Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Ведомство страха

ModernLib.Net / Шпионские детективы / Грин Грэм / Ведомство страха - Чтение (стр. 7)
Автор: Грин Грэм
Жанры: Шпионские детективы,
Политические детективы

 

 


— Ну, об этом вам нечего беспокоиться. Доктор считает, что он полностью вознаграждён, заполучив такого интересного больного. Вы ведь — поразительно интересный случай, неоценимым объект для его научной работы.

— Он создаёт роскошные условия для своих подопытных животных.

— Замечательный человек! И ведь он сам создал это учреждение. Очень крупный специалист. Во всей стране нет лучше» клиники для контуженых. Что бы люди об этом ни говорили, — добавил он загадочно.

— У вас, верив, есть более тяжёлые больные, чем я, буйные больные?

— Да, такие случаи у нас бывают. Вот почему доктор оборудовал для них особое крыло здания, держит особый штат. Не хочет, чтобы обслуживающий персонал в этой части клиники был психически неуравновешенным… Вы же понимаете, как важно, чтобы наши нервы были в порядке.

— Ну вы-то все очень спокойные люди.

— Когда придёт время, доктор, надеюсь, проведёт с вами курс психоанализа. Но знаете, лучше, чтобы память вернулась сама — постепенно и естественно. Как на плёнке в растворе проявителя, — продолжал он, явно копируя чей-то профессиональный жаргон, — изображение будет проступать частями.

— В хорошем проявителе так не бывает, Джонс, — сказал Дигби. Он полулежал в кресле, лениво улыбаясь, худой, бородатый и уже немолодой человек. Малиновый шрам казался на его лбу нелепым, как дуэльный рубец на профессорском лице.

— Давайте засечём, — сказал Джонс. Это было одним из его излюбленных выражений. — Значит, вы занимались фотографией?

— Думаете, я мог быть модным фотографом? — спросил Дигби. — Мне это ничего не говорит, хотя, с другой стороны, тогда понятно, почему у меня борода. Нет, не то. Я вспоминаю детскую комнату на том этаже, где у нас была детская. Видите, я очень ясно помню, что со мной было лет до восемнадцати.

— Рассказывайте об этом времени сколько захотите, — разрешил Джонс. — Можете напасть на нужный след…

— Как раз сегодня в постели я раздумывал: кем же я все-таки стал потом, какую профессию выбрал из всего, о чем мечтал. Помню, я очень любил читать книги по исследованию Африки — Стенли, Бейкера, Ливингстона, Бартона, но сейчас как будто мало подходящее время для географических открытий.

Он размышлял, не испытывая желания поскорей до чего-то додуматься, и словно черпал душевный покой из переполнявшей его усталости. Ему не хотелось себя насиловать. Ему было удобно и так. Может быть, поэтому к нему так медленно возвращалась память. Он сказал больше из чувства долга — ему ведь полагалось делать какие-то усилия:

— Надо будет посмотреть старые списки колониальных чиновников. Может, я выбрал это поприще. И все же странно, что, зная моё имя, вам не удалось найти ни одного моего знакомого… Казалось бы, кто-то должен наводить обо мне справки. Например, если я был женат… Вот что меня беспокоит. А вдруг моя жена меня ищет?

«Если бы этот вопрос выяснился, — подумал он, — я был бы совершенно счастлив»,

— Кстати, — начал Джонс и запнулся.

— Неужели вы разыскали мою жену?

— Не совсем, но, по-моему, доктор намерен вам что-то сообщить.

— Что ж, сейчас как раз время предстать пред его высокие очи, — сказал Дигби.

Доктор ежедневно уделял каждому больному по пятнадцать минут у себя в кабинете, кроме тех, кто проходил курс психоанализа, — на них он тратил по часу в день. По дороге к нему надо было пройти через гостиную, где больные читали газеты, играли в шашки или шахматы и вели не всегда мирную беседу контуженых людей. Дигби обычно избегал этого места; его расстраивало, когда он видел, как в углу комнаты, похожей на салон роскошного отеля, тихонько плачет человек. Он чувствовал себя душевно здоровым, если не считать провала памяти на какое-то количество лет и непонятного ощущения счастья, словно его вдруг избавили от какого-то непосильного бремени, — ему было неуютно в обществе людей с явными признаками перенесённой травмы: дрожанием века, визгливой интонацией или меланхолией, которая была так же неотделима, как кожа.

