочем, заместитель председателя и не должен быть на равных со старшими тренерами в их видах спорта. Это невозможно. Но он не глуп. По-своему, конечно. Но округлый…»
      – Вот тут вы глубоко ошибаетесь. Нельзя считать себя сильнейшим в спорте, если знаешь, что есть достойный соперник и ты с ним не встретился. Фанфаронство канадцев, их самонадеянность дорого им стоили на любительских турнирах. Они до сих пор никак не могут поверить, что в хоккей играют не только в Канаде. Потом, стоит нашим соперникам, опередив нас, встретиться с канадцами по-настоящему, они в этой борьбе кое-чему научатся, – а у канадцев есть чему поучиться!-и наши нынешние соперники сделают решающий шаг вперед на любительском чемпионате мира… Не убежден, что мы устоим. Спорт требует постоянного совершенствования, даже если оно на грани риска…
      – Разумного, разумного риска! – подхватил Баринов.– А вы даже не сознаете, что вас ждет в случае неудачи. Все, созданное вами в течение многих лет, пойдет насмарку.
      – Перестаньте меня пугать, – тихо, но вкрадчиво сказал Рябов.– Даже в хоккейной песенке поется: «Трус не играет в хоккей».
      – То же песенка…
      «Нет, он неотразим в своем конформизме! Он просто гениален в нем! Кажется, теперь я понимаю, какая сила привела его в руководящее кресло…»
      – Похоже, вы сами боитесь?
      – Сказал бы так: не хочу рисковать очертя голову. У меня семья, и, как вам, так и мне, ее надо кормить…
      Рябов больше не слушал. Он встал. Все кипело в нем. Он понимал, что, если не уйдет отсюда сейчас же, может случиться непоправимое: он не сдержит себя, и тогда…
      – Приятного аппетита вашей семье, -сказал он так, что любой вошедший бы в эту комнату человек мог подумать, будто Рябов сказал: «До скорого свидания!»

23

      Он часто и надолго откладывал это удовольствие. Так поступают люди, которым нестерпимо хочется сделать что-то и это «что-то» будет в радость, но они слишком редко могут позволить себе роскошь истинного удовольствия. Смешно, но он, человек, совершенно далекий от техники, а может быть, именно поэтому, обожал возиться с машиной. Наверно, долгое и постоянное общение с механизмом человеческого тела – а что еще представляет собой хорошо тренированное тело спортсмена?– вызывало у него жажду общения с металлом. И тогда он дорывался до собственной «Волги» и колдовал над ней и под ней, делая профилактику – смазывая, ослабляя и подтягивая крепеж, в чем не было никакой нужды. Да и откуда взяться какому-нибудь сложному ремонту, когда машиной, которую он купил года три назад, совсем не пользовался – не было времени. Разъезды, тренировочные сборы… Машина эта терпеливо ждала своего повелителя. А он в это время летал из Монреаля в Токио, жил на теплом берегу в Леселидзе, что у Черного моря, или открывал новый Дворец спорта за Полярным кругом.
      Потому-то на спидометре стояло смехотворно маленькое число пройденных километров. И когда он продавал предыдущую машину, уже состарившуюся по времени, по в отличном состоянии и с мизерным пробегом, покупатели недоверчиво смотрели на спидометр. Они никак не могли уразуметь, чем же занимается ее хозяин, как живет и зачем ему в таком случае нужен автомобиль.
      Рябов и сам не знал. Быть может, именно для того редкого и радостного дня, когда мог с наслаждением поковыряться в ее железных внутренностях, ощутить упругое сопротивление совершенной конструкции, втянуть в себя неповторимый запах металла и масла. Ну не для того же он ее покупал, чтобы раз в год съездить в гости к приятелю или с женой на рынок?
      Рябов вышел во двор. Он предвкушал встречу с машиной, стоявшей на яме, еще и потому, что где-то в глубине души надеялся, что работа, за которую брался в данный момент, отвлечет от мыслей, настоятельно и помимо его воли лезущих в голову.
      «Волга»-фургон, один из немногих экземпляров в личном пользовании (то ли пятый, то ли шестой в стране – Рябову очень льстило, что в числе владельцев, купивших такую машину вместе с ним, стояли имена людей, известных не только на Родине, но и в мире), полыхал хромом и серо-голубым лаком. Облик автомобиля так удачно гармонировал с этим неярким, но удивительно прозрачным осенним днем.
      Рябов, прежде чем приняться за работу – сразу все звуки, несущиеся из открытых дверей и окон дома и разносимые ветром по саду, как бы пропали, – обошел машину, не столько любуясь ею самой, сколько упиваясь возможностями познания земной красоты, которое она давала садившемуся за руль. Перед его глазами – фантазия Рябова в таких случаях не знала пределов – прошли видения тех бесконечных, так никогда и не осуществившихся и которым не суждено осуществиться, семейных путешествий. Его словно бросило в дрожь. Он тяжело смежил веки, и будто после долгой, многочасовой автомобильной езды побежало ему навстречу серо-черное полотно асфальта.
      Рябов тряхнул головой, отгоняя видение, и открыл глаза.
      «Так можно вообразить черт те что! Смотришь, и уговорю себя, будто все происходящее мне во благо. И глубоко наплевать на завтрашний день! И я вполне, как все нормальные люди, смогу спокойно дожить остаток лет без хоккея!»
      Еще раз тряхнув головой, нетерпеливо и упрямо, он как бы попытался отогнать и эти мысли, в которые сам не верил.
      Рябов открыл багажник автомашины и достал инструмент. Гаража на даче не было – недосуг соорудить даже временную халупу, чтобы машина не мокла под дождем, когда он время от времени бывает летом на даче. В городе просторный и теплый гараж находился у него прямо под домом.
      Рябов, подобно хирургу, готовящемуся к сложной операции, разложил на постеленном по осенним листьям замшевому лоскуту, которым вытирал машину после мойки, ключи, привезенные из Швейцарии. Он увидел их в витрине специального магазина – сверкающий набор хромо-ванадиевых ключей. И накидных, и с головками, и обычных. Сразу же решил купить, чем вызвал удивление ребят. Удивление, перешедшее еще в большую уважительность, – не каждый бы из них решился выбросить на автомобильные ключи такие деньги, хотя в команде были и заядлые автомобилисты.
      Знал, что поступил правильно. И даже не потому, что купил действительно великолепную вещь, хотя ему и мало нужную. Он знал, чувствовал, что тот напор корысти, который давит некоторых поднявшихся на хоккейный Олимп парней, надо сдерживать. И не словами, увещеваниями, действующими на рвачей, подобно воде на щуку, а личным примером…
      Да, хоккей не просто его профессия и работа, хоккей – это его жизнь. Хочет он или не хочет это признать. Где-то здесь сокрыт корень тех терзаний, которые бы любому другому доставили куда меньше забот. И потому, наверно, так тесно в его доме переплелись даже столь далекие друг от друга предметы, как хоккейная клюшка и набор автомобильных ключей.
      Холодок сверкающего металла ласкал ладонь. Чтобы лучше ощутить приятную тяжесть и совершенство форм, он покатал между пальцами головки – от самой маленькой до самой большой. После осенней ночной сырости, забравшейся в багажник, на теплом послеобеденном воздухе ключи покрылись испариной, словно от напряжения перед надвигающейся нелегкой работой.
      Рябов поднял капот машины. Протер и без того чистый «самовар» воздушного фильтра. Потом все части двигателя, к которым без труда проходила рука с тряпкой, и даже те, куда мог пролезть только двумя пальцами. Его большой живот, упиравшийся в крыло машины, мешал. От напряжения Рябов взмок и подумал, что для каждого дела нужна не только сноровка, но и подходящий склад тела. Автомеханику такой, как у него, живот не помощник. А ведь нехитрая работенка – крути себе гайки! Хоккеисту, действующему на пределе возможностей человеческого тела, понятно, не до животика. Многие удивлялись, как он сам-то работает с командой, тряся таким животом. Рябов только усмехался, отшучивался: «Это не живот! Это специальное приспособление для отработки ударной силы при игре в корпус. Я молодых так проверяю: устоит, врезавшись в меня, значит, есть надежда, что будет бойцом».
      Сам же зло занимался с парнями общефизической подготовкой, часто в ущерб совершенствованию техники, потому как запас физической прочности должен превышать, по мнению Рябова, любой расход. Это запас прочности и команды. От плохо тренированного тела на Рябова всегда веяло какой-то недисциплинированностью в манере держаться.
      Кряхтя, Рябов забрался под машину и долго кривым шестигранником, подобным букве «г», пытался открыть картерную пробку: прошел срок смены моторного масла, а у него все не доходили руки. Однажды даже договорился с механиком из клубного гаража, что тот проведет профилактику вместо него, но потом сделку отменил, решив не лишать себя удовольствия выполнить самому приятную работу.
      Холодное черное масло потекло вяло, неохотно, так же неохотно, как подавалась пробка.
      «Двигатель надо прогреть! Горе-голова… Масло же сливают горячим, а так половина грязи на стенках остается. Теперь-то уже поздно – пусть льется как льется».
      Рябов насупился и раздраженно бросил ключи – он физически не переносил дилетантства. Чего бы это ни касалось, в большом или малом.
      Плохо сделано – значит, поражение! А поражение не для него! Он не боялся поражений – он их просто не признавал в качестве непременной жизненной категории. Ему говорили: «Смотри, Рябов, все держится на страхе, а ты вроде бы ничего не боишься».
      А он не боялся…
      «Дурацкие мысли о страхе! Что-то слишком часто они бродят сегодня у меня в голове. Неужели боюсь? Да чего, собственно, бояться? Страх – это всего лишь антоним к понятиям „любовь“ и „счастье“. А я уже давно познал и то и другое. В мои ли годы надеяться на повторную встречу хотя бы с любовью, не говоря уже о счастье?! Наивно. Так прочь все страхи, прочь!»
      Он решительно вновь взялся за ключи. Краем глаза заметил сына, вышедшего на крыльцо. Не хотел, чтобы Сергей застал его в минуту сомнения.
      «Работать очень часто приходится по необходимости. Это так. Но надо обязательно в том, что делаешь, находить возможности для творчества», – часто любил повторять Рябов своим парням и сам старался следовать разумному принципу.
      «Значит, с отнятой работой уйдет и возможность творить? Больше всего не приемлю именно этого – остаться на земле без творческого дела, обрубая привычную связь с прошлой, такой знакомой, такой единственно возможной жизнью…»
      Занятый этими мыслями, он никак не мог до конца сосредоточиться на работе. Неудачно наложив ключ, слишком резко дернул. Ключ сорвался. Острая шпилька рассекла кожу. Обильно выступила кровь. Он стряхнул ее, словно капли воды. Чертыхнулся.
      Борясь с физической болью, о которой старался не думать, и это удавалось легче, чем не думать о боли душевной, Рябов неожиданно услышал голос жены, звавшей к столу. Откликнулся неохотно, будто ему прерывали сладостную песню.
      Весело, может быть, слишком весело насвистывая – это могло показаться Сергею и жене, знавшим о предстоящих завтра событиях, несколько наигранным, – Рябов прошел в дом. И долго с наслаждением мыл руки. Сначала едкой пастой, которой однажды покойница мать вычистила зубы. Как только ему доводилось мыть руки этой пастой, он вспоминал тот случай. Мать вдруг занемогла. Отравление. Ни врачи, ни домашние не могли понять, чем она отравилась, но состояние было тяжелым несколько дней. С трудом отходили: и здоровье не то, и возраст не тот. Только через месяц, глядя, как он моет руки, мать спросила:
      – Разве это не зубная паста? Рябов удивился:
      – С чего ты взяла, мама?
      Мать смутилась, но потом призналась:
      – А я ею зубы чистила. Смотрю, какой-то новый тюбик. Не по-нашему написано. Думаю, надо попробовать, а то они мне что-то его не дают…
      У матери в последние годы – восемьдесят с лишним лет все-таки возраст – появилась болезненная мнительность. Ей слишком часто казалось, что ее обижают, не доверяют, что-то от нее утаивают.
      Как вол работала она всю свою нелегкую жизнь. В одиночку – муж-инвалид скорее обуза, чем кормилец, – поднимала детей и потому была неукротимо деятельной. Не в мать ли удался и сам Рябов? А когда по старости ее начали оберегать от лишних домашних хлопот, она восприняла заботу в штыки, бунтовала, брала на себя больше, чем могла выдержать.
      И это была ее война с неизбежной, уже наступившей старостью. А Рябов все никак не мог этого понять, хотя Галина часто пыталась ему объяснить поведение матери. Особенно когда старая, взявшись за что-то, лишь путала, вызывая раздражение, скажем, не самой разбитой чашкой, а тем, что быстрее и успешнее могла ее вымыть Галина.
      Паста отъедала зло и надежно цепкие масляные пятна. В воду летели грязные хлопья пены.
      Нанесенная шпилькой рана пронзительно свербила, будто от ожога. И Рябов вновь подумал, что испытала мать, когда отправила пасту в рот.
      Теплая ласковая вода успокоила рану.
      «Нет нужды заливать ее йодом. До свадьбы заживет!»
      Рябов сполоснул лицо, шею, окатил грудь несколькими пригоршнями воды. Щекочущие струйки ее побежали по глобусу живота. Хорошенько растерся жестким полотенцем. Чувство глубокого удовлетворения, как после отменно проведенного командой матча, переполнило его. Он вошел в дом – стол был накрыт, и домашние сидели, дожидаясь его, – в отличном настроении. Рябов даже поймал настороженный, удивленно-обрадованный взгляд жены. Но сделал вид, что не заметил того приятного, успокаивающего впечатления, которое производила на жену и сына его веселость.
      – Ну-с, посмотрим, чем будут кормить рабочий класс!

24

      «Если счастье – как он когда-то определил – это пять побед в календаре подряд, то что же такое беда? Уж не эти ли три поражения кряду?»
      Рябов лежал в постели с открытыми глазами. Впервые в жизни ему не хотелось вставать, хотя приучил себя просыпаться ровно в шесть утра и до того, как очнется от сна команда, выполнить основную, по его выражению, мыслительную работу.
      Сегодня эта работа, казалось, началась еще во сне. Он смотрел в темное окно, за которым, видимая на просвет от уличного фонаря, мягко оседала пелена густого, будто на рождественских зарубежных открытках, февральского снега.
      Он не мог вспомнить, чтобы ему так не везло: с разрывом в одну шайбу они отдали три календарных игры. И хотя поражения игровые – одна шайба может влететь в любые ворота, – каждая из них уносила «в клювике» по два очка.
      Месячному перерыву в чемпионате страны он тоже отводил пяток потерянных очков, ибо остальные клубы подтянутся, а его команда без основных игроков, отданных в сборную и измотанных чемпионатом мира, не будет играть стабильнее.
      С усилием откинув легкое одеяло и сделав несколько разогревающих упражнений, Рябов прошел в ванную. Они уже вторую неделю сидели взаперти на клубной загородной базе, выезжая в город только на игры, которые по несчастливому стечению обстоятельств проходили па глазах у начальства и не приносили победных очков. Лучше бы уехать! Начальство тогда хоть и увидит плохую игру по телевидению, зато он, Рябов, не будет видеть их недовольных лиц, которых, к счастью, в спортивных программах телевидения передавать еще не догадались. Рябову опостылела – он представил себе, как ребятам, – даже родная база, а ведь он здесь будто прожил всю жизнь! И если бы не Галина, где-то в тридцати километрах отсюда в шумном городе, вполне мог считать себя селянином.
      За ним закрепился этот уютный номер с просторной ванной и небольшой кладовкой с продуктами, которые пускал в дело, когда находила блажь приготовить что-нибудь особенное, в дополнение к щедрой, но ординарной общей кухне.
      Рябов постучал себя ладонями по большому животу:
      «Поздновато думать о лишнем весе. Все равно надолго не хватит мужества отказывать себе в любимых блюдах. Ежели посмотреть, то, кроме редких минут творческих удач, хорошо поесть – едва ли не единственная радость! И женился скорее не потому, что безумно влюбился в Галину, а потому, что она готовила по-матерински: вкусно и быстро».
      Приняв холодный душ, сразу ощутил бодрость во всем теле. Растерся жестким полотенцем, какие были только здесь, на базе, и, побрившись, уселся за стол. Из дальнего ящика достал очки, которые старался не надевать на людях. Мало кто знал вообще, что вот уже с год он вынужден работать за столом только в очках. С непривычки болели глаза.
      Рябов разложил дневники, таблицы показателей деятельности хоккейной команды и записи мелкими каракулями на отдельных листках. Многое бы отдали некоторые– и журналисты и хоккеисты, – чтобы заглянуть в пухлый рябовский блокнот. Одни – набраться мыслей, Другие – копнуть досье с казавшейся им едва ли не секретной информацией. Рябов с блокнотом почти не расставался, Пока жил с командой, записная книжка в коленкоровом переплете на манер бумажника всегда оттопыривала задний карман брюк.
      Он не любил тренеров, которые подходили к спорту с логарифмической линейкой. Зло высмеивал псевдоученых, пытавшихся разложить спорт на составные, вроде обычной механической суммы. С не меньшим презрением относился и к тем, которые видели в спорте некое подобие вольного художества, без своих законов и логики. Упрямо внедрял в сознание тренеров и игроков, которым завтра суждено – кто знает! – стать тренерами, ощущение золотой середины в этом вопросе: и художество и учет!
      Золотая середина, впрочем, условное понятие. Скорее, опять-таки максималистское сочетание двух противоположных точек зрения.
      Он долго тасовал столбы цифр, переносил их с одной бумажки на другую. Войди в его комнату кто-либо из посторонних, не знавших его людей, наверняка принял бы Рябова за средней руки бухгалтера, который встал пораньше, поскольку не справился вчера с составлением квартального отчета.
      Но за обычными, не имеющими прямого отношения к спорту цифрами Рябов видел живого человека, с его сложным, порой невыносимым характером, развивавшимся в сложнейших ситуациях спортивной борьбы. Как бы две пленки бесконечного фильма накладывались одна на другую и проецировались на экран сознания в еще более сложной комбинации. В неоднородной смеси мертвой и живой материй – цифр и людей – ему надлежало открыть закономерность, если она вообще существовала, трех поражений и сделать все, чтобы не было четвертого. По крайней мере, подряд.
      Рябов посмотрел на часы. Шел девятый час. А решения все не было. Через полчаса он, как обычно, войдет в комнату назначенного по расписанию дежурного, которого окрестил главнокомандующим. Скажет пару общих слов, вроде бери бразды правления в свои руки. Тот примется поднимать ребят… И команда пойдет на площадку…
      Рябов посмотрел в окно. Чуть разбрезжилось. Теннисные корты на берегу пруда, зимой заливаемые под хоккейное поле, проступили сквозь завесу снега. Он представил себе, сколько его лежит на льду. И вдруг идея, внезапная и озорная, пришла в голову.
      «Раз необходимо встряхнуть, разрушить монотонность случайных неудач, то делать это надо во всем. После игрового дня, да еще тяжелого, утром обычно легко катались, делали зарядку на коньках. Тогда, собственно, многие и просыпались. Глотов иногда умудрялся спать даже на корте. Только к вечерней серьезной тренировке он отходил окончательно. Сегодня сделаю тяжелую зарядку: пусть бегают по неубранному снегу. Потом разбор игры по звеньям, невзирая на самолюбие. Затем уборка площадки. Без всяких помощников. Сами пусть убирают. И сразу же за работой игра по тяжелому льду. Со снегом… Надо наесться!»
      Он встал, выключил настольную лампу, спрятал очки в дальний ящик стола и сунул блокнот в карман.
      Ветров, главнокомандующий на сегодня, уже одевался. Рябов лишь поздоровался с ним. Но Ветров крикнул что-то вслед, и Рябов вернулся.
      – Что делать будем, Борис Александрович? Снег ведь…
      – Вот и отлично. По снежку побегаем с зарядочкой, а остальное позднее доложу Вашему превосходительству.
      Ветров недоверчиво посмотрел в окно и потом на Рябова. Понял только одно: день будет рябовский – нелегкий и с выдумкой.
      Пока главнокомандующий будил ребят, заглядывая в комнаты, где они жили по двое, Рябов зашел на кухню. Баба Стеша, уже раскрасневшаяся у плиты, стряпала к завтраку шанежки. Хозяйским глазом окинув кухню, Рябов сказал:
      – Наше вам, Стеша! Раскочегарила свой кухонный экспресс?
      – А как же! Все топится, все жарится, все варится – едоков только нет! – обычной прибауткой, которую он слышал уже сотни и сотни раз, ответила баба Стеша.
      Она работала здесь, кажется, еще до того, как была создана сама база. Во всяком случае, работала, когда играл Рябов и когда игроки жили не как сейчас – по двое в комнате (эти психологи от спорта продолжают бурчать о несовместимости), а по десять человек под одним потолком. И еще как совмещались!
      Конечно, смешно взывать к прошлому. Возвращаться к нему тем более. Но что-то потерялось в настоящем. То ли проще были парни. Но проще в отношениях не только Друг к другу, к жизни вообще. Главное – меньше требовали себе, стараясь больше отдавать другим.
      Рябов переоделся. Когда вышел на площадку, половина команды топталась в недоумении, не решаясь выйти на лед, укрытый толстым слоем снега.
      Глотов взялся было за лопату, а Борин вдруг изрек:
      – И чего это Митрофан Алексеевич себе думает?
      – Утренней тренировки не будет, что ли? – спросил Терехов.
      – Почему не будет? – Рябов удивленно вскинул брови, на которые уже осели такие же мохнатые снежинки.– Побегаем, зарядку сделаем, площадочку сами уберем и поиграем…
      – Скоро обед себе сами готовить будем, – буркнул кто-то.
      Его поддержали нестройно, но охотно:
      – И клюшки производить!
      – А потом и сталь для коньков варить начнем!
      Рябов спокойно выслушал реплики и промолчал.
      «Ну, ну, сталевары! Из вас никто и горнового в жизни ни разу не видел. И конвертора тоже. А вот насчет жары у печи – это я вам сейчас нарисую! Вчера прохлаждались– сегодня будете греться. Закон сохранения энергии».
      Реплики, как и ожидал Рябов, умолкли сами собой: для юмора всегда нужно топливо в виде реакции. Парни притихли. Все понимали, что Сократ придумал какую-то штуку, и почти детское любопытство съедало даже самых равнодушных. Но никто и не представлял, что их ждет.
      – Витенька! – ласково обратился Рябов к своему помощнику, которого чаще называл по имени и отчеству– Виктор Васильевич. Ибо Витенька еще вчера был игроком клуба, и команда никак не хотела, просто физически не могла воспринимать его в новом качестве тренера-наставника. А Рябов упрямо прививал парням уважение к Витеньке разными способами. В том числе и этим, подчеркнуто выделяя из всех обращением по имени и отчеству, чего не делал с бывшим вторым тренером, человеком куда старше Витеньки по возрасту и которого Рябов действительно уважал.
      – Витенька! – повторил Рябов.– Сделайте, пожалуйста, сегодня большое кольцо.– И он растянул свой крупный мясистый рот в почти садистской улыбке. Уже наперед знал реакцию команды. Дружный гул удивления, возмущения и обиды колыхнул нестройный круг. Большим кольцом называлась на базе трасса, по которой гонял Рябов в период осенне-летней физической подготовки всех, и особенно, как он говорил, «поплывших», то есть подернувшихся легким жирком ветеранов. Но по большому кольцу бегали без снега. Оно, несмотря на километраж и пересеченность, радовало душу прекрасной природой. Воздух сам тек в легкие и сам вытекал в количествах, не меньших, чем пот.
      Все легко и сразу представили себе знакомую трассу, занесенную глубоким снегом…
      Рябов выдержал паузу:
      – Начинайте, Витенька. Плюс пять минут к осеннему времени. Кто не уложится – пойдет по второму кругу.
      Круто повернулся и зашагал к стеклянной коробке подъезда, манившего теплом и уютом. Обычно он, когда приводил себя в более или менее надлежащую форму, увязывался с командой. И скорее все-таки за счет воли, чем мышц, выдерживал темп, задаваемый молодым парням. Сегодня он не бежал демонстративно. Даже не сделал попытки – а это тоже случалось – пробежаться хоть сколько-то, где-то резануть трассу и на самом сложном участке оказаться вдруг старым гномом с секундомером в руке, придирчиво заглядывающим в самую душу.
      По тому, что Рябов не побежал, а вот так, даже не оглянувшись, пошел в дом, дав задание, поняли, что старший тренер в большом гневе на команду и, что бы ни говорили, как бы ни острили или ворчали, день сегодня будет «бурлацкий» – так Рябов называл дни высоких физических нагрузок.
      Вытянулись цепочкой, стараясь пропустить приятеля вперед, а самому устроиться подальше, в хвосте: опыт подсказывал, что такое бег по глубокому снегу. Шумная давка заставила Рябова лишь замедлить шаг, но не обернуться. Когда он оглянулся, цветастая цепочка в тренировочных костюмах, свитерах и безрукавках хвостом своим вытягивалась за ворота базы, середина пересекала заснеженное шоссе, а голова, где первым бежал Витенька, резко свернула с прочного дорожного покрытия на целину и, вспахивая глубокий снег, потянулась по крутому склону наверх, мимо старинного монастыря, мимо могилы одной из молодых княжен Юсуповых, к вековым соснам, которые тихо издали гудели под ветром, словно от удивления: за что выпало всем этим людям такое злое наказание?
      «Не перегнул ли я палку? -с сомнением подумал Рябов.– Как надорвутся „кормильцы“ – будет победный счет в следующем матче! И уж тогда на мне отыграются! Не пропустят случая съязвить, что эксперименты, особенно не вовремя, всегда интересны. Ох, напрасно научил я ветеранов и идеям своим, и выражениям, и манере постоять за себя!»
      Ребята бежали в гору, высоко поднимая ноги, нагибаясь и кидая в лицо шедшему сзади веера легкого снега. Кто-то подставил приятелю ножку, кто-то, не попав в пробитый след, споткнулся и рухнул в сугроб – молодость брала свое, и силушка, которой достаточно запас в них Рябов, искала выхода. Нагрузка, как бы тяжела ни была и раз уж ее не избежать, воспринималась по-рябовски – с шуткой и бодро.
      Митрофан Алексеевич, завхоз базы, садовник, электрик, словом, специалист на все руки, встретил Рябова в холле недоверчивым вопросом:
      – Как же с катком, Борис Лександрович?
      – А что с катком? – переспросил Рябов.
      – Так ведь не убран он. Снега тьма. Часа два прокопаюсь. А вы зачем-то убирать не даете. Чудно!
      Рябов обнял Митрофана Алексеевича за плечи и вкрадчиво произнес:
      – Тебя, когда в детстве провинишься, мать как наказывала?
      – Тай просто – в лес за хворостом гоняла.
      – О! – подхватил Рябов.– Этих детишек, чтобы играли как следует, мы накажем методом твоей мамки – пусть каточек для себя сами полопатят!
      – Тренировочное время уйдет…
      – Далеко не уйдет. После копки снега и с шайбочкой побегают. Еще как побегают! Так что, Митрофан Алексеевич, готовь лопаты.
      – Где я их на всю ораву возьму? Ну, с десяток, считай, ломаные там, наскребу.
      – А мы конвейер устроим: один отработал, дай другому– и чтобы в темпе, и чтобы как следует.
      – Это только на сегодня, или как? – поинтересовался завхоз.
      – Как играть будут, – буркнул Рябов, совсем теряя интерес к разговору.
      Мысли его снова унеслись туда, в сосновый бор, на крутые берега Москвы-реки, с которых распахивались невиданная ширь и приятственность для глаза. Он любил эту базу: почти вся жизнь была связана с ней. Но еще любил ее за окрестности, лучше которых и не знал под Москвой.
      Мечтал купить здесь домик, но маленьких не было, да и продавались они тут неохотно. И потому смирился и попал в Салтыковку. Как ни хорошо там было, но здешние места не шли ни в какое сравнение.
      Излучина Москвы-реки раскинулась просторно и тянулась к дальнему лесу, что окаймлял горизонт. С кручи, от могилы княжны, открывался особенно очаровательный вид. В каждый сезон по-своему неповторимый, но одинаково прекрасный.
      Конечно, зима на краски скупа. Но вечная зелень соснового бора да оранжевые на солнце рубашки сосновых стволов в летней, скажем, или осенней круговерти красок терялись, а тут вдруг ярко выступали нарочитыми мазками на черно-белом фоне полотна гениального художника.
      Мягкие, укутанные снегами просторы дышали покоем, вызывая в смотрящем на них ответное чувство успокоения. Не дремотный, а этакий добрый зимний покой навевало на сердце.
      Рябов пожалел, что не пробежался с парнями, хотя бы до крутоярья.
      «Нет, надо держать характер. С ними без характера нельзя. Только сделай полшага назад – на десяток метров отступить тут же заставят. Пускай прочувствуют! Моего дурного настроения они больше любого разноса боятся. А крик что, крик для провинившегося как бы прощение. Вот, мол, и наказал, чего тебе еще от меня надо!»
      С раскрытым блокнотом Рябов плюхнулся на стоявшее тут же в холле мягкое кресло, в котором очень любила сидеть Стеша, поджидая команду после игры, когда на кухне все уже готово и на столах накрыто. Она взлетала из кресла с щебетаньем или молча исчезала за кухонной дверью, в зависимости от того, как закончилась игра – выиграли или подарили соперникам оба очка. Из этого кресла она смотрела все игры хоккейных чемпионатов, ни разу не побывав на стадионе. Но даже когда собиралась команда посмотреть чужую игру, кресло это, по общему молчаливому сговору, принадлежало бабе Стеше. Только новички по незнанию покушались на него, но ветераны быстро и доходчиво утверждали Стешину привилегию.
      Рябов быстро пересмотрел характер тренировки на льду с учетом времени, упущенного на чистку льда и с учетом той солидной доли нагрузки, которую уже задал. Закончил свои расчеты точно к возвращению команды. Когда растянувшаяся, совсем не такая игривая, как в начале пути, цепочка устало подтянулась к воротам, Рябов уже стоял в проеме, уперев руки в боки и в упор рассматривая лица бегунов. Разные они были. И скрытонасмешливые– что, напугал? И радостные – вот и кончилось большое кольцо! И удивленные – неужели добежали? Но все лица сверкали потом, печать усталости коснулась каждого.
      – Так! – прокричал Рябов.– Молодцы! В лимит времени даже вратари уложились. А начальство говорит, что проигрываем потому, что силы на исходе. Мне думается, слишком большой резерв их с собой по льду возим: и тратить жалко, и хомут на шее!
      Его голос, подобно голосу клуши, собирал уставших парней, переходивших с бега на быстрый шаг. Кое-кто делал вялые дыхательные упражнения, а большинство просто стояло, тяжело дыша, как загнанные лошади. Белый пар плясал над окружившими Рябова игроками.
      – Две минутки передохнули, а потом, чтобы не сразу к ленивой тренировке переходить, возьмем в руки лопатки. Вон Митрофан Алексеевич их сколько припас! Покажем ему, что тоже ледок чистить умеем. Да еще и по-стахановски, быстренько!
      У ребят не осталось сил даже на остроты. Новички первыми обреченно потянулись к лопатам. «Кормильцы» менее охотно, но также беспрекословно подчиняясь, стали рядом. За белоснежные борта ледяного прямоугольника полетели вихри снега, будто несколько уборочных машин на высоких скоростях приводили площадку в порядок.
      Рябов тоже взял приготовленную заранее лопату и начал кидать снег. Но Терехов подошел и мягким решительным жестом отобрал ее у Рябова:
      – Лучше скребочком, Борис Александрович, поработайте. Лопаты и так дефицит…

25

      Если умение говорить – искусство сообщать людям меньше, чем они хотели бы знать, то этим искусством Рябов не владел. Он всегда был искренним, даже когда хитрил. Сказалось спортивное прошлое: в команде, живущей общими делами, общими заботами, нет ни возможности, ни смысла таиться – рано или поздно тайное станет явным.
      Он и в молодости был разговорчив, даже велеречив. Много знал и всегда охотно делился с приятелями новостями. Не видел в их жадном накопительстве никакого смысла. Возможно, куда острее своих коллег по команде ощущал недостаточность, односторонность самоутверждения лишь в поединках на льду. Физическое самоутверждение в нелегких хоккейных баталиях, которое наполняло иных чувством величайшего, порой губительного самомнения, его болезненно не удовлетворяло. Ему хотелось утвердить себя и в том, что менее спорту свойственно, – утвердиться интеллектуально.
      Тренерская работа лишь усилила эту жажду, а язык на многие годы стал его едва ли не главным рабочим инструментом, которым он, подобно скульптору, пытался ваять зыбкую монументальность идеальной хоккейной команды.
      Язык же, по той известной пословице, был и его врагом. Соперники Рябова всегда располагали одним преимуществом– могли отмолчаться. Рябов же любил рассуждать сам и втягивал в рассуждения других. С презрением относился к молчунам. Слишком много развелось их в последние годы. С одной стороны, крикуны, горлодеры, с другой – молчуны. Поговорку «Молчание– золото» сделали своим жизненным кредо: не скажешь глупости – сойдешь за мудреца! И так мало тех, кто может и не боится говорить по делу!
      В постоянных жизненных конфликтах, в том бесконечном борении, которым наполнен мир спорта, молчание и вовсе удобно. Особенно для ничтожеств и жучков. Рябов постоянно твердил – не молчуны движут историю, не те, кто сам себе на уме. Лишь собственным горением, лишь столкновением мнений можно раздуть всеохватывающее пламя заинтересованности.
      И он говорил. На пресс-конференциях, на коллегиях, в радиоинтервью, на беседах в высоких кабинетах, за столом у друзей, на собраниях в команде, на торжественных приемах. Говорил вещи, приятные далеко не всем. И, как считала Галина, бессмысленно плодил себе врагов. Слушая ее предостережения, он сначала злился, кричал на жену, потом лишь насмешливо молчал.
      К счастью, и она поняла, что, как бы ни сложились с кем-то отношения, как ни осложнилась их жизнь, подругому не будет. С таким характером мужа нечего ждать тихой жизни. И она смирилась. Смирились многие, но далеко не все. Кому-то он мешал жить спокойно, кому-то его острое слово кололо глаз, кто-то слишком самолюбиво воспринимал иную точку зрения, шедшую вразрез с собственной.
      Язык мой – враг мой!
      Рябов не думал так. Будучи добрым и общительным с людьми, которых любил, он страстно хотел, чтобы и его любили. Причем любили все. А этого в жизни не бывает – чтобы любили все. Да наверно, это и не нужно. Рябов прекрасно понимал умом, но столь страстное и нереальное желание всеобщей любви шло, скорее, от его всеохватного максимализма. Все любят только никчемных людей. И то не все.
      Рябов мучительно переживал такую нелюбовь. И снова своими поступками и словом множил число людей, которые его недолюбливали, а то и вовсе не терпели. Но он делал свое дело профессионально. Многие, кому не нравился его сварливый, беспокойный характер, терпели, отдавая должное деловым качествам. А может быть, говоря себе – придет время…
      Так что же? Время пришло?
      После сытного обеда – Галина сегодня превзошла себя, даже сын, относившийся к еде, в отличие от отца, сдержанно, похвалил кулинарное мастерство матери – Рябов прошел в гостиную, где в углу громоздилось кирпичное сооружение, принимавшее смутные очертания камина.
      Рябов сел в старинное удобное кресло и вытянул ноги.
      Они как раз доставали до кучи сложенного абы как кирпича.
      «Камин доделать некогда! Уже второй год незавершенная стройка – и тепла нет, и грязи полно».
      Он вздохнул, вспомнив, как начал строить. Хотя годы и опыт приучили его к мысли, что вряд ли есть жилье, которое бы удовлетворяло всем человеческим прихотям, отсутствие камина в купленном доме огорчало больше всего.
      Он бы, наверно, так и смирился с этим, если бы случайно не забрался в полуподвал. Полы двух нижних комнат ходили, не только издавая громкий скрип, но и вызывая невольную тревогу своим зыбким качанием. Рябов пригласил мастера. Наглый, пахнувший сивухой специалист, покачавшись на шатком полу, начал перечислять:
      – Балка сгнила – менять надо. Лаги, быть тому, тоже сгнили. Или с концов. Или вовсе. Пол ложный, небось на земле лежит. Одной засыпки на карачках выгребать надо…
      Рябов перебил:
      – Сколько будет стоить весь ремонт? Мне хоть один гвоздь забей, но чтобы полы как следует лежали.
      Мастер задумался и, покачав головой, словно не веря собственным словам, изрек:
      – Тысячи две с половиной, не менее стоить будет. Материал доставать, привоз. Тут ведь…– Он хотел опять взяться за перечисление того, что надлежит сделать, но Рябов вновь перебил:
      – Не пойдет. За такие деньги новый дом построить можно.
      Обиженный мастер ушел, а Рябов, кряхтя, с трудом пролез в подпол и на четвереньках его весь облазил. Прикинув, где в балках слабина, с помощью обыкновенного автомобильного домкрата отжал пол кверху и, закрепив балки по-новому, опустил все на место. Пол держался, как новый.
      Когда приехала жена и удивленно похвалила его, еще не успевшего отмыться от пыли и пота, он сказал:
      – Вот, за день я заработал две с половиной тысячи рублей.
      На что жена ответила, покачав головой с сомнением:
      – Ты мне эти две с половиной тысячи наличными показать можешь?
      Но главным результатом того рабочего дня оказался не ремонт, хотя и довольно успешный. В углу Рябов обнаружил фундамент, поднимавшийся до самого пола и скрытый сверху от глаз паркетом. Это был фундамент для камина. Но, видно, первые хозяева, строившие дом, вышли из сметы, или передумали, или еще что-то произошло, но запланированный поначалу камин возводить не стали.
      Чтобы не пропадал фундамент, найденный так счастливо и случайно, а главное, конечно, чтобы был заветный камин, отсутствие которого Бориса Александровича весьма огорчало, он и затеял эту стройку. Без опыта, собственными силами, по своему разумению… Правда, собрал кое-какую литературу по печному делу. Установил, что главное в камине – соотношение между очком топки и очком трубы. Нарушишь – или гореть будет плохо, или тянуть плохо. Задымит весь дом.
      В ту неделю отпуска он и сделал основное, что видел сейчас перед собой. Несколько раз урывками пытался продвинуть строительство, но времени оказывалось в обрез. Стал слишком притомляться на работе. В сборной сложилось довольно трудное положение: «кормильцы» явно не тянули, а молодежь еще не созрела. В те дни дважды на работе прихватывало сердце.
      Так и затянулась стройка. И камина нет, и грязи полно – смотреть противно, да и по дому невольно мусор разносится. Галина ворчала, предлагала нанять мастеров и завершить работу, но Рябов упрямился, повторяя, что непременно достроит камин собственными руками. В такие минуты он явственно и с наслаждением представлял себе, как пришедшим гостям, собравшимся у камина, будет говорить, что не только спроектировал его сам – это было не совсем точно, ибо, кладя ряд за рядом кирпичи, плохо представлял себе, как будет ложиться следующий, – но и построил. И гости будут ахать и восхищаться. Но времени урвать все не удавалось, и стройка замерла надолго.
      Странно, но сегодня, вопреки давно усвоенному правилу: когда на душе кошки скребут, лучшее лекарство – работа, ему совсем не хотелось браться за раствор и кирпичи.
      «Хватит того, что повозился с машиной, – подумал он.– К тому же все переделать сразу негоже. Чем займешься в дни другие?»
      Чем займется завтра, он слишком хорошо и навязчиво себе представлял. И кабинет председателя комитета, и длинный стол заседаний коллегии, и речи, и лица многих из тех, кто их будет произносить…
      «Хоккей подобен книге – никто не платит истинной цены за книгу, лишь за стоимость ее издания. Немногие, вроде меня, знают истинную цену самой игре. Да полно, уж игра ли это? Конечно, я против того, чтобы к спорту подходили как к науке. Спорт не высшая математика. Но все-таки хоккей не просто игра. Канадские профессионалы говорят: „Забудьте своих врагов, если у вас нет другого способа переиграть их“. Разве в жизни не так?»
      Сам Рябов предпочитал помнить о своих противниках, пока не побеждал их. Если забывал о ком, так только потому, что противников было больше, чем могла вместить память.
      «Даже самому мудрому человеку приятнее люди, которые ему приносят деньги, чем те, которые уносят».
      Рябов вдруг отчетливо представил себе человека – такого большого, такого ленивого, чем-то похожего на Баринова, который отбирает у него зарплату. Но не почувствовал к нему вражды.
      «И впрямь, любая истина становится смешной и ложной, если узнаешь о ней не вовремя. И тогда многое зависит от настроения в минуты, когда особенно тошно. Вдруг начинают волновать странные идеи. Скажем, почему есть звание „Лучший спортсмен года“, но никому не придет в голову ввести и другое, логично вытекающее из первого – „Лучший тренер года“.
      Позапрошлый сезон был для меня особенно удачным. Даже блестящим. Все, что намечал, свершилось. Предложи повторить счастливый год жизни по моему собственному усмотрению, наверно, не придумал бы иного, чем позапрошлый. Собрали все «золото» – олимпийское, чемпионов мира и Европы, а клубом еще – и высшие награды страны выиграли. Поставить бы в такую минуту точку и замереть. Забронзоветь на столетия. К сожалению, самоотливание в бронзе – едва ли не самая неблагодарная работа. Мог бы я подумать, встречая прошлый Новый год, вот здесь же, у недостроенного камина, что наступит этот черный день? И наступит так скоро. Когда уже не хочется смотреть на белый свет… Может, слишком поддался чувству растерянности?!»
      Когда Сергей вошел в гостиную, он увидел лишь, что отец резко встал из кресла, стоявшего напротив недостроенного камина. Оно жалобно пискнуло. Отец шагнул ему навстречу. В глазах полыхал обычный огонек решительности, стремления что-то делать, делать как следует и немедленно.

