Современная электронная библиотека ModernLib.Net

«Я» и «МЫ». Взлеты и падения рыцаря искусства

ModernLib.Net / Каплер Алексей / «Я» и «МЫ». Взлеты и падения рыцаря искусства - Чтение (стр. 6)
Автор: Каплер Алексей
Жанр:

 

 


      Родители Вики смотрели сквозь пальцы на ее образ жизни, она могла возвращаться домой когда угодно, гулять с кем хотела.
      Мать Вики была толстой, грубой, краснолицей женщиной, но, как ни странно, в ней ясно просматривалось будущее изящной Вики.
      По временам мать все же начинала ругать дочь за поведение, но в ответ на ее базарные тексты Вика, упершись кулачками в свою тонкую талию, сыпала такой виртуозно-отборной бранью, какой позавидовал бы любой портовый босяк.
      И странное дело – в эти минуты хорошенькая Вика вдруг становилась уродом. Куда исчезала красивая линия рта?… Теперь это был рот жабы. Ярко-зеленый цвет глаз превращался в мутно-грязный.
      И вся она – выплевывающая ругательства – бывала в такие минуты отвратительна.
      Отец неизменно вступался за Вику, и на этом воспитательная работа матери заканчивалась.
      С отцом у Вики отношения были особые. Они никогда не выражали своих чувств, но любили друг друга, и он только улыбался, слыша о Викиных похождениях.
      Кроме отца был во дворе еще один человек, странным образом не замечающий ее вопиющего поведения, – Робка Бойцов.
      Каким-то образом он просто не слышал, даже будучи совсем близко, Викиной ругани. Физически не слышал. Так же как не замечал, что она постоянно якшается с какими-то подонками.
      Не видел, не слышал, не понимал – такой образовался феномен.
      Для Робки она была Викой, и этим все для него было сказано.
      Вика поглядывала на Робку, всегда посмеиваясь и прищуривая свои кошачьи глаза.
      Она всех громче смеялась над ним и находила для него самое хлесткое, самое обидное слово.
      Обычное ее место, когда Вика бывала дома, – конец гладильной доски, выдвинутой из окна верхнего – шестого этажа, где находилась квартира Ткачей.
      Один конец доски она заводила под столешницу тяжелого отцовского письменного стола, другой высовывала из окна.
      Взяв с собой иллюстрированный журнал, она бесстрашно выходила на самый кончик доски и там усаживалась со своим журналом, поджав по-турецки ноги.
      Это производило сильное впечатление на прохожих – окна Ткачей выходили на улицу.
      И вот в жизни этой Вики однажды произошла неприятность.
      То ли ее бросил кавалер, то ли еще что-то в таком роде.
      Во всяком случае, Вике понадобилось срочно кому-то отомстить.
      Человечеству с древних времен известно, что женщины самым страшным способом мести считают измену.
      Вот и Вика решила прибегнуть к такому методу, считая, что она его только что изобрела.
      Ввиду срочности вопроса она не стала выбирать, а увидев во дворе первого попавшегося человека – Робку, взяла его неожиданно под руку и, ничего не объясняя, сказала:
      – Пошли.
      Как ни неопытен был Робка, он понял, что имела в виду Вика, и, волнуясь, повел ее в укромное место на обрывистом морском берегу.
      Здесь Вика неприязненно сказала:
      – Только давай по-быстрому.
      Робка попытался поцеловать ее, но Вика отвернулась:
      – Ну, ну, без этих глупостей…
      Луна зашла за облако, стало совсем темно. Робка хотел было раздеть Вику, но она его холодно отстранила, сказав:
      – Еще платье порвешь.
      И мгновенно разделась сама.
      Сердце у Робки колотилось так, что казалось, вот-вот оно разорвет и рубашку и кургузый пиджачок и вырвется наружу.
      Дышать стало так трудно, точно вдруг исчез весь воздух с берега Черного моря.
      Неловко обняв Вику, Робка уложил ее у подножия большого дерева.
      Это она ему позволила, но, как только Робка наклонился над нею, Вика с диким воплем вскочила и, продолжая кричать, бросилась в сторону.
      Когда Робка, недоумевая и тревожась, подошел к ней, Вика залепила ему изо всей силы оплеуху, потом другую и посыпала их раз за разом.
      Одной рукой била, а другой что-то с себя сбрасывала.
      И называла Робку при этом оскорбительнейшими словами.
      Невезение есть невезение. Если человеку на роду написано быть невезучим, то с этим ничего не поделаешь. Жди неприятностей.
      В самом деле, как мог знать Робка, что именно под этим проклятым деревом пристроился муравейник и что он уложил свою даму прямехонько в этот чертов муравейник? Да к тому же и муравьи в нем были не простые, а какие-то огромные, черные и кусучие как звери.
