Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Горение. Книга 1

ModernLib.Net / Научно-образовательная / Семенов Юлиан Семенович / Горение. Книга 1 - Чтение (стр. 24)
Автор: Семенов Юлиан Семенович
Жанр: Научно-образовательная

 

 


 — … Царизм оказался помехой современной организации военного дела… Связь между военной организацией страны и всем ее экономическим и культурным строем никогда еще не была столь теской, как в настоящее время… Русский народ выиграл от поражения самодержавия. Капитуляция Порт-Артура есть пролог капитуляции царизма… Недаром так тревожится самая спокойная и трезвенная европейская буржуазия, которая всей душой сочувствовала бы либеральным уступкам русского самодержавия, но которая пуще огня боится русской революции… »
      Дзержинский оторвался от переведенного им текста, улыбнулся Норовскому, внимательно слушавшему его, и продолжал: — «Прочно укоренилось мнение, — пишет один из трезвенных органов немецкой буржуазии, — что взрыв революции в России вещь совершенно невозможная… Ссылаются на неподвижность русского крестьянства, на его веру в царя, зависимость от духовенства. Говорят, что крайние элементы среди недовольных представлены лишь маленькой горсткой людей, которые могут устроить путчи… и террористические покушения, но никак не вызвать общее восстание. Широкой массе недовольных, говорят нам, не хватает организации, оружия, а главное — решимости рисковать собой. Русский же интеллигент настроен обыкновенно революционно лишь до тридцати примерно лет, а затем он прекрасно устраивается в уютном гнездышке казенного местечка… » Но теперь, продолжает газета, целый ряд признаков свидетельствует о крупной перемене. «Носителями революционного движения в новейшей истории давно стали крупные города. А в России именно в городах идет брожение… А если последует революционный взрыв, то более чем мнительно, чтобы с ним сладило самодержавие, ослабленное войной на Дальнем Востоке». Да. Самодержавие ослаблено. В революцию начинают верить самые неверующие. Всеобщая вера в революцию есть уже начало революции. О ее продолжении печется само правительство своей военной авантюрой. О поддержке и расширении серьезного революционного натиска позаботится русский пролетариат».
      Дзержинский улыбнулся Норовскому:
      — Этот номер «Червоного Штандара» я должен распространить в Варшаве сам. Думаю, скоро мы переберемся туда все и будем издавать нашу газету открыто. Пан Норовский, прошу нафабрить усы — вас будут встречать с песнями!
      В тот же день, только поздно уже вечером, Дзержинский попрощался с товарищами, которые провели его к границе, остался один, прислушался: не схваченная еще льдом река шумела, — как тогда, в Сибири, — единым, литым, морозным, мощным шумом.
      Дзержинский поставил баул с литературой на землю, сложил руки у рта ковшиком, ухнул выпью: охотник, он умел имитировать крик птиц, гусей наманивал, селезней. Из заиндевелых камышей бесшумно выехала лодка. Человек, стоявший на корме, был мал ростом, но длинным веслом управлял ловко — даже капли ледяной, дымной воды, казалось, стекали бесшумно, а ведь на границе каждый звук громок и страшен.
      Дзержинский поставил баул на сиденье, мягко ступил на днище, заваленное сеном; тоненькое тело лодки качнуло; Дзержинский развел руки, чтобы сохранить равновесие. Замер. Прислушался. Все было тихо, только дышал он прерывисто и, как ему казалось, громко, до невозможного громко.
      — Садись, Дзержинский, — шепнул контрабандист.
      Дзержинский рывком обернулся: имени его не имел права знать никто, кроме членов Главного Правления партии.
      Контрабандист отбросил капюшон с лица: на Дзержинского глядели круглые, неподвижные глаза «графа», Анджея Штопаньского. Мальчишка почти совсем не подрос, только лицо стало морщинистым — от ветра, видно; здесь зимние ветры продувные.
      — Что, сменил профессию? — спросил Дзержинский и подивился своему шепоту — он был свистящим; так в спектаклях, которые дети на Рождество Христово разыгрывали в Дзержинове, говорили злые волшебники; Феликс всегда плакал, отказывался, хотел быть ангелом.