26

      Во время разминки с трибун летели на лед резиновые цыплята – ярко-желтые, пухлые, невесомые. Рябов поднял одну игрушку. Увидел, как Глотов сильнейшим щелчком, словно шайбу, выбил другого цыпленка назад, за борт.
      Судьи, пока свободные от работы, тоже разминались на льду, подбирали цыплят и, как обломки клюшек, сваливали в кабины для штрафников. Сидевшие в глубоком запасе -и те, кто разделся, и те, кто не раздевался, замерли в загоне, напряженно посматривая на неистовавшие трибуны.
      «Если играющими овладела хотя бы десятая часть той паники, которая читается в глазах новичков, сидящих на скамейке, игры не сделаешь!»
      Рябов продержал цыпленка, упавшего к его ногам, до конца разминки, словно ребенок куклу, прижимая к груди. Когда команда перед самым стартовым свистком подкатила к нему в полном составе, не за указаниями, а скорее для порядка, как бы отсюда, от шатра командира, начиная бой, Рябов поднял цыпленка над головой.
      – Все видите этого желторотого? – хрипло крикнул он.– Так покажем шведам, чьи это портреты!
      Команда дружно грохнула хохотом, потонувшим в общем гвалте.
      Шведский комментатор бросился к их загону, пытаясь хоть у кого-нибудь выяснить, что сказал тренер русских, взметнувший над головой желтого цыпленка. Операторы успели показать этот жест по телевидению, фоторепортеры– снять… Назавтра Рябов увидел себя на десятках снимков со вскинутой, подобно знамени, желтой игрушкой над головой.
      Но что будет завтра, Рябова в тот миг не волновало. Ему нужен был только этот, именно этот миг. И хохот парней перед тяжелой игрой его вполне устроил.
      Рябов небрежно сунул цыпленка массажисту:
      – Сохрани! После игры зажарим! Давно не ели цыплят табака!
      Игра началась. И уже в первых движениях своих игроков, в первой яростной борьбе за вброшенную шайбу Рябов почувствовал как бы продолжение того хохота, которым встретили ребята его слова. Стадион с болеющими за шведов трибунами был активно настроен против гостей. Рябов знавал такие трибуны и прекрасно понимал, что разгром соперников – лучший способ умиротворить безумствующих. Смирившись с бесспорной силой русских, как это уже неоднократно случалось, даже самые ярые будут изрыгать нечто вроде одобрения, когда очередная шайба влетит в сетку ворот их любимцев или кто-то из гостей покажет мастерство, которым при любой предвзятости нельзя не восхититься.
      Рябов еще раз пристально осмотрел зал. Он редко позволял себе это делать после того, как шайба вброшена, – игра поглощала его целиком. Но что-то тревожно притягивало внимание вне льда. Наконец он понял.
      Там, под огромным табло с яркими лампочками информации, где только что закончилась холодная пляска латинских букв, пытавшихся изобразить фамилии русских игроков, время от времени вспыхивал сияющим отсветом, особенно в момент совпадения работы нескольких репортерских блицев, большой пластиковый щит.
      Рябов вспомнил, что во время вчерашней тренировки, когда хозяева стадиона проводили репетиционную проверку аппаратуры, одна из шайб попала в техника телевизионной команды. Его увезли в больницу. Сейчас Рябов пожалел, что забыл о том случае.
      «Следует хотя бы после игры справиться о здоровье парня. Уж он-то не виноват ни в своей травме, ни в этом враждебном гвалте трибун. А организаторы быстро отреагировали. Что значит страховой полис! Нарушение техники безопасности налицо, а это значит -плати штраф! И вот они поставили дополнительное ограждение. Вроде ерунда, а играть непривычно. Обидно, что даже не согласовали…»
      Острый момент у наших ворот, когда шайба, ударившись в перекрестье штанг, упала на голевую линию и вратарь с трудом, взвиваясь в прыжке, умудрился клюшкой смахнуть ее в сторону, вызвав волну шумных пререкательств со стороны шведов и рев трибун, заставил Рябова забыть о дополнительном щите. Собственно говоря, это– было уже неважно. Он теперь знал, что тревожило его в облике привычного хоккейного стадиона.
      Вчера Рябову было не до прозрачного защитного стекла. После утренней тренировки, когда он уловил довольно странную заторможенность игроков, особенно ветеранов, в выполнении привычных приемов, пришлось выдержать серьезный бой с организаторами, потребовав данные об освещенности катка. Ему показалось, что причина заторможенности в недостатке света. Когда Рябов спросил об этом капитана, тот пожал плечами, долго смотрел на яркие лампы, что-то прикидывал в уме и сказал: «Не похоже…»
      Неуверенность капитана еще больше насторожила Рябова. Он потребовал у шведов официальную справку. Второй тренер не одобрил поведение Рябова, хотя и пошел выполнять его указание вместе с переводчиком. Шведы сначала ответили отказом, заявив, что освещение в норме. Рябов потребовал точных цифр – кстати, никто кроме него в. команде и не знал, сколько люксов освещает ту площадку, на которой они проводят столь значительную и едва ли не лучшую часть своей жизни.
      К вечеру Рябов с трудом получил желаемое – письмо за подписью директора-распорядителя. В нем признавалось, что освещенность катка снижена с двух тысяч люксов до тысячи ста. И сделано это по просьбе телевидения, поскольку при слишком ярком свете лед бликует, а блики снижают качество телевизионного цветного изображения. Тысячи ста люксов, говорилось в письме, достаточно для качественной трансляции.
      Рябов ринулся в бой. Он долго объяснял директору-распорядителю, что матч проводится для команд, а не для режиссера телевидения и что подобные изменения следует согласовывать с руководством играющих сборных.
      Разговор был взаимно вежливый и пустой. В конце концов, придя в ярость, Рябов заявил, что, если свет хоть на один люкс будет меньше обычной нормы, при которой провели предыдущую игру чемпионата, сборная СССР на лед не выйдет.
      Товарищи из посольства, – он посоветовался с ними, правда, уже после сделанного ультиматума – поддержали его, но высказали сомнение, что организаторы турнира пойдут навстречу: им экономия электроэнергии выгодна, они собирают доходы по крохам.
      Но сегодня утром переводчик принес в номер Рябову, когда он брился, официальное письмо. Переводчик читал бегло, с листа, а Рябов продолжал заниматься туалетом, словно знал ответ заранее и содержание письма его совершенно не волновало.
      Текст был пространным. Директор-распорядитель, извинившись, ставил в известность, что пожелание советского тренера выполнено и что на матче СССР – Швеция сила света будет восстановлена. А дальше шло подробное описание осветительных приборов, их расположения и мощности, позволявшее в случае необходимости даже неспециалисту проверить наличие всех двух тысяч люксов.
      Рябов довольно хмыкнул. Весь день ходил в отличном настроении, словно очень важная победа над шведской сборной – орешком, сложным для всех лидеров, – уже в кармане.
      События на льду, увы, говорили об обратном. Буквально с разрывом в минуту шведы забили две шайбы. Одну, наказав защитника за явную ошибку, а вторую – за счет подъема, охватившего шведских нападающих, добившихся успеха первыми, и общей растерянности третьей тройки, которую Рябову не следовало выпускать сразу. В таких напряженных матчах очень важно, кто поведет в счете. Перелом может оказаться роковым. Каждый знает, как трудно догонять, ждать и отыгрываться…
      Задыхающиеся, отдавшие борьбе в эти полторы минуты максимум сил, пятерки менялись на ходу. Переваливая через борт или протискиваясь в узкую дверцу загона, то один, то другой бросали на Рябова тревожные, изучающие взгляды. Но Рябов их видел не замечая. Он спокойно, даже излишне, стоял, делая пометки в записной книжке, иногда спокойным голосом вносил коррективы в замены и снова замирал, глядя на лед.
      Трудно было поверить, глядя на спокойного Рябова, что его команда проигрывала ответственный матч с разрывом в две шайбы. И что самое ужасное – никак не могла найти своей игры.
      Малая суета, стычки у борта, постоянные ошибки в пасе, желание лезть вперед любой ценой, не думая об игре, – все это, подобно лихорадке, трясло команду, в которой сейчас с трудом просматривался рябовский жесткий и четкий почерк.
      Когда на льду находилась вторая пятерка, вернее, вторая тройка нападения – Рябов играл тремя тройками нападающих и двумя парами защитников: третьей, молодой паре он не доверял в такой нервной игре, – старший тренер, не обращая внимания на ходившего в истерике за скамейкой своего помощника, обернулся к команде и спокойным голосом, от которого, кажется, вздрогнул сам, сказал:
      – Что мельтешите?! Поезд уходит? На поезд опаздываете? Вся игра еще впереди! И счет не открыт! Поняли? Не открыт!
      Он слегка повысил голос, но потом сдержался и так же спокойно и убежденно добавил:
      – Ноль – ноль! И все сначала! А потому перчатки на руки, клюшки на лед и играть!
      Рябов внимательно, насколько позволяли время и обстановка, попытался заглянуть в глаза каждому, словно убеждаясь, что его поняли правильно. И потом так же резко отвернулся – шайбу вбрасывали в нашей золе. Вторая тройка укатывалась на замену…
      Зрителей игра вполне устраивала. На льду стремительно вспыхивали, гасли, чтобы вновь вспыхнуть уже в другом конце площадки, эффектные схватки. Порой они напоминали рукопашную, порой шли на грани дозволенного. Нервы, по мнению Рябова, чаще всего не выдерживали у судьи, немца из ФРГ. Он дважды отправлял на скамью штрафников самых ярых. Но ради справедливости надо признать, что каждый раз дипломатично выгонял обоих соперников – и русского и шведа… Это было не судейство игры, а воспитательная работа, упреждающая попытка не дать остроте перехлестнуть через край и обернуться грубостью.
      Скорости возросли до предела. Рябов с некоторым удивлением отметил про себя: «Вот уж не думал, что желтенькие могут раскататься! Давно за ними такой прыти не наблюдал. Больше фигурными па брали. А теперь бегут… Если к концу игры сохранят хотя бы половину изначальной скорости, турнир будет тяжелым, даже более тяжелым, чем предполагал. Одно облегчение – канадцы опять прислали не команду, а туфту: гонору много, а игры не видно».
      Период подходил к концу, когда молодой Барабанов убежал от опытного Сандерсена, обокрав его, как божью старушку, и скорее от шалой радости, чем от хладнокровного мастерства, с блеском обыграв вратаря, впечатал шайбу в нижний угол ворот.
      Зрители, еще до матча уверовавшие в победу своих, окончательно убежденные в том двумя забитыми шведами шайбами, с недоумением уставились на красный свет за воротами, на распростертого, не желавшего вставать шведского вратаря и рядом огромную кучу малу, устроенную парнями в красной форме, кучу, под которой был погребен виновник успеха Барабанов.
      Ни один мускул не дрогнул на лице Рябова. Запасные, кто выскочил на лед, кто кричал что-то с места, будто числились в разных командах с этим человеком, который выполнял обязанности их главного наставника.
      Спокойствие Рябова обидело тройку, забившую гол. Даже Барабанову старший тренер не сказал ни слова. Зато хорошо знал, о чем будет говорить в раздевалке. Что они плохо использовали свои возможности, созданные таким трудом, и проиграли не только в счете, но и по броскам. А барабановская шайба – малопонятный подарок опытного шведа. Рассчитывать на второй – глупо…
      Рябов догадывался, что Барабанов затаит на него обиду – в сложившейся ситуации он сыграл здорово. Но ему, Рябову, не нужна «сложившаяся ситуация». Он хочет, чтобы его команда сама ее складывала согласно своей воле и разумению.
      «Период за шведами!» – успел подумать Рябов, взглянув на черное табло, по которому прыгали, тая, цифры оставшихся секунд.
      И тут их наказали снова. Лингрен, один из лучших шведских нападающих – поговаривали еще перед чемпионатом, будто он подписал баснословный контракт с «Монреаль канадиенс» и уходит в профессионалы, – этот самый Лингрен использовал замешательство на льду, вызванное опасным ощущением, что в оставшиеся секунды уже ничего нельзя сделать, отдал шайбу защитнику и накатился на ворота Николая, как бы пытаясь телом защитить их от броска своего же партнера. Хлесткий щелчок, заставляющий трибуны ахать от звука удара шайбой о деревянный борт, и на этот раз был неточен. Но Лингрен бросился под удар. Шайба скользнула по его клюшке, и уже в следующее мгновение Рябов увидел ее спокойно чернеющей в сетке наших ворот.
      Тут же прозвучала сирена, словно затаилась где-то в засаде и только ждала мгновения, чтобы остановить игру в самое выгодное для шведов время.
      3:1. Многовато.
      Обескураженные случившимся, ребята покатились со льда в раздевалку, а над ними колыхался неистовый рев торжествующих зрителей. Шведские игроки еще продолжали поздравлять друг друга, вратаря, Лингрена…
      Ну что ж, они имели на это основание. Две шайбы – это уже запас. Но главное, у русских сломана игра. Где их знаменитый раскат? Где их скорости? Где тот стремительный темп, при котором перестаешь верить самому себе и ошибаешься там, где никогда прежде не ошибался?
      Рябов вошел в раздевалку последним. Олег, массажист и ключник одновременно, запер дверь. Кто-то снаружи пытался достучаться, но раздевалка осажденной крепостью, принявшей решение стоять до конца, молчала. Подобно загнанному в клетку хищному зверю, ожиревшему, но в душе которого еще полыхали кровожадные инстинкты, Рябов ходил вдоль стены мелкими шаркающими шажками, как бы боясь нарушить тишину или спугнуть добычу.
      Лишь однажды замер перед капитаном команды, зависнув над ним, изнеможенно откинувшимся в мягком кресле. Что бы ни испытывал сейчас Глотов, ему и в голову не могло прийти, о чем думал старший тренер, глядя на него. Ругает, считает его ошибки, не подберет слов, чтобы высказаться…
      А Рябов думал совсем о другом.
      «У Глотова необычайное чутье, – неожиданно для себя почему-то подумал Рябов, а потом понял почему – не хотелось думать об игре в первом периоде. Он не ручался за себя. Желание устроить погром, задать головомойку, обрушить на команду поток самых злых и совершенно справедливых замечаний переполняло его. Но он малоприметным жестом только глубже сунул свой толстый блокнот в боковой карман форменного пиджака.– У Глотова необычайное чутье. Он безошибочно предчувствует, где может образоваться трещина в бетонной стене защиты, и отдает шайбу именно тому, кто занимает самое выгодное положение. Часто его решения парадоксальны. Но компьютер его хоккейного опыта не ошибается. Он может иногда просто не сработать. Вот как в этот период. Но как запустить его сложную мыслительную машину, чтобы не сломать ее? Глотов сам часто оказывался, отдав шайбу, в той роли, которую так блестяще сыграл сегодня Лингрен. Между ними много общего…
      Хотя капитан выглядит и рослым и грубоватым, на самом деле у него нет той силы, которую предполагают в нем не только болельщики, но и противники. Уж я-то знаю, что он не гигант! Совсем не гигант! В «кормильцах» держится столько лет за счет непостижимой силы воли, за счет бесстрашного бойцовского характера. К концу периода он устает больше всех. А кто устает, тот и выглядит плохо. Многие думают, что игрок очень плох, а он просто устал…»
      – Ну что? Накажем билетный черный рынок? – замерев на полушаге, громко и спокойно спросил Рябов, обращаясь ко всем, но повернув лицо к капитану. Тот растерянно захлопал своими длинными, густыми, как у дорогой куклы, ресницами.
      Тишина стала липкой и тягучей. Все понуро ждали объяснений старшего тренера. Виноватый думал лишь о том, что ждет его в наказание. Пока он бессилен чтолибо предпринять, чтобы исправить ошибку. Каждый понимал, что они сыграли ниже всяких норм. И что бы критического ни сказал этот человек в их адрес – а он бывает уничижителен в своей критике до крайности, – будет прав. Но такого начала разговора не ждал никто.
      Барабанов даже рот открыл от удивления и судорожно сглотнул, пытаясь осознать: а он какое отношение имеет к шведскому черному рынку?
      Рябов сделал долгую артистическую паузу и, точно определив ее кульминационный накал, пояснил:
      – Билеты на черном рынке стоили в пять раз выше номинала. И все распроданы. За что же бедные шведские зрители платят такие сумасшедшие деньги? Чтобы видеть, как играет одна шведская команда? Я бы на месте болельщиков потребовал назад хотя бы половину денег. Если, конечно, вы будете играть в ералаш, а не в хоккей и остальные два периода!
      Но теперь в его продолжавшем оставаться спокойным голосе поднималась волна сарказма, делавшая самые простые слова обидными.
      Когда-то, отвечая на вопрос журналистов, что он сказал своей команде после вот так же проигранного первого периода, Рябов ответил: «У меня не было слов, которые бы я мог им сказать. У меня нет слов для такой команды». И поставил журналистов в тупик.
      Воспоминание о том случае где-то в глубине сознания мелькнуло и притушило накал саркастической страсти, готовой вот-вот выйти из-под контроля.
      Рябов взял себя в руки:
      – Как честные люди, вы не должны огорчать зрителей, и так понесших серьезные материальные убытки. Покажите, что команд на поле все-таки две и вас чему-то когда-то учили. Вы ведь можете…
      Он умолк и вновь зашагал по раздевалке, словно все эти слова только что говорил не он, а другой человек. И сидящие вокруг опять не имеют к нему никакого отношения.
      Почти неуловимый общий вздох облегчения пронесся по раздевалке. Никто больше не обронил ни звука, никто не двинулся, но Рябов знал, что на уме каждого, даже если до него не дошел смысл им сказанного.
      «Конечно, я мог бы отмерить немало претензий, сделать кучу замечаний. Но эти частности бессмысленны, когда не складывается общая игра. Только в медицине можно лечить частности в попытке оздоровить весь организм, И то, когда есть время. У нас же его нет никогда. Сейчас важнее поднять общий тонус, чем ткнуть носом в мелочи. Я ведь многому их научил, и они все могут…»
      Над дверью заполыхала, точно мигалка на крыше машины «скорой помощи», красная лампа, оповещая команду, что перерыв заканчивается. Когда красный свет замрет, наполняя раздевалку тревожным отсветом, – пора на лед.
      Не дожидаясь этого момента, Рябов открыл дверь и шагнул в ярко освещенный коридор, набитый репортерами. Засверкали блицы. Но и они не смогли помешать Рябову ощутить, что за спиной, над дверью, замерла лампа красного света.
      Начинался второй период.
      Шведы выкатывались на лед с плохо скрытой настороженностью, за которой бушевала радость, видно нашедшая свой выход прежде всего там, в раздевалке…
      «Для них…– успел подумать Рябов, – перерыв был настолько же короток, насколько для нас долог. Так всегда…»
      Шайбу вбросили. Она отскочила к капитану. Словно стремясь делом подтвердить мнение Рябова о его необычайном чутье, Глотов кинул шайбу вразрез между защитниками. Профессор, раскатившийся из своей зоны, успел перехватить ее возле самой синей линии и протолкнуть под конек правого защитника. Теперь оставалось только самому проскользнуть мимо могучего тела в золотистой форме. Тот слишком поздно понял, где шайба. И еще позднее принял решение не гнаться за ней, а принять на корпус стремительно накатывавшегося русского.
      Поздно, непоправимо поздно! Красное, будто объятое пожаром, тело мягко обогнуло шведа. Уже никакая сила не смогла столкнуть их во встречном ударе. Предчувствие надвигающейся беды заставило шведа пойти на рискованный шаг: он выкинул вперед длинную, костистую ногу в попытке подсечь атакующего.
      «Подножка!» – охнув, успел лишь подумать Рябов. Глотов в невероятном пируэте повис в воздухе, но удержал равновесие. Когда вновь почувствовал твердый накат льда под коньком, уже находился перед воротами один на один с вратарем. Шайба плавно скользила на крюке, подобно подсадной утке, маня: «Ну, что же ты?!»
      Всю силу своего тела, всю инерцию раската, чудом сохраненную в борьбе с защитником, Глотов вложил в бросок. Черный диск на мгновение исчез из поля зрения всех: и Рябова и вратаря, и зрителей. Наверное, и Глотов не успел проследить глазом за ней, поскольку сразу же второй защитник ударом плеча сбил его с ног, и капитан пошел головой в борт.
      Рябову показалось, что гулкий удар шлема о дерево вовсе не удар шлема: это шайба с таким грохотом врезалась в сетку.
      Вратарь раздраженно выковырял шайбу из ворот и злым ударом, взяв клюшку двумя руками, отправил к центру, судьям. Глотов тяжело поднялся на ноги и, согнувшись, держась за шлем, желая как бы заткнуть уши и не слышать свиста трибун, покатился к загону.
      Рябов принял его двумя руками, обнял и громко сказал:
      – Спасибо, Юрочка! Отлично сработано! – И, повернувшись к команде, добавил: – Так и продолжайте!
      Смешно, но факт. Сборная будто ждала именно этого бесценного указания, чтобы заиграть в полную силу, легко, вдохновенно. И хотя гола не было еще двенадцать минут, но каждой секундой, даже когда шведам удавалось войти в нашу зону защиты, игра принадлежала парням в красной форме, которые везде были чуть-чуть раньше шведов. А из этого «чуть-чуть» складывалась убедительная картина того, что красных на поле больше. Пожалуй, это даже показалось и шведам. При очередной смене составов они просчитались и оставили на льду шесть полевых игроков, за что немедленно были наказаны двухминутным штрафом.
      Подобно бильярдной партии, разыграли «кормильцы» трехходовую комбинацию, и штрафник, просидев на скамье лишь 25 секунд, вновь вышел на поле. А счет стал ничейным: 3:3!
      Зал недоумевающе и немного разочарованно загудел.
      Глотов, добивший и эту шайбу, после того как она отскочила от очень здорово сыгравшего во втором периоде шведского вратаря, будто преобразился. Ему удавалось все.
      Самочувствие Глотова передалось и Рябову. Он всегда дорожил подобным сладостным подъемом, так хорошо ему знакомым еще с тех лет, когда играл сам.
      Однажды этот хоккейный кейф он поймал в самом конце сезона, почти на излете своей спортивной карьеры. В одной встрече умудрился забить пять трудных и красивых шайб.
      – Вот это была игра! – вскричал он, стягивая через голову клубную майку.– Никогда не испытывал ничего подобного! Удивительно не то, что забил! Удивительно, как я уцелел в этом чертовом колесе! Помню…– орал он на всю раздевалку, поспешно захлебываясь и не в силах сдержать острое желание выговориться после полутора часов молчаливой и тяжелой работы.– Помню избыток сил! Будто кто-то снял с плеч полутонный груз и сам я невесомый. Все удавалось…
      Монолог Рябова никто не слушал: у каждого накопилось достаточно своих переживаний, которыми хотелось поделиться. Он умолк, бормоча про себя все то, что хотел рассказать товарищам.
      …Счет был ничейным, но к Рябову вернулось твердое убеждение в победе. Пошла игра. Он ценил ее куда важнее забитой шайбы. Когда у команды идет игра, всегда есть возможность взятия ворот.
      Извечна мечта тренера: вырастить такую звезду, которая бы всегда, при необходимости, могла выйти на лед и забить недостающую шайбу. Но Рябов больше ценил таких звезд, которые, когда надо, могли бы прикрыть подступы к своим воротам, умели бы тянуть время, раскатываясь по кругу с шайбой, приклеенной к крюку. Глотов стал такой звездой.
      Хоккей – игра коллективная, не так ли? Один человек не может выиграть у целой команды. Но сегодня тысячи людей видели, как Глотов сделал это: он забил еще один гол.
      Бросил шайбу от синей линии и сам ринулся за ворота. Повторный бросок партнера пошел низом, и Глотов выскочил на «пятак»! Шайба легла на крюк. Легкое кистевое движение…
      «Надо быть в нужном месте в нужное время, и шайба будет там же. Это и есть мастерство».
      Чем явственнее ощущали ребята тяжесть золотых медалей, тем легче становилось Рябову.
      «Игра сделана. Теперь лишь подправить кое-какие мелочи, чтобы игра была достойна чемпионов…»

27

      Часто ли прошлое приходило к нему? Как ко всякому человеку. Может быть, чуть чаще. Порой Рябову казалось, что он стоит в прошлом обеими ногами, как некогда стоял на стрелке двух сибирских рек по колено в прибрежном иле, а два потока сливались у его ног в одно сдвоенное могучее русло. Но он не помнил, сколько ни ворошил свою память, чтобы прошлое так обостренно сталкивалось в его дне сегодняшнем с будущим, и не ближайшим, а всем будущим. Тем, которое раз и навсегда – смешно в его годы рассчитывать на возвращение – наступит после коллегии в понедельник. Наступит уже завтра. Прошлое – долгие годы тяжелого физического труда, сдобренного не только потом, но и солью, но и перцем острейших эмоций неудачи и победы, и будущее – такое непонятное, такое пустое, как никогда, вдруг двинулись на него с двух сторон. А ведь всю жизнь он гнался за будущим, стремился в него, жил им, представлял его не только в общих чертах, но и в мельчайших подробностях.
      Теперь же прошлое являлось к нему сюда, в Салтыковку, не просто в виде воспоминания – оно приходило зримо, олицетворенное в образе Валюхи, Валечки, Валентины Петровны…
      «Нынешнюю фамилию ее я даже и не знаю толком. Говорила, что вышла замуж. Потом вроде разошлась и вернула свою прежнюю девичью фамилию. Потом узнал, что ни за кого замуж она не выходила. И распустила слух, чтобы позлить меня, после того как расстались…» – вспоминал Рябов, шагая вдоль шоссе по неровным плитам тротуара к станции. Звонок Валентины он воспринял как нечто естественное. Как многое, что сегодня, в этот странный день, вдруг совершается и становится из редкого, непривычного закономерным и желаемым.
      Позвонив, Валентина, не распространяясь ни о чем, сказала, что он ей очень нужен, что она в телефонной будке на Курском вокзале, что через полчаса будет на платформе Салтыковская и просит его подойти.
      Рябов предложил зайти к ним.
      – Мне бы не хотелось говорить с тобой при Галине…– почти загадочно заявила она.
      – Но Галина тактичный человек – она не будет мешать. Она-то уж про нас все знает…
      – Это верно. И вот потому прошу тебя – выйди на платформу. Я тебя долго не задержу. Первым же обратным поездом и вернусь. Прошу тебя. Ты мне сэкономишь немало времени…
      Он согласился. Шагая по пустынному тротуару, поглядывал вокруг – на старенькие домики, на самоцветную мозаику крыш за низкими кронами фруктовых деревьев, на отдаленные вершины сосен – только маленький островок их сохранился в самом центре поселка, у большой поляны. Старожилы говаривали, что некогда здесь красовался великолепный сосновый бор.
      Навстречу бежали редкие такси, словно угорелые, а он шел не спеша. До приезда Валентины было время: ходу от дома до платформы минут семь – десять. Он никогда не ездил сюда электричкой, всегда машиной, и потому шел этой дорогой впервые.
      Когда закрывал калитку, Галина, работавшая в саду и не слышавшая разговора по телефону, только спросила вослед:
      – Далеко?
      – Пройдусь часок…– неопределенно ответил Рябов. «Мог бы и жену пригласить!» – он почти слышал очередную реплику жены. Но она промолчала.
      «Неужели слышала, что говорил с Валентиной? Глупо в наши годы одному таиться, а другому делать вид, что ничего не знает. Впрочем, уже и таиться не в чем. И делать вид не стоит. Как давно все это было».
      Они встретились в очереди за арбузами в маленьком московском дворике у Никитских ворот, возле большого зеленого ящика-решетки. Рябов стоял в очереди, толком не зная, нужен ли ему арбуз. Но все так старательно, так азартно щупали арбузы, мяли, прикладывались к ним ухом и снова сдавливали упругие зеленые бока, что Рябов поддался не желанию отведать арбуза, а только желанию купить.
      Очередь вилась длинная, он стоял долго, совершенно не обращая внимания на того, за кем стоит. Потом наступило прозрение, будто все это время стоял с закрытыми глазами. Рябов увидел перед собой, перед самым лицом – они были одного роста – сначала неправдоподобную копну взбитых каштановых волос, затем большие серые глаза, овал полного сияющего лица…
      Он помог выбрать арбуз. К дому пошли вместе… И было это не один десяток лет назад…
      Потом появилась Галина, они поженились, а с Валентиной отношения как-то сами собой перешли в дружеские. Часто созванивались, встречались на сборах: Валентина тренировала гимнасток. Сначала Галина ревновала, но, видно, женским чутьем поняла, что с этой стороны опасность ее семейному очагу не грозит. И больше к разговору о Валентине не возвращалась, как будто ее вообще не существовало.
      Иногда Рябов не виделся с Валентиной по году, иногда целый месяц жили на одной спортивной базе. И оба как-то бережно-бережно, точно к стеклянному, относились к прошлому, боясь его разбить.
      Рябов поднялся на платформу и принялся мерить ее шагами. Подошел поезд, и шумная людская река потекла мимо. Когда схлынула, он с огорчением увидел, что Валентины нет. Следующий поезд – они шли с малыми интервалами по воскресному расписанию – тоже оказался пустой. Зато из вагона третьей электрички по-девчоночьи легко выскочила на платформу Валентина.
      Чмокнули друг друга в щеки. Рябов отстранился, чтобы рассмотреть ее получше. В брюках, ярком спортивном джемпере, с косынкой, кокетливо повязанной на шее, с такой же копной, только теперь крашеных ярко-белых волос. Но больше всего Рябова поразил сочнейший синий цвет платка.
      «И где только она достала такой глазурец?» – подумал Рябов.
      Они пошли по шоссе, но не в сторону дома, а в обратную, мимо одинаковых строений, которым, казалось, не будет конца – за каждым поворотом открывалась новая череда домишек.
      Шли молча. Валентина держала его под руку, а он, засунув руки в карманы, шагал с каким-то отрешенным спокойствием, впервые пришедшим к нему в этот трудный и такой необычный день. Присутствие Валентины вызывало в Рябове ощущение привычности и вечной неизменности.
      У старого пруда, заросшего, по-осеннему холодного, сели на старую, покосившуюся скамью – две доски, брошенные на бетонные кубики.
      Валентина повернулась, и ее серые глаза внимательно, но деликатно оглядели его.
      – Ты мне не нравишься, Рябов, – тихо сказала она.
      – Я сам себе не нравлюсь, – усмехнулся Рябов, – что со мной, как ты знаешь, случается редко.– Он кинул взгляд на ее загоревшее, почти не тронутое морщинами лицо: такого ли ответа она ждала?
      Валентина промолчала, будто собираясь с силами начать главный разговор, из-за которого сюда приехала. Чтобы помочь ей, Рябов спросил:
      – У тебя что-нибудь случилось?
      – Да, – выдохнула она.– У меня случилось. Один мой очень хороший друг себе не нравится.
      Он хотел было прервать ее, но она подняла ладошку и закрыла ему рот – так она поступала в молодости, когда знала, что ответ его будет не таким, каким бы ей хотелось.
      – И мне подумалось, что я скажу ему слова, которые обязана сказать!
      Она все больше входила в игру, обращаясь к нему и говоря о нем в третьем лице, как о человеке отсутствующем. Похоже, она давно продумала характер разговора. Рябов не мог поверить, что она импровизировала. И он с интересом, не перебивая, будто и впрямь речь шла не о нем, слушал.
      – Если бы я могла его видеть на самом страшном суде, то сказала бы ему то же самое. Я знаю, тот человек верит мне и никогда не подумает, что могу сказать ему такое, во что сама не верю, в чем не убеждена.
      Она внимательно взглянула на Рябова, как бы проверяя, принимает ли он правила предлагаемой игры. Он промолчал, давая тем самым согласие на ее, судя по всему, долгий монолог.
      – Пока герой завтрашнего дня наслаждается сельской идиллией, там, в комитете, бушуют настоящие страсти. Далеко не однозначно мнение о судьбе сборной, как не однозначно мнение, необходимо ли все завоеванное с таким трудом подвергать риску. Но меня мало волнует – совсем не в первую очередь – судьба будущей серии матчей… Да, да! -она увидела, как Рябов поморщился при ее последних словах.– Совсем не в первую очередь, Рябов. Это не мой вид спорта. И к тому же я женщина и меня больше волнует, признаюсь, судьба моего давнего доброго друга.
      С каждым словом она заводилась. Рябову было так знакомо это азартное возбуждение Валентины в спорах, которые в молодости они вели, пожалуй, все свободное от любви время.
      – Мой добрый старый друг – славный человек! Его знают во всем мире. Он не нуждается ни в чьих подачках. Кем бы он ни был, чем бы ни занимался, он всегда отныне и во веки веков останется тем, чем сделал себя упорным трудом и талантом. Но мой друг должен понять, что он уже не мальчик. Годы берут свое. И его давняя подруга совсем бы не хотела идти за его гробом раньше времени. Пусть он подумает наконец о своем здоровье. Чего никогда не делал прежде, забывая о себе в угаре работы.
      Сладковатые слова Валентины ласкали Рябову душу, но уже с первых звуков мягкой, вкрадчивой речи он насторожился, заподозрив, что она готовит его к отступлению. И сразу же вся ее будущая, еще не произнесенная, а может быть, и не сочиненная речь потеряла для него всякое значение. Он с трудом подавил в себе желание грубо прервать ее.
      – Боренька! Все завидуют тебе и потому хотят остановить на пути к славе. Я думаю, я убеждена, что ты должен уйти спокойно и посмотреть со стороны, как-то сложатся дела в сборной. Еще придут просить, чтобы ты вернулся. И вот тогда ты будешь выбирать, возвращаться или нет. Ты выше того, пойми, чтобы цепляться за место, которое занимаешь. Все прекрасно знают, что тебе нет равной замены. Но в своих играх зашли уже так далеко, что нет ходу назад.– Она положила свою теплую ладошку Рябову на ежик седеющих волос и пригладила.– Прошу тебя – не ходи завтра на коллегию. Отправь заявление, в конце концов… И не ходи… Зная твой характер, боюсь, что начнешь большой бой. Я говорила несколько раз с Галиной, она жалуется, что ты себя совсем не бережешь. Два инфаркта – достаточная коллекция, чтобы наживать третий. Они будут несправедливы в своем желании свергнуть тебя с Олимпа. Я знаю, что не дашь спуска…
      – Это тебя Галина просила переговорить со мной? – Рябов понимал, что задает довольно глупый вопрос: даже если так, Валентина никогда не выдаст жену.
      Так Валентина и поняла:
      – Дурачок ты, а не Сократ. Может быть, в хоккее ты действительно подобен славному старцу, а в жизни ты никогда не разбирался. Не умел жить. И теперь, видно, учиться тебе ни к чему…
      Рябов согласно закивал, все более весело воспринимая доводы, которые с такой убедительностью излагала Валентина.
      Старый пруд под ударами порывов ветра, налетевших с противоположного крутого берега, зарябил. Только под кручей, у самой плотины, сверкало гладкое зеркало темной воды: ветер не мог ворваться в затишок.
      – Валюха, Валюха! Смешной ты человечек! Нелогичный в своих рассуждениях. Если всю жизнь я и впрямь не берег себя, неужели ты думаешь, что в самый ответственный момент, когда решается дело моей жизни, или дело жизни твоего друга, я буду думать о своем здоровье? Да и кому оно нужно сейчас? Когда мы были молоды, когда ночи казались нам короче спичечной вспышки, вот когда было нужно здоровье. А сейчас его заменяет вера в правоту дела, которому служишь. Она сильнее всякого инфаркта. Ну а если на ходу придется упасть-так это ведь прекрасно. Страшна не сама смерть. Страшно ее безвольное ожидание. А это значит – в бой! Да здравствует бой!
      Валентина неодобрительно покачала головой:
      – Я так и знала, что воспримешь все мои слова как шутку. Ну что же, начнем сначала.
      – Не надо сначала. Во-первых, поздно; во-вторых, дорогая, признаюсь, я и сам стою на распутье. Не знаю, что делать. Страшит только одно – будущее без дела. На остальное наплевать.
      Валентина покачивалась из стороны в сторону всем телом в такт рябовским словам, но он видел, что слова его и горячность до нее совершенно не доходят. И тут ему пришла в голову странная мысль… Он не успел ее сформулировать для себя с хоть какой-то ясностью, как услышал голос Валентины:
      – Хорошо. Поступай как знаешь…
      – Но ведь ты меня так горячо убеждала…
      «Ну конечно, я прав в своей догадке! Ей совершенно безразлично, что будет со мной и как я поступлю. Ее волнует что-то другое. Она пришла не ради столь горячего монолога…»
      – Слушай, Валюша, – он на мгновение умолк, как бы собираясь с мужеством, необходимым для того, чтобы сказать этому бесконечно дорогому человеку очень обидную вещь.– Тебе ведь все равно, как я поступлю?
      Она перестала раскачиваться. Посмотрела на него и тихо засмеялась.
      – Ты прав, – кивнула она.– Мы так хорошо знаем друг друга, что притворяться совершенно глупо. Для меня не играет роли, что будет завтра. И как поступишь ты! Более того, мне совершенно все равно, что я говорила тебе тут…– она сделала неопределенный жест рукой, как бы пытаясь включить в понятие «здесь» и этот искрящийся под ветром пруд, и эти сосны, гудящие на крутом берегу.
      – Тогда скажи мне так же честно, зачем ты пришла? – Он спросил тихо, уже не на шутку боясь, как бы их внезапная искренность не взорвала все то хорошее, чем жили они долгие годы.
      Она взяла в свои ладони его большую седую голову, так что из них большим неуклюжим птенцом торчал только горбатый рябовский нос, и, приблизив свое лицо почти вплотную, тихо сказала:
      – Потому что тебе плохо… И я не могла не прийти. А слова, решения…
      Рябов поперхнулся. Что-то сжало горло, он закрутил головой, как бы пытаясь спрятаться весь – и своим горбатым носом, и седой шевелюрой, и большим животом – в ее такие мягкие, ласковые ладони.
      Где-то в глубине сознания мелькнула мысль, что со стороны они смотрятся смешной, почти ненормальной парой– два старых человека сентиментальничают на скамье у пруда… Но тепло совершенно бескорыстного человеческого участия, не требующего принятия решения, вообще не требующее никакого ответного шага, охватило его. Рябов понял, что только вот этого ощущения не хватало ему сегодня, в столь странный день его жизни.
      – Ну вот и все. Пора, – сказала Валентина, как бы стряхивая с обоих долгое оцепенение. Виновато улыбнулась:– Мне надо ехать. Да и у тебя хватит забот. Прости, что оторвала… Не могла иначе…
      Рябов молча взял ее ладони в свои и поцеловал одним долгим поцелуем. И ничего не сказал. Отвернулся. И они зашагали к станции.
      Поезд подошел как по заказу. Кажется, машинист тоже понимал, что этим двум людям ничего не прибавить сегодня к тому, что они сказали друг другу.
      Рябов еще немножко постоял на платформе после того, как последний вагон, набирая скорость, прогромыхал мимо.
      И задумчиво двинулся к дому.