      К счастью, эта любовная неудача осталась неизвестной, не то засмеяли бы Робку, затравили бы насмешками. Между тем Робка давно уже созрел для любви.
      И давно уже ему снились по ночам женщины. Это были всегда кинозвезды – то Пола Негри, то Мэри Пикфорд, а то итальянская красавица Франческа Бертини или Грета Гарбо…
      Эти знаменитые в те годы звезды не только приходили к Робке по ночам, но и говорили с ним – между прочим, по-русски, – а некоторые даже обнимали и целовали его. И если уж выкладывать всю правду, в этих снах у Робки кое с кем из этих артисток складывались просто-таки близкие отношения.
      Так обстояло дело до того трагикомического происшествия с Викой.
      Теперь же, вместо кинозвезд, во сне стала ему являться Вика.
      Он снова и снова, как тогда на берегу моря, обнимал ее – обнаженную, но финал с муравейником не приснился ни разу.
      Однако же чем свободнее вел себя Робка в снах, тем скромнее, скованнее становился он в реальной жизни.
      Он сторонился балерин за кулисами театра, сторонился девочек, с которыми гуляли его дружки.
      Он всячески избегал женского общества.
      А тут в театре случилось происшествие, которое вовсе отвлекло Робку от всех на свете проклятых женских вопросов.
      Случилось все на «Травиате».
      Как утверждал дирижер Евгений Иванович Слепцов, во время интродукции к «Травиате» альт Ткач – Викин отец – сыграл ему «та-ра-тира-ра-рам-та-там».
      Что на музыкантском языке означает нечто совершенно непристойное. А проще говоря, «иди, мол, ты к такой-то и такой-то матери».
      Сыграл это товарищ Ткач совсем тихо, и в публике как будто ни одна душа того не услышала.
      Слепцов же швырнул дирижерскую палочку и вышел из оркестра.
      Один за другим смолкли инструменты. Зрители с недоумением заглядывали в оркестровую яму.
      За кулисами стоял крик, и все кричащие по временам еще громче кричали: «Тише!»
      Прервать спектакль! Бросить дирижерскую палочку! Уйти из оркестра! Чудовищно!
      Нужно сказать, что Слепцова оркестранты не любили и имели для этого основания.
      Капризный, вздорный человек, Слепцов изводил их на репетициях, придирался ко всякой мелочи, заставлял бесконечно повторять одно и то же место партитуры, хотя ничего нового вытянуть из инструментов все равно не мог, не умел.
      Он чувствовал свою беспомощность, свой «потолок» и злился, вымещая эту злость на ни в чем не повинных оркестрантах.
      За кулисы прибежал директор театра, примчался главный администратор и просто администратор, зашел сидевший в директорской ложе секретарь горисполкома и сияющие надраенными мелом медными касками оба дежурных пожарника.
      Здесь был весь оркестр – перешедший из оркестровой ямы за кулисы.
      Слепцов, бледнее, чем манишка его фрачной рубахи, пил валерьянку и рвал на себе галстук-бабочку.
      Оркестранты в один голос отрицали вину Ткача. Играл он свою партию и ничего такого себе не позволял. Это какая-то болезненная галлюцинация Евгения Ивановича.
      – В конце концов, вы могли заявить об этом в антракте или после спектакля, – кричал Слепцову директор, – сорвать спектакль, и где? Где? В городском оперном театре!!!
      – Вот послали бы вас по матушке, – кричал ему в ответ Слепцов, – посмотрел бы я, как вы бы отреагировали.
      – А меня, может быть, сто раз посылали! – кипятился директор.
      – Позвольте, Евгений Иванович, – успокаивал Слепцова контрабас Головчинер, – это ваша сплошная галлюцинация, никто ничего подобного не играл…
      – А вы, Головчинер, смолкните, ваше дело лабать на свадьбах… Думаете, никто не знает…
      Головчинер вспыхнул, оскорбленный.
      Первая скрипка – он же профессор местной консерватории – Кудрявцев молчал.
      – Но вы, вы-то слышали? – кричал ему Слепцов. – Вы же порядочный человек.
      – Извините, мне очень жаль, – отвечал порядочный человек, – но я ничего не слышал.
      – Вообще, что за разговоры – пусть местком разбирается, – сказал кто-то.
      Реплика эта вызвала некоторое смущение. Председателем месткома был именно альт Ткач.
      – Союз, союз разберется, передать в Рабис. А сейчас – все по местам, – приказал директор и, наскоро проверив, все ли у него застегнуты пуговицы, раздвинул занавес и вышел на авансцену к публике.