Джонс повёл его к доктору. Он с безукоризненным тактом выполнял роль ассистента, секретаря и санитара. У него не было диплома, но доктор иногда допускал его к лечению простейших психозов. К доктору Джонс испытывал огромное благоговение, и Дигби понял из его намёков, что какой-то несчастный случай, кажется, самоубийство больного — хотя Джонс упорно не желал этого уточнять, — позволял ему смотреть на себя как на заступника великого человека, не понятого современниками.

Он заливался краской, возмущённо разглагольствуя о том, что он звал «голгофой, на которую взошёл доктор». Было назначено следствие; лечебные методы доктора далеко опередили его время; встал вопрос о том, чтобы лишить доктора права практиковать. «Они его распяли», — сказал как-то Джонс. Но нет худа без добра (при этом подразумевалось, что добро — это он, Джонс): возмущённый столичными нравами, доктор удалился в деревню и открыл частную клинику, куда он отказывался принимать пациентов без их личного письменного прошения — даже буйные больные и те достаточно в своём уме, чтобы охотно предать себя в целительные руки доктора.

— А как же было со мною? — спросил Дигби.

— Ну, вы особый случай, — таинственно пробормотал Джонс. — Придёт время, доктор вам расскажет. В ту ночь вы чудом обрели спасение. Но и вы ведь подписали…

Дигби не мог привыкнуть к мысли, что не помнит, как он сюда попал. Проснулся в удобной комнате, под плеск фонтана, с привкусом лекарства во рту и все. Он часами лежал погруженный в невнятные сны… Казалось, он вот-вот что-то вспомнит, но у него не было сил поймать едва уловимую ниточку, закрепить в памяти внезапно возникавшие картины, связать их между собой. Он безропотно пил лекарство и погружался в глубокий сон, который только изредка прерывался странными кошмарами, в которых всегда появлялась женщина… Прошло много времени, прежде чем ему рассказали, что идёт война, и для этого потребовалось много исторических пояснений. Ему казалось странным совсем не то, что удивляло других. Например, то, что мы воевали с Италией, потрясло его, как необъяснимое стихийное бедствие.

— Италия! — воскликнул он.

Бог мой, но в Италию каждый год ездили писать с натуры его две незамужние тётки. Тогда Джонс терпеливо разъяснил ему, кто такой Муссолини.

<p>II</p>

Доктор сидел за простым некрашеным столом, на котором стояла ваза с цветами, и жестом пригласил Дигби войти. В его немолодом лице под шапкой белых как снег волос было что-то ястребиное, благородное и немножко актёрское, как в портретах деятелей викторианской эпохи. Джонс вышел бочком, пятясь до самой двери, и споткнулся о край ковра.

— Ну, как мы себя чувствуем? — осведомился доктор. — Судя по вашему виду, вы с каждым днём все больше приходите в себя.

— Вы думаете? Но кто знает, так ли это? Я не знаю, и вы не знаете, доктор Форестер. Может, я все меньше и меньше похож на себя.

— В этой связи я должен сообщить вам важную новость, — сказал доктор Форестер. — Я нашёл человека, который может об этом судить. Некую персону, знавшую вас в прежние времена.

Сердце у Дигби отчаянно забилось:

— Кто он?

— Не скажу. Я хочу, чтобы вы вспомнили сами.

— Вот глупо, — сказал Дигби. — У меня немножко закружилась голова.

— Что ж, естественно. Вы ещё не совсем окрепли. — Доктор отпер шкаф и достал оттуда бокал и бутылку хереса. — Это вас подкрепит.

— «Тио Пепе», — произнёс Дигби, осушая бокал. — Видите, память возвращается. Ещё стаканчик?