28

      Виной тому, несомненно, долгий-предолгий сезон. Впервые во внутреннем календаре хоккейного чемпионата сделали перерыв на время проведения первенства мира. Основной костяк сборной страны составляли питомцы рябовского клуба, и ему, честно говоря, надоело тянуться из последних жил, пытаясь поймать двух жирных зайцев одновременно: и сборной не проиграть, и клубом не отступить от завоеванного. Сам бы он еще стерпел, но для ребят, измотанных чемпионатом мира, измочаленных травмами и, что хуже всего, расслабленных большой и заслуженной победой, последние игры сезона складывались всегда трудно. Тогда он и предложил, понимая, что это не в интересах других клубов, но справедливо по отношению к его команде – основному поставщику игроков сборной, сделать перерыв.
      И вот теперь, когда на улице стоит почти летняя жара, когда думать о льде хочется только в связи с мороженым, надо еще играть и играть. Запас очков, набранный до перерыва, позволял клубу возглавлять таблицу. Но отдохнувшие команды, понимая, в каком состоянии лидер, играли против него с яростью, как бы наказывая виновника за свое долгое вынужденное бездействие.
      Да еще и чемпионат мира оказался не в пример другим – тяжелым и нервным. Конечно, легких чемпионатов мира не бывает. Для Рябова, по крайней мере. Но этот был из ряда вон выходящий. До предпоследней минуты, когда решающая золотая шайба влетела в ворота чехословацкой сборной, нельзя было назвать не только победителя, но и серебряных и бронзовых призеров. Будто судьба специально запутала положение команд, чтобы сохранить зрительский интерес и ажиотаж до последней минуты. Можно было лишь сказать, кому труднее всего выиграть «золото» – сборной Советского Союза. Ей была нужна в последнем матче только победа. Соперникам хватало и ничьей. Слишком неравное положение, когда и силы на исходе, и нервы вот-вот готовы сдать.
      Они выиграли. Рябов был счастлив… Счастлив до этой первой игры чемпионата страны, в которой они уступили. Хотя и с минимальным перевесом, но уступили.
      Игра есть игра. Можно проиграть и выиграть. Но главное удовлетворение Рябов получал не от того, что его клуб одерживал пусть даже очень важную победу. Он радовался, он чувствовал, что поработал на славу, когда клуб располагал сбалансированными тройками. Неравенство составов сказывается не только на результате, но и, главное, на игре. Скажем, прессинг. Решил прижать соперника в зоне, потаскать на поводке или, как любил говорить Рябов, перекрыть сопернику кислород, а тут вторая и третья тройки проваливаются! Игры не жди. Первая отработает, вторая завалит и перечеркнет усилия «кормильцев». Тогда и родился ставший популярным рябовский афоризм: «Команда хороша не в линию– она хороша в глубину!» Так он и старался строить клубную работу.
      Сегодня никакой глубины нет. Во всех тройках провалы – не играют сборники: кто в больнице, кто сидит на скамье и смотрит, как заваливается его клуб, кто на льду, но беспомощен, вроде сидящих на скамье. Веселенькое дельце для старшего тренера… Запас очков тает, а с ним тают и надежды на то, чтобы отстоять чемпионский титул,..
      Нет слов – нелегко стать чемпионом, но куда сложнее им остаться. И завтра, и послезавтра, и когда, кажется, можешь им быть, а сил уже нет… И тогда чемпион должен уметь «держать стойку».
      Рябов как-то впервые попал на первоклассную охоту с легавой. Курцхар – белая в яблоках сука – Диана творила чудеса. Она рыскала, словно остановка для нее равносильна смерти, она находила птицу – гоняли куропаток-буквально под землей. И, найдя, делала стойку, которую Рябов каждый раз неохотно прерывал командой: «Фас!» Как собака держала стойку! И какую – королевскую! Вот тогда и родилось у него выражение: «Чемпион должен держать стойку!» Он говорил это ребятам, когда они начинали пищать при чрезмерных физических нагрузках. Он говорил им, когда шли на заведомо ничего не решавший матч, но который, по мнению Рябова, должны были провести как чемпионы.
      Держать стойку! Нелегкое занятие, порой неблагодарное. Держать приходится не только в зените славы, когда силушка великая бушует в теле, но и когда поражение душу выворачивает наизнанку, когда сам себе противен до того, что хочется раствориться, как облако под холодным ветром.
      А надо держать стойку! Сколько раз Рябов сам это делал, когда, казалось, исчерпаны последние возможности. Все, точка! Дальше нет дороги. Но он бился грудью о преграды, находил сначала тропочку, потом раздвигал завалы плечами, и вот уже новая дорожка робко убегала вдаль, в будущее…
      Московский май напоминал собой август. Короткие жаркие дни брали свое перед холодами – временем цветения черемухи. Еще неделя, и не поверишь в былую жару. И птицы обмануты, и люди – сотни загорающих на берегах студеной Москвы-реки! Не все лезут в воду. Завороженные солнцем, идут к ласковой глади, а у самой кромки ее прозревают. Но ведь и подставить солнышку отвыкшие от небесного тепла тела тоже сладостно…
      «Да! Только о погоде и думать перед сегодняшней игрой! Два поражения подряд – многовато! Еще одно – и три клуба теоретически могут стать чемпионами вместо нас. Вчера на собрании команды я сказал: „Мне стыдно с вами ехать за границу!“ Хотя это было и глуповато: проиграют они завтра, а ехать в Канаду только в августе. Но в такие минуты самая большая глупость вдруг оказывается величайшей мудростью. Хороши у них были рожи, когда я заверил: „Проиграете следующую игру, знаете, что она будет трудной, с нашим главным многолетним соперником, а вы сыпетесь, как марципановые солдатики…– И еще что-то добавил в таком же „приятном“ тоне.– Так вот, если отдадите эту игру, которую, несомненно, обязаны выиграть, я пойду в комитет и скажу председателю, что команду посылать в Канаду нельзя. Да, да, сам скажу и поломаю то, за что боролся. Ибо тур в Канаду с неподготовленной командой – уже не мое личное дело. И даже не ваше. Это дело национальное, вопрос будущего всего нашего хоккея… Какие там профессионалы, если команда боится обычных любительских клубов!“
      Предстоял не просто матч. Две команды – как бы два полюса одного стиля. И у каждой свои цели в чемпионате: у одной – выиграть золотые медали, у другой – обыграть соперника номер один. И еще неизвестно, какая из целей для команды важнее. Так уж сложилось. В спорте часто ищут себе соперника по силам, поединок с которым становится смыслом спортивной жизни.
      Одно время встречи между клубами превращались из хоккейных матчей в жесткие, на грани злой потасовки, поединки. Рьяные болельщики подстегивали команды, подталкивали к самой жесткой игре. Рябову стоило немало усилий – и задушевными беседами с тренером соперников, собственным питомцем товарищем Улыбиным, и примером поведения своей команды – сбить налет жестокости, дикости. Он наотрез отказался потрафлять вкусам худшей части болельщиков, жаждавшей крови, и постарался сделать все, чтобы поединки стали подлинной демонстрацией отличной игры двух больших команд.
      Рябов заметил, что после изменения характера игры даже публика на трибунах как бы изменилась, хотя, конечно, никто ее ни до этого, ни после не отбирал. Но сам изменившийся стиль поединков, в первую очередь стиль игры рябовского клуба – даже Улыбин вынужден был это признать публично, в печати, – сепарировал публику. Уходили с трибун случайные истеричные крикуны, а приходили солидные, понимающие спорт и воистину любящие его люди. И потому каждая из команд стремилась в матчах друг с другом показать прекрасную игру.
      Дела Улыбина шли неважно. Его первая пятерка играла здорово, но сзади он никак не мог навести порядок. Нависла угроза вылета улыбинского клуба из числа лидеров. И как положено по закону пакости, именно в трудную минуту случаются самые болезненные неприятности.
      Улыбин не хуже Рябова знал, что длина командной скамейки во многом определяет успех клуба, особенно в конце сезона. Он явно уступал Рябову по запасу прочности, понимал это, но душой никак принять не мог. Тяжелая травма Федорова, которого не без основания называли человеком-полукомандой – так работящ и результативен, – еще больше ухудшила положение. Рябов трезво оценивал соотношение сил, как столь же ясно себе отдавал отчет, что улыбинцы сделают все, чтобы выиграть матч. Не слишком многое он мог противопоставить их будущему отчаянному напору!
      Рябов думал об игре с утра. В суете предыгровой подготовки он как-то старался отвлечься от матча, но терзало ощущение надвигающейся опасности. Да и вся база жила в подобном состоянии. Необычная тишина царила в комнатах и коридорах. Каждый старался уединиться, ибо, собравшись по двое, непременно перевели бы разговор на предстоящий вечером матч. А он уже и так стоял поперек горла. Рябовские слова об отмене канадского турне не считали пустой угрозой. Старший тренер не раз выполнял и не такие обещания. Но кроме боязни в каждом жила еще спортивная злость. И каждый настраивался на игру по-своему.
      Томительно долго тянулся день. Столь же бесконечной показалась и поездка до Дворца спорта. За окном бежали грязноватые, только-только покрывавшиеся зеленым нарядом подмосковные пейзажи. Березовые почки колюче топорщились перед могучим зеленым взрывом, когда роща, вчера еще такая белая, такая прозрачная, как бы сразу окутывается зеленой дымкой, ежечасно набирающей густоту. И сам не заметишь, как звонкий березовый лист по-хозяйски забьется на свежем весеннем ветру.
      Автобус шел по осевой на большой скорости. Увешанный вымпелами, с яркой надписью названия клуба и эмблемой на переднем стекле. Постовые ГАИ приветливо улыбались, отдавали честь, как своим. Да они и были своими. Сколько раз уже эта дорога вела их то к победе, то к поражению… Мысль о возможном последнем исходе Рябова угнетала. Он сидел, отвернувшись к окну, но почти ничего не видел. Первым вышел, когда автобус пыхнул тормозами перед, служебным подъездом Дворца спорта, первым прошел в раздевалку.
      Матч начался, как и предполагал Рябов, навалом соперников. И навалом удачным. За десять минут неразберихи, полной скорее страстей, чем игры, они протолкнули в Колины ворота две жиденькие шайбы. Но какими бы жиденькими они ни были, отыгрывать их все равно придется.
      В таких играх, в такие безумные часы не бывает имен, сколь славными они бы ни считались. Любая звезда должна работать наравне с новичком.
      Глотов катался яростно, словно выяснял какие-то свои личные отношения. Его манеру игры отличал особый настрой, способный поднять на ноги любую толпу, даже враждебно настроенную. Это воистину зрелище, когда, подхватив шайбу на крюк, он на предельной скорости тащит ее через все поле и вгоняет в сетку. Он идет, почти не покачиваясь из стороны в сторону. Ноги работают у него будто независимо от тела. Клюшка в руке как веник, а другой рукой прикрывает ее от ударов соперника. Он бросает отовсюду и попадает. Если Трушин может забить мягко, выложив шайбу на блюдечке, как бы извиняясь за причиненное беспокойство, то Глотов бьет и бросает в полную силу. Рябов предпочитал манеру Трушина, но директора стадионов всегда выберут Глотова – зрелищнее. Он почти одинаково хорош во всех играх, почти не знает провалов во все периоды долгого хоккейного сезона.
      Четверть часа назад Рябов, чтобы не слышал никто, сказал Глотову:– Старайся со своим сторожем в конфликт не входить. Не заводись. Травма тебе совсем не нужна. И вообще не опускайся до его уровня. Будь выше. Ты его и быстрее и сильнее. Убегай от него, убегай! Он сам от тебя отвалится!
      Пожалуй, Глотов переусердствовал. Он закрутил не только своего сторожа, но и себя. Иначе чем объяснить, что он не забил шайбу, выйдя один на один?
      Рябов сделал отметку. В точной статистике по графам: кто сколько сыграл, сколько забил шайб вообще, шайб победных, сведших игру к ничьей, сколько добил, сколько в силовой борьбе, дома ли, на выезде, и каков приходится в результате всего процент голов на игру. У Глотова он составлял 1,99. Почти две шайбы в каждом матче.
      «Боюсь, сегодня не наберет среднего показателя. Не клеится у всех… Не клеится… Надо отослать во втором периоде Глотова в угол площадки. За ним увяжется минимум пара защитников – они уже сейчас видят, что один сторож с ним не справляется. И тогда кто-нибудь да освободится. Стоит подумать! Кстати, и Глотов немножко отдохнет».
      Рябов усмехнулся своей собственной мысли: хорош отдых, когда придется из углов возвращаться в свою зону на помощь защитникам. Выдержит ли?
      Рябову показалось, что трибуны странно замолчали в ожидании чего-то. Только в моменты уж особо острой схватки нечто похожее на стон прокатывалось по трибунам, чтобы сразу же заглохнуть.
      Вроде все под контролем, все, кроме счета. Но что там? Сбили Глотова. Улыбинский защитник ударил клюшкой Трушина – тот дал сдачи. Его сбили с ног. Потом еще двое ввязались в драку.
      – Да что же это, Борис Александрович? – закричал массажист за спиной у Рябова. Обычно Олег не позволял себе реагировать на происходящее так темпераментно. Но, видно, сегодня нервы напряжены до предела и у него.– Это же форменная драка!
      Рябов крутнулся на месте и, приблизив свое лицо к лицу массажиста,. громко – слышала не только вся команда, но и ближайшие, нависшие над головой ряды трибун – крикнул:
      – Где драка? Обычный обмен любезностями! Это хоккей, а не фигурное катание!
      Олег оторопело уставился на своего тренера, не понимая, шутит ли начальник. С чего шутить? И счет не тот, что нужен, и наших бьют…
      Рябов больше всего боялся, что испугается не массажист, что испугаются не игроки – они ребята тертые, их такие штучки только горячат. Рябов боялся, что испугается судья. И тогда ради страховки будет свистеть слишком часто в попытках пресечь грубость явную и будущую. И сломает игру окончательно… «Так и есть! Ну, по одному из команды выгнал – куда ни шло? Зачем же четверых на скамью сажать? Сам играть, что ли, собирается?»
      На льду осталось по три полевых игрока с каждой стороны. Причем диктор объявил, что Чанышев за неспортивное поведение получил десять минут. Вот тебе и Профессор!
      «Это уж слишком! Предупреждения на первый случай вполне хватило бы… Коль такими штрафами с самого начала разбрасываться начнет, то чем же к концу игры наказывать станет – пожизненным заключением?»
      Услышав, что ему дали десять минут, Чанышев рииулся из загона к судье, и снова на льду началась карусель.
      Тихо, не повышая голоса, Рябов сказал:
      – Гольцев! Скажи Профессору, чтобы закрывал дискуссию! Выражения надо было выбирать раньше!
      Гольцев вырвался из загона, в три прыжка достиг Чанышева. Тот зло взглянул на Рябова, но старший тренер отвернулся. И если бы не Гольцев, который никогда без разрешения не выскочит из загона, Чанышев мог подумать, что его разыгрывают. Однако неохотно, не обращая внимания на судью, который что-то пытался ему объяснить, – он потерял к сути конфликта всякий интерес– покатился к скамье штрафников.
      Мало-помалу игра начала налаживаться снова, хотя игра в таком составе не хоккей. Скорее, лотерея. И счастливый билет в ней опять вытянули улыбинцы. Паршин как-то нелепо и, главное, совершенно не вовремя упал, и оставшийся свободным нападающий заставил Колю залезть в ворота за шайбой еще раз.
      «Это уже много даже для самого плохого начала», – горько подумал Рябов и, повернувшись к скамейке, негромко, но зло сказал:
      – Что, лед скользкий! Или коленки дрожат – на коньках стоять не можете? Как кисейные барышни, падаете…
      Хотя это касалось только Паршина, слова тренера относились ко всем. Команда сидела, понурив головы, устало и зло глядя на лед, где последние секунды откатывали штрафники.
      «Дотянуть бы до конца периода… Профессора в пятерке менять некем. Зеленушки в такой игре не потянут. Да их и так в первой пятерке двое. Продержаться бы до конца… А там и штраф закончится».
      Все кипело в Рябове. Казалось, каждое движение игрока неверно, каждый выбранный вариант продолжения комбинации, даже наигранной, неправилен. Он с трудом сдерживался, понимая, что в такие минуты кто-то обязательно должен оставаться с холодной головой. Заводить команду – значит усугублять ошибки. Надо направить игру в привычное русло. Но на уме вертелись слова, одно другого обиднее.
      «Ах, если бы дать себе волю! Этот Паршин у меня спал бы целый месяц, не снимая коньков. Чтобы знал, как падать, когда надо стоять. Надо стоять! Надо…»
      Нервы сдавали не только у него. То, чего боялся – нервного судейства, началось… Иначе чем объяснить, что гол за тридцать секунд до конца периода, так чисто сработанный начавшим приходить в себя Глотовым, не засчитали. Что-то произошло с судейским секундомером. И рябовский хронометр, и большие часы табло показывали еще тридцать секунд до конца первого периода, а судья дал свисток перед самым броском, не дождавшись сирены. Сначала Рябов решил, что он чуть-чуть предвосхитил взятие ворот, но, когда судья замахал руками и, скрестив их, показал, что время истекло раньше, чем шайба влетела в ворота, тут даже он не сдержался. Ему так нужна была эта шайба! А может, перенапряжение всех последних дней сказалось?
      Шаркая туфлями по льду, рискуя упасть, ринулся Рябов к судейской ложе, возле которой прижатый игроками полевой судья объяснял, почему не засчитал шайбу. Страсти не разгорались – они вспыхнули разом. Рябов уже слышал выражения, за которые полкоманды можно посадить на скамью до конца встречи.
      Он с трудом пробился к судьям и показал свой хронометр, потом ткнул им в сторону табло. Ни слова не говоря, судья показал свой.
      – Ремонтировать надо вовремя! – буркнул Рябов. Он не успел еще пожалеть о сорвавшихся словах, когда судья фальцетом, продолжая отталкивать наседавших на него рябовских игроков, прокричал:
      – Вон с поля! Какой пример вы подаете…
      На трибунах бушевали страсти, но гул будто не доходил до этого «пятачка». Рябову показалось, что свои следующие слова он произнес в полной тишине.
      – Пока не уберут этого идиота, – он показал на полосатую майку судьи, – команда на поле не выйдет!
      И зашаркал в сторону открытого уже борта, команда покатилась за ним.
      Заявление Рябова разом утихомирило страстишки, дело начинало принимать дурной оборот. Каждый, еще с детских команд, знал, что невыход на поле – серьезнейшее нарушение спортивной этики. Никакой судейской ошибкой его не оправдать.
      Перерыв прошел в гробовом молчании. Все сидевшие ждали вызова на лед и того, что за ним последует. Если бы кому-то удалось отшутиться, если бы хоть кто-то протянул Рябову руку или хотя бы подбросил идею, как выйти из создавшегося положения, он бы с радостью принял, понимая, что хватил лишку. Но это был тот самый случай, когда в переполненной комнате старший тренер остается совершенно один. Бремя ответственности за всех, за каждое свое слово стеной стало между ним и командой. Такая тяжесть для игроков уже непомерна, для них, которые могли выдерживать нагрузки усиленных тренировок.
      Как ни хотелось, чтобы перерыв длился вечность, он все-таки закончился. Команда выжидающе смотрела на тренера, кое-кто начал шевелиться, не то чтобы одеваться, а так – имитируя одевание.
      – Всем сидеть на местах! – рявкнул Рябов, сжигая последний мост к отступлению. Глубоко убежденный, что делает глупость, он уже был не в силах с собой совладать. Команда, виновная в том счете, который сложился, одобрительно загудела, также прекрасно понимая, что ответственность за столь необычное решение несет только он, их старший тренер.
      Прошли томительные минуты. Рябов слышал, как за бетонными стенами раздевалки стал нарастать гул трибун. Он прислушивался к нему, сохраняя внешне полное безразличие.
      Вбежал испуганный судья-хронометрист:
      – Давайте на лед! Опаздываете!
      – Я уже сказал, на каком условии мы будем продолжать игру.
      – Шутите? – еще не веря в серьезность решения, спросил судья-хронометрист.
      – Вы шутите, не следя за временем игры, а мы шутим…
      Поняв всю серьезность положения, прибежавший ахнул и исчез за дверью. Через несколько минут, в течение которых, казалось, далекая весенняя гроза приблизилась к самому стадиону – так ревели трибуны, – появился старший судья-наблюдатель.
      – Борис Александрович, – обратился он к Рябову.– Прошу вас выйти на игру. Мы готовы потом рассмотреть ваши претензии, если потребуется – виновных наказать. Но…
      – Я уже сказал. Мое терпение кончилось. Это не судейство, а нанизывание ошибок одна на другую.
      – Там что-то невообразимое происходит на трибунах…– Вряд ли это был лучший довод, но, наверно, и судья-наблюдатель, человек, с которым Рябов был знаком не один десяток лет, не знал, что делать. Так случается: ситуация, созданная человеком, выходит из-под его контроля, и уже нет силы ее обуздать.
      Понимая нелепость препирательства на глазах у команды, судья-наблюдатель тихо сказал:
      – Выйдемте на минуточку, Борис Александрович!
      – У меня нет тайн от команды! – по-петушиному вскрикнул Рябов. Еще немного, и он сорвется совсем.
      В дверях раздевалки появился председатель комитета. Судя по выражению его лица, сжатым губам, он был уже проинформирован о требованиях команды.
      Председатель шагнул к Рябову вплотную и тихо сказал:
      – Вы что себе позволяете? Пятнадцать тысяч зрителей– это игрушка для ваших капризов?
      Рябов не успел ответить. Да председатель и не требовал ответа. Что мог ему сказать Рябов?
      – Вы ответите за это! А сейчас – марш на лед!– крикнул он, обращаясь уже к команде.– Надо играть, а не сквалыжничать!
      – Они будут играть без меня…– вставил Рябов.
      – Да, без вас! Если хотите… Но они будут играть! Рябов демонстративно сел на скамейку и закинул ногу на ногу.
      Команда встала и нестройно потянулась к двери мимо председателя. Второй тренер выскользнул за игроками. Остались только массажист и председатель комитета у двери, как бы лично пересчитавший всех отправившихся на лед.
      Это был первый случай в жизни Рябова, когда команда уходила на площадку, а он оставался в раздевалке.
      – Вы ответите за это, – уже спокойнее сказал председатель. Хотел что-то добавить, но сдержался.
      «А нервы у него ничего, – подумал почему-то Рябов.– С моими не сравнить. Молод!»

29

      Качание земли под ногами сначала удивило Рябова, потом заинтересовало, но испугать не успело. Когда, охнув, он присел прямо на пряные осенние листья, качнувшись с дорожки, сердце захолонуло. Что-то тяжелое ударилось в него, как в узкой трубе бьется о преграду мокрая деревяшка.
      Пошарил вокруг, как бы проверяя прочность земли, не проваливается ли она. Но земля уже не качалась. Теперь все движение шло изнутри. Грудь ломило в самой середине. Рванув рубаху, он стал медленно, как это уже делал при прошлых приступах, растирать. Дыхания не хватало. Жадно ловил открытым ртом воздух, ставший сразу из дачного, легкого, невесомого ватным. И звуки погасли, словно на дом, на участок, на все окружающие строения накинули какое-то звукоизолирующее покрывало.
      «Надо бы лечь. Лечь надо…– подумал он, но тут же испугался своей мысли:-А хватит ли сил встать? Потом, Галина увидит… Лучше позвать Сергея. Он мужик, соплей распускать не станет…»
      Сразу вспомнилось, как во время разговора у пруда с Валентиной ощутил резкий укол в сердце, но подумал, что это от чувств скорее, а не от болезни.
      Он хотел позвать сына, но вместо крика вырвалось странное клокотанье. Ему показалось, что он закричал на весь мир, что даже в отдаленных районах Антарктиды слышен его голос. Но на самом деле он лишь шепотом, притом невнятным, произнес протяжно: «Сер-ге-ей…»
      И сразу на смену боли пришла какая-то легкость. Все, находившееся в состоянии покоя, вдруг покатилось навстречу. Или это он сам, как бы оторвавшись от земли, понесся вперед, по длинному темному туннелю, сквозь мрак, к какому-то неясному мерцанию впереди. Скорость возрастала, а вместе с нею приходила и сила, все более возносившая его ввысь.
      Ощущение полета и легкости прервалось внезапно. Рябов увидел над собой взволнованное лицо Сергея, услышал отдаленное причитание Галины, бегущей от дома с пузырьками в руках. Теперь тяжесть, такая же все подавляющая, как только что легкость, возносившая его, навалилась на грудь и неизмеримым грузом припечатала к земле.
      Голова Рябова лежала на руках сына. Во рту он ощутил или скорее угадал призрачный вкус растаявшего нитроглицерина. Когда Галина с глазами, полными слез, склонилась над ним, беззвучно шевеля губами – Рябов никак не мог разобрать слов, – он поразился, что лиц над ним три. Третье никак не припоминалось, кому оно принадлежит. Он так и подумал: «А это чье лицо?!»
      Постепенно, плавным утягивающим потоком схлынула боль, а за нею и тяжесть. Только слабость наполняла теперь его грузное, неуклюжее в неподвижности своей тело. Он сделал попытку привстать. Сергей сказал:
      – Лежи, отец, лежи!
      Чьи-то сильные и такие знакомые руки подхватили его, помогли улечься поудобней. И тогда он сразу, по этому касанию рук, вспомнил, кому принадлежит лицо__ массажисту Косте.
      «Он-то как сюда попал?» – подумал Рябов и, приподняв голову, огляделся. Впрямь, в двух метрах над ним возвышалась громадой фигура Кости, в действительности невысокого роста, крепкого и настолько же молчаливого мужичка.
      Рябов не очень баловал Костю, держал, как говорила команда, в черном теле. Часто не брал в интересные поездки, предпочитая Олега, массажиста своего клуба, парня интересного, разбитного и отличного специалиста. Костя тоже был массажист божьей милостью -неутомимый, безотказный. Но отсутствие яркого интеллекта, что ли, заставляло держать Костю на расстоянии. Тот молча сносил несправедливости Рябова. По-прежнему относился к нему ровно, а ребят любил тихой, беззаветной любовью. Он давно бы мог устроиться в любой сборной команде, нуждающейся в отличном массажисте, но Костя многое себе портил, бросая все, как только у хоккеистов оказывалась в нем нужда. Он обожал хоккей и не мыслил себе жизни без него.
      Об этом Рябов узнал случайно, когда в его руки ненароком попал дневник Кости, что было не меньшим откровением для старшего тренера. Рябов не смог отказать себе в удовольствии заглянуть в чужую душу. В дневнике он нашел немало интересных мыслей, показавших ему, что хорошо подвешенный язык еще не всегда показатель хорошо организованного серого вещества подчерепной коробкой. А уж знаний и подавно. Рябов, удивленный открытием, влекомый хорошими побуждениями, довольно бестактно поговорил с Костей. Тот еще более замкнулся и перестал вести дневник. Рябов считал, что нажил в Косте-массажисте непримиримого недруга. Но отношения у них оставались прежними: Костя слишком хорошо делал вид, что ничего не произошло.
      И вот теперь Костя стоял здесь, на участке его дачи, у запорошенной осенней листвой дорожки, на которой безжизненным мешком лежал он, Рябов.
      Эта мысль пронзила его не меньшей болью, чем та, отошедшая, сердечная. Рябов, несмотря на протест сына, поднялся на локте, с удовольствием чувствуя мертвую хватку Костиных рук, поддерживающих его осторожно, как бы испрашивая разрешение.
      – Ну что, так и буду лежать до завтра? Пыльным мешком на дороге…– проворчал Рябов.
      – Господи, когда ты будешь слушаться только? – запричитала Галина, поняв, что самая страшная беда, во всяком случае в эти минуты, миновала.– Когда будешь вести разумную жизнь?
      – Разумная жизнь? – Рябов устало улыбнулся.– А что это такое? Я – и разумная жизнь! – продолжал он шутливо, с трудом, с помощью сына и Кости, поднимаясь на ноги.
      Он говорил, но сам настороженно прислушивался к тому, что происходило в груди. Казалось, что вот-вот опять случится какой-то сбой, что-то сломается, хрупнет, и он опять не устоит на ногах. Чтобы отогнать эти невеселые мысли, продолжал болтать:
      – Я и разумная жизнь – понятия-антиподы! Это такие же по сути своей различные понятия, как мы и канадцы. Две совершенно разные по стилю страны. Два развивающихся изолированно друг от друга хоккея. Мало есть таких сфер, где бы чистота подобного опыта…– Рябов осекся: собственно, к кому он обращал этот нелепый монолог?!
      Втроем, как бы держась друг за друга, прошли в дом. На террасе под распахнутым окном стояла кровать со взбитой высокой подушкой.
      «Когда только Галина успела приготовить? Неужели я был без сознания так долго?» – подумал Рябов.
      Он, не раздеваясь, лег на кровать. Жена умчалась на кухню – тонкий запах подгоравшего мяса, несмотря на открытые окна, заползал и на террасу. Рябов жадно тянул ртом свежий воздух, мешавшийся с запахами кухни, и, может быть, впервые испытал неприязнь к тому, как пахнет приготовляемая пища.
      Костя стоял рядом с кроватью и, не мигая, с холодным, как всегда, лицом, смотрел на Рябова преданно и выжидающе.
      – А ты как сюда попал? – грубо, так что сам удивился своей резкости, спросил Рябов.
      – Приехал, – буркнул Костя.
      – Понятно. А зачем? – он глянул на Костю и увидел в глазу, именно в одном правом глазу, крупную нависшую каплю слезы.
      Еще более смутившись, Рябов умолк. Костя пожал плечами, как бы не веря тому, что собирался сказать:
      – Думал, может, массажик сделать… Давно ведь не массировались…
      Тронутый вниманием, Рябов едва сам не пустил слезу.
      «Вот тебе… Еще зареветь не хватало…»
      Он осторожно поднял свою руку и, протянув ее, взял жилистую, крючковатую ладонь Кости. Слегка тиснул. Костя схватил руку Рябова двумя своими клешнями и осторожно, как могут быть осторожными только руки высокого профессионала-массажиста, начал оглаживать, разминая пальцы, прокатывая суставы. Приятное, хорошо знакомое тепло пошло от руки, над которой работал Костя.
      Рябов подумал, что массаж в его положении сейчас штука нелепая и рискованная, если вообще допустимая. Но у него не хватило сил отказать Косте в проявлении этого единственно возможного для него знака внимания, выражавшего все его отношение к Рябову, столько лет скрываемого в душе. Рябов зажмурил глаза, блаженно отдавшись приятному ощущению.
      Массаж! Разве это массаж! Рябов всегда любил железные руки массажистов. После трудной игры, тренировки ли, после хорошей бани, когда мышцы так эластичны и податливы, лечь на кожаный, пахнущий водой и прохладой стол, закрыть глаза, забыть обо всем, кроме этих рук, бегающих по твоему телу, словно выдавливающих из тебя не только усталость, но и сомнения, неудовлетворенность прожитым днем.
      Потом, когда Рябов располнел и к массажу обращался уже скорее по привычке, чем по необходимости, он называл его «возгонкой жира». Промассировать большое, мясистое, покрытое толстым слоем жира тело Рябова было нелегкой работой. Выполнить ее отменно мог только Костя, умевший удивительно варьировать мягкость пассов и жесткую хватку тренированных пальцев. Его массаж оживлял, бодрил, готовил к новой работе. Наверно, поэтому уставшие «кормильцы» чаще звали Олега, чьи ласковые руки нежили, обещали телу покой после тяжкой, изнурительной работы на льду. Костя знал это, терпел, но работал по-своему.
      «Дураки живут соответственно своим словам, а умные – своему молчанию».
      Эту истину Рябов связал с Костей-массажистом только сейчас, после многих лет совместной работы.
      Надо было бы Рябову открыть глаза и сказать что-нибудь ласковое или хотя, бы доброе Косте. Но Борису Александровичу было так стыдно. Он боялся встретиться с преданным взглядом Кости, руки которого даже в этом частичном, как говорят специалисты, массаже тревожили его, звали к пробуждению.
      Рябов недолго боролся с желанием открыть глаза. Он незаметно провалился в какое-то блаженное состояние. Сколько длилось оно, сказать трудно.
      Когда открыл глаза, вокруг стояли люди в белых халатах– это прибыла наконец «скорая помощь». Начался осмотр, снятие кардиограммы. И вывод – явных признаков инфаркта нет. Молодой районный врач, никогда не приезжавший в этот дом, после того как его купили Рябовы, с удивлением рассматривал нового хозяина. Он не был болельщиком, но память подсказывала, что где-то видел лицо своего нового пациента. И твердил только одно: покой, покой, покой…
      Потом «скорая» уехала.
      – Зря вызывали, – сказал Рябов и сыну, стоявшему в дверях, и жене, севшей рядом у постели.– Видела? Ничего нет! Может, я под машиной перенапрягся?
      Галина всплеснула руками и обернулась к сыну, ища поддержку давно оговоренному с Сергеем:
      – Как это зря? К вечеру они приедут снова. Сделают повторную.
      – И так замучили своими…– Рябов ткнул двумя пальцами в воздух, будто втыкал штепсель в розетку. Под жестом надо было понимать включение кардиологического аппарата.
      Приезд врача, а главное, его твердое убеждение, что это не инфаркт, взбодрили Рябова. Он привстал на подушках и проворчал:
      – Вот что… Госпиталь закрывается на ремонт. Нечего слюни распускать. Обойдется.– Рябов понимал, что все это говорил скорее для себя, чем для сына и Галины: ни тот, ни другой не воспримут его слов всерьез.
      «Но ведь завтра коллегия…– мысль эта вдруг окрасила его сегодняшнюю болезнь особым цветом.– Чего доброго, сочтут трусом! Скажут, как запахло жареным, так Рябов и к медикам подался. Это в наши дни популярный способ преодоления кризиса. Но проблем в жизни так много, что все не переболеешь!»
      Галина не реагировала на его слова, видно считая их совершенно несерьезными. В глазах у нее стояли слезы– то ли тревоги, еще не развеянной заключением врача, то ли обиды за последние слова мужа.
      Рябов пошарил глазами по комнате. Он сразу и не понял сам, что ищет. Вроде все стояло на местах, но чего-то все-таки не хватало.
      – А Костя где? – спросил он глухо, как бы не веря себе и осмысливая вдруг все то, что составляло отдельные эпизоды событий, прошедших после его внезапного падения в саду.
      – Уехал, – ответил от двери Сергей.
      – А чего приезжал? – буркнул Рябов.
      Галина с Сергеем обменялись удивленными взглядами. Потом жена сказала:
      – Думал, массаж тебе пойдет на пользу… Ты же знаешь, он молчун. Из него слова лишнего не вытянешь. Как тихо приехал, так, собравшись, тихо и уехал…
      – Он с тобой не говорил ни о чем? – осторожно вставил Сергей.– Он на этом вот стуле долго сидел. До самой «скорой»…
      – Чумовой…– Рябов вздохнул и отвернулся к стене.– Я, пожалуй, вздремну малость.
      Спать совсем не хотелось. Но и продолжать разговор в тягость: каждый из находившихся в комнате слишком хорошо знал друг друга и понимал, что стоит не только за словами, но и за молчанием.
      – Так-то лучше… Вздремни пока…– сказала Галина и оправила легкое покрывало, которым Рябов укрылся до подбородка.