      — Да. Банду разогнал — дармоеды, курвы, нелюди. Теперь революции служу: вашего брата через границу таскаю, дурю пограничников, сучьи их хари!
      — Не смей ругаться.
      — Тише ты!
      — Прости…
      — Прости, прости… Палить начнут, тогда узнаешь, как прощения просить.
      — Как тебя зовут?
      — Анджей. А тебя?
      — Дзержинский.
      — Дзержинский — имя-то есть?
      — Ян.
      — Не ври.
      — Если ты служишь революции — забудь мою фамилию.
      — Что же мне тебя, «господин революционер» называть?
      — Называй Яном.
      — Ты такой же «Ян», как я — «граф». Пригнись, от тебя луна тень дает.
      Лодка ткнулась носом в шуршащие камыши. Анджей повернул весло — лодка стала.
      — Сейчас у русских караул меняют, надо ждать.
      — Память у тебя хорошая?
      — Не жалуюсь…
      — Вернешься на тот берег, поедешь в Краков. Найдешь улицу Сташицу, дом три. Спросишь товарища Мечислава. Или Йозефа. Скажешь, что от меня. Передашь, что я просил устроить тебя в рабочую школу на Ляшковской. Они знают. Жить будешь в моей комнате — кровать там есть.
      — А жрать что буду?
      — Тебя пристроят к работе.
      — Нет, Ян. Меня жизнь обкатала. Не хочу перед мастером шапку ломать. Здесь — я себе хозяин, меня просят — не я.
      — В переделки больше не попадал?
      — Бог миловал.
      — Попадешь — да еще с тем хвостом — на каторге погибнешь.
      — А ты?
      — Мне двадцать восемь, а не тысяча девятьсот четыре.
      — Нет, Ян. Спасибо тебе. Здесь я — сам. Понимаешь? Я не верю людям. Особенно тем, которые дают работу. Пошли, теперь можно, они сменились.
      — Анджей… Послушай. Людям надо верить. Это подчас трудно, но этому надо учиться. Без этого нельзя. Тебя ударила жизнь, но если б не было честных людей, мир бы кончился.
      — Пошли, — повторил Анджей упрямо. — Мне переучиваться поздно. Ты сидел за рабочих, да? А я сел за сестру с братьями. Их люди сгубили, обыкновенные люди — никто руки не протянул. Пошли, время.

6

      (а) «В понедельник, 10 января, Петербург имел вид города, только что завоеванного неприятелем. По улицам постоянно проезжают патрули казаков. Там и здесь видны возбужденные группы рабочих. Вечером много улиц погружено в темноту. Электричества и газа нет. Аристократические дома охраняются группами дворников. Горящие газетные киоски бросают странное освещение на кучки народа… Газет нет. Учебные заведения закрыты. Рабочие на массе частных собраний обсуждают события и меры сопротивления. Толпы сочувствующих, особенно студентов, осаждают больницы». (б) «Начинаются крестьянские восстания. Из различных губерний приходят известия о нападениях крестьян на помещичьи усадьбы, о конфискации крестьянами помещичьего хлеба, скота. Царское войско, наголову разбитое японцами в Маньчжурии, берет реванш над безоружным народом, предпринимая экспедиции против внутреннего врага — против деревенской бедноты. Городское рабочее движение приобретает нового союзника в революционном крестьянстве». (в) «Открытое письмо к социалистическим партиям России. Кровавые январские дни в Петербурге и в остальной России поставили лицом к лицу угнетенный рабочий класс и самодержавный режим с кровопийцей-царем во главе. Великая русская революция началась… В сознании важности переживаемого исторического момента, при настоящем положении вещей, будучи, прежде всего, революционером и человеком дела, я призываю все социалистические партии России немедленно войти в соглашение между собой и приступить к делу вооруженного восстания против царизма. Все силы каждой партии должны быть мобилизованы. Боевой технический план должен быть у всех общий. Бомбы и динамит, террор единичный и массовый, все, что может содействовать народному восстанию… Отдав все свои сипы на службу народу, из недр которого я сам вышел (сын крестьянина), — бесповоротно связав свою судьбу с борьбой против угнетателей и эксплуататоров рабочего класса, я естественно всем