— Нет, это святотатство — пить такое вино как лекарство.

Новость его потрясла. И почему-то не очень обрадовала. Трудно сказать, какая ответственность свалится на него, когда вернётся память. Человек входит в жизнь мало-помалу; долг и обязанности накапливаются так медленно, что мы едва их сознаём. Даже в счастливый брак врастаешь постепенно; любовь незаметно лишает свободы; немыслимо полюбить чужого человека внезапно, по приказу. Пока память сохраняла для него только детство, он был совершенно свободен. Это не значило, что он боялся узнать себя; он знал, что собой представляет сейчас, и верил, что может вообразить, кем стал тот мальчик, которого он помнил; он боялся не встречи с неудачником, а непомерных усилий, неизбежных для того, кто преуспел.

— Я ждал, чтобы вы окрепли, — сказал доктор Форестер.

— Понятно.

— Я верю, что вы не захотите нас огорчать.

— Как, он уже здесь?

— Она уже здесь, — сказал доктор.

<p>III</p>

Дигби почувствовал громадное облегчение, когда в комнату вошла посторонняя женщина. Он боялся, что дверь отворится и войдёт целый отрезок его жизни, но вместо этого появилась худенькая хорошенькая девушка с рыжеватыми волосами, очень маленькая девушка — может быть, она была слишком мала, чтобы он мог её запомнить. Она была не из тех, кого ему надо бояться, он был в этом уверен.

Дигби встал, не зная, чего требует вежливость: пожать ей руку или поцеловать? Он не сделал ни того, ни

другого. Они смотрели друг на друга издали, и у него тяжёлыми ударами билось сердце.

— Как вы изменились, — сказала она.

— А мне все время говорят, что я совсем пришёл в себя…

— Волосы сильно поседели. И этот шрам… Тем не менее вы выглядите гораздо моложе, спокойнее.

— Я здесь веду приятную, спокойную жизнь.

— Они с вами хорошо обращаются? — с тревогой спросила она.

— Очень хорошо. — У него было чувство, будто он пригласил незнакомую женщину пообедать и не знает, о чем с ней говорить. — Простите. Это звучит грубо. Но я не помню, как вас зовут.

— Вы меня совсем не помните?

— Нет.

Ему иногда снилась женщина, но та была другая. Он не помнил подробностей, кроме лица женщины и того, что оно выражало сострадание. Он был рад, что тут была другая.

— Нет, — повторил он, снова на неё поглядев. — Простите. Мне самому очень жаль…

— Не жалейте, — сказала она с непонятной яростью. — Никогда больше ни о чем не жалейте!

— Да нет, я хотел сказать… про свои дурацкие мозги.

— Меня зовут Анна, — сказала она. И, внимательно наблюдая за ним, добавила: — Хильфе.

— Фамилия иностранная.

— Я австрийка.

— Для меня все ещё так непривычно… Мы воюем с Германией. А разве Австрия?..

— Я эмигрировала из Австрии.

— Ах, вот что… Да, я об эмигрантах читал.

— Вы забыли даже то, что идёт война?

— Мне ужасно много ещё надо узнать.

— Да, много ужасного. Но надо ли вам это узнавать? — И повторила: — Вы стали гораздо спокойнее.

— Нельзя быть спокойным, когда ничего не знаешь. — Он запнулся, а потом сказал: — Вы меня извините, но мне так много надо задать вопросов. Мы были с вами просто друзьями?

— Друзьями. А что?

— Вы такая хорошенькая. Почём я знаю…

— Вы спасли мою жизнь.

— Каким образом?

— Когда взорвалась бомба, вы толкнули меня на пол и упали на меня. Я осталась цела.

— Я очень рад. Понимаете… — и он неуверенно засмеялся. — Я ведь могу не знать о себе самых позорных вещей. Хорошо, что есть то, чего не надо стыдиться.

— Как странно, — сказала она. — Все эти страшные годы, начиная с тысяча девятьсот тридцать третьего — вы о них только читали, —они для вас — история. Вы их не переживали. Вы не устали, как все мы, повсюду.