30

      Он встал перед Рябовым внезапно, появившись невесть откуда в самом начале коридора. До первой сирены оставалось несколько минут, и Рябов уже отключился от всех посторонних забот и видел перед собой лишь прямоугольник площадки.
      «А лед сегодня, похоже, опять переморозили – будет ломаться под коньком. Надо парням сказать об этом сразу…»
      – Товарищ Рябов, я из «Комсомольской правды». Збарский моя фамилия. Разрешите посидеть вместе с командой во время игры?
      Старший тренер с удивлением осмотрел просителя. Был он невысок, рыхловат… На Рябова спокойно смотрели умные глаза.
      – А хоккейную форму надеть не хотите? – резко бросил он, впервые за многие годы тренерской работы услышав столь необычную просьбу от журналиста.
      – Если это необходимо, чтобы вы разрешили сидеть вместе с командой, готов!
      – А зачем вам сидеть в загоне: у вас же своя ложа прессы?
      – Убежден, что игра делается не только на льду, но и в загоне. Хочу написать репортаж о том, что происходит на скамье и у борта…
      – Там иногда такое звучит, что и на заборах не пишут.
      Збарский улыбнулся.
      Цепкая память Бориса Александровича подсказала, что он уже как-то спотыкался об эту фамилию на страницах газеты. И в памяти осталось, что материал был умным, острым и, хотя он не мог согласиться с автором до конца, понравился.
      Повернувшись, Рябов зашагал в загон – начинался матч.
      Только в конце встречи, выигранной его клубом с большим напряжением сил, он вдруг заметил, что Збарский сидит в уголке, весь внимание и спокойствие. Мало того, Глотов по-дружески болтает с ним, Гольцев что-то серьезно объясняет… И все они тихо, заговорщицки улыбаются.
      Рябов хотел было прикрикнуть, чтобы «кормильцы» не отвлекались, но открытое, обаятельное лицо журналиста и на него подействовало успокаивающе. Рябов только хмыкнул про себя.
      Репортаж в газете о том, что творилось в загоне, ему очень понравился: старший тренер как бы со стороны взглянул на себя и команду. А мыслящий корреспондент и вовсе пришелся по душе.
      Потом Александр Збарский появился на сборах. Истекал месяц отдыха перед открытием сезона. Журналист поселился рядом, сняв комнату. Рябов застал его однажды на пляже в окружении едва ли не всей команды: загоревшие, кряжистые, выделявшиеся своими крепкими телами среди разномастной по загару, но еще более разномастной по фигурам человеческой массы.
      Рябов предпочитал на пляже не появляться, во всяком случае, в разгар дня, когда узкая галечная полоска берега полна людей. Он купался рано утром, пока сбор еще спал. В самую жару обычно работал, в то время как парни шли к морю пожариться на солнце, подурачиться, приударить за курортницами.
      В тот день он поломал свой график и, когда черной, отлично загоревшей глыбой выкатился на пляж, над местом, где обычно сидела команда, висел гомерический хохот… Збарский рассказывал анекдоты. Были они и грубоватыми и изысканными, остроумными более или менее, но все они преподносились с артистическим блеском. Рассказывал Александр спокойно, в самых комических местах его полноватое выразительное лицо оставалось безмятежным, этаким безразличным, будто, скучая, листал телефонную книгу. И от подобного выражения лица любая шутка становилась еще более смешной.
      Разговорились. Збарский вырвал из газетной суеты две отпускные недели для работы над спортивной повестью. На юг приехал специально: ему было очень важно пожить рядом с командой, чтобы освежить некоторые впечатления. Рябов предложил переехать на базу. Уж там впечатлений столько, что, если он, Збарский, их немного отчерпает, Рябов ему будет только благодарен. Збарский охотно принял предложение.
      И в те две недели, которые провели на юге, среди зеленых гор, на берегу моря, голубого, теплого, иногда до приторности горячего, так что не хотелось лезть в воду, а после купания, будто томимого жаждой, снова тянуло окунуться, они вечерами долго разговаривали. Александр ему нравился все больше и больше: обстоятельный, удивительно работоспособный и серьезный парень.
      Рябов даже как-то пошутил:
      – И как вас, такого серьезного человека, занесло в спорт?
      – Я просто не отношусь к числу тех, которые считают спорт чем-то шутовским, второсортным…– ответил он и тем окончательно покорил Рябова. А уж если тот испытывал к кому-нибудь настоящую симпатию, то всерьез и надолго.
      Многие представления Збарского о тренерском призвании совпадали с рябовскими. И они часто, долго и с удовольствием обсуждали и права тренера, и его обязанности.
      – Для меня в тренере главное – доброта…– Збарский рассуждал, словно раскладывал мысли по полочкам, предоставляя, однако, мягкой формой разговора возможность Рябову, если он того захочет, переставить все в ином порядке.
      – Доброта – нет такой профессии, – зло буркнул Рябов.
      Александр понимающе кивнул:
      – Я говорю о настоящих тренерах, людях высокопрофессиональных. Не случайных, попавших на тренерскую работу только потому, что сами некогда занимались спортом и в жизни не хватило сил и времени научиться чему-нибудь иному. О таких говорить-все равно что хоккейным шлемом вычерпывать это море…– Збарский ткнул рукой в сторону морской глади, тускло светившейся перед наступлением глубоких сумерек. Словно яркий солнечный свет, которого море щедро напилось за день, никак не мог покинуть его ласковых вод.
      Они сидели на маленькой террасе спортивной базы. За спиной раскинулось футбольное поле, кочковатое, вылинявшее, как тот лоскут холста над головой, который некогда служил тентом. Базу обступали частные домишки, утопавшие в тени тропических и полутропических пышных растений. Но даже их густые кроны не могли скрыть, как переполнены людьми все уголки, как медленно ворочается у ласкового моря человеческий муравейник.
      – Вот и курортники приехали сюда за добротой, – кивнул на дома Збарский.– За добротой этого моря, этой земли, этого безоблачного неба. А в спорте доброта еще дороже. Спорт – мир жесткий, беспощадный, без милосердия… Тебя давят нагрузки, тебя давят соперники, тебя давит жизнь… И как важно, чтобы рядом оказался, жил добрый человек. Добрый, верный, всесильный… Одним словом -тренер.
      В тот вечер Збарский, как ему было свойственно – мягко, но решительно, подтолкнул Рябова к написанию первой книги.
      – Тренер – он ведь копилка! Как та теперь встречающаяся все реже и реже глиняная кошка с прорезью между ушей. Тренер вмещает в себя не только общий опыт всех, но и каждую судьбу в отдельности. Спортсмену отмерен скупой срок. Что успеет он сделать, не всегда зависит от него. Тем более понятие «сделать» растяжимо. Одному достаточно лишь жить в спорте, а другой не согласен на медаль ниже олимпийского достоинства. Но уйдут из спорта все – во славе ли, в сомнениях… А тренер, он как памятник всем неосуществленным надеждам, не доведенным до логического завершения начинаниям. Он должен не только стоять сам, но и другим напоминать о сделанном.
      – Готов согласиться со сказанным… Для меня истинный тренер – не по должности, не по роду занятий, а по призванию – прежде всего человек абсолютно самоотверженный. Он должен уметь жить жизнью команды в целом и каждого игрока в отдельности. Он должен не только пассивно воспринимать, как бы клеить из частного общее, но и созидать его, быть творцом, лепить нечто свое, что еще никому из его подопечных далее не снится. Тренер – творец особого рода. Его материал – не подчиненные строгим законам живописи краски, не выстроенные в музыкальную строку ноты. Его материал – люди… Дорогой, неподатливый, порой неблагодарный материал… Но иного тренеру не дано…
      – Вот об этом бы все и написать…
      – Далеко не всем интересно. Да честно, у меня едва хватает времени писать деловые заметки! Потом – всякие сводные планы, разработки, отчеты, оправдательные записки, выступления…
      – А вы, Борис Александрович, попробуйте по-современному. Наговорите на магнитофонную ленту, а я обработаю и приготовлю к печати. Вот и книга будет готова.
      – Наговорить? Эка, добрая идея. Я, правда, и сам люблю по бумаге пером поводить… Но на книгу вряд ли времени хватит.
      В тот вечер они и обсудили в общих чертах план будущей книги. Со Збарским работалось в охотку. Он мно«го знал. Рябов не без ревности воспринимал некоторую информацию, которой располагал только его собеседник. Не написанная еще книга уже сложилась и по объему и по структуре. И ключ к подаче сугубо тренерского методологического материала в виде популярной беседы-рассуждения предложил Збарский. Они договорились, что в Москве, как только выпадет свободное время, засядут за работу.
      Потом совместно они– написали еще четыре книги, которые переиздавались и в стране и за рубежом. Пошли книги, сделанные Рябовым самостоятельно. Збарский не обиделся. Как человек щедрый, радовался, дважды выступил с серьезными рецензиями на его новые работы.
      Встречались не только в Москве, но и за границей, на чемпионатах. Збарский стал своим человеком в команде. Не просто своим, но и крайне необходимым. Рябов заметил, что с легкой руки Збарского за перо взялись такие, кто раньше считал перо самым ненужным предметом. Интеллект журналиста служил неистощимой кормушкой для изголодавшихся по настоящей пище спортивных умов. Ребята читали книги, которые Александр рекомендовал, ходили на фильмы, которые хвалил. Правда, однажды в Австрии он посоветовал в качестве отвлечения – Рябов его спросил, что можно посмотреть в кино, – «Убийство в Восточном экспрессе». Имена актеров, которые он перечислил, вызвали восторг у парней. А когда узнали, что фильм снят по роману Агаты Кристи, и вовсе пропустили мимо ушей слова Збарского о том, что это психологическая лента. Действия, несмотря на интригующее название, в фильме не было. Языка толком никто не знал, и потому умирали с тоски, несмотря на отличную игру актеров. Вечером едва не разорвали Збарского на части.
      Александр врачевал и многие семейные раны, потому жены игроков относились к нему с особой симпатией. Он создавал вокруг себя атмосферу доброжелательного мышления. И еще одно качество, которым обладал Збарский… Рябов не мог бы утверждать определенно, знает ли тот сам об этом своем таланте, или только он, Рябов, с его опытом, понимал, как тот пришелся ко двору.
      Что иногда надо игроку? Не советы, не разумные указания, даже не подсказки тренера, который все видит, который все знает, который смотрит на игру как бы изнутри и в то же время со стороны. Все, что иногда нужно парню с клюшкой, чтобы его понимали. И тогда становится столь ценным качеством умение человека подойти, сесть рядом, обнять и помолчать, с той же степенью вины опустив голову, с какой делает это игрок, упустивший реальную возможность спасти ответственный матч.
      Необходимость быть понятым, наверно, обострена в спорте вообще, а в хоккее в особенности. Каждый матч – это единство и противоречие действий команды и отдельного игрока. Ответственность. Вся страна как бы смотрит в одну точку – на черный кружок, который на крюке твоей клюшки…
      Рябов особенно ценил в Збарском, которого он иногда называл про себя «комиссаром», умение одинаково здорово ладить и с молодыми и со звездами. Причем со всеми вести себя ровно: без заискивания перед одними и без спеси по отношению к другим.
      А конфликт поколений в команде зреет всегда. Он готов болезненным нарывом лопнуть и болью неудач развалить команду изнутри. Смена поколений – как бы постоянный процесс. Острота его то спадает, то с удвоенной силой вновь начинает лихорадить команду. В этой смене взаимосвязанных звеньев каждый должен не только думать об общих задачах, но и решать свои личные проблемы. Симпатий и антипатий. Несовместимости разных игровых стилей. Ветеран в предчувствии близкого ухода старается продлить оставшееся время, приберегает силенки. Часто усилия свои направляет не на то, чтобы выложиться самому, а чтобы не дать «раскатиться» молодому. Тот начинает платить ветерану соответствующей монетой, подставляя его под удар, каждым шагом своим подчеркивая, что «старичок» не тянет. И тогда команда умирает…
      Збарский усердно и успешно помогал Рябову сглаживать этот конфликт. То, чего не удавалось старшему тренеру в личном общении, в окрике, в волевом решении, Збарский по его просьбе силой печатного слова иногда снова переворачивал все с головы на ноги. Рябов сам не заметил, как слово Збарского стало важно не только для него, но и для всей команды. Молодые, они особенно чутки к популярности. А что может больше прибавить им популярности, чем громкий материал журналиста в центральной прессе? Конечно, если хоккеист не работает на льду, любое перо бессильно. А вот когда нервы напряглись до предела, слово, произнесенное громко, на всю страну, способно переиначить самую сложную спортивную судьбу.
      И во всем этом хитросплетении психологии, быта, науки, физической силы Збарский умудрился ни разу не столкнуться с Рябовым. Невероятно! С Рябовым, по общему мнению, невозможно не войти в конфликт. Сегодня ли, завтра ли, хоть раз… А он умудрялся. Как? Сказать трудно. Но не ценой уступок. Свою линию проводил твердо. Иногда Рябов ловил себя на том, что Збарский – это почти его второе «я».
      Так ли?

31

      Громкий голос жены смешался с истошным лаем Кнопки:
      – Эй вы, черти! А почему через забор?!
      – Да разве это забор?! Вот у моей тещи на даче забор– так то забор! Прыгун с шестом не возьмет такой высоты. А у вас интеллигентский…
      Рябов узнал надтреснутый, блатноватый голос Глотова.
      – Здрасте, Галина Михайловна!
      – Здрасте…
      – Здрасте…
      В других голосах Рябов признал игроков своего клуба и сборной. Он даже зажмурился от боли: придется разговаривать с ними в канун такого события, да еще в лежачем, столь плачевном состоянии.
      Вошла Галина:
      – К тебе…
      – Я уже слышал… Помоги встать!
      – Ни в коем случае! Я им сказала, что могут посидеть минут десять, а ты будешь лежать…
      – Я тебя об этом не просил! Встану…
      – Нет! – Галина всплеснула руками.
      – Ты хочешь, чтобы они ушли отсюда с мыслью, будто их старший тренер скис перед завтрашней коллегией? Чтобы они подумали, что человек, все время учивший их драться, сам оказался размазней?!
      Галина со слезами посмотрела на него, но ничего не сказала – она поняла, что ей не удастся переубедить мужа. Единственное, что вынудит его остаться в постели… Она даже похолодела при мысли о смерти…
      Рябов встал тяжело и вошел в гостевую комнату с улыбкой, заранее приготовленной.
      – Чему обязан, орлы? – Рябов подозрительно осмотрел каждого из стоявших. Неловкость, будто особого свойства запах, висела в воздухе.
      Глотов замер. Барабанов переминался с ноги на ногу, словно никак не мог найти наиболее подходящую, устойчивую позу. Борин не знал, куда деть свои тяжелые, узловатые руки, торчавшие из манжетов дорогой рубашки. Чанышев отвел взгляд – отсветы его ярко-малиновой рубашки заходили по щекам.
      Как школяры, забормотали вместо ответа на рябовский вопрос:
      – Здравствуйте, Борис Александрович!
      – Здрасте…
      – Здравствуйте…
      – Добрый день!
      – И впрямь, добрый! – Рябов знал слишком хорошо каждого из стоявших, чтобы, даже назойливо повторив свой вопрос, получить откровенный ответ. Да и нужен ли он ему? Разве само присутствие парней в его доме сегодня не служит своеобразным ответом? – И впрямь, добрый! Коль такие орлы залетели! Рябов засуетился:
      – Садись кто где может! Галина, чайку приготовь и еще чего-нибудь. Крепкого они уж приняли…
      Все четверо дружно запротестовали.
      – За что вы так, Борис Александрович? – начал было Глотов, но Чанышев его мягко оборвал:
      – Кончай выступать, капитан! Хозяину этого дома специальная аппаратура для проверки не требуется. А то ты не знаешь?
      Разговор пустой, никому не нужный, сиял напряжение, вызванное внезапностью визита. Воздух в комнате стал как бы прозрачнее, легче. Рассевшись, парни заполнили своими грузными фигурами всю комнату – стороннему могло показаться, что готовятся к очередному тактическому занятию.
      Старший тренер гонял их в спорте, старался гонять и в жизни. Профессор и впрямь вот-вот защитит кандидатскую, да еще по теме, одно название которой вызывало у Рябова головокружение своей технической заумностью. С Бориным можно было часами говорить о живописи: кажется, он знал не только по именам, не только по картинам, но и в лицо всех русских художников-передвижников. Барабанова единодушно считали поэтической энциклопедией на коньках. Сколько раз, обронив в разговоре случайную строку малоизвестного поэта, Рябов тут же слышал целиком все стихотворение. Барабанов царствовал не только на льду, но и в компании – он отлично пел всего Фета, к его стихам сочиняя музыку почти с профессиональным мастерством.
      Рябов ловил на себе исподволь изучающие взгляды парней. Понимая смысл любопытства, злился. Не на пришедших. Скорее, на себя. Что оказался в положении человека, которому можно сочувствовать, даже руководствуясь добрыми побуждениями.
      Конечно, они видели разного Рябова. И в ярости. И сентиментального до слез. И буйно-веселого. И сумрачно-сосредоточенного. Но они никогда не видели Рябова слабым. Он всегда учил их быть сильными, даже сильнее, чем они могли быть на самом деле. Как можно учить силе, будучи самому слабым?
      И вот теперь… Рябов понимал, что, если он не отбросит подобные сомнения, нелепую мнительность, он может здорово обидеть ребят, которые наверняка долго сомневались, прежде чем решиться прийти к нему в такую минуту. Они-то прекрасно знали, что их старший тренер не терпит даже минутной слабости… Тем более собственной… За это они прощали ему многое. В том числе и то, что не позволял расслабиться им, а, подобно штормовому ветру, гнал вперед, к вершинам мастерства, к новым победам, к жизни, вкусив которую не можешь представить слаще.
      Чтобы дать ребятам освоиться окончательно, Рябов толкнул плечом Глотова и тихо сказал:
      – Выйдем-ка на минутку в сад. Есть персональный разговор.
      Остальные трое переглянулись, но виду не подали, что догадываются, о чем пойдет речь… Если бы…
      Они сошли на дорожку. Глотов, на голову выше Рябова, шагал рядом, как бы бочком, словно боялся зацепить плечом своего старшего тренера.
      – Я тебя искал. Нигде нет. Не ночевал дома? – осторожно спросил Рябов.
      Глотов промолчал.
      – У тебя серьезно с той женщиной?
      – С какой? Люська наболтала?
      – Источник информации не играет никакой роли. Важна сама информация.
      Глотов промолчал, но потом как-то странно хмыкнул.
      – Тогда зачем обижать жену? Что с тобой, Глотов? Ты же всегда отличался разумностью. Из-за минутного увлечения устроить в доме бедлам, довести до отчаяния любимого человека…
      – Делать нечего этому любимому человеку! Бесится с жиру… Лучше бы родила еще одного сына, вот бы и занятие появилось! Меньше всяких глупостей в голову лезло…
      – Ты же знаешь, что это ее беда… Не может у нее быть– ребенка. Так не бей любимого человека по больному месту.
      – Не бью я… Сама себя бьет. Изводит всякими выдумками. И в этот раз бабы ни при чем…– Глотов осекся, кинул на Рябова испытующий взгляд – стоит ли говорить? – Бабы ни при чем… У Терехова долго митинговали…
      – О чем же, если не секрет? – недоверчиво спросил Рябов, всем своим видом показывая, что не верит глотовским словам.
      – О вас…– Глотов остановился и, повернувшись к Рябову лицом, как стеной, закрыл от него и дом и сад.– Вы что же, Борис Александрович, так, лапки по швам вытянув, и согласитесь с их решением? – он качнул головой в сторону калитки. Но Рябов понимал, кого тот имел в виду. Он так хотел отложить этот нелегкий разговор с парнями, а еще бы лучше – избежать его: ведь все равно ничего изменить уже невозможно!
      – Так бы и объяснил жене…– виновато сказал Рябов.
      – Все в жизни не объяснишь, – Глотов умолк, давая Рябову понять, что разговор на его семейную тему сейчас не самое важное и не за тем он сюда пришел.– Как насчет вас? – он смотрел на Рябова зло, словно от ответа Бориса Александровича зависела вся его жизнь. Или, по крайней мере, дальнейший поступок – то ли улыбнуться, то ли с кулаками броситься на человека, сказавшего не то, что бы ему хотелось. Максималист Глотов так напоминал собой максималиста Рябова.
      – Тут нет однозначного ответа, – вяло протянул Рябов, пытаясь выверить значительность своих слов.– А потом, это мое дело, как мне поступить!
      Он посмотрел на Глотова вызывающе, как смотрел и говорил, когда хотел подзавести кого-нибудь из ребят.
      – Вот как? – Глотов усмехнулся.– А мы, по-вашему, сторонние наблюдатели? Вы нас всю жизнь гоняли, призывали к невиданным свершениям, а когда вот-вот предстоит стоящее дело – нас это не касается? Справедливо ли? – теперь Глотов кипел от ярости.
      Рябов обнял Глотова за талию, как барышню, и примирительно произнес:
      – Не кипятись! Я к тому, что нелегкая проблема… Пойдем к ребятам, а то подумают, что мы тут с тобой заговорщики…
      В комнате оставшиеся сидели в тех же позах, словно Рябов с Глотовым и не отсутствовали. Во взглядах их было написано нескрываемое любопытство: о чем переговорил капитан со старшим тренером?
      И в эту минуту Рябов окончательно понял, что разговора чистосердечного, разговора нелегкого не избежать. Не избежать не потому, что трудно ему, Рябову, а потому, что нелегко им, его воспитанникам, парням, привыкшим считаться с мнением тренера, сверявшим свои действия по его, пусть даже и не всегда правильным, поступкам. Просто труд, огромный труд, затраченный совместно, не только объединяет их, но и предъявляет взаимную ответственность друг перед другом.
      Рябов сполз в кресле! поглубже, вытянув ноги и сложив ладошки, как богомолка, на своем большом, что подчеркивала его поза, животе, Он понимал: молчание, даже минутное, недопустимо. Нужна разрядка.
      – Эх, как бы хорошо, если бы мы могли открывать и закрывать наши уши так же, как глаза! – вдруг жалостливо изрек Рябов, сам удивившись тому, как это у него получилось. Тон Рябова больше всего не понравился Глотову, и он, как бы исправляя ошибку товарища на льду, подхватил:
      – Борис Александрович, что вы решили предпринять в сложившейся ситуации? Ребята волнуются… Как жить дальше?
      Парни согласно закивали головами. Им так хотелось определенности, к какой они привыкли, играя под началом этого человека. Они знали, что зачастую играют не столько в хоккей, сколько в систему Рябова. Они играют в его игру. Не потому, что он приказал им играть так, а потому, что показал: другой игры быть не может! Его игра стала их игрой. И вот все это может завтра рухнуть…
      Прикрыв глаза, можно попытаться мысленно окинуть годы совместного, невероятного труда, годы надежд… Было всякое. Порой ненавидели Рябова лютой ненавистью. И он знал это, ощущал всем своим существом, переживал, заставлял себя отбрасывать сантименты ради дела. Дела? Вот оно, главное дело! И вдруг стоп…
      Рябову почудилось, что он ощущает то устоявшееся чувство страха перед будущим, которое владеет сидящими перед ним «кормильцами». И хотя каждый ведет себя по-своему, каждый, как может, скрывает свои чувства, ощущение страха у них общее.
      – А что-нибудь случилось? – Рябов вскинул кверху свои лохматые, кустистые брови, еще более выпячивая хищный горбатый нос.
      – Вы же говорили про уши! – бросил реплику Чанышев.– Вся Москва гудит слухами. Завтра вас снимают…– последнее слово Чанышев произнес осторожно, боясь уколоть Рябова. Еще больше боясь, чтобы тот не подумал, будто он или они радуются такому невероятному исходу.
      – Вот как? – Рябов вздохнул.– Потому и говорил про уши, что слухи всегда обгоняют истину. Истина – она баба медленная.– Он рубанул рукой воздух.– Я пока о снятии не знаю. Хотя разговор будет сложный.
      – И что же вы намерены?– опять спросил Глотов, словно попугай.
      – Не знаю, – откровенно признался Рябов. И от этого признания на душе у него стало легче, а в сознании как бы наступило просветление.– Не зна-а-ю…– еще раз протянул он.
      – Зато мы знаем, – сказал Глотов. Парни еще раз переглянулись, ища поддержки друг у друга, и Глотов признался: – Решили всем кагалом завтра с утра заявиться на прием к председателю комитета. И сказать: или вы остаетесь, или мы не будем играть…
      Наивность и в то же время искренность такого демарша привели Рябова в веселое настроение.
      – Забастовка, значит? Сегодня вам Рябов нужен, и вы ставите ультиматум: или он, или мы не играем! Завтра Рябов вам не нужен – и вы опять ультиматум. Хорошенькое дельце! Будто в детском садике играетесь!
      Парни не ожидали такого отпора.
      А Рябов продолжал взвинчивать себя:
      – Это что, мое личное дело или ваше? Это советский хоккей! Это национальное достояние! А вы хотите им крутить по своей прихоти!
      – Но, Борис Александрович, вы ведь и сами…– Чанышев не закончил своей мысли, да, впрочем, этого и не требовалось. Рябов сразу же понял, что имел в виду Профессор – тот вечер, когда он в знак протеста против ошибочного судейства отказался вывести команду на поле.
      «Вот она, расплата! За каждую ошибку, совершенную когда-то, рано или поздно придется платить!»
      – Да, было такое! А я что, бог? Не имею права на ошибку? Но не имею права разрешать ошибаться вам.
      Он встал и, подойдя к парням, взъерошил прически и Барабанову и Чанышеву:
      – Так-то… Что будет завтра, это касается только меня. Вы же сделаете свое дело – вы выиграете у канадских профессионалов. И мы поставим точку на их спесивости.
      – Но мы не выиграем без вас! – перебил Барабанов.
      – Значит, меня надо было снять раньше! Если я не научил вас мастерству! Если вы без меня – ноль!
      От слов Рябова попахивало демагогией.
      Рябов кривил душой.
      Он понимал, о чем говорят парни. Ему было приятно слышать их участливые слова, но, чтобы не удариться в умиление, он говорил нарочито резко и немножко не о том. По улыбке Глотова понял, что тот прекрасно понимает игру Рябова.
      – Да, да! Разве с моей смертью закончится и советский хоккей? Ничего подобного! В таком случае я бы считал свою жизнь никчемной.
      Ребята переглядывались, а Чанышев закатил глаза к потолку.
      – А ты не строй глазки, не строй! – Рябов коршуном подлетел к Чанышеву и вперил в него свой толстый волосатый палец.
      – Да не глазки мы строим, Борис Александрович. Ребята понимают, что к чему. Вы правильно говорите, что работали бы зря, если бы мы не понимали, что такое старший тренер Рябов… Я бы не сказал вам этого, – Чанышев смутился, – если бы не такой случай… Особенный.
      – Ничего особенного, братцы! Просто мы с председателем находимся на разных сторонах одного и того же факта. Он прав по-своему. Я – по-своему.– Рябов снова сел в кресло, почувствовав, что волнение начинает сказываться и сердце заныло, словно в дурном предчувствии.– В жизни подобных моментов всегда немало. Борьба– это суть нашей жизни. Что такое хоккейный матч? Это все равно что пройти через радость рождения, муки мужания, сумбур жизни и агонию смерти, и все это за полтора часа, и все это сотни раз за короткую спортивную жизнь…– Рябов задохнулся, замер, прислушиваясь к собственному самочувствию. Потом махнул рукой.– Жизнь без борьбы нелепа…
      – Но в борьбе можно зарезать золотую курицу, – трезво прервал его монолог Глотов.– С вашим уходом зачахнет сама идея встречи с канадцами на высшем уровне.
      – Нет! – Рябов почамкал губами, как бы пробуя на вкус это горькое для него «нет».– Не погибнет. Не может погибнуть то, что движет жизнь вперед. Без поступательности не было бы прогресса. Придет новый Рябов…
      – Но не будет Барабанова, – тихо вставил Чанышев.
      Рябов даже вздрогнул от звуков его такого спокойного и такого убежденного голоса. К тому же мысль была обнажена до предела.
      – Это правда. Новый игрок новой сборной будет носить иную фамилию.
      – Но Барабанову от этого не легче, – упрямо повторил Чанышев.
      – Я вам обещаю! – Рябов стиснул кулаки.– Сделаю все, чтобы матчи состоялись. Со мной или без меня, но состоялись!
      – Лучше бы с вами, – вставил Глотов.
      – Думаешь, мне не хочется? Но случается, что обстоятельства становятся сильнее нас. И тогда…
      – И тогда «надо стать сильнее обстоятельств!» – учили вы нас! – подхватил Глотов.
      Все дружно рассмеялись.
      – У меня к вам просьба, личная и убедительная просьба! – Рябов уже знал, что скажет своим парням. И почти знал, как будет вести себя завтра на коллегии. Цель борьбы все точнее и точнее вырисовывалась перед ним, а средства… О, у него еще есть собственные силы, чтобы постоять за свои идеи! – Просьба к тому же простая. Ничего не предпринимать. Про мальчишество в виде демарша забудьте. Мое дело – это мое дело! Я буду счастлив, если мне удастся довести вас до победы. Нет – вы пойдете к ней сами! И придете. Во имя себя, во имя меня, во имя всего нашего советского хоккея! Я обещаю вам, что буду стоять за нашу общую идею, где бы ни был, кем бы ни был! До последнего дыхания! Клянусь!
      Странно, но слова эти, прозвучавшие в сумеречной комнате, слова громкие, которые так не любили его парни, оказались, как никогда, искренними и убедительными.
      – Мы ведь только хотели вам помочь, – вставил Барабанов и все испортил.
      Рябов нахохлился:
      – Я все сказал. Мне нечего добавить. Передайте мою просьбу команде. И если после коллегии все останется на своих местах, прошу вечером приготовиться к тренировке третьей степени. Чтобы не было времени думать о глупостях! За ваш приезд спасибо! Очень ценю ваше отношение ко мне. Я всегда считал человека думающего слишком великим для малого разговора и слишком маленьким для великого.
      Галина, стоявшая за дверью, все не решалась войти, хотя самовар уже вскипел. Точно уловив момент, она ворвалась в комнату с горячим самоваром, из которого по комнате поплыл горьковатый дымок сосновых шишек.
      – Хватит вам лопатить языками воздух – давайтека к столу! Ты, папуля, все говоришь, говоришь, а гостей угощать надо.
      Глотов бросился помогать хозяйке накрывать на стол. Другие кинулись на кухню. Шум, гам. Когда вернулся с прогулки Сергей, он увидел отца и мать в задушевной компании, со смаком гоняющих чаи.