      – Администрация приносит извинения, – произнес он хорошо поставленным голосом бывшего драматического артиста, – по чисто техническим причинам нам пришлось прервать интродукцию…
      – Хрен там техническим, – раздался оглушительный бас с галерки, – чего заливаешь? Что я, не слыхал, как лабух мат сыграл…
      Послышался смех.
      – Товарищи, товарищи… – растерянно говорил директор, – это некультурно, мы продолжаем спектакль…
      – Давай, давай… – добродушно согласился бас, – валяй продолжай.
      Капельдинеры пытались вывести с галерки шумного зрителя – это был всем известный алкоголик Вадька Кузякин, – бывший хорист этого же оперного театра, давно уволенный за беспробудное пьянство.
      Вадька, однако, сопротивлялся. Соседи стали защищать его, и капельдинерам пришлось бесславно отступить.
      – Вот видите, – взволнованно говорил Слепцов, приводя в порядок свой галстук-бабочку и одергивая перед зеркалом на себе фрак, – видите? Какая же это галлюцинация, если даже Вадька Кузякин слышал? Нет, я этого так не оставлю.
      – Хорошо, хорошо, мы разберемся, – подталкивал его директор, – но сейчас идите…
      Когда Слепцов стал за дирижерский пульт, в зале послышался смешок, а Вадька на галерке отчетливо пропел:
      «Та-ра-тира-ра-рам-та-там…»
      Слепцов бросил в направлении галерки огненный взгляд, но поднял палочку, и заново началась интродукция.
      Вероятно, конфликт так ничем бы не закончился, ибо свидетельство алкоголика Вадьки не приняли бы во внимание, но тут объявился еще один свидетель – Робка-ударник.
      Робка долго мучительно сомневался – как быть?… Совесть комсомольца и врожденная правдивость подсказывали ему – выступить, сказать правду, но как отнесется к этому Вика? Ведь это ее отец… А оркестранты, коллектив – раз они все молчат, значит, Робкино признание сочтут предательством… Пойти против коллектива?… И снова – Вика, Вика, она будет презирать его…
      Шло бурное собрание оркестра.
      Робка сидел у окна, мучительно переживая раздвоение личности. Одна половина личности подсказывала ему – молчи, не смей ничего говорить. Слепцов свинья, нечего за него заступаться. А другая половина личности говорила Робке: Ткач сыграл? Сыграл. Ты слышал? Слышал, ну и скажи. И снова первая половина: зачем же ты будешь говорить? Ткач – Викин отец. Ткач – хороший человек, его, правда, не уволят – он лучший альт в оркестре, но все равно нечего тебе лезть в это дело, без тебя разберутся…
      И Робка первый раз в жизни твердо решил промолчать, не говорить правду.
      Но тут сама собой вдруг поднялась его рука.
      – Слово Робке, – сказал председательствующий.
      – Не Робке, а Роберту Бойцову, – поправил его старейший музыкант оркестра Скоморовский, – пора уже, кажется… тут не лабухи, а государственный оркестр. Говори, Роберт.
      И Робка встал. Его большие уши, вертикально приставленные к голове, горели ярким пламенем.
      – Я считаю своим долгом заявить, – сказал твердо Робка, – что хотя товарищ Слепцов порядочный гад…
      Тут дирижер Слепцов вскочил с места, открыл рот, но никакого звука не последовало. От возмущения у него пропал голос.
      А Робка продолжал:
      – …Тем не менее правда есть правда. И товарищ Ткач сыграл-таки ту самую штуку. Это было.
      И Робка, в ужасе от сознания совершенного, сел.
      Что тут поднялось! На Робку наскакивали музыканты, кричали, размахивали руками.
      Председатель безуспешно стучал карандашом по графину.
      Но крики криками, а игнорировать Робкино заявление было невозможно.
      Дело передали в союз, а Робке был объявлен бойкот. Никто с ним не здоровался, не разговаривал. Его не замечали.
      И не только в театре, но и дома – во дворе, поскольку население состояло сплошь из музыкантов.
      На правлении союза Рабиса конфликт оперного театра слушался под председательством товарища Мазепова.
      До занятия председательской должности в Рабисе Тимофей Петрович Мазепов был квалифицированным маляром и хорошо зарабатывал.
      Воспоминания об этом по временам срывали с уст председателя тихий стон.
      Нынешняя его ставка руководящего работника не шла ни в какое сравнение с прежними малярскими доходами.
      Но что поделаешь, направили на выдвижение – куда денешься. А тут еще в таких вот кляузах разбирайся.
      Страсти на заседании разгорелись до последней крайности.
      Ораторы, едва различимые в сизом табачном тумане, кричали и перебивали друг друга.
      Из окон правления на улицу валил до того густой табачный дым, что прохожие останавливались, раздумывая – не вызвать ли пожарную дружину.