— Тысяча девятьсот тридцать три… Вот что было в тысяча шестьдесят шестом, я могу ответить легко… И насчёт всех английских королей, по крайней мере… нет, это не наверняка… Может, и не всех…

— В тысяча девятьсот тридцать третьем году к власти пришёл Гитлер.

— Да, теперь помню. Я много раз об этом читал, но даты почему-то не западают в память.

— И ненависть, как видно, тоже.

— Я не имею права об этом судить. Я этого не пережил. Такие, как вы, имеют право ненавидеть. А я — нет. Меня ведь ничего не коснулось.

— А ваше бедное лицо? — спросила она.

— Шрам? Ну, я мог получить его и в автомобильной катастрофе. В сущности, они ведь не собирались убивать именно меня.

— Вы думаете?

— Я человек маленький… — он чувствовал, что говорит глупо и бессвязно. Все его предположения оказались несостоятельны. Он с тревогой спросил: — Я ведь человек маленький, не так ли? Иначе обо мне написали бы в газетах.

— А вам дают читать газеты?

— О да, ведь это же не тюрьма. — И он повторил: — Я человек маленький…

Она уклончиво подтвердила:

— Да, вы ничем не знамениты.

— Я понимаю, доктор не позволил вам ничего мне рассказывать. Он говорит, что надо дать моей памяти восстановиться самой, постепенно. Но мне хотелось бы, чтобы вы нарушили правила только в одном. Это единственное, что меня беспокоит. Я не женат?

Она произнесла раздельно, стараясь дать точный ответ, не говоря ничего лишнего:

— Нет, вы не женаты.

— Меня ужасно мучила мысль, что мне придётся возобновить отношения, которые так много значат для кого-то другого и ничего не значат для меня. Что на меня свалится Нечто, о чем я знаю из вторых рук, как о Гитлере. Конечно, новые отношения — это совсем другое дело. — И он договорил со смущением, которое нелепо выглядело при его сединах: — Вот с вами у меня все началось сызнова…

— А теперь вас уже больше ничего не тревожит?

— Ничего. Разве что вы можете выйти в эту дверь и никогда больше не вернуться. — Он все время то смелел, то снова отступал, как мальчик, ещё не умеющий обращаться с женщинами. — Видите ли, я ведь сразу потерял всех своих друзей, кроме вас.

Она спросила почему-то с грустью:

— А у вас их было много?

— Думаю, что в мои годы их набралось уже немало. — И он весело спросил: — Ведь я же не какое-нибудь чудовище?

Но развеселить её он не мог.

— Нет, я вернусь. Они хотят, чтобы я приходила. Им надо тотчас же знать, когда к вам начнёт возвращаться память.

— Ещё бы. Вы единственный след к моему прошлому, который у них есть. Но разве я должен оставаться здесь, пока я все не вспомню?

— Вам же будет трудно там, за этими стенами, ничего не помня.

— Почему? Для меня найдётся уйма работы. Если меня не возьмут в армию, я могу поступить на оборонный завод.

— Неужели вам снова хочется в это пекло?

— Тут так мирно и красиво. Но, в конце концов, это просто отпуск. Надо приносить какую-то пользу. — И он стал развивать свою мысль: — Конечно, мне было бы куда легче, если бы я знал, кем я был и что умею делать, Не может быть, чтобы я был богатым бездельником. В моей семье не водилось таких денег. — Он внимательно смотрел на неё, пытаясь отгадать свою былую профессию. — Разве я могу быть в чем-то уверен? Адвокатура? Скажите, Анна, я был юристом? Почему-то мне в это не верится! Не представляю себя в парике, отправляющим какого-нибудь беднягу на виселицу,

— Нет, — сказала Анна.