сердцем и всей душой буду с теми, кто займется настоящим делом настоящего освобождения пролетариата и всей трудящейся массы от капиталистического гнета и политического рабства. Георгий Гапон». По поводу этого письма мы, с своей стороны, считаем необходимым высказаться с возможно большей прямотой и определенностью. Мы считаем возможным, полезным и необходимым предлагаемое им «соглашение». Мы приветствуем то, что Г. Гапон говорит именно о «соглашении», ибо только сохранение полной принципиальной и организационной самостоятельности каждой отдельной партии может сделать попытки их боевого единения не безнадежными… Само собой понятно, что, перейдя с такой быстротой от веры в царя и от обращения к нему с петицией к революционным целям, Гапон не мог сразу выработать себе ясного революционного миросозерцания». (г) … »Репрессивное значение экстренных мер ослабело, как ослабевает новая пружина от долгого и неумеренного употребления. Игра не стоит свеч, говорит директор департамента полиции, г. Лопухин, всем своим докладом, который написан в своеобразно грустном и унылом тоне. Замечательно отрадное впечатление на социал-демократа производит этот унылый тон, эта деловитая, сухая и тем не менее беспощадная критика полицейского, направленная против основного русского полицейского закона. Миновали красные денечки полицейского благополучия! Миновали шестидесятые годы, когда даже мысли не возникало о существовании революционной партии. Миновали семидесятые годы, когда силы такой, несомненно существовавшей и внушавшей страх, партии оказались «достаточными только для отдельных покушений, а не для политического переворота». В те времена, когда «подпольная агитация находила себе опору в отдельных лицах и кружках», новоизобретенная пружина могла еще оказывать некоторое действие. Но до какой степени расхлябана эта пружина теперь, «при современном состоянии общества, когда в России широко развивается и недовольство существующим порядком вещей и сильное оппозиционное движение»! … Бедный Лопухин в отчаянии ставит два восклицательных знака, приглашая гг. министров посмеяться вместе с ним над теми бессмысленными последствиями, к которым привело Положение об усиленной охране. Все оказалось негодным в этом Положении с тех пор, как революционное движение настоящим образом проникло в народ и неразрывно связалось с классовым движением рабочих масс, — все, начиная от требования прописки паспортов и кончая военными судами. Даже «институт дворников», всеспасающий, всеблагой институт дворников подвергается уничтожающей критике полицей-министра, обвиняющей этот институт в ослабляющем влиянии на предупредительную деятельность полиции. … Признавая полный крах полицейского крохоборства и переходя к прямой организации гражданской войны, правительство доказывает этим, что последний расчет приближается. Тем лучше. Оно начинает гражданскую войну. Тем лучше. Мы тоже стоим за гражданскую войну. Уж если где мы чувствуем себя особенно надежно, так именно на этом поприще, в войне громадной массы угнетенного и бесправного, трудящегося и содержащего все общество многомиллионного люда против кучки привилегированных тунеядцев». ЛЕНИН». «В Заграничный Комитет СДПиЛ Варшава, 13 февраля 1905 г. Дорогой товарищ! Посылаю Вам на открытке три адреса, — высылайте по ним из Берлина „Искру“ от №84, „Социал-Демократ“ и „Вперед“. Это для Военно-революционной организации. Что будет с литературой для нас? Через Катовицы и вообще через Пруссию теперь почти невозможно действовать: граница обставлена прусскими войсками, и нельзя перевозить контрабандой даже шелка. Посылаем Вам нашу прокламацию, она будет издана в 5-10 тыс. экз. Теперь о Военно-революционной организации и русских здесь, в Варшаве. Я налаживаю с ними связи, стараюсь узнать их силы, их самих, надо бы нам объединиться. И вот какое дело: наш Южный комитет развил среди войск действительно колоссальную работу, революционизировал целые полки, их надо