32

      Дома вдоль улицы, на которой жил Боб, пестрели плакатами, яркими и броскими: «Спасибо, Бобби!», «Давай, Бобби!», «Забей, Бобби!». И это в богатом, тихом районе, куда не смогла пробиться даже бойкая, всепроникающая реклама. Листы с приветствиями висели на заборах, на деревьях, на балконах домов.
      Соседи боготворили Бобби, словно главной прелестью жизни в этом районе было общение с ним. Правда, это не мешало мальчишкам частенько дергать за дверное кольцо звонка, чтобы подразнить его любимую собаку Кеоки. Даже в те дни, когда команда Бобби не проигрывала…
      Золотистый «кадиллак» спортивной модели с цифрами девять на дисках – игровой номер Бобби, – колыхаясь, повернул к дому, единственному не залепленному плакатами. Фотоэлемент мягко открыл дверь гаража, и они оказались практически в доме – широкая лестница, вдоль стен тускло светились застекленные стеллажи, заставленные призами, спортивными трофеями. На площадке портреты двух кинозвезд – приятелей Бобби – с дарственными надписями.
      Бобби не обращал внимания на Рябова, который рассматривал витрины.
      Еще час назад Борис Александрович и не думал, что окажется в этом доме. Он пришел посмотреть очередную игру профессиональных клубов. И не пожалел. После продолжительной травмы впервые вышел на лед национальный кумир Бобби Форрел. Рябов много раз видел его игру на киноэкране, в мониторной записи, по телевидению, но вот так, на льду, да еще сидя в загоне канадской команды, вернее, в закутке, отгороженном для высшей администрации клуба, видел впервые.
      О том, что будет играть Бобби, диктор объявил под восторженный рев трибун, который несколько минут катался от стены к стене огромного, забитого до отказа стадиона.
      Толпа всегда настроена против соперников, даже когда игроки «Сан-Луи Блюза» еще не вышли на лед. С появлением любимой команды дирижер крикунов дает сигнал, и «Сан-Луи Блюз» – гимн клуба – звучит под сводами, поднимая толпу на ноги.
      «В такой атмосфере, конечно, можно играть только одной команде. И потому „Блюзы“ играют здорово именно на своем поле. Особенно в третьем периоде».
      Рябов пробежал глазами по красочному протоколу, данному перед матчем.
      «Тринадцать раз в этом году они сводили игру к ничьей или выигрывали именно в третьем периоде. И трижды побеждали в последние пять минут».
      «Наши болельщики – это лишняя шайба в нашу пользу, – как-то сказал Рябову один из канадских тренеров. Если мы, играя дома, перед третьим периодом проигрываем не больше одной шайбы, то у нас все шансы выиграть».
      Казалось, уже не в человеческих силах создать еще более мощный шум, но, когда Бобби появился на льду, рев возрос так явственно, что Рябов с тревогой посмотрел на частокол потолочных перекрытий: выдержат ли?!
      Такой же рев поднимался, как только Бобби принимал шайбу, и независимо от того, как он ею распорядился, сопровождал каждое движение любимчика.
      Несмотря на три операции колена, Бобби бежал быстро, очень быстро. И, как говорят, даже освоил в этом сезоне три новых движения. Да, да, именно движения. И теперь будет, невзирая на заоблачную славу, как мальчишка-новичок, оттачивать их на каждой тренировке.
      Он так долго держал шайбу в те короткие минуты, когда был на льду, что Рябову показалось, будто Бобби владеет ею безраздельно. Каждый раз, во всяком случае, когда Борис Александрович поднимал глаза от блокнота, сделав очередную запись, он видел Бобби с шайбой на крюке. И хотя на табло полыхали цифры соотношения бросков 12:5 в пользу команды Бобби, счет первого периода был 1: 2 не в ее пользу.
      Перед самым перерывом, перехватив неудачный пас защитника, команда Бобби сразу же перекатилась к другим воротам. Бобби сделал знак – Рябову показалось, что весь стадион заметил его просьбу, – и получил шайбу. Кинув взгляд на сетку, увидел слишком большой открытый кусок справа вверху от вратаря. Кистевой бросок метров с шести. Когда кажется, что шайба сама отскакивает от крюка.
      Загорелась красная лампочка.
      Рябов оглох от криков. Истошно вопили даже руководители клуба, сидевшие с ним рядом, такие респектабельные и деловые господа… Защитник в ярости метнул свою клюшку в борт. Другой упал на колени и обхватил голову двумя руками. Кто-то заметался от игрока к игроку в радостном, сумасшедшем танце…
      «Спектакль! – подумал Рябов.– Однако Бобби и впрямь хорош. Собран, всегда нацелен на ворота, рационален в каждом шаге».
      В перерыве его пригласили в раздевалку, богато обставленную, устланную коврами.
      Бобби сидел в нижней рубашке, приложив к груди грелку со льдом, завернутую в красное полотенце. Синюшным цветом отливало место ушиба, куда угодила шайба, когда он пытался остановить чей-то бросок. Рябов не заметил и признаков болезненной реакции, хотя такой удар не мог пройти даром…
      Их познакомили. Рябова представили витиевато, как босса номер один советского хоккея. Бобби приветливо улыбнулся, но и только. Казалось, Рябов так и остался для него одним из тысяч и тысяч людей, проходящих толпой перед знаменитостью. И потому Рябов удивился, когда Бобби пригласил его к себе домой. Как сказал главный администратор клуба, Бобби давно хотел познакомиться с русским тренером, а услышав, что тот сносно говорит по-английски, не мог отказать себе в удовольствии. Главный администратор почти с благоговейным восхищением подчеркнул, что таким приглашением Бобби могут похвастаться не многие.
      «Это большая честь! Он ведь очень богат и независим!»
      Рябов подумал, не отказаться ли: уж очень он не любил пребывать в роли этакого редкостного музейного экспоната. Но желание узнать, что за душой у одной из самых ярких звезд профессионального хоккея, пересилило.
      Бобби жестом пригласил Рябова подниматься по лестнице. У одной из витрин он замер, взял ключ, висевший тут же на стене, и тяжелая стеклянная дверь легко скользнула по роликам. Бобби привычно выловил из вороха спортивных сувениров золотую медаль – маленькую, напоминавшую гривенник, на его могучей ладони.
      – Моя первая… Она не из золота. Но когда я беру ее в руку, мне кажется, держу на ладони всю свою жизнь…
      Дом был обставлен не только богато, но и с большим вкусом, хотя и холодным. Все напоминания о хоккее остались там, на лестнице из гаража. В просторных комнатах висели только увеличенные до невероятных размеров фотографии Бобби с великими людьми. Лишь в холле у парадного входа Рябов заметил такой же огромный портрет молодого Бобби, во весь рост, в полном хоккейном снаряжении клуба, в котором он играет уже столько лет. Бобби конфетный, не тот, что устало шагал рядом, одетый с иголочки в модный дорогой костюм от знаменитого портного.
      Рябов скосил глаза на своего спутника, показывающего дом привычно, без малейшего признака самодовольства, хотя такой дом мог составить гордость любого хозяина.
      Лицо простоватое, по-мальчишески задорное. Клинообразный шрам по носу, который много раз переломан. И хотя он играет аккуратно, но, думает Рябов, сполна спросил с противника за каждый свой шрам.
      Они не успели закончить осмотр дома, как в дверь позвонили. Официант во фраке, из ближайшего, судя по всему, привычного к таким вызовам ресторана, накрыл стол.
      – Жена уехала к родственникам, – виновато развел руками Бобби, – будем хозяйствовать по-холостяцки…
      Отличный стол с отменной едой и сервировкой. Сели ужинать. К столику с напитками Бобби не притронулся. Стакан апельсинового сока тянул неохотно, хотя ел много и с аппетитом.
      – Мне сегодня не дали пообедать. Человек двадцать подходили за автографами. Знаете, мальчик, который убирает посуду, подкатил тележку, снял с нижней полки свои хоккейные перчатки – он играет за местную команду – и попросил подписать!
      – Для него это дорогой подарок, – кивнул Рябов.
      – Для меня был бы тоже. Я в свое время, получив автограф Ракеты, держал перчатку под подушкой. Она согревала меня, хотя– в доме было не всегда тепло…
      – Трудное детство?
      – Да, как у всякого парня с рабочей окраины. Когда я начинал, многие мои товарищи жили там, за рекой…– Бобби качнул ладонью, словно показал на тридевятое царство.– Даже начав зарабатывать, я долго не мог наскрести денег на машину. Приходилось тратить полдня на дорогу. Тогда я был счастлив тем, что имел деньги на комнату, которую снимал. Часто спал в раздевалке во время тренировочных сборов. Помню, однажды я проспал начало игры. У меня не было будильника, и я проснулся, только услышав, что шайба начинает гулко грохотать о борта.
      Рябов рассмеялся:
      – Нечто подобное было у меня. Между нашими хоккеями океан, а столько общего…
      – Правда? И вы тоже не всегда были первым боссом советского хоккея?
      Они дружно рассмеялись.
      – Не всегда. Но мне, Бобби, хотелось бы узнать побольше о вас. Мои парни спросят меня, что такое хоккеист номер один. Потому уж рассказывать сегодня ваша очередь… Раз пригласили.
      Бобби сделал серьезное лицо. Рябов заметил, что говорить о хоккее легковесно, весело он не может. Видно, хоккей для него больше, чем профессия, хоккей для него – вся его жизнь.
      – Когда у вас в руках клюшка, вы всегда не менее великий человек, чем парень, который играет рядом с вами…
      Перед мысленным взором Рябова встал другой Бобби, не тот, что так энергично работает вилкой в тарелке и жует свой фунтовый бифштекс, словно делает всемирно значимую работу. Тот Бобби, которого он видел на льду. Вот, уловив мгновение, готовится броситься могучим телом, слегка свалившись влево в вираже. Весь собран. Руки держат клюшку высоко, почти за конец. Ноги сдвинуты-он стоит прочно и не боится столкновения. Лицо поднято, взгляд вперед, туда, на ворота соперника. Он их не опускает, и когда шайба попадает ему на крюк. Принимает ее, не глядя, на ощупь. И тогда все это тело, заряженное невиданной энергией, взрывается, и начинается атака…
      Перед Рябовым сидит обыкновенный парень, если бы не шрамы да не мощь тела – трудно даже угадать его профессию. Может, банковский клерк? И не верится, что он, еще продолжая играть, уже установил три национальных рекорда: забил 520 голов, 831 раз отдал голевую передачу и 2402 минуты провел на штрафной скамье.
      По мнению Рябова, с точки зрения его представления о хоккее, парень был великим грубияном, хотя, поговаривали журналисты, всегда мечтал играть в легкий, воздушный хоккей. И, глядя на него сейчас, Рябов охотно тому бы поверил. Но Бобби всю жизнь заставляли играть в другой хоккей. И он, подобно костерку в дремучем лесу, пытался сохранить огонек своей мечты глубоко в душе, хотя все реже и реже с годами вспоминал о воздушном хоккее. Может быть, лишь в мгновение, когда слишком жесткий встречный удар бросал его на лед. И яркие огни прожекторов над головой становились вдруг тусклыми, словно упало напряжение в сети. Потом и вовсе плыли цветными пятнами – синими, красными, желтыми… Странно, но мечты о мягком хоккее проходили у него сразу, как только свет принимал естественную силу и он снова мог стоять на льду.
      – Не помню подробностей того, как мне удалось забить свой первый гол. Но от дебюта у меня осталось несколько сувениров: в первую же игру за профессиональный клуб выбили два зуба. Один вылетел, когда наткнулся на локоть, в углу, во время борьбы за шайбу, а второй вывалился после игры, в раздевалке. Но это дело обычное – каждый игрок теряет зубы… В тот первый матч тренер, выпуская меня на лед, заорал: «Джек, на лед!» Я не двинулся с места. Он ткнул в меня пальцем и закричал: «Джек, на лед!» Я ответил, что я не Джек! Тогда он сказал: «Дерьмо! Ты не стоишь и гроша! Мне все равно, как тебя зовут, но марш играть!»
      Рябов попытался представить себя на месте тренера того клуба и не смог. Не знать по именам своих игроков?! Пусть даже новичков. Тренер, настоящий тренер должен знать всю подноготную парня, играющего в его команде, он должен знать, чем тот дышит, о чем думает, даже о чем не думает никогда.
      Они встали из-за стола и перешли в угловой холл, с которым сливалась просторная столовая.
      – Я не представляю себе, чтобы не знал парня, играющего в моем клубе…– Рябов пожал плечами.
      Бобби не удивился:
      – В профессиональной команде среди новичков зачастую такая чехарда, что не только имени игрока не знаешь, но и имени тренера запомнить не успеваешь. Неудача -и вышвырнули… У клуба десятки владельцев-акционеров, но власть шефа безгранична. Для него тренер такой же работник, как и игрок. Мне повезло, – сказал Бобби, тряхнув головой, – у нас в клубе особая обстановка. В других клубах между игроками и владельцами стоит стена. Здесь нет. У людей есть деньги, и они не боятся потратить их на нас. Интересуются нами не только как хоккеистами, но и как людьми. Хотят знать, как мы себя чувствуем, что думаем, каковы у нас проблемы… В спорте ты всегда должен работать на сто процентов. И часто это тяжело. То травма, то болен, то устал… Думаешь, что сегодня ничего не сможешь сделать особенного. Но потом вспоминаешь, что тебе платят большие деньги, и говоришь себе: «Я сделаю все, даже если это будет выше моих сил».
      – Бобби, у вас не было мысли, что одного хоккея в жизни для вас маловато?
      – А мне и впрямь мало. У меня дело. Три фабрики, ферма… Но и сейчас со мной, кроме моих бухгалтеров, никто не хочет ни о чем говорить, кроме хоккея. Где бы я ни был – в спортивном зале или в соседнем магазине…
      – Вы сразу же стали в центре тройки или пришлось покочевать?
      – Сразу. Так уж получилось. Хотя носил майку с номером девять. И теперь ношу ее же. Я люблю свой номер. Однажды тренер сказал, что уходит ветеран и я могу взять его седьмой номер. Это не бог весть какое достижение, но седьмому номеру полагается нижняя полка в поезде. Я предпочел еще несколько лет трястись наверху, но номера не сменил. Правда, теперь, – Бобби улыбнулся озорно, – нижняя полка полагается номеру девятому.
      Рябов опять как бы увидел Бобби в раздевалке. Он никак не мог абстрагироваться от того, хоккейного Бобби, хотя перед ним сидел парень в обычном костюме. Сидел гостеприимный, разговорчивый хозяин, который нравился гостю. Но в памяти стоял другой, в форме. Он стоял в перерыве, одевшись, в самом центре раздевалки и, опершись на клюшку, как новичок, внимательно слушал тренера.
      Этакий сорокапятилетний старичок с телом двадцатипятилетнего молодого парня. На его правой скуле горел синяк – ушиб от удара шайбой.
      Голос Бобби вернул Рябова в уютный просторный дом из пахшей потом и растирками раздевалки:
      – Особенно люблю те первые годы в профессиональном клубе. Осталось отличное чувство, что все дозволено. К тому же, помню, сэкономил тысячу восемьсот долларов из первых заплаченных мне двух с половиной тысяч. Теперь же парни бывают счастливы, если им удается сберечь хотя бы пятьсот долларов. Слишком велико желание жить на широкую ногу. А для этого мало хоккейных денег. В клубе ведь не так много великих игроков.
      Бобби умолк, и Рябов подумал, что тот высказал главную мысль: «Он – Великий игрок!».
      «Бремя славы, как тяжелый каток, на материале любой прочности оставит свой след. А слабого подомнет, скрутит и трижды прокатает по-своему. И уже трудно за этим раскатанным блином, уродливо сформованным, рассмотреть настоящего человека».
      – Бобби, – спросил Рябов, чтобы перевести разговор с темы, которая его меньше всего волновала.– Я хотел бы задать не тренерский вопрос, а, скорее, репортерский: что думаете вы, когда выходите на лед?
      Бобби улыбнулся и налил Рябову еще рюмку коньяка– массивный стакан с толстым стеклянным дном, который, если нагреть его в руке, долго сохраняет живое тепло коньяка и заставляет его пахнуть сильнее.
      – Меня часто спрашивали об этом. Иногда даже просили извинить за необычность вопроса. А для меня он вполне закономерен. Когда-то, в начале профессиональной карьеры, я и сам нередко пытался установить, о чем думаю на льду. Но хоккей не та игра, которую можно уложить в определенные рамки – от и до! Ситуация на льду, игровая и эмоциональная, меняется слишком стремительно и слишком часто. Не помню ни одного матча, чтобы у нас был точный, заранее заготовленный план и мы его выдержали от начала до конца. Так, общие наметки. Я лично выкатываюсь на лед и смотрю, что надо делать. План сиюминутный рождается мгновенно. Исходя из ситуации. Если защита растянулась слишком широко, стараюсь проскочить сквозь нее. Если защитник прижал меня слишком плотно, отдаю шайбу. Но никогда не знаю, что делать, пока не начал действовать. Да, пожалуй, не знаю…
      «Представляю, – подумал Рябов, – как туго приходится защитнику, если Бобби за один выход на лед двадцать раз меняет и план игры, и манеру! А насчет плана– тут истина спорная. Но следует запомнить, что конкретного плана они не имеют. Прекрасная возможность стихийность их выхода подчинить железной логике своей игры. Так и только так! Когда знаешь, что надо делать, – это уже шанс!»
      – Бобби, вы не боитесь, что рассказанное вами босс номер один советского хоккея использует против вас в будущих играх?
      – Не боюсь, – Бобби покрутил головой.– Не будет этих игр – они не рентабельны! Я бизнесмен. И профессиональный хоккей – бизнес. Чтобы начать дело, надо вложить в него немалые деньги. Соломоны, владельцы нашего «Блюза», вложили два миллиона долларов в клуб и «Арену». И продолжают вкладывать…
      «А Бобби повезло… Одному из миллиона тех, кого перемалывает профессиональный спорт. Да и хоккеистом, его уже назвать просто так нельзя – настоящий бизнесмен, процветающий не за счет своей игры, а за счет доходов со своих фабрик, – подумал Рябов.– А сколько парней, которые никогда не поднимутся до высот Бобби! И пусть даже им пока не грозит нищета, но они каждый день должны бороться не только за победу, но и за право выжить. Достаточно одного неудачного шага в этом жестоком мире, называемом профессиональным хоккеем, как все кончается мгновенно: и слава, и деньги, и даже желание жить…»
      – «Конечно, тренеру, – критикуют нас, – можно работать в таких условиях», – продолжал Бобби.– Но с точки зрения общего руководства Лиги – это не здорово. Другие клубы оказываются в положении состязающихся не на равных условиях.
      Ну, скажем, тренер «Монреаля» не может, собрав своих игроков, сказать, что в случае победы они получат пять тысяч долларов и могут разделить их между собой. Это запрещено правилами Лиги. Наши владельцы близки к тому, чтобы нарушить запрет, но только близки.
      Когда парень забил шесть голов и спрашивает, где моя машина, а тренер отвечает, что не может ее дать, парень говорит: «Продайте меня в „Сан-Луи Блюз“. Наши владельцы смеются над критиками. „Мы никого не учим, как вести дела чужих клубов“. Мы заплатили два миллиона долларов и будем возвращать их, как хотим, не нарушая, естественно, правил. Хоккей есть бизнес. Но матчи с вами?! Какой смысл тратить деньги, когда отдача от предприятия сомнительна? Я видел игру ваших клубных команд… Честно, мне показалось, что вы играете в детский хоккей.
      – Мало столкновений, жесткости?
      – И это… Индивидуальный технический уровень ваших хоккеистов очень низок. Много лишних пасов. В суете ненужных ходов ваши парни совсем забывают о главном – надо забрасывать шайбу в сетку! И потом характер… Вы на меня не обидитесь?
      – Что вы, Бобби! Я ведь не барышня. И не первый десяток лет живу на свете. Если бы меня не интересовала ваша искренняя точка зрения, я бы не спрашивал…
      – Современный хоккеист, на мой взгляд, должен руководствоваться тремя чувствами: ненавистью, жадностью и завистью. Должен ненавидеть соперника, против которого играет. Быть жадным до шайбы всегда и везде – на тренировке или в ответственном матче. И питать животное чувство зависти к команде противника, если собственная команда проигрывает. Согласен, что это не самые благородные качества человеческого характера, но без них не может быть настоящего бойца: такому игроку не продержаться долго в нашем хоккее.
      Рябову показалось, что Бобби шутит, так легко и просто он говорил об этом, но, заглянув в глаза своему собеседнику, даже поерзал в кресле – убежденность Бобби в непогрешимости того, о чем говорил, испугала. Впрочем…
      Когда ты не первый год стоишь на льду, у тебя вырабатывается особое ощущение опасности. Нет, не проигрыша, не удара в борьбе, а возможности потерять свое место в команде. Когда тренер входит в раздевалку и говорит: «Если ты не будешь играть; сядешь на скамейку», ты хорошо знаешь, когда это серьезная угроза, а когда сказано так, для создания игрового настроения…
      Рябов согласно кивнул:
      – Я тоже иногда говорю своим такие слова…
      – Многое может сказать тренер своей плохо играющей команде. Но ведь и ты кое-что знаешь! Скажем, у него нет другого игрока, который смог бы тебя заменить. Но если он все-таки это сделал, то, значит, ты и впрямь из рук вон плох. И есть только один способ утвердить себя вновь – заиграть в полную силу.
      Они еще долго говорили о разном. Рябов спохватился, когда часы, упрятанные в стену – только узорные цифры и стрелки золотились на темной дубовой панели, – начали бить полночь.
      – Я отвезу вас…
      Они спустились по той же лестнице в ярко освещенный гараж.
      – Бобби, вы серьезно считаете, что мы не сможем провести серию матчей всех наших звезд?
      – Да, мистер Рябов. Я в этом глубоко убежден. Хотя сам бы как спортсмен с удовольствием сыграл с вашими парнями.
      – Ну что ж, Бобби, попомните мое слово – игры состоятся! И даже раньше, чем вы думаете.
      – Вот как? Я первый вас поздравлю тогда с большой организационной победой. Или наши твердолобые там, в руководстве, совсем потеряли голову.
      Они стремительно понеслись по пустынным ночным улицам. Бобби, конечно же уставший после игры, как бы весь ушел в себя.
      Не сожалел ли он о приглашении русского тренера? Может быть, но Рябов знал точно, что с пользой провел вечер.

33

      «Скажите человеку, что во вселенной триста миллиардов звезд, и он вам поверит, но скажите, что скамейка покрашена, и он обязательно ткнет в нее пальцем, чтобы проверить! Для меня такой окрашенной скамейкой вполне может стать это письмо. Даже не верю, что держу в руках письмо от самого Палкина!»
      Рябов повертел конверт в руках, будто пытаясь удостовериться в реальности существования полученного конверта. Когда они шумно прощались у калитки после затянувшейся встречи с «кормильцами», Глотов отозвал его в сторону и сказал:
      – Чуть не забыл… Один товарищ, вам хорошо известный, очень просил передать письмо. Сам приехать не рискнул… Я сначала, по правде говоря, не хотел брать: что там Палкин написать может?
      Рябов вскинул брови при упоминании фамилии Палкина. Ему показалось, что Глотов шутит, но тот говорил серьезно. Более того, достал из внутреннего кармана пиджака конверт и подал Рябову.
      – А потом подумал… Палкин все знает про сегодня… Самый раз проверить, понял ли он тогда что-нибудь…
      Рябов улыбнулся и одобрительно ткнул Глотова в плечо. Кивнув всем сразу головой, он не стал ждать, пока Галина закроет калитку, и зашагал к дому, широко размахивая таким неожиданным посланием.
      И вот он сидит, не решаясь вскрыть конверт. И перед ним, будто расстались только вчера, встало курносое, заносчивое лицо вечно готового к бунту Палкина.
      До армии Палкин шоферил. И для Рябова всегда было загадкой, когда он успел между своими бесконечными рейсами и попутными похождениями, о которых охотно рассказывал ребятам захватывающие легенды, научиться играть в хоккей. Играл здорово. Даже не столько здорово играл, сколько обещал здорово заиграть. Был он явный сторонник агрессивной, грубой игры. Палкин виделся Рябову добрым катализатором в хорошей потасовке, если его подчистить, подшлифовать, короче, научить уму-разуму. Но оказалось, вместо того чтобы с Палкиным пришла некая безопасность команды, Рябову пришлось думать о своей безопасности. Палкин умудрился совершить невероятный проступок: в игре на выезде он врезал в ухо парню из четвертого ряда, который крикнул ему что-то обидное. И он, и судьи, и организаторы опешили: Палкин шустро перескочил через борт, добрался до обидчика, а потом соскочил на лед вновь и как ни в чем не бывало подключился к атаке. Правда, опомнившись, организаторы все-таки настояли на его дисквалификации на следующие две игры, но Рябову стоило немалых усилий вытянуть Палкина из судебных передряг: соседи обиженного сами возбудили дело об уголовном преследовании хулигана.
      Ох этот Палкин!
      Однажды, когда Рябов, доведенный до белого каления, после пропуска двух тренировок подряд вызвал его к себе на базу, Николай заявил, что это не подходящее место для разговора. Не получится, дескать, по душам. Они вышли на улицу. Проходили мимо пивной. И Рябов, выбрав не лучший момент, спросил раздраженно:
      – Палкин, ну скажи мне, что ты хочешь? Тот не моргнув глазом ответил:
      – Хочу домой, но сначала два пива.
      Надо бы дать нахалу в ухо, как Палкин тому парню, но Рябов сдержался и только ответил:
      – Бери третье на меня, и поговорим. Они беседовали тогда до сумерек.
      – Пойми, Палкин, – объяснял ему Рябов.– Спорт – это долгий, долгий бег. Шаг за шагом. Километр за километром. День за днем. И возможно, эти усилия когданибудь выльются в победу…
      Палкин слушал, кивал, тянул пиво. У Рябова были тысяча и один повод отчислить его. Но это была бы уступка самому себе. Рябов не мог признать свою неправоту– он столько раз защищал Палкина от категорических требований руководства клуба отчислить Николая! Можно подумать, что в команде у него одни ангелы. И что он не потратил полжизни на их воспитание. Конечно, для него проще отчислить Палкина. Многие в команде не понимали такого всепрощенчества со стороны старшего тренера. Случалось, он и за меньшее отлучал от команды. А тут…
      Рябов ничего не мог поделать с собой. Он видел Палкина. Видел его таким, каким не видел никто. Он ощущал, что это будет Игрок! И не стеснялся в данном случае этого всегда раздражавшего термина. Более того, он знал, как сделать Палкина Великим. И если быть честным до конца, Рябов щадил не Палкина, он боролся за себя: так не хотелось, чтобы пропала конкретная и такая ясная для него работа, которая может усилить и клуб и сборную.
      А Палкин, словно раскусив слабину Рябова, бессовестно играл на нервах.
      Все свободное время Николай проводил с Гришиным, своим компаньоном по тройке. Тоже неженатым парнем. Они похаживали в рестораны. Тройку лихорадило. Но и это терпел Рябов. Хотя дал себе зарок: если Палкин начнет разлагать команду, он нанесет ему такой удар, что хоккейному миру и не снился. Тот вроде это понимал. Во всяком случае, его влияние на команду тогда еще не сказывалось так разрушительно, как потом.
      Палкин напоминал черный немолотый перец -тверд и остер. Его поведение – вызов всем, в том числе и друзьям. Он мог в присутствии незнакомых людей кинуть своему другу Гришину: «Сколько раз я тебе говорил, прежде чем рот раскрывать, высморкайся!» Ох этот Палкин! А его розыгрыши… Он талантливо подражал голосам и не знал меры в своих выходках. Того же Гришина от имени руководства Федерации хоккея однажды вызвал в Москву с юга, где тот отдыхал. Заставил мучиться с билетом, два часа лететь в самолете, потом, убедившись, что все это обман, доставать обратный билет. Словом, испортил неделю отдыха своему лучшему другу. Он не оставил в покое и старшего тренера. Как-то позвонил под видом репортера и почти полчаса морочил Рябову голову, утверждая, что должен сделать срочно в номер интервью по поручению главного редактора уважаемой газеты. После палкинского урока Рябов больше никогда не общался с представителями прессы по телефону. Даже если требовалось сказать несколько малозначащих слов.
      В тот вечер в пивной Палкин впервые, пожалуй, высказался, во всех иных случаях предпочитая судить других, а не себя или за грубой шуткой или молчанием укрыться от неприятного разговора.
      – Я, Борис Александрович, одинокий человек. У меня не было ни матери, ни отца. То есть, – он ухмыльнулся, – они, наверно, были. Не искусственным же способом я появился на свет! Но бросили… Подбирали разные люди, добрые и злые. Всякое было. Потому мне ни черта уже не страшно. Я люблю играть. Но что делать после игры? Мне нравятся люди, разные, незнакомые, не похожие на меня. Знаю, если сыграл плохо, все говорят– Палкин загулял! А я не загулял, я просто сыграл плохо. Не забил, потому что не забил! Многие ваши питомцы любят кино, а я – обнимать девчонок! – Он покосился на Рябова, проверяя его реакцию. Но тот дал себе слово терпеливо выслушать сегодня все, что будет сказано.
      «И берегись, Палкин, если в признании твоем не окажется того камня, за который может зацепиться последний якорь моей доброты!»
      – Что плохого в девчонках? Я ведь в пределах морали – свободный парень, с кем хочу, с тем встречаюсь. Мне Третьяковка не нужна. Но я, Борис Александрович, еще никогда не позволил себе перед игрой лечь спать позже, чем положено. Я знаю, что одиннадцать – предельный час.
      – А в каком ты состоянии к этому предельному часу? Тоже в предельном…– Рябов не удержался и подстегнул Палкина репликой.
      Тот согласно кивнул:
      – Такое бывало.
      – Ты знаешь, я вечерами после игры не контролирую ребят. Не хочу быть шпионом. Унижать себя и вас. Но рано или поздно, ты знаешь, правда откроется. Вспомни Ларина. Он опоздал на сбор и был отчислен на две недели. И как это сказалось? Слабо начал сезон, пришлось попотеть, чтобы вернуться на место в основном составе. По сути, сезон пропал. А число его сезонов не бесконечно. Как, впрочем, и твоих…
      Палкин опять кивнул, добродушно и согласно. Он сегодня был удивительно покладист, словно понимал, что другого подобного разговора по душам может с Рябовым и не сложиться.
      – Ах, Борис Александрович, вы лучше меня знаете, что нет такой специальности -удачник. Я должен играть, и я буду играть…
      – Вопрос, как играть… Ты можешь играть, как другие, но можешь играть, как никто в мире.
      Палкин хмыкнул:
      – Я не тщеславен. Мне не нужно бессмертия… Достаточно самой игры. Я ведь играю, потому что люблю саму игру. Это чувство движения… Сладкое обладание шайбой. Умение распорядиться ею как хочешь. Заставить соперника извиваться в тщетной попытке отобрать у тебя шайбу… Может быть, я веду игру по собственным правилам. Может быть… На той струне, которую слышу только я. Я – часть игры… Такая же часть, как шайба, клюшка. И движусь я по законам музыки, звучащей во мне. А она бывает разная… Мою игру надо показывать в полутемном зале – со светящимися шайбой, коньками и клюшкой, чтобы каждый слышал эту светомузыку движений…
      Рябов с невероятным удивлением смотрел на Палкина. В его рассуждениях было что-то заумное, болезненное, но все им сказанное – бесспорно истинное, как им чувствуется. Не это ли, сегодня высказываемое Палкиным вслух, он почувствовал в нем давно, сразу же…
      – Я не могу и не хочу, делить: хоккей – и все, что меня окружает! Не хочу делить свою жизнь… Что такое скорость? Скорость быстрая или медленная? Скорость тоже зависит от меня. Если я сегодня собран, то, как бы сильно ни была пущена шайба, она приближается ко мне медленно, как в специальной съемке. Как и музыка, которая рождается во мне. Все вокруг театр: и спорт, и, танцы, и путешествия. Я не могу разделить мир: вот это нужно для хоккея, а это – для жизни, для музыки…
      Вы помните, я не стал играть суперстаровскими клюшками?! Вы гневались… А я не мог… Пробовал, но не мог… Звук шайбы, садившейся на крюк, меня раздражал. Это было что-то инородное… Не могу объяснить, но клюшка валилась у меня из рук. Этот новый звук не помещался в привычный для меня мир хоккея. И игра сыпалась… Каждая игра имеет свой звук, и я не приемлю ложного. Хоккей без звуков мертв для меня. И рев зала должен быть для меня созвучен щелчку по шайбе, посланной в борт. В каждом зале свой звук. Как в каждой клюшке. Как и в каждой душе. И если они не совпадают, у меня нет игры… И вам не понять, почему я сегодня не лезу в вашу великую систему. А я все стараюсь делать так, хорошо, как только могу…
      – Ты никогда не говорил мне ничего подобного…
      – Всякий разговор для меня слишком болезнен. А если написать надо что-то -так лучше сразу в ад…
      Они переговорили тогда о многом. Но Рябов видел, что вряд ли сдвинул Палкина хоть на йоту со своих позиций. И это стало решающим для него в ближайшем новом конфликте.
      Конверт письма от Палкина был серийным, купленным, видно, в ближайшем киоске Союзпечати. На нем шла размашистая надпись: «Рябову». Без привычного «т.» или «тов.». Без имени, отчества или инициалов. Без обратного адреса и подписи. Это очень походило на Палкина.
      Рябов сел к столу, зажег зеленую лампу и посадил на нос очки. Он волновался. Как перед серьезной игрой. Содержание письма, которое он мог не получить ни сегодня, ни завтра, ни еще долгие годы, вплоть до своей смерти, вдруг стало для него невероятно значимым, будто сфокусировавшим в бумажном конвертике весь смысл его прошлой жизни. А может быть, и будущей?
      В конверте оказался двойной лист из школьной тетрадки в клеточку, испещренный уродливым, неустойчивым почерком. И то же грубоватое обращение: «Борис Александрович!» Без «уважаемый» или «дорогой». От такого обращения – как бы оправдывались худшие предположения – сердце Рябова заныло.
      «Ну что же! Это так похоже на Палкина. Он всегда был беспощадным». И к себе и к другим. Правда, больше к другим. Он выбрал, по его мнению, самый подходящий момент, чтобы кольнуть, чтобы хоть как-то отыграться– если можно отыграться в такой ситуации – за тот жестокий, не подлежавший обжалованию выгон из клуба».
      Рябов уже давно был готов расстаться с Палкиным. Не хватало, казалось, лишь последней капли, которая бы переполнила чашу рябовского терпения. Такой каплей мог стать любой хамский поступок. Но было еще одно обстоятельство, заставлявшее Рябова выжидать. Это игра самого Палкина. Тот как бы чувствовал, что терпение Рябова подошло к концу. И каждый матч с его участием становился особым. Без него играли, как и требовал Рябов на тактическом разборе. Но когда на льду появлялся Палкин, игра всей команды, не только его тройки, становилась классом выше. Появлялись какой-то блеск, невероятная острота, захватывающая зрелищность. Он, хотя и выступал не каждый матч и часто, не имея достаточной подготовки, садился на скамью, сразу стал кумиром зрителей.
      Крик «Палка, давай!» заглушал все кличи, несшиеся с трибун во время матчей клуба и сборной. Им, зрителям, не было дела до морально-нравственных качеств Палкина. Им не было дела до того, как тот терроризирует товарищей по команде, сколько крови испортил Рябову. Они видели Палкина только на льду, все время в атаке, в борьбе на грани дозволенного, в феерическом рывке, когда, кажется, невозможно удержать шайбу на крюке, в спурте, от которого перехватывает дыхание у болельщика, а у защитника, не удержавшего подопечного, опускаются руки.
      Дешевая рекламная стоимость Палкина начинала разваливать команду. Рябов уже замечал по многим приметам, а как-то Глотов прямо сказал ему об этом. И впрямь, что там требования старшего тренера, что там за система самоотречения, когда, тренируясь абы как, можно стать любимцем публики. Вся команда работает и на тренировках, и на играх, а с трибун несется: «Палка, давай!»
      Но Палкин в игре – это нечто за пределами постижимого. Рябова, словно кролика удав, гипнотизировала палкинская загадка. Он понимал, что Николай – игрок большого спортивного дарования. Он создан для хоккея. И сложением, и импульсивностью, и своей нечувствительностью к боли. Но только этим нельзя объяснить влияние одного игрока на игру всей команды. Он был одновременно и мобилизующим и разлагающим элементом. Где взять тот компьютер, который мог бы свести баланс и вынести единственно верный, безошибочный и, главное, бесспорный приговор. Палкин нужен команде или нет? Работать с ним – все равно что вкладывать деньги и материалы в производство, которому не суждено выпустить ни одной дельной вещи…
      Последнюю неделю перед тем ответственным матчем Палкин тренировался повнимательнее. И хотя он по-прежнему исчезал с базы, не ставя никого в известность, но появлялся точно к назначенному сроку. Чувствовал Рябов, будто тот подобрался, как зверь, готовый к прыжку. Осунулся, почернел лицом, но яростно лез на каждую шайбу в двусторонней тренировочной игре. Его явно опасались. Партнеры по тройке все чаще не успевали за взрывной энергией Палкина. И тот, презрительно сплевывая и не оглядываясь на партнеров, упустивших возможность завершить блестяще начатую им атаку, молча укатывался на скамью.
      В день игры с уральцами – клубом, преподносившим лидерам один сюрприз за другим, – Палкин не появился на сборе. Рябов сдержался, даже когда команда зашикала, услышав, что фамилия отсутствующего Палкина в стартовом составе. Николаи не ночевал на базе. Не появился и к завтраку. Не было его и за обедом. Автобус, прождав с общего молчаливого согласия лишних пятнадцать минут, ушел на стадион без Палкина. Казалось, это все. Рябов старался заставить себя не думать о нем.
      «И ладно. Пусть… Все решилось само собой. Но мне кажется, я слишком хорошо знаю Палкина, чтобы поверить, будто он может вот так тихо, без громкого хлопанья дверью, покинуть хоккей. А что у него останется в жизни без хоккея? Он был одинок, одиноким и остался. И хотя манкирует своим положением, не может не понимать: порвав с хоккеем, обрекает себя на бог весть что… С его брошенной школой, с его характером… Конечно, баранка грузовика или руль такси прокормят его. Но Палкин не из тех, кому хватит хлеба. И даже с маслом…»
      Палкин появился в раздевалке, когда до выхода на разминку осталось десять минут. Ровно столько, чтобы раздеться, ровно столько, чтобы не нарушить заведенного порядка разминки. Все пятерки уже оделись. Место Палкина было занято – на нем сидел Рябов и вставать при виде вошедшего не собирался. В раздевалке повисла гнетущая тишина. И голос Рябова прозвучал, как в студии для высококачественной звукозаписи:
      – А ты чего пришел?
      Он спросил, хотя еще до этой минуты не назвал фамилию игрока, который должен был заменить Палкина в тройке.
      – Играть, естественно! – Палкин вызывающе посмотрел на часы и кинул свой баул на свободное кресло.– Ведь через полчаса календарная встреча?
      – И ты думаешь, что после всего, что делаешь, я поставлю тебя на игру?
      – А это уже ваше дело…– Палкин отвернулся и начал подчеркнуто старательно и быстро одеваться, словно иного решения, как выпустить его на лед, Рябов принять не мог.
      И Рябов решил, хотя от злости сводило скулы и он поймал несколько насмешливых взглядов в свой адрес: пусть играет!
      В первом периоде Палкин забил две шайбы. Он, несомненно, играл свою лучшую игру. Рябов чувствовал, что тот собрал в кулак все, что знал, все, что умел, все, чем одарила его природа. Вот только для чего ему такая мобилизация, Рябов не знал. К концу периода Гольцев не успел на шайбу, выданную хотя и очень эффектно, но под неудобную руку, и, споткнувшись, неуклюже растянулся перед воротами. Когда тройка села на скамью в пересменок, Палкин сказал громко, Рябову показалось, будто слышали все трибуны Дворца спорта:
      – Вы, отличники физической подготовки, будете играть или я за вас буду корячиться? На тренировках так умаялись, что в игре на коньках стоять не можете?
      Рябов отошел от борта и стал над Палкиным. Николай смотрел на него снизу вверх, полный глубокой уверенности в своей правоте, в своей безнаказанности.
      – Вон отсюда! – тихо сказал Рябов.-И из раздевалки вон! И из клуба вон! Считай, решение о твоем отчислении подписано! Власов, замени Палкина в тройке!
      Рябов отвернулся и пошел к борту. Его трясло. Он словно воткнул нож в свое тело, словно отрубил палец, как отец Сергий. Мечта лопнула, как мыльный шарик под ветром. Лопнула раз и навсегда.
      Рябов вздохнул: обратного пути нет…
      Палкин, получив полный расчет, потолкался по клубам. Его никто не взял. Похождения рябовской звезды были слишком хорошо известны. Как и терпимость старшего тренера. Если Палкин отчислен, значит, совершил нечто граничащее с преступлением. Хотя те две шайбы с уральцами…
      Палкин уехал в клуб второй лиги. И год бесцветно проиграл там. Потом исчез. Рябов потерял его следы. Долгое время не слышал о нем ничего. Однажды кто-то из ребят сказал, что ехал в такси, за рулем которого оказался Палкин. Одет, как король, потолстел, полон наплевательского оптимизма, только в глазах какая-то козлиная тоска. Больше о нем не было слышно ничего – он не приходил в клуб, не звонил никому из прежних товарищей. Друзей, в полном понимании этого слова, у него не было никогда. Даже Гришин, его пристяжной, шипел от ярости, когда ему говорили: «Палкин, твой друг…»
      Рябов как отрубил все, что было связано с Палкиным. Очень быстро, хотя и нелегко, заставил себя о нем не думать. Будто в его жизни и не было такого человека, как Николай Палкин. Рябов мог простить все, кроме слабости и предательства. Впрочем, предательство и есть высшая форма слабости.
      Глядя на письмо Палкина, первую весточку за многие годы, Рябов все тянул, не решаясь прочитать первые строки. Наконец, поправив очки, вздохнул и принялся разбирать палкинские каракули.
      «Борис Александрович!
      Вчера пассажир, болтливый такой, я вез его в Домодедово, сказал, что вас сняли с работы. Не знаю почему, но его слова меня не обрадовали. Хотя, может быть, вы мне и жизнь испортили. Я позвонил ребятам, телефоны кого помнил, но не застал дома. Как провалились. Впрочем, чего удивляться – для них я тоже провалился. Поэтому не смог проверить: не соврал ли пассажир? Во всяком случае, хочу сказать вам, что если это произошло, то для нашего хоккея – большая потеря. Мне теперь все равно. Не думаю, что мы с вами когда-нибудь увидимся. Но я хочу вам сказать именно в эту трудную для вас минуту расставания с хоккеем, что для меня вы как бы символ мира, в котором я прожил лучшие свои годы. Да что там… Прошлого не вернуть. И не надо. Не в моем характере жалеть о прошлом, вы знаете. Но я хочу, чтобы вы знали и другое. Жесток был удар, который вы нанесли мне в челюсть именно тогда, когда считал, что могу нокаутировать вас. Это был наш бой. У каждого, кто в душе настоящий спортсмен, живет свой бой. Если у него нет такого боя, он должен его выдумать. Ибо только в бою настоящий спортсмен да и настоящий человек находит самоутверждение. Несправедливо это было – выгнать, когда я сыграл свою лучшую игру. Люто вас ненавидел. Но потом должен был признать, что вы подарили мне эту лучшую игру, поскольку за все мои номера должны были выгнать куда раньше. Терпели. Правда, терпение входит в понятие «тренер». Теперь мне кажется все больше и больше, что мы квиты. А если честно, то я вам обязан многими прекрасными днями. Убежден, что у нас нет тренера лучше, чем вы, нет человека преданнее хоккею. Для многих поколений игроков вы как высший судья… Говорю вам это не для того, чтобы утешить. Вы в этом, мне кажется, как и я, никогда не нуждались. Просто чую, что лучшей возможности высказать, что думает о вас Николай Палкин, не представится. Многое изменилось за эти годы. С хоккеем покончено раз и навсегда. Не велика, видно, для него потеря! А без вас будет явный убыток. Письмо это постараюсь послать по адресу, если дадут в комитете, или найду какую-другую оказию. Когда бы оно к вам ни попало, Николай Палкин в нем так же честен, как в тот вечер в пивной.
      Палкин».
      Потом шла приписка:
      «Да, а тому типу, который сказал, что вас сняли, а потом добавил „давно пора“, дал в рыло. Обещал пожаловаться в милицию».