— Я никогда не хотел быть юристом. Я хотел быть путешественником, исследователем, но это вряд ли сбылось. Даже несмотря на бороду. Они утверждают, будто у меня и раньше была борода. Медицина? Нет, мне никогда не хотелось лечить. Слишком много видишь мучений. Ненавижу, когда кто-нибудь страдает. — У него снова началось лёгкое головокружение. — Я просто заболевал, мне становилось дурно, когда слышал, что кто-то страдает. Помню… что-то было с крысой.

— Не насилуйте себя, — сказала она. — Напряжение вам вредно. Куда вы торопитесь?

— Да нет, это ведь ни к чему не относится. Я был тогда ребёнком. О чем бишь я? Медицина… коммерция… Мне не хотелось бы вдруг вспомнить, что я был директором универмага. Что-то меня это тоже не греет. Мне никогда не хотелось быть богатым. Кажется, я просто хотел… достойно жить.

Длительное напряжение ума вызывало у него головную боль.

Но кое-что он все равно должен вспомнить. Можно вернуть в небытие былую дружбу и вражду, но, если он хочет под конец жизни что-то совершить, ему надо знать, на что он способен. Он поглядел на свою руку, согнул и разогнул кулак — рука не выглядела трудовой.

— Люди не всегда становятся тем, чем мечтают стать, — сказала Анна.

— Конечно нет; мальчишка всегда мечтает стать героем. Великим путешественником. Великим писателем… Но обычно мечту и реальность связывает тонкая нить неудачи… Мальчик, мечтавший стать богатым, поступает на службу в банк. Отважный путешественник становится колониальным чиновником с нищенским окладом и считает минуты до конца рабочего дня в раскалённой конторе. Неудавшийся писатель идёт работать в грошовую газетёнку… Простите, но я, оказывается, слабее, чем думал. У меня кружится голова. Придётся на сегодня прекратить… работу.

Она ещё раз спросила с непонятным ему беспокойством:

— С вами здесь хорошо обращаются?

— Я их образцовый пациент, — сказал он. — Интересный случай.

— А доктор Форестер… Вам нравится доктор Форестер?

— Он вызывает почтение.

— Как вы изменились! — Она добавила фразу, которой он не понял: — Вот таким вам следовало быть раньше. — Они обменялись рукопожатиями, как чужие.

— Вы часто будете приходить? — спросил он.

— Это моя обязанность, Артур, — ответила она.

И лишь когда она ушла, он удивился, почему она его так назвала.

<p id = "AutBody_0fb_27">IV</p>

Утром горничная принесла ему завтрак в постель: кофе, гренки, вареное яйцо. Клиника почти целиком снабжала себя продуктами: у неё были куры, свиньи и большие охотничьи угодья. Доктор сам не охотился, он, по словам Джонса, был противником убийства животных, но не был, с другой стороны, доктринёром — его пациентам нужно было мясо, поэтому у него в имении охотились, хотя сам он не принимал в этом участия.

На подносе лежала утренняя газета. Первые несколько недель Дигби был лишён этого удовольствия, пока ему деликатно не объяснили, что идёт война. Теперь он мог долго лежать в постели и просматривать последние известия («Число жертв воздушных налётов снизилось за эту неделю до 255»), а потом, отхлебнув кофе и разбив ложечкой скорлупку яйца, снова заглянуть в газету. «Битва в Атлантике…» Яйцо никогда не бывало переварено: белок твёрдый, желток густой, но всмятку. Он снова углубился в чтение: «Адмиралтейство с прискорбием извещает… погиб со всем личным составом». Масла хватало, можно кусочек положить в яйцо, у доктора свои коровы…

В это утро, когда он читал, пришёл поболтать Джонс. Подняв глаза от газеты, Дигби спросил:

— Что такое Пятая колонна?

Джонс обожал давать разъяснения. Он произнёс длинную речь, упомянув и Наполеона.

— Другими словами, это платные пособники врага? Ну, в этом нет ничего нового.

— Нет, разница есть, — возразил Джонс. — В прошлой войне, кроме ирландцев, вроде Кейзмента, агентура работала за деньги. Поэтому привлечь можно было только определённый сорт людей. В этой войне у людей разная идеология. — Стекла его очков поблёскивали на утреннем солнце от педагогического пыла. — Если вдуматься, Наполеон был побеждён маленькими людишками, материалистами: лавочниками и крестьянами. Теми, кто ничего не видел дальше своего прилавка или хлева.