теперь сдерживать от восстания, к которому они страшно рвутся. Это не преувеличение. Подробно об этом не хочу писать и из конспиративных соображений и потому, что хочу это обследовать, чтобы все видеть и ко всему прикоснуться. Надо Вам сказать, что Южный комитет состоит теперь совсем из других людей. Они потеряли связь с нами, так как старый состав не оставил им никаких адресов. Состоит он теперь из семи человек: пяти русских и двух поляков. Парень, который сюда приехал, производит солидное впечатление. О плане нашей работы в провинции Вас информирует Здислав Ледер. О работе в Пулавах и окрестных деревнях Вы можете судить по корреспонденциям. Я вскоре там буду. Пришлю подробную корреспонденцию. Мы думаем о Вильно, Белостоке, Лодзи, Пулавах, Ченстохове, Домброве. Что касается меня, то я хочу остаться здесь, пока не урегулируются вопросы с типографией, с Военно-революционной организацией и с русскими. Затем поеду в Пулавы (два-три дня), Лодзь (две недели), Белосток, Вильно (две недели), Ченстохов, Домброву (две недели). Адрес в Пулавы: „Институт“. (Ключ тот же, что и лозунг — русский полный алфавит, завтра здесь допишу.) Закажите агитационные брошюры для солдат в большом количестве — „Искру“, „Социал-демократ“. Письмо это пойдет завтра или послезавтра. Корреспонденции, которые окажутся годными, отправьте немедленно в „Искру“. Юзеф».

7

      Прочитав «Таймс», где описывались подробно беспрерывные стачки в Петербурге, Харькове и Варшаве, Зубатов вдруг ощутил звенящую пустоту в себе, и понял он, что это и есть настоящий ужас, предсмертье, погибель.
      Он представил себе, как толпы рабочих врываются в охранку, бегут по коридорам в бронированные комнаты, где архивы хранятся, достают эти архивы, а там, что ни дело, то его, Зубатова, резолюция. Разные резолюции, тысячи их, но ведь и десятка хватит, чтоб вздернуть; ужас рождает обострение памяти; страх — иное, страх на каждую «память» три «непамяти» выставит, страх цепляется еще, думает, как бы выкрутиться, спастись, изловчиться, а ужас — это последнее, это когда все до конца видится, вся правда.
      Зубатов побежал, именно побежал, в церковь на Ордынке, обвалился на колени, истово взмолился: «Господи, спаси Россию! Господи, покарай злодеев, только Трон сохрани, только Государя нашего охрани, тогда и меня покарай, меня, того, кто все это, страшное, начал». (Как всякий, пришедший в политику — а Департамент полиции большую политику вертел, но без достаточной научной подготовки, без широкого знания, — Зубатов не мог понять, что не он начал-то, не Гапон, не десяток других его «подметок», начала жизнь, которая есть развитие от низшего к высшему, которая есть поступательность истинная, а не сделанная, и которая — как бы ни мешали ей — свое возьмет, ибо невозможно остановить рост, подчиняющийся законам основополагающим, извечным и справедливым.) Из церкви, не найдя успокоения в молитве, чуя полицейским умом своим, что Господь в его деле не помощник, Зубатов, отвертевшись от филера (сегодня один был, по случаю паники в северной столице другого охломона на серьезных смутьянов поставили, а не на него, отца политического сыска, государева слугу), сел на поезд и отправился в Петербург, послав с кучером жене записочку: «Поехал на моленье, в Лавру, если кто будет интересоваться — успокой».
      В северной столице — затаенной, темной, пронизанной ощущением незабытого еще ужаса кровавого воскресенья — Зубатов ринулся к Стрепетову, старому сотруднику, выкинутому после его отставки, но пользуемому и по сей день Департаментом в целях финансового поддержания («подметкам» только в исключительных случаях пенсию платили, чаще ограничивались «поштучным» вознаграждением или единовременным пособием).
      — Где Гапон? — спросил Зубатов, проходя в маленькую, провонявшую кислой капустой комнату. — Гапон мне нужен, Стрепет.
      — Гапон прячется, Сергей Васильевич. Его вроде бы укрывают. Фигурою стал у всех на языке.