34

      «2250 вольт при казни на электрическом стуле кажутся током от батарейки карманного фонарика по сравнению с тем, что трясет тебя, когда судьбу твоих золотых медалей решают другие. А ты должен только ждать, ждать, ждать…»
      Рябов сидел на трибуне среди неистовствовавших зрителей внешне спокойный, даже равнодушный к тому, что творилось на льду. Оставалось три минуты до конца матча чехословацкой сборной с командой шведов, матча, от которого зависело качество его медалей. После долгого и мучительного турнира советская сборная пришла к этому матчу с равным количеством очков со своими вечными соперниками и лучшим соотношением шайб в пользу чехословацкой сборной. Оставалось одно сомнительное и постыдное утешение: если бы шведам удалось отобрать у лидеров хотя бы одно очко… Такая трудная команда, как шведская, всегда могла отобрать очко у кого угодно. Всегда, но не тогда, когда надо…
      Рябов попросил руководителя делегации достать ему на этот матч обычный зрительский билет – только бы не сидеть с командой! Он не мог смотреть, как будут жариться на сковороде волнения его парни, разрываясь между желанием стать чемпионами мира (для чего сделали не так мало, но не все) и спортивной этикой – болеть против своих друзей, руководствуясь личной корыстью…
      Вокруг сидели шведы – две тысячи туристов из страны сборной «Тре крунур» прибыло на финальные матчи. Они размахивали золотистыми флагами, крутили трещотки, кричали свое знаменитое «Хея-хейя». Рябов бы с удовольствием пересел отсюда: волей-неволей он становился обитателем враждебного чехословацкой сборной лагеря. А это недостойно его, Рябова, который предпочитал все отношения выяснять на льду, а не за кулисами…
      Борис Александрович верил в невероятное лишь потому, что сама игра шведам не давала ничего. Да, да, не давала ничего. Они при любом исходе этого матча оставались бронзовыми призерами. Но кроме наград, титулов в спорте есть и другие ценности. Такие, как тщеславие. Весь спорт – попытка сделать то, что до тебя не делал никто. И это будет вести шведов вперед. Может быть, сильнее, чем блеск золота.
      Шведы начали игру с невероятным азартом.
      «Напрасно, – мелькнуло у Рябова, – они так рьяно стартуют – не хватит на три периода. Извечная слабость прекрасной шведской команды – недостаточная физическая подготовка».
      Но вот до финальной сирены осталось три минуты, а шведы не сели. Правда, они не совершили пока и чуда: проигрывали 1:2. Последние минуты чехословацкая сборная давила так, словно не верила в то, что становится чемпионом, не верила этому зыбкому преимуществу в одну шайбу.
      Шведы самоотверженно защищались. Ложились под шайбу, падали в воротах позади вратаря, страхуя его от случайностей… В боксе нередко защита приносит больше очков, чем нападение. Пожалуй, и здесь, на льду, шведы выглядели в защите эффектней нападающих. Но от этого не менялся счет. Не менялась и судьба золотых медалей. Окружение Рябова затихло – оно уже не верило в своих любимцев, не верило в коронованную форму шведов. Поникли флаги, стихли крики. Словно глубокий сон навалился на всех сразу, на тех, кто еще одну-две минуты назад так истошно кричал, вскакивая со своих мест. Надо было обладать опытом Рябова, чтобы знать: стадионы не для сна, стадионы всегда заряжены сенсацией.
      Когда Лингрен взял шайбу у красной линии, между ним и защитником не было ничего, кроме сверкающего хоккейного льда. Он и сам еще не верил, что сможет сделать что-то. Но может быть, всю свою жизнь он думал об этой минуте, готовился к ней. И когда четырнадцатилетним пареньком покинул родной дом и, подобно многим способным молодым хоккеистам, начал кочевую жизнь по тренировочным лагерям. Рябов хорошо знал Лингрена. Ему всегда нравилась не только мощная, полная самоотречения манера игры шведа, но и характер парня. Это был не просто увалень. Откуда в нем только бралась эта тонкая, интеллигентная натура? Он выглядел всегда заряженным на большее, чем хоккейный мир. Он и фермер, и бизнесмен, и отец большого семейства. Когда-то мечтал стать -величайшим хоккеистом мира и всех времен. Но теперь хоккей для него – лишь необходимая нелегкая работа. Как-то он признался Рябову: «Я делаю ее, и странно то, что мне нравится эта тяжелая работа». Теперь все чаще ему в голову приходят мечты иные: он разводит герефордский скот на своей ферме и мечтает стать самым знаменитым селекционером. Он иронически шутит: «В своей жизни, чтобы заработать деньги, я рекламировал все, кроме средства для волос, поскольку мои собственные давно начали выпадать!» Отец его был истопником на цементном заводе. Поднял одиннадцать детей. Но когда однажды увидел, как играет его знаменитый сын, он, работавший до пота всю свою жизнь, сказал: «Мальчик мой, ты себя просто убиваешь!»
      Так играл Лингрен. И Рябов седьмым чувством угадал, что, если суждено совершиться чуду, оно совершится сейчас.
      Стадион не успел даже зайтись криком, как Лингрен скользнул мимо защитника и остался с вратарем один на один. Надо помнить о счете, о том, что ничья равносильна потере золота, чтобы понять состояние вратаря соперников, когда он увидел перед собой Лингрена, да еще с шайбой на крюке. Он проиграл дуэль сразу, метнувшись навстречу шведу. Мобилизовав весь опыт, как бы окупая весь труд, затраченный с детских лет на ледяных полях, Лингрен принял единственно верное решение – он пошел на вратаря, а перед самым столкновением, не рискуя потерять шайбу на обыгрыше, вдруг заложил свой знаменитый вираж, на котором не раз обкатывал защитников. В какую-то долю секунды он отлетел в сторону с удобного центрального положения перед воротами. Но Лингрен знал, что делал.
      Рябову показалось, что вратарь испустил отчаянный вопль. Столь же отчаянным был и его бросок в ноги в безнадежной попытке достать до шайбы. Но Лингрен утащил ее с собой из-под самой клюшки вратаря, утащил далеко в сторону. Скорость была огромна, швед проскальзывал расстояние, удобное для броска. Но все тянул, тянул, тянул… И когда показалось, что с такого угла уже невозможно попасть в ворота, правда, и вратарь, распластавшийся на площадке, лежал беспомощным мешком, Лингрен бросил. Щелкнув о заднюю трубу, черный кружок просто и неотвратимо отскочил в сетку ворот. И Рябов зажмурил глаза.
      «Нам здорово повезло! – лихорадочно стучало в нем.– Но никогда бы в жизни не хотел я испытать вновь такое везение».
      Потом мысли его обратились к своей команде. Он встал вместе со всеми зрителями, прыгавшими вокруг него в туземном танце, и увидел, что его команда сидит на своих местах, словно исход матча их совершенно не волнует.
      «Вот это моя настоящая победа…» – мелькнуло у Рябова.
      Тридцать секунд, которые осталось играть, прошли в штурме ворот шведской сборной. Лучек снял вратаря. И только неопытность молодого шведского хоккеиста помешала, выиграв шайбу в единоборстве, точно послать ее в пустые ворота. Шайба заскользила по льду. И зал вдруг замер, словно перегорел какой-то невидимый предохранитель и в сеть перестала поступать энергия, питавшая всеобщую истерику. Шайба прошла в пяти сантиметрах от штанги. За ее движением молчащий тысячеголосый зал следил затаив дыхание. Вздохи сожаления, облегчения, радости и огорчения слились в единый гвалт, под который и закончился матч.
      Рябов встал и пошел к ребятам. По дороге его узнавали, жали руки, поздравляли. Из своей ложи бросились руководители делегации с поцелуями. В дружеских руках Рябов отходил от того страшного напряжения, в котором провел этот чужой матч. Несостоявшиеся чемпионы понуро катились со льда. Они еще не верили, что золотые награды, которые уже так тяжелили им грудь. не того цвета. Что большая победа растворилась, как в знойном небе вдруг растворяется облачко, на которое возлагали надежды, связанные с дождем.
      У служебного входа Ледяного дворца сверкала под желтыми огнями противотуманных фонарей черная площадка асфальта, огражденного от напиравших тысяч болельщиков цепью полицейских и тремя роскошными – стекло и хром – автобусами.
      Рябов вышел на площадку одним из первых. Он знал, для чего автобусы: сразу же после игры призеры отправлялись на торжественный ужин в какой-то экзотический рыбацкий ресторан. Один из устроителей назойливо спрашивал, сколько человек приедет, вся ли команда, будут ли руководители, и одновременно настоятельно рекомендовал: «Это очень хороший ужин. Ресторан дорогой, очень дорогой! По карману только американцам».
      По иронии спортивной судьбы американские хоккеисты на ужин не ехали: они заняли в финальном турнире последнее место и на следующий год будут играть во втором эшелоне.
      Рябов успел втянуть свежий воздух весеннего вечера, такого сладостного, такого легкого после спертого воздуха переполненного зала, когда из стеклянных дверей повалили команды. Первыми те, кто не играл, – наши. С ними американцы, поляки, канадцы. Они жали нашим парням руки, обнимали, смеялись. А где-то там, в раздевалках, переодевались шведы, совершившие чудо для других, и чехословацкие хоккеисты. Рябов представил себе настроение и Гута и игроков…
      В центре большой группы шел Барабанов и бубнил под нос: «Ну, дали! Ну, дали!» И было невозможно понять, к кому относится эта реплика. То ли к себе – все-таки чемпионы! То ли к шведам, которые умудрились сделать ничью в столь трудном поединке. То ли к чехословацким игрокам, которые так трагически упустили долгожданное золото.
      Лица парней сияли. Рябов понимал, что им дорого далась та сдержанность в зале. И теперь, когда все позади, нет силы, способной заставить их сдерживать свои эмоции.
      О том, что на торжественный ужин едут лишь призеры, прекрасно знали остальные команды. И вскоре на квадрате темного асфальта осталась только советская сборная. Стояли, шумно обсуждая и итоги турнира, и упрямство шведов, подаривших им чемпионский титул. Им, которые столько раз разбивали самые радужные надежды команды «Тре крунур», оставляя их без всяких наград, без славы, даже во время турниров на родной шведской земле.
      Нелегким должен быть вечер, даже несмотря на чемпионское звание. Как соразмерить радость с участием? Как отблагодарить шведов и не обидеть чехословацких друзей?
      Он не успел ответить самому себе, как по радостным крикам понял, что в дверях появились шведы. Вымытые, нарядные, счастливые… Наши сдержанно пошли им навстречу, пожимали руки, обнимали парней, с которыми так жестоко сражались еще вчера на том же льду. Но каждый из них знал, шведов отличает одна черта: как бы зло ни сражались на льду, за пределами хоккейного поля они всегда приветливы и корректны. Как никто, умели они переносить горечь поражения.
      В толчее, многоголосом гаме, в котором смешались все языки, и в первую очередь язык жестов и восклицаний, прошло минут двадцать. Проигравшие не появлялись. Выскочивший из Дворца озабоченный распорядитель предложил садиться в автобусы. Наши дружно полезли в свой, шведы – в свой. Еще будет целый вечер, когда можно наговориться.
      Прошло минут десять. Чехословацкой сборной все не было. Пришел распорядитель и сказал, что чехословацкие хоккеисты от ужина отказались.
      Рябов не поверил своим ушам. Он сделал знак сопровождающему, чтобы задержали отъезд, и выскочил из автобуса.
      Лингрен что-то громко крикнул, стоя на ступеньках своего автобуса и показывая рукой в сторону пустого чехословацкого. Шведы дружно грохнули смехом. Наш переводчик пояснил Рябову, перегнувшись со своего первого кресла: «Ничего себе шуточки! Лингрен сказал, что чехи уже и так сыты!»
      Ну что ж, право на шутку шведы оплатили немалой ценой.
      Решение Рябов принял почти автоматически. Он проворно пересек сверкающий асфальт под взглядами сотен стоявших болельщиков, словно последний матч турнира еще продолжался, и скрылся за стеклянной дверью Ледяного дворца.
      В коридоре он столкнулся с Лучеком.
      – Вы правда решили не ехать на ужин? – Он не говорил ничего об игре, словно ее и не было.
      Лучек кивнул.
      Рябов увидел, как за его спиной одетые чехословацкие хоккеисты, наверно последние, проскальзывали из двери раздевалки в соседнюю дверь и исчезали где-то в полутемном чреве Дворца.
      «Их можно понять… В такие минуты никого не хочется видеть».
      – Лучек, это неправильно. Никто не виноват в случившемся, кроме вас. «Золото» было в ваших руках…
      Лучек согласно кивнул:
      – Я знаю, Борья. И это больнее всего… Что там делается…
      Лучек так много и так горячо обещал перед каждым турниром вернуться с золотыми наградами… И надо отдать должное, каждый раз им не хватало лишь чутьчуть… Вот как сегодня! Нет, пожалуй, сегодня обиднее…
      – Борьба есть борьба. Скажи своим парням, что мы ждем их. Скажи, это ведь не последний чемпионат мира…
      – Для тебя, может, и не последний. А для меня– кто знает?
      Рябов понял, что говорить с Лучеком на эту тему бесполезно. Да еще и потому, что чехословацкие хоккеисты разошлись. Вратарь Борик, волочивший свою тяжелую сумку, ушел последним.
      Рябов усмехнулся. Каждый по-своему переживает поражение. Это только победу все празднуют одинаково: весело, на людях. А когда плохо, когда беда так тянет уйти, в себя, самому себе сказать те безжалостные слова осуждения, которые, увы, уже ничего не смогут изменить. И все-таки он, Рябов, понимая состояние Лучека, наверно, так бы не поступил. Да, каждая спортивная победа неповторима, как непоправимо и поражение. Но спорт куда шире понятие, чем одно-единственное состязание, каким бы дорогим по значимости спортивных наград оно ни было. И каждый живущий в мире спорта не может об этом не помнить.
      Вернувшись в автобус, Рябов крикнул: «Поехали!»
      «Все мы всходим на эту Голгофу по очереди», – подумал Рябов.
      Ресторан и правда оказался роскошным. Будто покрытый золотом бивуак рыбаков на берегу какого-то сказочного многорыбного моря. Сети по стенам, половинки сверкающих лаком лодок, торчащие из стен якоря, стеклянные шары сетевых буев и море, море во всех видах на многочисленных картинах…
      Автобус чехословацкой команды прибыл пустым. Замерев на минуту – заказ есть заказ, и фирма должна получить свои деньги: ее мало волнуют эмоции тридцати человек, которым сегодня вечером не полезет в рот и кусок хлеба, – автобус пропел клаксоном и, лихо развернувшись, укатил. Они остались вдвоем – советские парни и шведы. Организаторы, огорченные поначалу отсутствием одного из призеров, быстро утешились, поняв, что вдвоем гулять на тройной рацион – такое здесь выпадает не часто.
      Рябов посидел и с Лингреном, и со шведским тренером, и с руководителями хоккейной федерации, счастливыми тем, что турнир закончился без всяких осложнений. Все быстро хмелели. Рябов чокался с каждым, подходившим к нему.
      В залах, небольших и уютных, создались свои группки. Сидели в обнимку со шведами. Часы летели незаметно. В красноватом полумраке маленьких залов становилось так шумно, как не было, видно, еще никогда.
      Выпал редкий случай, когда в один вечер за стол могли сесть две команды-победительницы. Наши -в турнире, шведы – в этой игре, в которой ничья равна самой большой победе.
      Радость, безудержная радость – вот что наполняло этот дорогой ресторан в ту ночь. И бесконечные разговоры на невероятной смеси языков. О том, как игралось, что и кто может, когда кто уезжает. Воспоминания о Родине звучат в разговорах все чаще. Приехавшая первой, по сообщению прессы, советская сборная уедет последней. Но уже пошла гулять шутка: распорядок прибытия и отъезда не надо путать с положением в турнирной таблице! Ну что же, стоящая острота. И не в бровь, а в глаз. А возвращалась на Родину советская сборная последней потому, что посольство предложило провести день в столице, а вечером встретиться с советской колонией.
      Рябов заволновался уже в полночь – не так-то просто собрать команду! Кто может удержаться в обстановке такого буйства, когда подают такую отменную жареную рыбу? На что Борин, сам из тюменских краев, сказал: «Ничего продукт! Но до малосольного муксуна этой рыбке, как до луны!» И все ему охотно поверили. Потому как уж очень хотелось домой. И хотя завтра, с посольским приемом, их ждал еще один день опьянительного триумфа, все мысли уже были там, на Родине.
      Колю и шведского вратаря Рябов нашел в лодке. Словно два первоклассника, они сидели на банке, и шведский вратарь показывал ему свой миникомпьютер. Рябов был в курсе. Газеты сообщили, что швед заслужил звание самого смелого вратаря и получил приз – пишущую машинку «Олимпия». Но он окончил только три класса начальной школы – зачем ему машинка? И попросил организаторов обменять ее на компьютер.
      – Здо-оро-во, – ласково говорил Коля.– Считать пропущенные шайбы можно!
      Не понимая смысла его слов, швед, глядя на приветливую, добродушную улыбку, кивал больше своим мыслям и тянул:
      – Я-я-я! Си-сии-си!
      Когда наконец команда собралась в автобусе, кто-то уже похрапывал в кресле, а кто-то еще пытался угостить приятеля апельсином, прихваченным из ресторана. Не досчитались двоих. Минут через пять их нашел врач Олег Александрович. На вопрос, где были пропавшие, лишь загадочно улыбался. И утомленный Рябов не стал приставать.
      Отъезжали с песнями, ревом клаксонов. Приближалось утро – небо стало совсем бездонным и прозрачным. Темень спала.
      Шведский автобус стоял полупустой. И только те из победителей, которые держались на ногах, вялыми криками пытались собрать своих товарищей.
      Когда подъехали к гостинице, Рябов увидел, что на заднем сиденье блаженным сном ребенка спит Лингрен. И хитрая физиономия Глотова выражала блаженство и умиление.
      Рябов забрал Лингрена к себе в номер и попросил переводчика сообщить в отель шведов, что Лингрен будет ночевать у него… Хотя какая там ночевка, когда вот-вот взойдет солнце!

35

      – Да, отец, между прочим, тут один материал… – Сергей подал Рябову свернутую лопаткой, как для боя мух, газету.
      «Не об этом ли они шептались с Галиной? – мелькнуло у Рябова.– Почему газета, которая, судя по словам сына, должна меня интересовать, пролежала так долго, что Сергею пришлось оправдываться?»
      Впрочем, день сегодняшний и впрямь особый. Может, и случались воскресенья у Рябова, с которыми рабочие дни просто не шли ни в какое сравнение, но по эмоциям, по открытиям, по внутреннему накалу, который пришлось ему сегодня испытать, этот воскресный день стоил рабочей недели.
      Он посмотрел сыну вслед. Тот явно не проявил желания присутствовать при чтении.
      Рябов открыл «Комсомольскую правду». Жирный заголовок бросился в глаза с четвертой полосы: «Последний шаг к Олимпу». В тексте слишком часто замелькала, словно рвалась из тесной газетной полосы на свободу, фамилия Рябова. Он, не читая, кинул взгляд в конец большого, занимавшего полполосы, материала. Под ним стояла фамилия Збарский.
      «Ничего не сказал, плут, – проворчал Рябов.– Вчера же говорили по телефону. Вот уж характер, моего стоит!»
      Из окна лился глухой серый свет, но в комнате с каждой минутой темнело. Рябов только что различал газетный шрифт, и вот уже он поплыл перед глазами, сливаясь в единое темное поле. Как слились с фоном стен и стулья, и стол, и резной буфет. Еще угадывались пятнами домашние предметы, но очертания их неопределенны, и только память опознает – там стоит шкаф, там диван…
      Рябов прошел к письменному столу, шаркая ногами. Только сейчас он почувствовал, как устал. Чтение письма Палкина – самое легкое, что он делал сегодня, – отняло последние силы. И хотя внутренняя радость распирала его, сам он тяжелел, как и смеркалось, с каждой минутой. Пока шарил рукой в поисках выключателя настольной лампы, натолкнулся на очки. Водрузил на нос. Когда вспыхнул яркий, слепящий после темноты свет, Рябов выждал, пока глаза привыкли к новому освещению, и, устроившись в кресле поудобней, как будто располагался надолго, принялся читать.
      За строками незнакомого материала угадывались – он мог буквально по времени определить, когда они с автором говорили и спорили о написанном, – его, рябовские, мысли.
      Время от времени Борис Александрович недовольно хмыкал – материал выглядел слишком апологетическим. Автор не касался биографических сторон жизни старшего тренера сборной страны. Фокус материала был направлен на одно – зачем и ради чего жил этот человек.
      Рябов поймал себя на том, что думает о себе в третьем лице.
      С присущей ему железной логикой Збарский анатомировал жизненные взгляды Рябова, его внутренний мир, ловко обходя многие острые углы. Говорил только о деле, и тут он мог говорить искренне, без обиняков. Из всего материала можно было сделать два вывода. Первое – советский хоккей очень многим обязан в своем развитии и становлении Рябову. И второе – этот хоккей, логически завершая поступательность движения на современном этапе, должен доказать свое превосходство, развеяв в серии матчей миф о непобедимости канадских профессионалов.
      «Эти встречи, историческая неизбежность которых ясна и нам и канадцам, не есть личное дело Бориса Рябова. Он только выразитель насущного веления времени. Он не только поставил, точно сформулировал все предварительные задачи и привел отечественный хоккей к вершине Олимпа, сделал надежной альпинистской связкой созданную им отечественную школу, но и титаническим трудом сплавил усилия целого поколения талантливых советских мастеров хоккея в команду экстра-класса.
      Общее мнение большинства советских специалистов– хотя есть и иные точки зрения – нынешнее поколение мастеров клюшки готово доказать свое мастерство. Конечно, спорт есть спорт. От неудачи никто не застрахован. Но испытать огорчение от неудачи, как и радость победы, нельзя без самой борьбы. Зачем становиться в смехотворную позицию канадских профессионалов, которые сначала очень удивлялись, услышав такое понятие, как «советский хоккей». «Разве есть такой?» Потом долгое время твердили, что хоккей, в который играют любители, и хоккей профессионалов – разные игры. Потом просто стали утверждать, что уровень мастерства несоизмерим… Так давайте соизмерим!»
      Очерк Збарского был написан ярко, интересно, но главное – остро. Чем больше Рябов читал его, чем чаще попадалась на глаза его фамилия, тем тревожнее становилось на душе. Не за себя, за Збарского. Такой материал был бы хорош, скажем, месяц назад, когда не видно было столь явственно признаков той конфликтной ситуации, развязка которой предстоит завтра. А сегодня выступление солидной газеты можно расценить или как полное незнание обстановки, или как дерзкий вызов.
      Не мог же Рябов признать, что Збарский не ведает, что делается в хоккее? Не ведает ничего о ситуации, сложившейся со старшим тренером сборной? Збарский, который иногда по десятку раз в день говорит то с Глотовым, то с Гольцевым, то с Тереховым? Даже Палкин, который теперь так далек от хоккея, и то слышал что-то. Индивидуалист Палкин, рекордсмен по собиранию джазовых пластинок, любитель красиво одеться. И вообще похожий больше на избалованного ребенка, чем на спортсмена божьей милостью: он мог бы легко стать и чемпионом в десятиборье, и совершить прыжок в длину, близкий к мировому рекорду, и пробежать стометровку. Палкин был личностью, целиком ушедшей в себя, – даже иностранную двухместную машину он купил не потому, что ему нужна была машина помощнее, а чтобы не возить прорву народа, как на любой другой.
      Збарский в отличие от Палкина жил чужими заботами, жил хоккеем, и он не мог не знать, что будет завтра с Рябовым…
      Перед Борисом Александровичем вдруг совершенно отчетливо встало красивое лицо журналиста, с едва приметной, скрытой где-то в глубине глаз спокойной иронией.
      «Он специально подготовил материал именно к завтрашней коллегии? – с ужасом подумал Рябов.– Но если завтра все пойдет так, как предполагаю я, и придется искать нового старшего тренера, Збарскому этот материал жизни не облегчит. Сегодня воскресенье. Кто-то газету не читал, кто-то не может добраться до тех, кто ее делал, кто-то выжидает до завтра… Конечно, на коллегии надо иметь в виду публикацию материала. Ее не простят и мне. Скажут: испугавшись, сам подготовил материал в свою защиту. Запрещенный, недостойный настоящего человека прием… Тем более все знают о наших хороших отношениях со Збарским… Ну, мне-то терять нечего, а вот ему работать. Можно же повернуть и так, что Збарский подвел газету. Выступление несвоевременно… Этого не мог не понимать Збарский».
      Рябов отложил газету, откинулся в кресле, медленно снял очки и начал старательно протирать стекла, в чем не было никакой нужды. В комнате, наполненной зеленым светом лампы, жила покойная тишина. И все эти страсти газетного листа казались далекими и не способными ее нарушить.
      В раскладке сил, которой завтра решено изменить существующее положение вещей, еще неизвестно, на какую чашу весов ляжет этот материал. Но ясно одно: Збарский умышленно шел на риск.
      «Я, кажется, начинаю считать сторонников. Как кандидат в президенты на выборах! – усмехнулся Рябов.
      И меня ранит, еще не один раз больно ранит, разочарование: «А я так надеялся на него… столько сделал для другого… столько помогал третьему…»
      Рябову не хватило мужества признать, что сегодня он так ревностно следит за каждым шагом окружающих его людей, как обычно следил только за трибунами, подсчитывая, сколько народу ходит на матчи клуба.
      Ему было все равно, какие доходы получает Дворец спорта, но по зрительскому вниманию он проверял состояние команды. На матче двух больших клубов, в набитом до отказа зале, трудно определить когорты болельщиков, но когда играешь с аутсайдером, то почти все зрители на трибунах – болельщики твоего клуба. И если они пришли на второсортную встречу, Рябов всегда успокаивался: значит, команда в порядке, во всяком случае, по мнению болельщиков. Однажды кто-то из руководителей комитета застал его считающим зрителей в полупустом зале. И ничего не понял. А он делал это, чтобы в перерыве иметь право сказать своей команде, как мало она значит для болельщиков, и назвать точную – мизерную – цифру людей, сидевших в зале.
      Рябов представил себе, как завтра в редакции раздастся звонок из Спортивного комитета и вполне резонно начальственный голос скажет: «Товарищи! Как же так? Мы освобождаем от работы Рябова, мы считаем его идею встречи с профессиональными канадскими хоккеистами преждевременной или, скажем так, вообще нам не жизненно необходимой, а вы в статье в канун коллегии выступаете совершенно вразрез с мнением спортивной общественности. Ну, если ваш товарищ Збарский не знает, о чем пишет, пожалуйста, пусть бы пришел к нам, как это делают все ответственные за свои слова работники печати. Мы бы ему рассказали о том, как обстоят дела. И если он бы не счел наше мнение для себя существенным, нам бы осталось только развести руками… И поставить вопрос о неправильной, беспринципной позиции газеты…»
      Рябов заволновался, встал из кресла и принялся искать записную книжку. Вспомнил, что костюм висит в спальне. Сходил туда и, найдя номер телефона Збарского, торопливо набрал. Телефон не ответил.
      «Всегда так… Когда надо – обязательно молчание в ответ. А когда доберешься – поздно будет! Но Сашеньке надо непременно дозвониться. Хотя бы ночью. Хотя бы утром. Спорт – рисковая вещь, а спортивная журналистика – и того рисковее… Не угадаешь, кому пас давать…»
      Рябов прислушался. Из кухни доносились стук ножа, шипенье. Галина готовила ужин.
      Вошел Сергей. Кивнул в сторону газеты:
      – Ну и как?
      – А тебе как? – вопросом на вопрос ответил Рябов.
      – Правильный шаг, с моей точки зрения. Вижу, вижу, что у тебя сомнения. Но по мне – надо было бы еще и самому выступить в «Правде». Пусть общественность рассудит.
      – Общественность, Сережа, состоит из таких же, как мы. И потому каждый должен выполнить свою миссию, прежде чем уповать на других.
      – Если есть два мнения, нужно третье, судейское…
      – Судей сколько угодно, – буркнул Рябов.
      – Мне думается, что у Збарского могут быть неприятности. Твое выступление было бы…
      – Ну, договаривай – «тебе нечего терять!». Сергей сдвинул брови:
      – Я имел в виду, что твое выступление было бы весомее…
      – Думаю, выступление Збарского подольет завтра масла в огонь…
      – Ну что ж! Хорошее горение только на пользу истинной идее.
      Сергей ушел, оставив Рябова в раздумье. Машинально Борис Александрович протянул руку к телефону и так же машинально набрал номер Збарского. Телефон ответил сразу:
      – Слушаю!
      – Слушали бы – не делали бы глупостей! – вместо приветствия сказал Рябов.
      – Это смотря что считать глупостями, Борис Александрович.
      – Признали еще.
      – Уже признал…
      – Я вам звонил сегодня. Никого не было.
      – Ездил в редакцию. Хотелось выяснить, какова реакция на материал.
      – И какова?
      – Очень многим нравится…– Збарский подумал.– Судя по звонкам, нравится идея почти всем. Но, думаю, главные звонки будут завтра…
      – Вы совершенно правы. Потому и беспокою. Мне кажется, печатать это в канун коллегии не стоило. Уж больно попахивает подстраховочкой.
      – А по сути материала замечаний нет? – спросил Збарский, пытаясь уйти от такого поворота в разговоре.
      – По сути нет. Замечание тактического плана. Боюсь, если завтра кто-то другой возглавит сборную, вам, Сашенька, этого материала не простят.
      – Борис Александрович, вы мне сейчас напоминаете человека, которого спросили: «Что случилось?» -и он ответил: «Все!»
      – Ну, до того, чтобы сказать «все», далеко. Но считаю, что вы недооцениваете того, что происходит. Спроси вы меня, я бы отсоветовал вам выступать на эту тему.
      – Я знал… И потому не спросил.
      – Может, знаете и какая будет реакция?
      – Конечно.
      – В таком случае мне остается вас только поблагодарить, Сашенька, за добрые слова. Хотя, признаюсь, публикация материала значительно осложнит мое завтрашнее положение. Впрочем, как и ваше.
      – Не убежден, – тихо ответил Збарский, но теперь в голосе его звучало уже меньше уверенности.– Хотя пословица говорит: «Держите свои страхи при себе, а показывайте свою смелость!»
      – Ладно, – сказал Рябов.– Завтра созвонимся.
      – Если позволите, я бы хотел с вами завтра встретиться.
      – А зачем вам бывший старший тренер сборной?
      – Я убежден, что его мемуары будут ценнее для команды, чем наставления нового. И чтобы у вас сохранилось хорошее настроение на ночь, расскажу вам байку. Вычитал в американском журнале. О честности и неподкупности должностных лиц. Один делец решил дать взятку чиновнику в виде спортивного автомобиля. Тот ответил: «Мое общественное положение и чувство собственного достоинства не позволяют принять подобный подарок!» – «Я вас вполне понимаю. Давайте сделаем так – я продам вам этот автомобиль за десять долларов». Чиновник задумался на мгновение и сказал: «В таком случае я куплю два».
      Рябов долго хохотал в трубку. Збарский терпеливо ждал на другом конце провода.
      – Ну, спасибо, Сашенька! На душе стало светлее. И как говорится, подари мне, господи, тревоги сегодняшние и помоги забыть вчерашние. До завтра.
      Он положил трубку на рычаги с ощущением, что сделал главную работу – очистил свою совесть: из-за него никто не пострадает случайно…