— Вы не слишком-то горячий патриот, — сказал Дигби.

— Нет, наоборот, — серьёзно возразил Джонс. — Я маленький человек. Мой отец аптекарь и ненавидит немецкие снадобья, которыми был завален рынок. И я также… — Помолчав, он добавил: — И тем не менее у них есть своё мировоззрение. Ломка всех старых барьеров, величие замыслов… Все это заманчиво для тех, кто… не привязан к своей деревне, своему городу и не боится, что их снесут. Для людей с тяжёлым детством, прогрессивного толка, вегетарианцев, которые не любят, когда проливают кровь…

— Но Гитлер, по-моему, проливает её вовсю!

— Да, но у идеалистов другой взгляд на кровь, чем у нас с вами. Для них это закон больших чисел.

— А как на это смотрит доктор Форестер? Он, по-моему, из породы этих людей, — сказал Дигби.

— Наш доктор чист как стёклышко! — с энтузиазмом воскликнул Джонс. — Он даже написал памфлет для министерства информации — «Психоанализ фашизма». Одно время, правда, ходили сплетни… Во время войны не обойдёшься без охоты за ведьмами, а завистники тут-то и подняли вой. Вы же видите — доктор такой живой человек. Любознательный. Вот, например, спиритизм. Он очень увлекается спиритизмом. С научной точки зрения.

— Я только что читал о запросах в парламенте, — сказал Дигби. — Там полагают, что существует и другая Пятая колонна. Люди, которых вынуждают к измене при помощи шантажа.

— Да, немцы на редкость дотошный народ. Они прекрасно поставили это дело у себя в стране. Я ничуть не удивлюсь, если здесь они сделают то же самое. Они учредили, если можно так выразиться, нечто вроде Ведомства Страха и назначили толковых руководителей. Дело не только в том, что они берут в тиски каких-то отдельных людей. Важно, что они повсюду распространяют атмосферу страха, поэтому нет человека, на которого можно было бы положиться.

— Какой-то член парламента считает, что из министерства обороны были выкрадены важные планы. Их прислали из военного министерства для консультации и оставили на ночь. Он утверждает, будто утром была обнаружена пропажа.

— Наверно, это как-нибудь разъяснится, — сказал Джонс.

— Уже разъяснилось. Министр ответил, что достойный член парламента был введён в заблуждение. Планы не были нужны на утреннем совещании, а на дневном они уже фигурировали, были обсуждены и возвращены военному министерству.

— Эти члены парламента вечно выдумывают небылицы.

— Как вы считаете, не мог ли я быть детективом? Тогда хоть как-то была бы оправдана детская мечта стать исследователем. В этом сообщении концы с концами не сходятся.

— А по-моему, все очень логично.

— Член парламента, который сделал запрос, наверно, был информирован кем-то, знавшим об этих планах. Либо участником того заседания, либо тем, кто был причастен к посылке или получению планов. Никто другой не мог о них знать. А то, что они существуют, подтвердил и министр.

— Да, да, это верно.

— Вряд ли кто-нибудь, занимающий такой пост, станет распространять утку! И вы заметили, что, несмотря на гладкую, уклончивую, как у всякого политика, манеру выражаться, министр, в сущности, не отрицает, что планы пропадали? Он говорит, что в них не было нужды, а когда они понадобились, их представили.