      — Кто укрывает?
      — Эсеры, — неохотно ответил Стрепетов.
      — Понимаю, что не Департамент. Кто именно?
      — Еврей какой-то.
      — Там много евреев. Какой именно? Ты не егози, Стрепет, не егози! Мы с тобой повязаны шнуром — меня затянет, и тебя потащит, я один греметь не намерен, понял?!
      — Рутенберг вроде бы.
      — Найди Гапона из-под земли, Стрепет! Из-под земли! Тогда спать будем спокойно. Ежели пойдешь в Департамент — через час со мной очную получишь, я молчать не буду. Ступай.
      Гапон был в черных очках, в какой-то роскошной, но с чужого плеча енотовой шубе, стрижен наголо, брит до синевы — неузнаваем, словом.
      — Вы понимаете, что случилось? — не поздоровавшись, спросил Зубатов. — Вы отдаете себе отчет в происшедшем? Вы чуете пеньку висельную?! Вы понимаете, что творите, продолжая звать к демонстрации и забастовкам?
      — Это по какому же праву вы говорите со мной так? — ударил Гапон неожиданно спокойным вопросом. — Как смеете? Вы кто, чтобы так говорить со мною, а?!
      Эти недели он скрывался у эсеров, спасибо Рутенбергу, прямо с улицы, во время расстрела демонстрации увел на квартиру. Когда первый озноб прошел, чаем когда с водкою отогрели, услышал про себя: «Знамя первой русской революции». Сначала-то и не понял, а как понял — сморило от страха, счастья, невесомой высоты — потерял сознание, обвалился на пол.
      Придя в себя, глаз открывать не торопился, слушал. Говорили о том, как важно, что он попал именно к ним, к эсерам, к самой массовой революционной партии, которая вбирает в свои ряды всех борцов, всех тех, кто хочет дать мужику землю и волю; пусть «народный вождь фабрично-заводских» станет под знамена, это — количество и качество, вместе взятые.
      И страх вдруг исчез в нем, вместе с памятью, с той, страшненькой, жандармской, когда инструкции получал и отдавал Зубатову рабочих.
      Страх исчез, потому что понял он — эти возьмут на себя все, он им нужен не так, как Департаменту, он им как знамя нужен. Это он может. Он поразвевается на ветру, от души поразвевается.
      … Зубатов долго рассматривал лицо Гапона, силясь понять, что произошло с его агентом за эти дни, отчего такая перемена в нем свершилась, но ответить не мог себе — не привык, чтоб на его окрик отвечали таким вот властным, новым, в сути своей новым.
      — Имейте в виду, — Зубатов решил играть привычное, — коли вы начнете, в случае ареста, валить на меня — я вас утоплю.
      Гапон мелко засмеялся:
      — Вон вы чего боитесь… Не бойтесь этого, Сергей Васильевич, мне теперь негоже в связях-то признаваться.
      И тут только Зубатов понял все.
      — Вы что ж, серьезно? — спросил он тихо. — Вы и раньше меня дурили?
      — Раньше не дурил, — ответил Гапон деловито, с прежними интонациями маленького человека, привыкшего отвечать на вопросы начальника. — А теперь я не могу предать тех, кто поверил в меня. В меня вся Россия поверила, Сергей Васильевич, теперь я не просто Гапон, я Георгий Гапон теперь, понимаете?
      — Вот что, Георгий Гапон, — тяжело сказал Зубатов, — пока не поздно, пока еще момент не упущен, собирайте всех своих фабричных, пишите государю, молите пощады и обещайте борьбу со смутой. Объясните, что примазались к вам чужаки, социалисты, иноверцы — от них все зло. Пропустите момент — ваши нынешние lрузья, узнав о том, кто вы есть, в острог же и отправят первого.
      — Нет, Сергей Васильевич, не отправят. Меня теперь никуда отправить нельзя. Меня просить можно, а я, прежде чем ответить, думать стану — «да» или «нет».
      — Дурак, — разъярился Зубатов и шмякнул враз вспотевшей ладонью по столу. — Твои рапорты хранятся в Охране-то!