36

      Гольцев трижды отдавал шайбу соперникам. Трижды буквально за первые пять минут. Сначала Рябов лишь чиркнул в своем кондуите. Второй раз с удивлением посмотрел на Гольцева во время смены. А когда тот преподнес третий подарок и, расстроенный, сел на скамью, Рябов коршуном подлетел к нему. Срываясь на визг, притом стараясь сохранить полную серьезность, проговорил:
      – Вовочка! У нашей сборной своя тактика – красный отдает красному! Ты меня понял?! Если не понял, подари коньки своему младшему братцу!
      Все засмеялись. Гольцев стал багровым.
      – Нет у меня братца, – буркнул он и, отвернувшись, добавил два слова, которые Рябов не расслышал. И правильно сделал – они бы не доставили ему удовольствия, прими он их на свой счет. А на чей же еще?!
      Чехословацкие хоккеисты играли быстро, так быстро, что подобной прыти Рябов от них не ожидал. Во вчерашнем матче с преимуществом в одну шайбу они выиграли у команды шведов и тем самым лишили их всякой надежды на олимпийское «золото». Сегодня… Неужели сегодня они хотят наказать и второго лидера? Не много ли они хотят?!
      Рябов видел, какой ценой далась соперникам их вчерашняя победа. Чудес в спорте, хотя многое и выглядит для непосвященного чудом, не бывает. Все закономерно. Особенно случайности…
      К тому же в нынешнем матче старший тренер не был хозяином положения. Сегодня в команде главный человек-врач. Давно он, Рябов, не чувствовал себя таким беспомощным. Контроль над событиями, над жизнью– а сегодня она вся сосредоточилась в полутора часах финального матча – выскользнул из рук. Сегодня все или, по крайней мере, многое зависит от него, командного врача.
      Рябов с нескрываемой ревностью посматривал на Николая Александровича. Все двадцать один период олимпийского турнира, что выпали на долю сборной, зависели сейчас не от него, главного командующего, а от мастерства и опыта врача.
      Игры – это витринная, видимая для всех сторона жизни сборной. Конечно, именно в эти минуты решается, был ли смысл в той тяжелой работе, которая проделана на тренировках, в предыдущих матчах. Но сегодня иной день. Сегодня важнейшей становится жизнь другая, закулисная, совсем незнакомая, тревожная, будничная. Ах как хочется перед ответственной игрой, перед финалом, чтобы концы всех проблем сходились в твоих руках! Ты бы мог даже ценой самого страшного перенапряжения, но воздействовать на ход событий. А сегодня…
      Глотов повредил локоть. Чанышев на утренней разминке ударился плечом и теперь вряд ли проведет матч в полную силу. А сколько ссадин, синяков… Николай Александрович работает как заводной. Рябов даже хотел попросить помощи у врачей наших других команд, но прекрасно понимал, что лучше, если тайна физического состояния хоккейной дружины останется тайной. Приход в команду нового врача, скажем, от лыжников или фигуристов не пройдет незаметным. Кстати, это и приход нового человека. Когда трудно, когда каждая минута дается неимоверной болью, когда идет жесткий, бескомпромиссный бой, нужен не просто врач, нужен еще и свой человек.
      Рябов знал, что многие идут к врачу не просто полечиться, а иногда так, поваляться на кровати, поплакаться, поболтать…
      Странный малый этот Николай Александрович. Когда-то он был известным в стране горнолыжником, не раз выигрывал звание чемпиона, носит титул мастера спорта. Талантливый журналист и чемпион мира среди журналистов по горнолыжному спорту. Когда выступал он, наши горнолыжники еще не решались выйти на международную арену. Сетует, что и сейчас его молодые коллеги нетвердо стоят на трассе международных состязаний. Не потому ли, что слишком переживал за свой любимый горнолыжный спорт, ушел работать врачом в хоккейную сборную?
      Он не выходил на лед, не забивал шайб. Он даже не пытался, как некоторые из командной обслуги, надеть коньки и «тряхнуть стариной» самому. Он тихо сидел во время игры за спиной у ребят, и, если не было нужды – неожиданная травма, – его почти не было видно и слышно. Но он был всегда готов прийти на помощь. И долгий олимпийский турнир для него сосредоточивался в этих примочках, промывках, наклейках, пластырных заплатках, «синьковых» разводах, специальных массажах…
      Рябов на сегодня как бы провел черту, за которую решил не переступать. Он словно со стороны всматривался в своих парней, пытаясь определить степень готовности. И радовался.
      Парням вроде бы все было нипочем. И вечерняя игра, в которой решалась судьба сразу трех комплектов золотых медалей – чемпионов мира, Европы и олимпийских игр, – их будто не касалась. Вот они, перебрасываясь шуточками, вваливаются в олимпийскую столовую, манипулируя талончиками и значками, вызывая веселую улыбку австрийца, стоящего на контроле. В огромные лапищи набирают бутылки из красно-белых ящиков кока-колы. Аккуратненькие, причесанные даже с кокетством… Вон, скажем, Барабанов, или Чанышев с его вызывающей челкой, или Глотов, который идет, будто не видя перед собой ничего, погруженный в свои мысли, которым изредка, скупо улыбается.
      «Это команда! – самодовольно думает Рябов, глядя на пеструю ватагу в меховых полушубках, ставших сенсацией нынешних игр, -Сенсацией будет, если парни в самых модных полушубках останутся без медалей».
      В столовой, раздевшись, команда шумно сдвинула столы. И вот уже один общий, длинный, как на родной спортбазе, вытянулся в огромном зале. На них смотрят лыжники, саночники, конькобежцы, весело смеются, радуются за них – таких беззаботных, таких молодых, таких сильных… Радуются за себя.
      «Олимпийский турнир особый. Не только по цене наград, но и по атмосфере. Всегда полно народу. Кто отдыхает, кто весел, для кого борьба уже позади, для кого еще впереди».
      Рябов сел отдельно, чтобы не смущать ребят. Он взял себе полный поднос, навалившись больше на фрукты.
      «Больных можно пересчитать, глядя на подносы, – заметил он себе.– Больной Волошин почти ничего не ест. Глотов тоже постится. Не свойственно ему. И Борин… И Гольцев… До вечера еще далеко, хватит ли горючего? Впрочем, каждый из них достаточно хорошо себя знает, чтобы не съесть лишнего или не доесть».
      Странно, но Рябов видел уже не игроков, не номера на поле, не каждого человека в отдельности. Перед ним, закрывая знакомые лица, вставали в какой-то бессвязной неясности болячки и болезни.
      Сомов сегодня с его «ахилкой» здорово не побежит. А прошлый матч слишком дорого достался Паршину – синяк под лопаткой, словно полспины облили чернилами…
      Рябов, работая ложкой, старался забыть о травмах, но слишком хорошо понимал, что в таком матче, какой предстоит сегодня, каждая шишка может оказаться решающей. Каждая личная боль может обернуться болью командной неудачи.
      В столовую вошли игроки канадской команды. Тихие, собранные, скорее, даже насупившиеся. Наши ели, не обращая на них внимания – с шутками, розыгрышами, шумно и весело. Соперники разбрелись по столам. И хотя держались кучкой, впечатления монолитности не было.
      «Отлично!-от всего сердца порадовался Рябов.– Кое-что мы уже у них выиграли. Похоже, здорово настраиваются на победу. А это палка о двух концах!»
      Рябов привстал, здороваясь с тренером канадской сборной. Старые соперники, старые знакомые, они так хорошо знали друг друга, что казалось, придумать нечто новое в игре уже невозможно… Но придумывали.
      «Патер не сел к моему столику, – рябовский мозг подсчитывал все мелочи, разнося по полочкам плюсы и минусы.– Вчера мы еще обедали вместе. А сегодня не решился… Ну что ж. И он тоже настроен на жесткий бой. К сожалению, у него в строю побольше здоровых. Хотя без потерь такой турнир не обходится ни для кого».
      Рябов поймал холодный взгляд Ларднера. Не поднимая глаз, ел Левье, словно был виноват в чем-то перед ним или перед ребятами в костюмах советской сборной. Только ветеран Бринстон приветливо улыбнулся.
      «Старая школа. Мудрая!-тепло подумал о нем Рябов и, привстав, вежливо поклонился.– Это настоящий боец. А настоящий боец ни до драки, ни после кулаками не машет. Для этого отведено определенное время!»
      До поединка осталось несколько дней, и обедавшие в огромном зале общей столовой не могли не понимать, что дуэль двух команд уже началась, хотят ли того игроки и тренеры или не хотят.
      У лифта столкнулись.
      – Скоро…– Ларднер показал кулак.-Мы…– он покачал им от себя почти к лицу Глотова.
      Тот весело кивнул:
      – Правильно. Выиграем мы.– Юрка захохотал.
      Ларднер еще более мрачно произнес:
      – Шайба – 3:1. Мы…– И для убедительности показал это на пальцах.
      – Что ты?-дурашливо возразил Глотов.– Хочешь сказать «наоборот»? – И он покрутил руками, словно меняя местами цифры в счете.
      Ларднер затряс головой, и Глотов, махнув рукой, прошел мимо него.
      «Умница!» – подумал Рябов.
      Сейчас, когда по льду металась шайба, все эти воспоминания о дуэли в столовой с канадской сборной как бы жили где-то глубоко в душе. Эх, как было бы здорово, сохранись этот настрой и на игру с чехословацкой сборной. А то, что Гольцев отдал трижды шайбу чужому – не от неумения, а лишь от страстного желания сделать все самым лучшим образом.
      Это был не просто мужской хоккей, единственный вид, который по-настоящему уважал Рябов, любовь к которому старался привить каждому и всем вместе. Это поединок характеров, когда нервы напряжены до предела, сковывают движения, заставляют делать примитивнейшие ошибки, которые никогда бы не сделал мастер в любом другом матче. Это игра, когда каждый шаг в долю секунды взвешивается и дважды и трижды. Иногда это напряжение, захлестывающее отчаяние ведут к безрассудству.
      Глядя на лед, Рябов думал, автоматически отсчитывая секунды, оставшиеся играть на поле второй пятерке:
      «Другой игры… Ее и не могло быть между такими соперниками. Между теми, кто знает друг друга так хорошо. Другой игры и не было ни разу за последние годы. Все матчи, такие разные, так похожи друг на друга своей бескомпромиссностью…»
      Едва прошло две минуты второго периода, как на скамью нарушителей отправились слишком рьяно ввязавшиеся в борьбу Барабанов и Валичек. В своих загонах они, казалось, еще продолжали схватку. К сожалению, схватку уже за гранью дозволенного. Ах как мудры эти две минуты! Две минуты успокоения. Если бы можно было в трудной, самой конфликтной ситуации, когда человек сгоряча готов совершить черт знает что, дать ему две минуты на успокоение. Как целительно это двухминутное перемирие с самим собой!
      Острые моменты создавались поочередно – то у одних ворот, то у других. Бой неспадающего накала, в котором увязано столько людей, кочевал от ворот до ворот, делая всю игру острой и нервной.
      «Красивая игра? -думал Рябов.– Такая игра не может быть красивой. Такая игра прекрасна своим напряжением. Ответственность так давит на плечи, что слишком трудно играть широко и изящно. Это игра „палка в палку“.
      Рябов боялся признаться себе, что едва уловимое преимущество в цепкости советских пятерок в заключительной фазе атаки и есть тот ключ к победе. Наши парни знали с начала, с первых минут, как играть. Знали, как идти к победе. А это уже полпобеды.
      «Соперники слишком нервозно меняют характер своих атак. Ищут. Это может дорого стоить – искать в такие минуты! Рвутся вперед втроем, вчетвером! Торопятся, торопятся… Натыкаются на мощный заслон! И ничего не могут придумать нового!»
      Эффектная комбинация, к которой, пожалуй, каждый приложил руку, привела Гольцева именно туда, где он был нужен. С ходу ворвавшись на «пятачок», он, как подбрасывают лопатой уголь в незатухающую топку, кинул шайбу в ворота мимо растерявшегося вратаря.
      Гол дезорганизовал соперников. Наши нападающие прижали защиту к воротам. Но слишком яростно. Сбившись – Рябов кричал, чтобы раскатились, но азарт был куда как велик, – сами себе создавали трудности. А тут еще эти палки. Сначала Борин, потом Гольцев бьют по воротам, но в сетку летят лишь обломки сломавшихся клюшек. Дерево и пластик уже не выдерживают накала борьбы. А люди наращивают темп и наращивают.
      «Ах, Глотов, Глотов…– Рябов успел лишь заметить, как того после феерического рейса от ворот до ворот кинул на лед защитник.– Надо свистеть! Но что это за гвалт?»
      Рябов с удивлением увидел красный свет за воротами соперников.
      «Успел! Успел!» – Рябов возликовал в душе, словно сам совершил невероятное.
      Комбинация любой команды закончилась бы на этом падении. Но только не рябовской. Он слишком долго приучал своих парней, что в хоккейной команде непозволительная роскошь, чтобы хоть кто-то хоть мгновение находился на льду вне игры. Стоит ли он на коньках, лежит ли распластавшись…
      И вот Глотов, лежа, уже не падая, а лежа, в смешной позе, успел толкнуть шайбу. И она под клюшкой вратаря вползла в ворота. У шайбы не было силы даже ткнуться в сетку. Едва переползла линию и замерла. Как замерли и защитник и вратарь от недоумения: «Как это могло случиться?»
      Казалось, так просто забрать беспризорную шайбу, когда сбит накал атаки, а нападающий повержен…
      Глотов был счастлив. Наши обнимались. Но больше всех торжествовал Рябов. Вчера, выходя из зала, он слышал реплику корреспондента американской газеты «Нью-Йорк геральд трибюн» Терри Смита, пренебрежительно пожавшего плечами: «И кому нужен этот фарс?» Его реплика относилась к только что увиденному: русские на тренировке заставляли играть своих парней лежа. Да, да, лежа. Сначала шли на скорости. Потом лежа продолжали бороться за шайбу, отбирали ее и добивали в ворота. На трибунах раздавались смешки. А здоровые парни, как школьники, ползали на животах, пытаясь добить шайбу.
      Случайность? Предчувствие?
      В игре нет мелочей. Есть только бесконечные резервы, которые надо изыскивать.
      Рябов представил себе лицо американского репортера. Он многое бы отдал, чтобы иметь удовольствие взглянуть в его глаза именно сейчас. Но это было минутное торжество. Он сразу забыл и о шайбе и о Смите. Глотовский бросок произвел неотразимое впечатление не только на виновников гола – защитника и вратаря, но и на его друга Лучека: тренер сменил голкипера. Рябов знал обоих – и старого и нового. Они были приблизительно равны. Если первый деморализован, то второй еще не успел войти в игру.
      – Навалились, мальчики! – Рябов, расставив руки, склонился над скамейкой, словно пытаясь укрыть свои слова от постороннего уха.– Навалились! Новенькому вратарю нужна хорошая разминка! Поможем!
      Барабанов в первой же смене, на бешеной скорости вырвался один на один, выманил вратаря из ворот, усадил его «на туза» и, словно в балете, грациозно направил шайбу в сетку.
      «Это все! – выдохнул Рябов.– Дело сделано! Игра будет трудной, но три шайбы им не отыграть».
      Он с удовольствием увидел, как висевший на трибуне, буквально над их загоном, аляповатый лозунг: «Я – не за русских» – исчез.
      У каждого свои доводы. Дела убедительнее. До конца периода игра шла в одни ворота. Соперники сопротивлялись настолько сумбурно, будто встречались не два лидера, а чемпион с аутсайдером. И чем большая разница чувствовалась в уровне игры, тем мрачнее становился Рябов. Его не интересовали соперники. Это дело Лучека. Его волновали свои. Игра победителей садилась буквально на глазах. Да, они доминировали, но какой ценой, в какой форме?
      Сирена прервала терзания Рябова. В раздевалке он спокойно, но, как ему показалось, убедительно говорил, что играют они плохо. Наверно, переборщил. Он видел по лицам, что ему не верят: «Обычное тренерское ворчание!» Как можно плохо играть, когда все получается, а счет с главным соперником – три сухие шайбы! Благодушие цвело на усталых лицах и Глотова, и Барабанова, и Гольцева…
      Рябов вдруг умолк, поняв, что все его слова тщетны: слишком дорогой ценой заплатили игроки за эти три шайбы, чтобы признать их недостаточными для такой важной победы.
      – Будьте готовы к большой драке! -только и сказал он.
      На первой же минуте третьего периода соперники вогнали ответную шайбу. Словно еще не принимая всерьез предупреждения Рябова, парни не верили. И тоже забили соперникам, восстановив статус-кво – три шайбы запаса! Но предчувствие Рябова не обмануло. Игра, словно песочные часы, перевернулась. И теперь мастерство как бы перетекало из красной формы в сине-белую.
      Расплата не заставила себя долго ждать. Затяжной, все сметающий перед собой штурм, как ураган под каким-нибудь крикливым именем, забушевал до самой смены ворот. И табло показывало уже 5:3. Запас, казавшийся неисчерпаемым, еще не растаял, но уже и не казался таким капитальным. Судьи, прекрасно понимая перемену и в игре команд, и в настроении трибун, дважды посадили на скамью штрафников сначала Гольцева, потом Глотова.
      Спорные удаления…
      Но Рябов не спорил.
      С кем? О чем? Ради чего?
      Он все это предвидел. Он все это пытался объяснить своим парням. Но мистическая сила добытых с таким трудом шайб сожрала убедительность его слов, словно дымящаяся серная кислота.
      Вот вновь удаляют Глотова. Он кричит что-то судьям. Коршуном крутит вокруг. И Рябов с трудом подзывает его к себе. Он и к Рябову подлетает, готовый на любой отпор, но Рябов говорит ласково, словно дошкольнику:
      – Ничего, Юрочка, спокойнее. Отдохни. Да подключайся снова…
      Глотов жадно глотает воздух. От неожиданности слов Рябова, от его ласкового тона немеет. Так и уезжает на скамью штрафников, не проронив ни слова. Но уже по спине его, не дергающейся от волнения, когда кажется, что он пытается переместить правое плечо на место левого, Рябов ощущает, что Глотов успокаивается. Ярость его пойдет отныне по другому руслу.
      Через три минуты он мощным низким броском вгоняет шайбу в угол ворот и катится к судье, удалившему его, с видом, выражающим лишь одно: «Что, съел?»
      Такая нужная шайба… В суматохе последних минут всякое может случиться. Рябов не успевает об этом подумать, как маленький черный кружок, за который только что яростно дрались, сам по себе вдруг покатился в сторону Колиных ворот и, перепрыгнув через клюшку, улегся под сеткой.
      «Ах, Коля, Коля!»
      И карусель страстей закрутилась вновь. И снова трудно предсказать, что будет, куда качнется чаша успеха. Дважды шайба попадает в штангу ворот соперника.
      «Когда шайба не идет в одни ворота, – думает Рябов, – она идет в другие».
      Но из всего бывают исключения. Седьмая шайба ставит точку. Игра сделана. А шесть больных игроков, так и не вышедших на лед, – пришлось поломать почти все пятерки – с криком искреннейшей радости, как бы во искупление своей вины, что не могли помочь делом, бросаются на лед. И все, что будет, теперь неважно! Важно, что есть. А есть Победа!

37

      «Ветер носит слухи от дерева к дереву!» Нет, не ветер носит. Это люди носят слухи. И добрые слухи, и злые. И не от дерева к дереву, а от одного к другому. Сколько раз я говорил себе: дурные эмоции, хандра не могут исправить прошлого, но могут помешать будущему, а посему прочь хандру, прочь сомнения! Я не зря прожил жизнь, если такой парень, как Палкин, в минуту, когда можно больно ударить, а у него для такого удара достаточно оснований, мог сказать добрые слова…»
      Рябов лег в гостиной на тяжелом старом диване. Он сказал Галине, что так будет удобнее. Неизвестно, сможет ли заснуть, и потому не хочет ее беспокоить. Сын лег спать наверху. Галина – в спальне. На самом деле ему не хотелось ложиться с женой вместе, потому как боялся, что придется вновь говорить о дне завтрашнем, и сейчас, когда он уже пришел к какому-то конкретному решению, когда повязал себя обещанием перед «кормильцами», каждое слово жены, его жалеющей, возможно и справедливое, будет только тяжелым камнем давить на сердце. Но уже не изменит его намерений.
      «Ветер носит… Носит и уносит! Уносит годы, силы, радости и печали. Если бы мне сказали, с чем я хочу сравнить время, я бы сравнил его не с утекающей водой, а с ветром, крутым встречным ветром, в преодолении напора которого так много сладости. Тренер – это идущий против ветра.
      Все, что я сделал на земле, сделал своими руками. Мне нечего стыдиться. Вся жизнь моя прошла на виду. Играл – обо мне знали все. Стал тренером – тем более. Старший тренер – это человек, жизнь которого так легко проследить: она регламентируется турнирными таблицами. От матча к матчу, от тренировки к тренировке. От поражения "к победе. И наоборот. И это «наоборот» значительно хуже…»
      Рябов повернулся на другой бок, отчего пружины старого дивана жалобно запели. И еще долго, после того как он замер, в загадочном чреве дивана раздавались тонкие перезвоны и щелчки, так отчетливо слышимые в бесконечной тишине комнаты, погруженной во тьму.
      Рябов лежал с закрытыми глазами. Он и не пытался заснуть. Тяжесть, подобная той, которая свалила его на дорожке сада, наваливалась медленно, но неукоснительно. Квадрат окна мерцал чуть более жидкой темнотой, чем стены, угадывавшиеся где-то рядом – раскинь руки и упрешься сразу во все четыре!
      «Говорят: „Самая мягкая подушка – чистая совесть!“ Так почему же она мне кажется такой жесткой? Не потому ли, что у нас так много пословиц на все случаи жизни, что всегда найдешь пару-другую, утверждающую совершенно противоположное? Совесть моя чиста, но уснуть не могу… Потому как совесть человеческая – категория, направленная не только в прошлое, но и в будущее. Совесть не обрывается в дне сегодняшнем – завтра, дескать, настанет отчет иной совести! И ты можешь ее сменить, как бы стряхнуть с днем прошлым. Нет, человек, которому не опостылел мир, человек, которого вела по жизни одна большая идея, он ответствен за нее до самой смерти. И совесть его требовательно смотрит из будущего и никогда не даст ему покоя».
      Рябов подбил кулаком подушку и повернулся на левый бок. Он уже давно не мог спать на левом боку. Сразу же сердце как бы заваливалось под какую-то тяжесть. Сбивалось дыхание, и легкий, будто выжимаемый через силу из себя кашель начинал сотрясать его. Чаще, чаще… Потом он ощущал, что сердце, работавшее, будто мотор, ладно и уверенно, на высоких оборотах, вдруг сбивалось с ритма. Его удары начинали отдавать в грудь, и тупая боль заполняла все существо. Он не выдерживал и поворачивался на другой бок. На спине старался не спать, ибо знал, что храпит. Только у себя на базе, в отдельной комнате, он мог спать как хотел – никто не слышал ничего за стенами старого, капитального здания.
      Иногда, чтобы испытать себя, специально ложился на левый бок и, дождавшись обычной реакции, со вздохом поворачивался на другой. Он физически не терпел насилия над собой, даже если оно исходило от собственного сердца. И тогда в нем рождалось не только ощущение нелегкого бремени лет и нагрузок, но и стремление побороть эту боль, и завтрашние трудности, и старость, капля за каплей наполняющую чашу жизни.
      И даже сейчас, вопреки логике и здравому смыслу, ложась на левый бок, он как бы восходил на свою маленькую голгофу. Сколько таких голгоф было в его жизни! И завтра новое восхождение… И еще: в минуты самых острых конфликтов надо быть особенно осторожным с теми, кто знает ответы на все вопросы… Каждый раз все повторяется почти в точности, только цена, которую приходится платить за победу, удваивается.
      Он долго лежал на левом боку, прислушиваясь к биению своего сердца. Временами ему казалось, что сейчас боль захлестнет его. Но проходило мгновение, и она как бы тонула. Он лежал и не мог понять, почему сегодня даже это привычное ощущение так непривычно.
      Наконец болью наполнилась грудь, и он с непонятным удовлетворением опрокинулся на спину. Диван вновь нарушил тишину звоном и боем своих внутренних пружинных курантов. Казалось, весь дом заиграл, но бой медленно начал переходить в дребезжание. Он испуганно всматривался в темноту, боясь, что перебудил весь дом, – вот сейчас войдет Галина или Сергей, и ему не останется ничего, как только притвориться спящим.
      Но никто не входил. И дом снова, до самого потолка, наполнился тишиной, как темнотой.
      «Нерешенные проблемы, сомнения… Собственно говоря, все их многообразие сводится к двум: каждый вечер мы ложимся спать, раздумывая, что будет с душой после смерти, и надеясь, что заведется утром автомобиль… Нужна смелость, чтобы забыть и об этих двух проблемах. Смелый – это человек, который слишком занят, чтобы бояться чего-то днем, и слишком устал и хочет спать, чтобы бояться вечером. Во мне нет страхов перед завтрашним, перед будущим. Меня лишь заботит, как сделать лучше, что предстоит завтра… Жизнь слишком долго вязала меня узлами с другими людьми, чтобы можно было вот так, по собственной воле или чужой, дернув за конец веревочки, как это происходит на сеансах фокусника, сразу же распустить многочисленные путы. Сегодня я увидел, как много людей заинтересовано в том, чтобы Рябов был… Да, просто был! Но ведь еще столько людей, которые хотят, чтобы Рябов оставался самим собой. А это труднее, чем доказать, что ты был… Любить то, что. правильно, совсем не то же самое, что ненавидеть то, что неверно. И при этом еще думать, будто ты совершенно прав».
      Рябов отгонял от себя желание вспоминать имена людей, которые могли бы объявиться в этот день, но предпочли сделать вид, что ничего не знают или ничего не предстоит серьезного. Желание опасное – так можно было плохо подумать о людях ему близких, в которых он верил. Обвинить даже в собственных глазах куда легче, чем потом оправдать. Да и было ли справедливым такое деление на пришедших и позвонивших и на тех, кто жил где-то там, за границами его завтрашней проблемы? У людей свои заботы, своя жизнь, свои дела и свои прогнозы на будущее.
      «Всегда рискованно полагаться на прогнозы. На прошлом чемпионате Збарский принес пресс-информацию с предсказаниями окончательных результатов. Журналисты потешили свои души, разложив команды по полочкам еще до того, как те по-настоящему скрестили клюшки. Чехословацкую сборную 53 из 92 поставили на первое место. Только 39 поверили, что мы, чемпионы мира, защитим свой титул. Смешно, но один поставил на второе место Канаду, которая вообще не участвовала в турнире! Збарский тогда очень удивился, когда я ничего не сказал о прогнозах, но обратил внимание на канадскую несуразицу. „Вы, конечно, в числе тех пятидесяти трех?!“ – уколол я его. Но он не укололся: „Я в числе тех, кто убежден, что мы выиграем. Хотя Гут заявил, что это год их главного реванша!“ У Гута были тогда основания верить в себя – три матча подряд мы им проиграли. Я выслушал немало обидных слов. Чаша, испитая древним Сократом, показалась бы благоухающим напитком по сравнению с той чашей желчи, которую пришлось испить мне… Нас похоронили не только враги. Нас похоронили не только друзья. Нас похоронили и те, кому так нужна была наша победа. Но я знал, что при большой игре в счет идет последний бой, он трудный самый… Пусть соперники уверовали в свою победу. Уверенность -хорошо. Но если они упиваются своей уверенностью – в спорте это начало конца. Спасибо, Сашенька, сказал я тогда Збарскому, но не вслух, а про себя. Мы с тобой, пожалуй, только двое точно знаем, что победим…»
      Рябов.натянул одеяло почти до подбородка: ему стало зябко. Открытая форточка лила, как из ушата, прохладный вечерний воздух. Борис Александрович уже потерял ощущение времени. Встать и посмотреть на часы не хотелось: может, воздух был уже не вечерним, а ночным? По сухости, по пронзительности своей он казался предутренним, когда встаешь, чтобы отправиться в засидку на утиной охоте. И должна пройти не одна минута, прежде чем разгоряченное постелью тело обвыкнется, а теплый, в общем-то, воздух не будет казаться таким студеным.
      «Надо бы закрыть форточку», – вяло подумал Рябов.
      Ему почудилось, что ощущение холода – это последнее, что связывает его с прошедшим днем. Дремота властно наваливалась, как будто долго сидела где-то за подушкой в засаде, проверяя его терпение. И вот, смирившись с тем, что этот человек все равно уснет, какие бы тревоги ни обуревали его, сдалась.
      Он не мог бы сказать, был ли это его первый сон из тех, что приходят к людям в течение ночи. Или это еще было фантастическое переплетение мыслей и образов, живших в нем где-то подсознательно. Но мешанина ощущений, вдруг разом дрогнув, замерла, и он, как бы шагнув за грань хоккейного борта, оказался на голубом льду.
      Говорят, цветные сны приходят реже черно-белых. Сны сюжетные живут где-то в четвертой стадии и появляются под самое утро. А может быть, помнятся лучше лишь потому, что последние?
      Рябов не видел этого сна. Он жил в нем. Не видя себя, видел, что в полной хоккейной форме. Силу ощущал в теле недюжинную, как в тот сезон, когда получалось все. И играл… Только непонятно с кем… Соперника нет перед ним. Только он и шайба на крюке. И ворота, которые скорее угадывал, чем различал. И скорость рывка. И никого кругом…
      Он знает, что надо бить, и, переведя шайбу под удобную руку, делает замах. Мощный взмах, всем телом, кажется, из-под самого неба. Но в последнее мгновение маленький черный кружок, только что послушно скользивший перед ним, начинает расти до невероятных размеров. И вот он уже бьет по бесформенной черной глыбе. Надо бы остановить удар. Но нет на это ни времени, ни желания. С медленным ростом шайбы замедляется как бы все происходящее. И теперь он видит, как, медленно переворачиваясь в воздухе огромным самолетом, потерявшим управление, крюк без шайбы начинает улетать от него вперед, туда, где должны быть ворота. Им успевает овладеть мысль, что упустил верную возможность забить шайбу.
      С удивлением поднимает глаза ото льда и провожает взором обломок клюшки, становящийся все меньше и меньше. И с еще большим удивлением обнаруживает, что никаких ворот там, где он еще секунду назад отчетливо ощущал каждой клеткой своего тела плотную паутину сетки, нет. Нет ни вратаря, нет ни ворот, только чистая белая бесконечность, в которой окончательно растаял крюк его клюшки.

38

      Завтракали молча. Галина нервничала и потому никак не могла найти нужных слов, чтобы сказать их мужу именно сейчас. Рябов бы и сам не нашел этих слов. Он ел неохотно, как не раз ел перед игрой, когда волнение совсем отбивало аппетит.
      Манная каша подгорела, но Рябов сдержался, ничего не сказав жене. В иное время он не преминул бы фыркнуть, но сегодня, понимая состояние Галины да и не желая сам заводиться раньше времени – еще будет возможность потопать ногами на коллегии, – он съел каши сколько мог и отодвинул тарелку:
      – Не идет что-то…
      Помешивая сахар в стакане, постукивая ложкой о его стенки, с интересом прислушивался к тихому позваниванию. Потом внимание переключилось на себя: также стал прислушиваться к собственному состоянию. От вчерашнего сердечного приступа вроде бы ничего не осталось. Он был бодр, ощущал столь непривычную в последнее время легкость тела. О твердости духа и говорить не стоило: придя к определенному решению – а именно: сражаться до конца, не ради личной победы, а ради победы идеи, – он был абсолютно спокоен. Не за исход сегодняшней коллегии, а за себя. Сомнения остались там, во вчерашнем дне. Сегодня он идет в бой, а в бой следует идти убежденным в своей правоте.
      Ночью, когда в доме все уже спали, а от блеклого осеннего заката не осталось даже ветра, он пришел к своему решению окончательно. Припомнилась восточная притча: «Подчиняются они или бунтуют – зависит от того, находятся ли они в расцвете сил или в упадке». Притчу выписал он когда-то из прочитанной книги, но то ли там она была изложена так, то ли выписал неточно, но понять соответствие причин и следствий в этой китайской мудрости оказалось нелегко. Рябов пришел к собственному выводу: бунтовать все-таки лучше в расцвете сил. И нынешней ночью, ощутив этот прилив энергии и решимости, вознамерился сказать «нет» слепому подчинению.
      Рябов медленно, с ленцой встал из-за стола. Теперь, когда он точно знал, что делать, спешить было некуда. Не то что до коллегии осталось слишком много времени, просто не хотелось уезжать из уютного дома…
      Он вышел на крыльцо. Ничто не напоминало вчерашнего яркого, сверкающего дня. Сизое низкое небо, увешанное гирляндами еще более темных облаков, едва пропускало на землю дневной свет. Дождя не было. Но казалось, что проливные дожди идут уже неделю и еще долго-долго будут квасить землю. Мир как бы за одну ночь шагнул из лета в осень, минуя все переходные этапы вроде бабьего лета.
      От серого света, льющегося с неба, поблекли и деревья, и листья на росной траве. Старый сруб дома стал еще чернее, будто по лицу долго жившего человека усталость явственнее продавила борозды темных морщин.
      Мотор завелся сразу. Рябов, пока прогревался двигатель, пошел открывать ворота. Створки, перекосившиеся и рассохшиеся, откидывались со страшным скрипом, словно в последний раз.
      «Столб, пожалуй, больше года не продержится. До весны бы постоял… Следующим летом надо заняться забором. Следующим летом…»
      Рябов неспешно забрался в машину, усаживаясь капитально, будто готовясь к космическому старту. Мотор прогрелся, и он уже включил заднюю скорость, чтобы выгнать машину в переулок, когда с крыльца спустилась Галина. Она подошла к дверце, нагнулась и поцеловала его.
      – Папуля, как чувствуешь себя? Может, не стоит ехать? Давай вызовем «скорую», а я позвоню в комитет и скажу, что ты болен.
      – И Костя свидетель, что тебе было плохо. Да и парни тоже видели…– в тон ей откликнулся Рябов.
      Галина обрадованно закивала. Не уловив иронии мужа, она услышала в голосе его лишь то, что хотела услышать: ей показалось, что он сейчас ухватится за прекрасную возможность избежать неприятного разговора на коллегии.
      Рябов покачал головой:
      – Эх, мать-мать! Ты меня столько лет знаешь и предлагаешь бог знает что! Да я бы на эту коллегию из больницы убежал, если бы сегодня утром лежал там в реанимации.
      Галина нагнулась и еще раз поцеловала его, потом мазнула ладонью по горбатому носу.
      – А я уж, глупая, обрадовалась…– она вздохнула. Рябов усмехнулся и ободряюще ей кивнул:
      – Все будет в порядке, мать.
      – Береги себя. Не лезь на рожон. Пусть как хотят…
      – Как хотят – нельзя! Надо как лучше, – упрямо сказал Рябов и, чтобы не вдаваться в продолжение разговора, который не только был бессмыслен, но еще и нарушал его намерение не заводиться до коллегии, дал газ. Машина с ревом выпрыгнула задом в переулок.
      Женщина, переходившая дорогу метрах в двадцати, испуганно шарахнулась к забору и крикнула:
      – Старый дурак!
      «Это точно! – улыбнулся Рябов и тихо тронул машину вперед.– Умный разве бы поехал на коллегию?
      Умный разве стал бы мотать себе душу по пустякам? На дураках воду возят -говаривали русичи исстари…»
      Шоссе оживало. Неслись уже и частники и такси. Рябов с удовольствием ощущал мощь двигателя, упругое биение баранки на колдобинах. Ветерок, как бы остаток от вчерашнего, влетал в открытое окно и ласково трогал лицо. Серая лента асфальта в горе, у пруда, сливалась между вершинами сосен с серым низким небом. И казалась бесконечной.
      На повороте к Волгоградскому проспекту пришлось остановиться. Знакомый капитан милиции, дежуривший на перекрестке, радостно отдал честь и подошел к дверце:
      – День добрый, товарищ Рябов! Извините – колонна идет. Как кончится, сразу вас пропущу.
      – Ничего, ничего… Я не очень сегодня тороплюсь…– сам не зная почему, многозначительно сказал Рябов.
      – Тут в газетах писали, что с профессионалами играть будете. А мои сослуживцы говорят-рано! Те великие деньги за игру получают…
      – Деньги еще не всегда соответствуют уровню мастерства, – вяло ответил Рябов.
      – Так будем играть, как считаете? – настойчиво приставал капитан.
      – Обязательно будем. И скажите вашим сослуживцам, что выиграем. И такой хоккей покажем…
      Колонна кончилась. Капитан, выскочив на перекресток, остановил движение и пустил Рябова в поток, почтительно, как высокому начальству, отдав честь. Не бог весть какой почет, но Рябову нравилось, когда, подъезжая к перекрестку, видел на посту знакомого капитана и тот всегда приветливо улыбался, козырял и перекрывал дорогу, давая ему проехать.
      «А ведь это хорошо, что капитан сегодня дежурит! Можно рассматривать как добрую примету. Все-таки он симпатяга, этот капитан! Ну что особенного в дежурной улыбке, в руке под козырек, а на душе теплее…»
      Шоссе уже было забито тяжелыми грузовиками. Рябов стал в левый ряд, и стрелка спидометра поползла к отметке «сто километров». Но потом спохватился.
      «Недоставало, чтобы еще остановили за нарушение скорости. Штрафа не жалко, даже если возьмут, а вот задержат. И на коллегию опоздаю. Будет смешно, когда войду и скажу: „Извините, милиция задержала!“
      Он представил себе, как это выглядит со стороны. Засмеялся. И сразу серое небо как бы поднялось выше и свет стал ласковее, добрее. Может быть, потому, что осеннее утро вступило уже в свои права. А может, потому, что с набегавшими все более высокими домами в новых и нарядных кварталах, с зеленью Измайловского парка ему навстречу двигался город, большой, шумный, любимый город, в котором он прожил всю жизнь, в который всегда возвращался с радостью, как бы далеко его ни забрасывала судьба.
      И Рябов подумал:
      «Нет, правильно сделал, что не поддался соблазну уйти в кусты. Если убежден в своей правоте, в справедливости дела, которому служишь, должен идти до конца. Как бы ни старался убежать от неприятностей, от трудностей жизни – это, наверно, можно, – но от себя не убежишь никуда. Да и недостойно это человека».