— Вы думаете, что у тех было время сфотографировать эти планы? — взволнованно спросил Джонс. — Не возражаете, если я закурю? Дайте я уберу ваш поднос. — Он пролил немножко кофе на простыню. — Знаете, такое предположение уже высказывалось около трех месяцев назад. Сразу после вашего приезда. Я найду для вас эту заметку. Доктор Форестер сохраняет подшивку «Таймс». Какие-то бумаги пропадали несколько часов. Историю хотели замять, уверяя, будто произошла служебная оплошность и бумаги не выходили из министерства. Какой-то член парламента поднял скандал, заявив, что они были сфотографированы, — его чуть в порошок не стёрли. Он, видите ли, подрывает общественное спокойствие и вносит панику. Документы ни на минуту не покидали своего владельца, не помню уж, кто он такой. Один из тех, чьему слову надо верить, не то либо его, либо вас упекут в тюрьму, и можете не сомневаться, что в тюрьму попадёт не он. Газеты сразу же словно воды в рот набрали.

— Странно, если такая история повторилась снова! Джонс сказал с жаром:

— Никто из нас об этом не узнает. А те тоже будут молчать.

— Может, в первый раз произошла осечка. Может, фотографии плохо получились. Кто-то промахнулся. Они, конечно, не могли дважды использовать одного и того же человека. Им пришлось ждать, пока они не заполучат второго агента. — Дигби думал вслух. — Кажется, единственные люди, которых им не запугать и не вынудить на тёмные делишки, — это святые или отверженные, кому нечего терять.

— Вы были не детективом! — воскликнул Джонс. — Вы, наверно, были автором детективных романов!

— Знаете, я почему-то устал. Мозги начинают связно работать, и тут я вдруг чувствую такую усталость, что впору только уснуть. Наверно, я так и поступлю. — Он закрыл глаза, а потом открыл их снова: — Надо бы, конечно, изучить тот первый случай… когда они что-то прошляпили, и выяснить, в чем произошла заминка. — Сказав это, он и в самом деле заснул.

<p>V</p>

День был ясный, и после обеда Дигби отправился погулять в сад. Прошло уже несколько дней с тех пор, как его навещала Анна Хильфе, — он был мрачен и не находил себе места, как влюблённый мальчишка. Ему хотелось доказать ей, что он не болен и голова у него работает не хуже, чем у других. Кому же интересно красоваться перед Джонсом? Шагая между цветущими шпалерами кустарника, он предавался самым необузданным мечтам.

Сад был запущенный, такой хорошо иметь в детстве, а не людям, впавшим в детство. Старые яблони росли как дички; они неожиданно поднимались из розария, на теннисном корте, затеняли окно маленькой уборной, похожей на сарайчик, — ею пользовался старик садовник, которого всегда было слышно издалека по звуку косы или скрипу тачки. Высокая кирпичная ограда отделяла цветник от огорода и плодового сада, однако от цветов и фруктов нельзя было отгородиться. Цветы расцветали среди артишоков и высовывались из-за деревьев, словно языки пламени. За плодовым садом парк постепенно переходил в выгон, там был ручей и большой запущенный пруд с островком величиной с бильярдный стол.

Около этого пруда Дигби и встретил майора Стоуна. Сначала он услышал его отрывистое сердитое ворчание, как у собаки со сна. Дигби скатился по откосу к чёрному краю воды, и майор Стоун, поглядев на него своими очень ясными голубыми воинственными глазами, сказал:

— Задание должно быть выполнено. — Весь его костюм из шотландской шерсти был в глине, как и руки: он швырял в воду большие камни, а теперь волочил за собой по берегу пруда доску, которую достал из сарая. — Не занять такую территорию — чистейшая измена. Отсюда можно держать под обстрелом весь дом… — Он подтянул доску и упёр её конец в большой камень. — Главное, устойчивость. — И стал толкать её дюйм за дюймом к следующему камню. — Теперь двигайте её вы. Я возьмусь за другой конец.

— Неужели вы полезете в воду?

— С этой стороны мелко, — сказал майор и ступил прямо в пруд. Жидкая чёрная глина покрыла его ботинки и отвороты брюк. — Толкайте! Только равномерно! — Дигби толкнул, но слишком сильно: доска перевернулась и увязла в глине. — Черт! — воскликнул майор. Он наклонился, вытащил доску, выпачкавшись до пояса, и поволок её на берег. — Извините, — сказал он. — Я чертовски вспыльчив. А вы, я вижу, не имеете военной подготовки. Спасибо за помощь.