      — Ну и что? Я Охрану первой пожгу, а копий нет! Засим желаю вам здравствовать. И еще раз позволите себе голос на меня повысить — уберу! Теперь мне — вера, Зубатов. Со мною теперь сила. За что — премного вам благодарен, — иронически добавил он, запахнул шубу, нахлобучил енотовую шапку и вышел из дома.
      Зубатов приник к шторе: на улице ждало трое, чуть поодаль — рысак, на каком он редко ездил, в охранную свою бытность, а там выезды держали богатые.
      Но и сейчас юркий до жизни ум Зубатова не хотел сдаваться, не верил в погибель, а «непогибель» была для него не в жизни — в действии.
      «Ничего, — сказал он себе, — пусть идет, как идет. Я его позже возьму, если только до той поры и его не сметет, как всех нас. С таким-то в кармане простят… А что, собственно, прощать? » — спросил он вдруг себя и ответа не нашел, понял только, что запутался окончательно, словно как заживо перепеленатый.

8

      Дзержинский похудел за последние дни до того, что пелерина-накидка болталась на нем, словно на вешалке. У него были два пиджака и сюртучная пара, необходимые, чтобы ездить в центр, в редакции и библиотеки: плохо одетый человек сразу в глаза бросается, там надо быть «комильфо», чтобы слиться с толпою, никак не выделяться из общей массы. Один пиджак был рабочий, в таких мастеровые ходят — его Дзержинский одевал, отправляясь в фабричные районы; второй он носил постоянно, серый, «в елочку», с большими накладными карманами — можно было рассовать книги, рукописи, а со стороны — незаметно; идет себе эдакий спортсмен, с небрежно повязанным, артистического вида, галстухом.
      Софья Тшедецкая, оглядев лицо Дзержинского, запавшие щеки, синяки под глазами, сказала:
      — Ты похож на циркового гимнаста, Юзеф, на тебе пиджак как бы с чужого плеча. Поверь модистке — это заметно.
      — У меня нет денег, Зося. Неловко просить у партии на одежду…
      — Я заберу два пиджака и перешью. А пока принесу самый модный — напрокат, будешь рекламировать салон пани Ришульской.
      — Это выход, — согласился Дзержинский. — Научи меня, как надо двигаться.
      — Такому научить нельзя. Надо уметь чувствовать одежду, ощущать точность линий.
      — Это — врожденное?
      — Видимо. Ощущение красоты скорее всего качество врожденное.
      — Ты не права. Красота — общедоступна. У нас в деревне, рядом с Дзержиновом, крестьяне отменно бедны, но видела бы ты, сколько в девушках грации, изящества — а ведь юбчонка-то одна, и кофточку лишь на престольный праздник позволяют себе надеть, берегут, в сундуке хранят, от матери — к дочке.
      — Я часто думаю, как будут одеваться люди, когда мы победим?
      — Ну и как они станут одеваться? — спросил Дзержинский, складывая мелко исписанные листки бумаги — статьи для «Червового Штандара» и прокламации — в необъятные карманы своего спортивного пиджака.
      — Красиво, — ответила Тшедецка, — очень празднично, цветасто, весело, по-разному.
      Дзержинский покачал головой:
      — Должен тебя разочаровать, Зося. Когда мы победим, у нас не будет хватать веселых и нарядных тканей. Мы ведь должны будем одеть семь миллионов поляков — а ситцевых фабрик у нас две. А если не отделять себя от России — нас сто пятьдесят миллионов… Увы, сначала, видимо, мы пройдем через период, если хочешь, всеобщего, равного униформизма: обманывать себя нам никак негоже. Пойдем, милая: у меня встреча с Феликсом Коном.
      — С кем?! С тем самым Коном? С «пролетариатчиком»?!
      — Именно. — Глаза у Дзержинского сделались открыто счастливыми. — Думаешь, я умею только драться с ППС? Я работать с ними учусь. Кон не согласен с Пилсудским, а ведь Кон — знамя папуасов, он для них живой пример преемственности идей «Пролетариата». Пошли, времени в обрез.