Вместо эпилога

      Знакомый голос комментатора сотрясал эфир округлыми фразами. За профессиональной бодростью сквозила настороженность – голос как бы боялся расстаться с голубым экраном. Только иногда он поддавался ажиотажу, царившему в зале и вообще за кулисами серии. А что может сказать комментатор, когда через две-три минуты начнется третий, решающий поединок серии матчей сборной Советского Союза со всеми звездами НХЛ?! Два предыдущих, словно по заказу – для поднятия и без того неистового накала страстей, оставили решение спора на третий матч.
      Первый, и довольно легко, выиграли канадцы. Игра сложилась сумбурной, чувствовалось, что соперники хотят выигрыша по-разному. Канадцы, считая, что должны получить свое, законное, наши – в попытке разобраться, что же перед ними за команда. Впервые за всю историю канадского хоккея на майках соперников советских хоккеистов гербы с буквами НХЛ. Но выражение «Сборная всех звезд профессионального хоккея» подходит к случаю больше. Сегодня в Канаде нет игрока, который значился бы членом звездного клуба и не стоял на льду огромного зала.
      Матчи перенесли в фактическую столицу США из коммерческих соображений и в попытке создать хотя бы видимость объективности: дескать, игра на нейтральном поле. Можно подумать, что на трибунах нью-йоркского зала мало канадских зрителей.
      Тот, кто готов заплатить бешеные деньги за билет, заплатит их, даже если матчи состоятся в Новой Зеландии. И потому видимая объективность – слишком видимая.
      Поле канадских, уменьшенных размеров. Правда, к нему уже успели привыкнуть за время многих клубных встреч. Судьи тоже канадские. Естественно, что и правила местные… Самоуверенность самоуверенностью, но кубок Вызова обеспечивался и маленькими гандикапами, которые в равной борьбе могут значить больше, чем мастерство.
      Первую встречу канадские звезды выиграли легко. Счет не бог весть какой – 4:2. Но счет не всегда отражает характер игры. Складывалось впечатление, что звезд на поле больше. Рябов видел, что дело не столько в кажущемся количественном преимуществе профессионалов или их мастерстве, что не отнимешь, сколько в полудетской растерянности первых двух советских троек. Даже у большого мастерового случаются минуты, когда из рук валится инструмент! Вот такое ощущение осталось у Рябова от первого матча.
      Наши выстояли. Провели достойную разведку боем – канадцы показали все, на что способны. Только в конце матча, закончившегося снобистским триумфом хозяев поля, Рябов приметил, что звезды двигались слишком устало, учитывая еще предстоящие две встречи. Проигрыш Рябова не шокировал. Игра явно не сложилась. И когда по привычке он всматривался в лица таких знакомых парней, он видел в них ожесточенное желание сыграть еще и четвертый, и пятый период, может быть, что-то от детского обиженно-удивленного состояния.
      Когда они в трудной борьбе потом выиграли заслуженно и уверенно второй поединок и тем самым взвинтили до невероятности страсти перед третьим, последним и решающим матчем, Рябов был уверен в победе, как никогда. Запас паров канадского локомотива ощутимо убавился после второй игры. Это весьма удивило изысканную публику в зале. Только местные репортеры, отдавая должное победе советской сборной, то ли делали вид, что не замечают, как «села» канадская сборная, то ли словесной трескотней – дескать, третий матч все поставит на свои места – пытались поддержать земляков.
      Рябову слишком хорошо знакомо острое, загоняемое волей глубоко внутрь волнение, которое каждый перебарывает по-своему, но на общий настрой команды оно действует абсолютно одинаково. Даже на разминке, словно настраиваясь на дрожащий голос советского комментатора, канадцы дергались. Их можно было понять. На парней, привыкших к обычной спортивной ответственности, больше связанной, как у всякого профессионала, с оплатой и прибылью клуба, сейчас взвалили неимоверную ответственность – за национальный престиж, за столетнюю историю развития любимого спорта, за личную честь и достоинство каждого канадца. Даже если до этого матча канадец относился к парням с клюшками почти равнодушно, только из уважения к собеседнику вставляя в разговор пару слов об играх большой четверки.
      Канадцы дергались… Они и на разминке хотели сделать все как можно лучше. Быстрее отрабатывали ускорения, посылали шайбу в ворота с особой яростью, катались так, будто у них через минуту снимут коньки и уже никогда в жизни больше не выпустят на лед. Они сталкивались друг с другом, ошибались при бросках… Словом, это было такое знакомое и такое страшное для команды психологическое давление особой ответственности. Потому и начали они бурно и взбалмошно. И вполне справедливо счет стал 2:0 в пользу советской сборной. Не лучшее начало в таком нервном матче для канадцев, но времени впереди лежало еще много и все могло измениться.
      Рябов вздрогнул только в первую минуту игры, когда лишние укатились со льда в загон для запасных, а на льду осталась первая пятерка и в воротах… второй вратарь Макар. Рябов заерзал в своем кресле-качалке. Сразу откуда-то из-под двери потянуло уличным холодом по ногам и под плед, которым он был укутан.
      Большой экран телевизора полыхал перед ним в сумраке комнаты.
      Теперь, после четвертого и самого сильного инфаркта, он часто смотрел телевизор, и жена, чтобы избежать лишней вредной нагрузки на глаза, устававшие, как и сердце, включала сзади красный торшер. Рябов смотрел на лед и не верил своим глазам. Потом чувство зависти к Улыбину шевельнулось в нем: решиться на такое в ответственнейшем матче…
      «Это по-моему, по-рябовски…» – не без доли самодовольства подумал он.
      Первая пришедшая в голову мысль о травме основного вратаря сразу отпала, как только оператор показал Колю в загоне запасных – веселого и здорового. Тут же и комментатор, словно отвечая на сомнения Рябова, пояснил, что Улыбин произвел замену вратарей. Пояснил осторожно, не вдаваясь ни в какие оценки. Даже по тону его было трудно понять, одобряет он такое решение или нет. Спокоен был только Рябов. Он-то знал возможности Макара и очень хорошо понимал ситуацию. Для канадцев– это приманка: новичок в раме! Для Макара – возможность за два часа стать великим или остаться тем же Макаром в запасе. Для основного вратаря, сработавшего, судя по первому и второму матчам, на пределе психологических нагрузок, – возможность выйти из-под удара…
      «Да, Улыбин много сделал за эти два года. Конечно, он начинал не на пустом месте, – больше для себя, чем боясь переоценить заслуги Улыбина – подумал Рябов.– Но он набрал силу. Характера Леше, правда, никогда не надо было одалживать на стороне. Но на такую замену, в таком матче… Что сделают с ним, если Макар запустит пару „мышей“, которые и решат серию в пользу канадцев?»
      Рябов, как ни тревожна и справедлива была эта мысль, сразу же отогнал ее. Сейчас на льду его парни… И те, кто пришел уже при Улыбине. Они вместе сражались за дело, которому Рябов отдал столько сил.
      Рябов сидит здесь, в мягком кресле, обложенный подушками, и, кажется, должен быть спокоен – ни выигрыш, ни проигрыш уже ничего не значат в судьбе бывшего старшего тренера сборной команды страны. Он теперь может созерцать игру со стороны.
      Галина, возражавшая, чтобы он смотрел этот матч, – врачи категорически запретили всякие острые переживания, их любимым рецептом стало «покой» – была права. Рябова от волнения знобило. И первые влетевшие в ворота канадцев шайбы, которые должны успокоить всякого, даже Макара, игравшего, кстати, так, будто он уже столетие стоит в воротах сборной или вышел размяться на тренировочную игру, когда на трибунах сидят знакомые девочки, лишь разожгли в нем внутреннюю тревогу. Он не боялся за исход. Он был убежден, что наши выиграют. Он верил в это не один год. И никакая случайность не могла заставить его разубедиться в своей вере.
      Даже проигрыш канадцам… Его душило иное волнение. Оно было сродни противному авиационному страху, когда ты ничего не можешь сделать, чтобы вмешаться и изменить ход событий, коль в воздухе случается беда. Улыбин может – он сейчас жует нижнюю губу. Его каменное лицо с горящими глазами смотрит будто сквозь лед, а губу нижнюю жует и жует… Он спокоен внешне, но внутри его трясет, как трясет сейчас Рябова. Но Леша может заменить игрока. Он может заорать на Глотова, который отдал шайбу на крюк канадскому защитнику и тем самым чуть не подарил изменение в счете, благо Макар каким-то чудом – Рябов знал, какая реакция у этого парня, – вытянул шайбу, казалось, уже из сетки зачерпнув «ловушкой». Он же, Рябов, согласен с тем, что происходит на льду, или не согласен, бессилен включиться в игру.
      Лишь невольно втянул голову в плечи, когда двое канадцев вдруг навалились на Макара на вратарской площадке. Наши бросились яростно защищать… Возникла свалка. Стремительная, безобразная, но столь типичная для канадского хоккея.
      Рябов не беспокоился за Макара. Вряд ли его обидишь! Он не из робкого десятка. В данную минуту Рябова заставил сжаться даже не страх за то, что канадцы, поняв: игра от них уходит, могут с этой минуты попытаться свести ее к «молотилке», к которой привыкли на своих полях и которая, подобно зыбучему песку, способна поглотить любое мастерство. Скорее, предчувствие чего-то надвигающегося, особенно важного, решающего заставило сделать этот невольный жест плечами – что мог он еще лежа в качалке?
      И он не ошибся. Канадский судья, с большими натяжками старавшийся сохранить видимость объективности – Рябов уже несколько раз ловил его на малозаметных, но чувствительных для игроков подачках в пользу канадцев: то остановит игру, когда клюшка поднята уж и не так высоко, то «зону» засечет, когда повтор монитора – игроки бегают взад-вперед по экрану как заводные, – показывает, что «зоны» не было.
      Когда страсти улеглись, Рябов увидел, что судья удалил с поля обоих – и канадца, нападавшего на вратаря, и защитника, прикрывавшего своего голкипера. Это была ошибка. Это была роковая ошибка канадского судьи. Даже зрители, настроенные на победу команды Кленового листа, ревели вполголоса. Даже канадские игроки откатывались понуро. Наши же пришли в ярость. И было от чего.
      Нападение на вратаря в зоне ворот – грубейший акт и по законам далеко не сентиментального профессионального канадского хоккея. Если кто-то чужой посмеет тронуть вратаря – фигуру, по-настоящему любимую, оберегаемую всей командой, – в зоне ворот, потасовка общая, яростная и справедливая обеспечена в любой игре канадского календаря. А тут выгнать защищавшего своего вратаря!
      – Собачья услуга! – вслух пробурчал Рябов.– Они еще пожалеют о таком глупом решении судьи! Это не помощь, это дорого обойдется канадцам!
      Но Рябов даже не предполагал, насколько окажется прав. Он как-то сразу забыл об этой мысли, глядя на яростный протест советской сборной. И игроков – Глотов катался, напыжившись, как петух, у которого отбивают любимую курицу: его помятые в хоккейных баталиях губы кривились в истошном крике, и Рябов представлял себе, что тот читает не строки «Я помню чудное мгновенье…». И тренеров – Улыбин выскочил на лед и втолковывал судье, что решение несправедливо… Даже руководитель делегации, фигура, которой вообще не следует вмешиваться в дела на таком этапе, соскочил со своего почетного места и тоже кричал, обращаясь к судье на плохом английском языке и к канадскому переводчику, растерянно взиравшему на общую ярость таких воспитанных, таких сдержанных русских парней.
      – Только не надо успокаивать ребят, Лешенька! – шептал Рябов, глядя, как мечутся фигурки по льду, и радуясь, что репортаж ведут канадские операторы. Наши бы давно стыдливо направили глаз камеры куда-нибудь на трибуну. Канадские телевизионщики смаковали скандал во всех подробностях. И чем дольше он бушевал, тем больше канадцы проигрывали. Теперь даже окончательный счет в пользу профессионалов вряд ли смог бы убедительно поглотить эту несправедливость.
      – Только не успокаивай ребят, Лешенька! – повторял Рябов.
      Ярость, охватившая команду, передалась и ему. Он готов был кричать вместе с ними, хотя тысячи километров отделяли сейчас его тихую, одинокую дачу с этой комнатой, погруженной в красный полумрак, от ревущего зала. Всем опытом своих долгих хоккейных лет, всеми годами своей такой же долгой жизни он чувствовал, что теперь нет силы на льду, способной остановить гнев людей, вышедших на честный поединок и столкнувшихся с подлостью.
      Рябову любопытно поведение канадцев. Они прекрасно понимали, как не прав судья, и потому откатились в сторону, не встревая в перепалку, не пытаясь защищать своего земляка-судью, оказавшего им медвежью услугу. Впрочем, они еще могли об этом не догадываться. Они ведь не знали, как скажется ошибка на русских парнях. А Рябов знал. Не один год он воспитывал их, не один пуд соли съел с ними вместе… Ах как бы он хотел быть рядом и сейчас!
      Но этого уже не может быть. Он сам, собственными руками, – впрочем, разве можно так сказать – «руками», когда дело идет об инфаркте – отрешил себя от этого момента, который мог стать зенитной точкой его жизни, его звездным часом.
      Тогда, в тот понедельник, на коллегии комитета, он выступил с яростной двухчасовой речью. Никто, даже Баринов, не прерывал его. Рябов высказал все, что думал, высказал тогда так много справедливого и несправедливого, обрушил на коллегию все, о чем передумал за свою жизнь, что узнал, добыл по зернышкам. Принять решение той коллегии было нелегко. Несколько часов долгих дискуссий. Иногда за выступлениями людей, совсем неожиданно поддержавших его, Рябова, он чувствовал мощную руку Владимира Владимировича. Да и председатель, человек решительный и смелый, пожалуй, впервые не настаивал. К концу коллегии у Рябова сложилось впечатление, что сидевшие даже пожалели о заваренной каше – с такой радостью и облегчением покидали они зал, не приняв, по сути, никакого решения. Он оставался тренером сборной. Но не потому, что так решили, придя к общему согласию члены коллегии, а потому, что не пришли к согласию о его освобождении.
      Но эти часы отняли у Рябова последние силы, стоили такого нервного напряжения, что утром во вторник-а может, тот воскресный сердечный приступ и был предупреждающим звонком – он оказался в реанимационной палате. Врачи нашли обширный инфаркт миокарда. Три рубца на сердечной мышце -словно хоккейные травмы могли проникать и так глубоко – уже не давали сердцу, загнанному в долгой, бурной жизненной гонке, работать нормально. И тогда он сам – уходило время подготовки сборной к очередному чемпионату мира – написал короткое письмо председателю с просьбой освободить его от обязанностей старшего тренера сборной страны и, если его мнение что-то еще значит для комитета, утвердить Улыбина. Так и было сделано. Заявление, решившее его судьбу, оказалось в полстраницы. То старое, на многих листах, так и осталось лежать где-то в архивах. Надо проверить, не порвал ли. Вошла Галина.
      – Нет, ты посмотри! – он возбужденно протянул руку к экрану. -На майках-то впервые гербы с буквами НХЛ. Еще год назад они не представляли себе, что может потребоваться подобная форма. Считалось, что такой команде не с кем играть! А вот нашлось! Ты видела когда-нибудь такие майки? – Рябов спросил и, не дожидаясь ответа, продолжал: – Я говорил, что заставлю их надеть! И покажу…– он осекся и поправился, – и покажем, что будет их нелегко доносить до финального свистка.
      – Счет-то какой? – спросила Галина из-за спины, так и не присаживаясь рядом. Рука ее мягко, успокаивающе легла ему на стриженый затылок.
      – Мы ведем 2:0.
      – Ну так чего же ты переживаешь? Игра сделана, – она употребила его выражение. За месяцы последней болезни, когда у него было достаточно времени обращать внимание и задумываться над мелочами, он заметил, что Галина часто, очень часто – как это не видел раньше?! – пользуется его словами.
      – Теперь сделана! Но не в счете, а в этой судейской глупости!
      – Папуля, ты только спокойнее, пожалуйста!
      – А что мне волноваться? – наигранно весело воскликнул он.– Пусть Улыбин волнуется.
      Но сразу же забыл о своей напускной веселости.
      Конфликт внешне затух, уйдя, и Рябов это видел, внутрь, чтобы невидимым огнем жечь души.
      Игра продолжалась.
      Стадион болел за своих с такой неистовой яростью, будто понимал всю ошибочность судейского решения и сложность того положения, в котором оказались их любимцы. Решение судьи унизительно не только для игроков, но и для грамотных зрителей. Малейшая возможность не то чтобы забить, а послать шайбу в сторону советских ворот заставляла трибуны исходить глухим стоном. Будто все разом испытывали глубокую, нестерпимую боль. И тогда низкое «уу-уу-уу» повисало над залом. Истерическим криком, свистом трибуны пытались спугнуть нависшее над своей командой проклятье.
      «А ведь это тоже проявление неуверенности. Только зрительской… Примечательная черта. Надо бы в перерыве обратить на нее внимание парней!» – подумал Рябов, но вспомнил, что сделать это может лишь Улыбин.
      Насупился. Принялся напряженно следить за игрой. Если в первом периоде первого матча счет бросков, говоривший ему больше, чем зрителям, показывал, что канадцы девять раз бросали по воротам соперника и трижды добились успеха, а наши – пять раз и только одна шайба влетела в ворота, то после конфликта с судейством давление советской сборной возросло.
      В первых двух играх ему бросилось в глаза, что звезды держали клюшки в руках чуть крепче, чем наши. Реже теряли их в схватках. Чаще проталкивали шайбу туда, куда хотели, когда клюшки скрещивались, как мечи.
      «Неужели у них сила рук накачана больше, чем у нас?» – подумал Рябов тогда. Но сейчас клюшки буквально валились из рук канадцев. Они проигрывали почти каждое единоборство, не говоря уже о том, что начинали сдавать в скорости.
      Пошли недозволенные приемы. Канадский нападающий ехал на Глотове верхом за воротами до самого борта. Без всякой надежды добраться до шайбы. Лишь бы не дать нашему игроку развернуться посвободнее. И он добился своего. Глотов, словно не веря, что так примитивно может играть против него великий хоккеист, с удивлением и, надо сказать, совершенно не вовремя обернулся. На какое-то мгновение потерял контроль над шайбой. Испугавшись, дернулся из-под канадца. Ему это удалось. Но он упустил шайбу за ворота. Сам же ткнулся в канадца. Доли секунды не хватило, чтобы выполнить осмысленный пас. Когда он из очень тяжелого положения отдавал шайбу, в ту единственную точку уже выехал канадец. Он легко перехватил пас и откинул шайбу назад, глотовскому наезднику, который, сделав свое дело, уже ждал на «пятачке». А Глотов все выскребал от борта… Щелчок был простым до прозрачности, обидным до боли и столь же неотразимым. И все же Макар среагировал. У него не оставалось времени на игру рукой. Невероятным мышечным усилием толкнул клюшку назад и вверх. И бесчувственный, неуклюжий кусок доски, такой ничтожно узкий по сравнению с необъятной пастью ворот, оказался на пути шайбы. Ударившись о клюшку, она рикошетом ушла выше штанги, слегка зацепив ее. Ушла со льда куда-то далеко, во мрак торцевой трибуны.
      Как не походила эта встреча на предыдущие! Если раньше канадцы выигрывали почти все вбрасывания, то теперь… Рябов во время первых двух матчей удивлялся и негодовал: «Неужели все за счет той же силы рук? Нет, просто силы характера. Как вяло наши борются при вбрасывании! Зачем? Чтобы потом с кровью вырывать шайбу назад? Глупо! Проигрыш начинается со вбрасывания!»
      Сейчас канадцы словно играли в поддавки. Они были сметены напором и отдавали шайбу каждый раз, как только не удавалось прижать ее к борту.
      Некоторое время шла занудная игра, У обоих не получалось толком ничего: у канадцев – обороны, у наших– завершения атаки. Рябов называл такие моменты «качанием маятника». Схватки злые, молниеносные возникали то у одних, то у других ворот и также по всему полю. Но редко получались три точных паса подряд. Или теряли шайбу, или в азарте проносились мимо. Но каждая отскочившая шайба рождала новую схватку, и так, казалось, не будет конца. Почти не ощущалась скорость. А она, и только она была всему виной! Обе команды играли на предельных скоростях. И кто-то из двух должен был не выдержать. Каждый сознавал: кому удастся «перекачать маятник», тот и сделает игру. Но Рябов уже в этом качании видел, насколько богаче у нас запас прочности. Да еще этот психологический гандикап с Макаром.
      Глядя, как Рябов переживает, Галина, чтобы не расстраиваться, вышла. Она понимала, что не сможет заставить Рябова выключиться из игры. А тот в трудные минуты лишь натягивал плед почти до носа, потом сбрасывал к ногам, но не вставал. Все силы уходили на переживания. Даже если бы захотел, то вряд ли Борис Александрович смог сейчас встать. Спина изошла испариной. Руки мелко подрагивали. И когда совершенно закономерно посыпались в канадские ворота шайба за шайбой, он только кивал своим горбатым носом, словно молотком аукционера утверждая совершение сделки.
      Счет стал 5:0. Полнейший разгром. Не только в счете, но и по тому, что делалось. На льду царила лишь одна команда, а все звезды профессионального спорта мерцали тусклыми любительскими огоньками. Рябов вновь по-тренерски начал всматриваться в игру. Заметил, что здорово прибавил за год Терехов. Он теперь держал клюшку двумя руками, почти сдвинул кисти, будто одной большой сдвоенной перчаткой. Та сила, с которой он орудовал, заставляла думать, будто конец клюшки зажат в тисках. Полметра, которые выигрывал на такой хватке, помогали убирать шайбу далеко от соперника, и надо было не один зуб сломать, прежде чем до нее добраться, а уж потом мечтать, чтобы отобрать. Мелочь, но какая!
      Хорош и правый защитник Васин. Он был из тех жестких парней, которые играют практически без шайбы. Даже говорил: «Зачем она? Мне кого поувесистей подай. А шайбу пусть другие гоняют!»
      Естественно, это была лишь бравада, но за ней стоял особый характер.
      «Ничего, – бормотал Рябов.– Канадцы еще объединятся с американцами, чтобы устоять против нас. Будет еще матч, когда на поле выйдут две команды, но три флага – советский, канадский и американский – будут реять над залом. Две страны против одной – и это будет справедливо! Уже то, что это произойдет, станет победой! Такой же яркой, как сейчас над звездами…»
      Игра подходила к концу. Не было только конца преимуществу советской сборной. Шестая шайба, словно гвоздь в доску, прочно закрепила победу. Рябов ворчал, глядя, как наши, тоже теперь уже поверившие в победу, начали ошибаться, упуская возможность увеличить счет. Глотов все время кричал на ребят, не давая утихнуть заводке.
      Хладнокровный Викторов был ему прямой противоположностью. Он вообще никогда не ворчал на товарища, хотя тот и был не прав. Никогда по его лицу нельзя было понять, что он чем-то недоволен. Если не получалось, снова шел вперед в поисках новых возможностей, сразу забывая о том, что произошло. Но сколько Рябов потом ни проверял, Викторов прекрасно помнил обо всех ошибках товарищей, даже самых мелких, даже о тех, на которые не обратил внимания и сам Рябов. Викторов был интеллигентом до мозга костей. Просто мудрецом – что толку портить нервы, когда в хоккее, как, впрочем, и в жизни, зачастую далеко не всегда, скорее, слишком редко можно исправить ошибку? А уж переиграть тот самый момент невозможно! Как мало вероятно и то, что он может повториться в ближайшие сто матчей. Что-нибудь да будет не так! То ли нога стоит не как тогда, то ли крюк не касается льда, то ли вес тела не на той ноге… Как невозможно дважды войти в одну и ту же воду реки, так невозможно повторить игровую ситуацию в точности. И мудрый Викторов знал это. Его молчаливая выдержка действовала на того, кто допустил ошибку, сильнее любого крика. Случалось, виноватые сами поднимали бучу, то ли прямо на льду, то ли в раздевалке, и никогда еще не случалось, чтобы Викторов ответил взаимностью.
      Игра сама по себе уже потеряла для Рябова спортивный интерес. Он следил сейчас за работой Викторова, следил с наслаждением, поскольку в каждом его движении видел воплощение и своих идей, и того, что было за долгие годы наработано вместе. Само катание Викторова среди столкновений сражающихся тел звучало особой, радостной песней.
      Во время второго матча на трибуне Рябов заметил лозунг: «Старомодный хоккей!» Это было для него самым страшным, почти личным оскорблением. Рябова даже покоробило: «старомодный»! Кто знает, что такое старомодность? Где эти старые времена, где их границы? Старомодность начинается иногда сию минуту. Иногда старомодно уже то, что еще не родилось. Многое, что вчера было прогрессивным, современным, сегодня старо. Потому как хоккей – самый живой организм. Он постоянно развивается, постоянно меняется… И самое страшное – остановиться! Остановиться – значит проиграть! Даже если сегодня удалось зацепиться за победу. Для человека, мыслящего и знающего игру, уже в победе просматриваются корни завтрашнего поражения…
      Шестая шайба в воротах профессионалов! Это разгром. Это подавляющее преимущество и в счете и в игре, когда нет ни малейшей лазейки, чтобы принизить успех победителя.
      По льду метались наши парни, поздравляя друг друга. Обнимаясь, целуясь, давая выход радости, которую так славно заработали. А Рябов закрыл глаза и сидел замерев. Уставшее после болезни тело ощущало крепкую хватку дружеских рук там на льду. Вот по традиции он взлетает над площадкой раз, другой, третий…
      Мягко приземляясь на плотное ложе сильных и потных рук своих парней. И кажется Рябову, что полет этот длится целую вечность.
      Когда он вяло поднимает к лицу правую ладонь, она сразу становится мокрой. Слезы текут невольно. И он не в силах их остановить. Впрочем, он и не хочет их останавливать. Слезы радости так сладки и так коротки. К тому же никто не видит его слез в полумраке комнаты. Даже Галина кричит из кухни: «Как закончили?»
      «Закончили? – думает он.– Нет! В спорте не бывает конца. Он тем и прекрасен, что невозможно раз и навсегда выяснить отношения. Сегодня сильнейший ты, а завтра… Приходят новые имена. Рождаются новые идеи. И только одно остается неизменным – борьба, в которой невозможно убежать от себя».

Постоянство. Несколько штрихов к портрету Анатолия Голубева

      «Мы умираем не только на трассах – нередко умираем в погоне за самими состязаниями из страны в страну. И часто смерть хватает за горло, когда перестаем выступать и начинаем жить так, как мечтали о том долгие годы. Но нам не хватает, очевидно, скорости, риска, напряжения, к которым привыкли в седле. И тогда мы пробуем заменить потерянную остроту борьбы мощностью наших спортивных автомобилей. И тогда для всех нас где-то на обочине дороги стоит военный грузовик с погашенными огнями, в который нам суждено врезаться в ту последнюю ночь…»
      Так заканчивается роман Анатолия Голубева «Никто не любит Крокодила». Роман, ставший популярным. Роман о спорте. Речь в нем идет о судьбе стареющего аса велосипедных трасс французе Роже Дювалоне, ведущего свою последнюю многодневную гонку. В романе много спортивных сцен, он наполнен драматизмом подлинного жизненного материала. Автор ставит в книге извечный вопрос, который рано или поздно мучает каждого большого спортсмена, – кончается одна жизнь, спортивная, и что дальше?
      Очевидно, потому, что Анатолий Голубев сам прожил в спорте немалую жизнь, познал его не с трибуны, а изнутри, сам когда-то решал эту проблему – спортивная жизнь кончилась и что дальше, – он решил ее для себя без колебаний – выбрал писательский труд. Но спорт остался с ним навсегда. И если ему суждено снова встать в раму хоккейных или футбольных ворот – в товарищеском матче ветеранов, например, – он все равно продолжает жить спортом и за писательским рабочим столом. Завидное постоянство. И это – характерная черта прозаика Анатолия Голубева. Он пишет только о спорте – из-под его пера вышло более трех десятков романов, повестей, сборников рассказов, очерков… Среди них романы «Тогда умирает футбол», уже упоминавшийся «Никто не любит Крокодила», «Нулевое отклонение», «Умрем как жили», «Чужой патрон», «Пломба», повести «Победителя не судят», «Возвращение к жизни», «Шум бегущей реки»… Но стоп, стоп, стоп! Говорят, библиографическая справка плодотворно работающего писателя всегда таит в себе опасность утомить читателя многословностью.
      Когда я говорю, что Анатолий Голубев пишет только о спорте, хотел бы пояснить, что я вкладываю в понятие «только». Да, все его книги так или иначе рассказывают о спорте и спортсменах, живущих в этом большом, прекрасном и нелегком мире. Это и олимпийский чемпион Степан Ощепков из повести «Победителя не судят». И ушедший из спорта на взлете своей карьеры нападающий сборкой страны Александр Шарапов из романа «Нулевое отклонение». И начальник главка, давно закончивший свои выступления на борцовском ковре, но страстно жаждущий вернуться в тот незабываемый мир молодости и испытать себя вновь – и погибающий! – из повести «Шум бегущей реки». Это и Юрий Токин, игрок старогужской футбольной команды «Локомотив», собравший в тяжелые дни фашистского нашествия подпольную организацию из друзей-спортсменов.
      Мир книг Анатолия Голубева – это мир спорта. И все-таки он пишет не только о спорте. О человеке. Творчество писателя отличает прежде всего постоянство в стремлении не только не изменять теме, но постоянство и в ее повороте. Спорт в книгах Анатолия Голубева – это всегда лишь часть человеческой жизни. Сложной, многообразной, не всегда удачной, иногда совсем неудачной. Внутренний мир человека предстает в книгах Анатолия Голубева во всей проблемности и многоликости.
      Герои его книг – обычные люди. И необычные. Ибо помимо всегдашней, так знакомой каждому нашей служебной и личной жизни, герои Анатолия Голубева живут еще и в спорте-вот в чем их необычность, их, если хотите, научительность. Они, как правило, люди мужественные, честные, ищущие, и, конечно, привыкшие бороться – к этому их приучило спортивное прошлое. Они бойцы не только в спорте, что естественно: без борьбы не может быть спорта. Они остаются такими и в жизни. Где бы ни приходилось им работать. Как бы ни сложилась их жизнь. Вторая жизнь, та, что начинается после спорта.
      Как часто в нашей художественной литературе о спорте, пытаясь подчеркнуть специфичность таких произведений, авторы, вольно или невольно, вырывают и самого спортсмена и всю его деятельность из контекста многоликой общественной жизни. Граммы, сантиметры, голы и очки в таких случаях становятся как бы смыслом всей жизни человека, становятся единственной целью художнического изображения. Должен сразу оговориться, что вообще, к сожалению, у нас очень мало художественных книг о спорте, хотя выпускается многомиллионными тиражами специальная спортивная литература. Это результат явной недооценки значения литературно-художественных произведений о спорте. Скажем, в его пропаганде. Что может ратовать за спорт ярче и убедительнее, чем интересно написанные повесть или роман?! Если только само спортивное состязание! Книга – помощник и в решении многих проблем, которые встают перед человеком, входящим в мир спорта.
      Проблемы нравственности не только не снимаются в спортивной жизни. Наоборот,»ни обретают еще большую остроту, ибо спортивная жизнь ставит человека гораздо чаще, чем в обыденной жизни, в экстремальные ситуации, которые требуют мобилизации не только физических, но и духовных, нравственных сил. И вот такой тренинг человеческой души, порой не менее важный, чем специальный спортивный тренинг, столь часто обуславливающий результат победный, рекордный, и призвана осуществлять спортивная художественная литература.
      Практика советского спорта показывает, что далеко не всегда воспитательная работа среди спортсменов ведется на уровне, хотя бы равном спортивному. Как часто лучшие тренеры страны, найдя талантливого самородка, за годы упорнейших тренировок вкладывают в него так много технического мастерства, в трудных буднях почти ежедневных многочасовых тренировок забывая о том, что не скоростью, не голами или силой одной жив человек. И тогда мы видим перед собой талантливую спортивную машину, работающую на слишком обедненном нравственно-интеллектуальном горючем. И тогда с удивлением вдруг обнаруживаем, что яркая спортивная звезда, обещавшая долгие годы украшать небосвод мирового спорта, вдруг, жалко вспыхнув, канула в Лету. И мы спрашиваем себя – как же это случилось? И докапываемся, в конце концов, до той зловредной раковины духовной пустоты, которая и привела к общему надлому.
      Спортивные комментаторы, особенно в последние годы, очень любят говорить о футболистах, что, дескать, они больше должны играть головой – в понятии «мыслить», – чем ногами. Но это касается не только футбола. Глядя на физическое усилие штангиста или пловца, мы должны, обязаны себе представлять всю правду момента – а именно: сколько нравственных сил требует спортивный подвиг.
      В спорте, как и в жизни, ничьих не бывает. Не бывает даже при ничейных результатах. Для кого-то, слабого, ничья равна победе, а для сильного ничья – это все равно что поражение. Спортивный зритель чаще готов простить тактическую ошибку, нехватку технического мастерства, чем слабинку психологическую.
      Мы вправе рассматривать спорт как серьезную школу жизни, могучую кузницу человеческих характеров. Для советских людей, строителей общества, устремленного в будущее, в неизведанное, такие характеры важны не менее, чем новые технические средства и научные открытия.
      Воспевая настоящего спортсмена, Анатолий Голубев, наверное, потому и смотрит на него так пристально, что подходит с высокой меркой гражданственности и человечности. Отсюда логично вытекает и то, что именно его перу принадлежит один из первых спортивных детективов. В произведении такого жанра обусловлено присутствие и порочных характеров, и сложных, надломленных судеб. Но в романе «Чужой патрон», о котором идет речь, писатель постарался найти и показать не только побежденное зло, но и поддержать добро, в какой бы форме оно ни присутствовало в жизни. Даже в самом отрицательном своем персонаже писатель пытается найти зерно добра, показать тот единственный способ, как его взрастить, чтобы вернуть душевной ниве ее плодородие.
      Гибнет человек… Стрелок сборной команды страны Александр Мамлеев. На первый взгляд кажется, что это несчастный случай. Он может произойти всегда, везде и с каждым. Но в ходе расследования, проведенного автором по законам детективного жанра, мы знакомимся с обстоятельствами, сопутствующими этому несчастному случаю, видим картину, объясняющую истоки несчастья, картину, проясняющую саму суть явления. И тогда за обычным происшествием встают сложные взаимоотношения Моцарта и Сальери – удачливого, но легкомысленного таланта и трудолюбивой, но завистливой посредственности.
      Если попытаться представить себе все написанное Анатолием Голубевым о спорте, то перед нами предстанет галерея характерных образов, поучительных для каждого, кому понятие «спорт» небезразлично. И эта палитра образов представляется мне даже более ценной, чем развернутая панорама видов спорта, о которых повествует писатель. Здесь и западный велогонщик. Здесь и советский футболист. Здесь и стрелок с громким именем. Здесь и начинающий спортсмен, которому увлечение спортом помогло преодолеть тяжкий физический недуг. Здесь и наставник классной хоккейной команды, каким предстает в новом романе Анатолия Голубева «Убежать от себя» совсем не однозначный, совсем не простой, фанатически преданный самому духу спорта Борис Рябов.
      Нелегко писать о спорте. И даже не потому, что многие литераторы, прекрасно владеющие пером, не знают спорта, а те, кто его хорошо знает, далеко не всегда могут создать литературное художественное произведение. Сложность заключается и в другом: спортом живут миллионы. Спорт кажется с трибун таким простым, таким доступным для понимания зрелищем. Обманчивая простота.
      Скажем, сложность – не простота, а сложность – заключается уже в том, что персонаж – спортсмен. Стоит написать о рабочем, просто о рабочем, и его прототип может не догадаться, что речь идет именно о нем. Но стоит написать о мастере хоккея, как любой читатель тут же будет, в меру своих знаний о спорте, проводить параллели, искать аналогии… И со всей убежденностью утверждать, что это было так, а не этак, и автор, мол, неправ. Причина тому – не в читательской близорукости, а в глубочайшей любви к спорту. Мы хотим знать о наших кумирах все. Но больше – хорошее. Мы хотим видеть и то, чего никогда не было. Недаром о мире спорта, особенно при восприятии его лишь с трибуны, рождается бесконечное количество легенд и слухов. Донести до болельщика правду о спорте, о человеке в спорте – благородная и нелегкая задача для писателя. От того, как решит он эту задачу, во многом будет зависеть не только число новых поклонников спортивного действа, но и их грамотность, их нравственный потенциал.
      Анатолий Голубев поставил перед собой дальнюю цель – создать своим творчеством острую, правдивую картину спортивного бытия. Недаром Анатолий Голубев рассматривает в каждой своей книге с завидным постоянством различные аспекты взаимосвязей спорта и жизни. Иногда такие связи очень неожиданны. Скажем, в романе «Нулевое отклонение» тему можно обозначить коротко словами «футбол» и «нефть». Если не считать такого понятия, как футбольная команда «Нефтяник», то трудно себе вообразить взаимосвязь футбола и нефти. Найти ее можно только через человека, посредством человека. И тогда под писательским пером рождается сделанный из крови и плоти со своими исканиями и сомнениями герой, которому в любых условиях житейских будней поможет победить спортивная закваска.
      В наше время очень часто говорят о спортивности. О спортивности моды. О спортивности одежды. О спортивности фигуры. Читая книги Анатолия Голубева, убеждаешься и еще в одной несомненно существующей спортивности – спортивности характера. Характера, что крайне нужен Людям. Нужен в нынешней деловой и стремительной жизни. Писатель воссоздает именно такой характер в действии, показывает, как он рождается, что в нем полезного и, увы, что, при определенных условиях, приобретает уродливые формы (нечто подобное тоже может быть). Но направленный на достижение государственно значимой пользы, такой характер – несомненное благо для общества.
      Итак, я склонен считать все творчество Анатолия Голубева единым большим воспитательным делом. А его книги о спорте – Главным Тренером, не предусмотренным штатным расписанием спортивного клуба или команды, но порой выполняющим самую важную функцию – взращение Настоящего Человека.
 
      Валерий ПОВОЛЯЕВ

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20