— Боюсь, что от меня было мало толку.

— Эх, будь у меня полдюжины сапёров, вы бы тогда поглядели… — он смотрел на маленький, заросший островок. — Но чего нет, того нет. Придётся как-нибудь обойтись. И прекрасно обошлись бы, если бы повсюду не было измены. — Он внимательно взглянул Дигби в глаза, словно его оценивая. — Я вас часто здесь вижу, — сказал он. — Правда, никогда раньше не разговаривал. Но лицо ваше, простите за откровенность, мне по душе. Наверно, и вы были больны, как и все мы. Слава богу, я скоро отсюда уеду. На что-нибудь ещё пригожусь. А что с вами?

— Потеря памяти.

— Были там? — майор мотнул головой в сторону островка.

— Нет, бомба. В Лондоне.

— Паршивая война. Штатский — и контузия. — Дигби не понял, чего он не одобряет, штатских или контузию.

Его жёсткие светлые волосы поседели у висков, а ярко-голубые глаза были ослепительно чистые — он, видно, всю жизнь старался быть в форме и боевой готовности. Теперь, когда он не был в форме, в его бедном мозгу царила страшная неразбериха. Он заявил: — Где-то кроется измена, иначе этого никогда бы не случилось. — И, резко повернувшись спиной к островку и остаткам импровизированного мола, вскарабкался на берег и энергично зашагал к дому.

Дигби пошёл дальше. На теннисном корте шла ожесточённая игра. Двое людей прыгали, насупившись и обливаясь потом; единственное, что выдавало ненормальность Стила и Фишгарда, была их безумная поглощенность игрой; кончая партию, оба принимались визгливо кричать, ссориться и чуть не плакали. Так же кончалась и партия в шахматы.

Розарий был защищён от ветра двумя заборами: тем, что отгораживал грядки с овощами, и высокой стеной, которая преграждала доступ — если не считать маленькой калитки — к тому крылу дома, которое доктор Форестер и Джонс деликатно называли «лазаретом». Никому не хотелось вспоминать про «лазарет» — с ним были связаны мрачные представления: обитая войлоком палата, смирительные рубашки; из сада были видны только окна верхнего этажа, а на них решётки. Каждый из обитателей санатория отлично знал, как он близок к этому уединённому крылу дома. Истерика во время игры, мысль, что кругом измена, слишком лёгкие слезы, как у Дэвиса, — пациенты понимали, что все это признаки болезни не меньше, чем буйные приступы. Они письменно отказывались от своей свободы, вручив её доктору Форестеру, в надежде избежать чего-то худшего, но если худшее все же случится, «лазарет» тут же под рукой, не нужно ехать в незнакомый сумасшедший дом. Один Дигби не чувствовал, что над ним нависла тень: «лазарет» не для счастливых людей.

«Что такое этот „лазарет“, если не плод измышлений расстроенного ума?» — нередко задавал себе вопрос Дигби. Оно, конечно, существует, это кирпичное крыло дома с решётками на окнах и высокой оградой, там даже есть особый персонал. Но кто может поручиться, что в «лазарете» вообще кто-то есть? Иногда Дигби казалось, что «лазарет» так же реален, как ад в представлении добрых церковников, — необитаемое место, которым только пугают.

Вдруг откуда-то стремительно появился майор Стоун. Увидев Дигби, он резко свернул к нему по дорожке. На лбу у него блестели капельки пота.

— Вы меня не видели, понятно? — пробормотал он на ходу. — Вы меня не видели! — и пробежал мимо. Секунду спустя он исчез в кустах, и Дигби пошёл дальше. Он подумал, что ему пора уезжать. Ему здесь нечего делать, он не сумасшедший. Правда, его чуть-чуть встревожило то, что майор Стоун тоже считает себя здоровым.

Когда он подошёл к дому, оттуда выбежал Джонс, Вид у него был сердитый и обеспокоенный.

— Вы не видели майора Стоуна? — спросил он, Дигби только на секунду запнулся:


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13