      С тех пор, как Феликс Кон вместе с Людвигом Варынским был закован в кандалы и отправлен на акатуйскую каторгу с бритой головой (брили левую половину лишь), прошло восемь лет; лишь спустя восемь лет он был расконвоирован, переведен на положение ссыльного поселенца, без права посещения сибирских городов; долгие двадцать лет жил он в отрыве от Польши, от товарищей и родных. Хоронил друзей — кто кончил с собой, не выдержав полицейских избиений, кто сошел с ума, кто изошел чахоткой. Чтобы сохранить дух, понял — надо трудиться, каждый день, с утра и до вечера. Написал несколько сот страниц о тувинцах, среди которых прожил последние десять лет, собрал их песни, изучил обычаи, народную медицину; послал в Варшаву, не думая даже, что напечатают. Напечатали: государственная память в дни потрясений делается короткой; разве за всем уследишь?!
      В декабре девятьсот четвертого вернулся в Варшаву. Осматривался Феликс Кон медленно, не привык к темпу предреволюционной поры, когда день равен году, когда решения надо принимать немедленные, крутые, но
      — обязательно — точные, определенные в своей позиции.
      Проживши долгие годы каторги и ссылки в Сибири, сроднившись с малыми народами тамошними, он, естественно, не мог принять политическую линию ППС, хотя числился почетным членом руководства партии.
      Встретившись с Дзержинским, Феликс Кон внимательно выслушал собеседника, не перебивая его, хотя говорил Дзержинский жарко, сбивчиво, понимая, как многое будет зависеть от того, какую позицию займет Кон: станет поддерживать Пилсудского и Василевского или размежуется с ними; рядовые члены ППС начали отходить от припудренного социалистической фразеологией курса на великопольский национализм.
      — Я должен обдумать все то, что вы сказали мне, товарищ Юзеф. Дайте мне два дня на раздумье. Встретимся в библиотеке университета, в три часа дня. «В Заграничный комитет СДПиЛ. Дорогие вы мои! „Офицер“ сказал мне, что завтра будут объявлены мобилизация и военное положение. Военные теперь совещаются о том, что следует вешать всех, кого поймают с оружием, что будто бы уже многих повесили втихомолку в цитадели по приговору полевого суда; сообщают это, как факт, гвардейские офицеры, имеющие широкие связи. Советуются о том, чтобы сильными военными заставами отрезать от города предместья и обыскать в них все дома. Вчерашние бомбы, по-видимому, ППСовские, страшно напугали офицеров и власти: единственным выходом они признают еще большие репрессии, резню, виселицы. Среди же солдат настроение в общем апатичное. Бомба и патруль — возмутила их, а крестьянские выступления встретили среди них Огромное сочувствие. Мы должны безусловно обратить гораздо большее внимание на войска. Все пошло бы хорошо, если бы была литература. Доставайте ее и присылайте нам. Сегодня я виделся с Зыгмунтом. У него имеется свой испытанный контрабандист, который в два дня может доставить литературу в Радом. Провалились: Штывны, Сибиряк, Червона, Живы, Повелэк, Юзеф, Леон, Янек, Габинет, Брат, Дзика, Араб и хозяин-каменщик. Засыпала кума хозяина квартиры со злости на него. Нашли револьвер и корреспонденцию от каменщиков. Это было на Парисовской площади, погнали их прямо через поля в цитадель; они шли с возгласами: «Да здравствует рабочее дело!» Несмотря на провал, организация будет дальше функционировать. Связи не порваны. На этой неделе все собрания состоятся, если не будет мобилизации. Ужасный, однако, недостаток интеллигенции. Что касается Антона , так он установлен. Пока кончаю. Сердечно обнимаю. Юзеф». ЗАПИСКА НАЧАЛЬНИКА ОТДЕЛЕНИЯ ПО ОХРАНЕНИЮ ПОРЯДКА И ОБЩЕСТВЕННОЙ БЕЗОПАСНОСТИ В Г. ВАРШАВЕ №2563 г. Варшава СОВЕРШЕННО СЕКРЕТНО Сегодня в 7 часов вечера к рядовому 5-й роты Лейб-Гвардии Литовского полка Семену Владимировичу Попову подошел на улице неизвестный человек, предложил ему папиросу и в разговоре, между прочим, передал прокламацию на русском языке издания Варшавской группы Военно-Революционной организации Р.С.Д.Р.П., прося прочесть и передать для прочтения товарищам. Затем неизвестный предложил Попову зайти выпить пива. Попов изъявил согласие, но сказал, что ему необходимо раньше зайти к командиру роты и передать артельные книги, которые он нес; неизвестный обещал его подождать. Попов, зайдя к командиру роты, доложил о случившемся и по приказанию последнего задержал давшего ему прокламацию, который по доставлении в 9 участок оказался Войцехом Серочинским, 25 лет, по профессии столяр, причем указал свой адрес дом №58 по Мокотовской улице, по справке же оказалось, что проживает он в доме №58 по Пенкной. По обыску на квартире у Серочинского обнаружено несколько прокламаций польской социал-демократической партии, возглавляемой в Варшаве Ф. Дзержинским. Докладывая об изложенном Вашему Превосходительству, имею честь присовокупить, что Серочинский заключен под стражу при Полицейском Аресте и вся переписка по сему делу препровождена Начальнику Варшавского Губернского Жандармского Управления. Подполковник Глазов. Резолюция начальника особого отдела Департамента полиции: «Провести самое тщательное расследование. Хорошо, что русский заподозрил поляка, а что, если бы к Попову подошел какой-нибудь Иванов!!» Резолюция директора Департамента полиции Лопухина: «Кто пишет прокламации для солдат! Есть ли у поляков связи с РСДРП, и если — да, каковы каналы? » Товарищ министра внутренних дел Трепов: «Армия всегда была, есть и будет опорой Трона. Попову объявить благодарность, выдав пять рублей серебром».
      Директор департамента, прочитав резолюцию Трепова, пожал плечами, хотел было вызвать секретаря, бросить листочки в папку — пусть заложат в пыль архива, но что-то удержало Лопухина Удивившись внезапно вспыхнувшему в нем раздражению, Лопухин не сразу понял, что же было в подоплеке этого в чем-то даже брезгливого чувства. Потом устало сказал себе: «Горько подчиняться фанфарону. Если б хоть к советам прислушивался, а то ведь закусил удила, в свое призвание верит, а сам
      — бездарь».
      Закурил, вытянул ноги под столом, почувствовал холод. «Где-то дует, — подумал Лопухин, — видно, дверь в приемную отворили, а там с лестницы даже в июле могилой тянет… Однако же фанфарон — не фанфарон, а в пирамиде занимает то место, которое должно гарантировать правопорядок империи. Кто бы ни был, пусть даже щедринский глуповец, все равно коли забрался в эдакое-то кресло — будет сидеть, а остальные
      — ему кланяться, причем чем дальше от него находятся — тем истовее станут кланяться: издали дурь не видна, одни эполеты. Первым склоню голову я; коли в полиции не поддерживать, коли у нас не соблюдать видимость уважительности к тому, кто выше, — все полетит к чертям собачьим».
      Лопухин пригласил начальника особого отдела и лениво протянул ему рапорт из Варшавы:
      — Ознакомьтесь, пожалуйста, с мнением господина Трепова. И озаботьтесь тем, чтобы в Крае провели тщательное расследование.
      Начальник особого отдела чуть кашлянул:
      — Ваше Превосходительство, но Его Высокопревосходительство выразился в том смысле, что армия…
      — Вы кому подчиняетесь? Ему или мне? — Лопухин не сдержал раздражения: нервов не напасешься — все же полицейская публика совершенно особого рода, живет своим миром, интеллигентности ни на грош, кроме как «тащить и не пущать», мало что могут, в каждую идею приходится носом, носом, носом как котят, право слово. Те-то хоть не кусаются, а эти норовят через свою агентуру донос сочинить, да прямо — во Дворец, не ниже, там чтут изящную словесность жандармского ведомства…

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37