      К вечеру ораторы выдохлись, устали. Сидели, тяжело дыша, и спокойно согласились с мудрым решением: объявить выговор обоим – Слепцову за то, что бросил дирижерскую палочку и прервал спектакль, Ткачу – за то, что сыграл такое.
      Кроме того, назначили внеочередные перевыборы месткома на следующий же день.
      И тут, на этом перевыборном собрании, произошел еще один конфуз.
      После оглашения списка кандидатов в местком один из музыкантов предложил внести дополнительно кандидатуру бывшего председателя – товарища Ткача, которого, естественно, в списке не было.
      Внесли.
      При голосовании оказалось, что именно Ткач получил абсолютное большинство. Против была поднята только одна рука – дирижера Слепцова.
      С Робкой ни на правлении, ни на перевыборном собрании не поздоровался ни один человек.
      Презрение коллектива, косвенные реплики о предательстве… А тут еще начинались репетиции новой оперы, и с кем же? Со Слепцовым, который почему-то тоже стал его врагом. И главное, самое главное… Ведь встретится же он когда-нибудь с Викой…
      В ячейке, где Робка рассказал свою историю, грузчики посоветовали ему послать подальше и оркестрантов и Слепцова. И даже уточнили – куда именно послать.
      Но легко было им говорить…
      О Вике он, конечно, умолчал.
      И однажды, когда Робка в самом мрачном настроении подходил к дому, стараясь не смотреть по сторонам, его окликнул голос с неба:
      – Ты что же это, ушастик, людей не замечаешь?
      Робка поднял голову.
      Там, высоко-высоко, на фоне ослепительно белых облаков, сидела на кончике доски, поджав под себя ноги, Вика – Подожди меня, – крикнула она.
      Замерев от страха, Робка следил за тем, как она гибко поднялась, качнулась на пружинящей доске и скрылась в окно.
      Робка вошел во двор.
      Через минуту туда же выбежала Вика и протянула руку. В другой руке у нее был зажат платочек.
      – Ну, здравствуй, что ли… – Она звонко рассмеялась – уж очень глупый был у Робки вид. – Давай лапу, чудак.
      Робка протянул руку, и его как током ударило прикосновение к Викиной ладони.
      – Пошатаемся? – предложила она.
      И, как была, в тапочках, в старом ситцевом сарафанчике, пошла к воротам. Робка – все еще потрясенный – за ней.
      То был яркий летний день. По-южному неторопливо гуляли люди.
      Даже среди разряженных нэпманских женщин Вика, в своем сарафанчике, выглядела так, что мужчины оглядывались ей вслед, хотя на этот раз она шла скромно и не виляла бедрами.
      Робка с изумлением смотрел на нее. То была Вика и не Вика.
      Они спустились по крутой улочке к морю и шли по берегу.
      Вика впервые говорила без подначек и насмешек – вполне дружески, она сказала, что ее отец простил Робку и считает, что он поступил честно, как настоящий комсомолец.
      Робка улыбался. Подавленность и тревога, которые в последние дни угнетали его, теперь отпускали, освобождали…
      Он с удивлением заметил, как весело светит солнце, как радостно бьются о берег маленькие волны, какие все хорошие люди идут навстречу.
      Вика сбросила тапочки и пошла по воде. И Робка, следуя ее примеру, снял свои стоптанные сандалии, закатал брюки до колен и ступил в теплую воду.
      Он громко засмеялся.
      – Ты чего? – спросила Вика.
      – Так. Ничего.
      На самом же деле это было не «ничего», а настоящее счастье шлепать вот так, вместе с Викой, по пенистой кромке воды, идти за Викой, смотреть на нее…
      – Послушай, Робка, что это за тип, про которого ты рассказываешь? Ну, за которого тебя все время кроют…
      – Это Шарль Фурье, великий утопист.
      – Ну, что там за петрушку он придумал…
      И Робка пошел рядом с Викой. Торопясь и перебивая сам себя, он старался как можно полнее, лучше рассказать о фаланстере, в который, несмотря на все проработки, продолжал верить.
      Говорить приходилось громко, чтобы перекрыть шум моря.
      Вика задумчиво слушала.
      Они давно вышли за пределы последней окраины и продолжали идти, все дальше и дальше удаляясь от города.
      Пляж кончился. Берег стал обрывистым, и Вика, а вслед за ней и Робка, взобравшись наверх, пошли по краю обрыва.
      Вскоре перед ними открылась небольшая бухточка, на ее берегу стоял заброшенный рыбацкий домик.
      Возле него, наполовину погруженный в воду, остов рыбачьего баркаса.
      Из трубы полуразрушенного домика, однако же, поднимался дым.
      – Ну вот, мы и пришли, – сказала Вика и, вложив пальцы в рот, громко свистнула.
      Робка, ничего не понимая, с удивлением взглянул на нее и ужаснулся внезапной перемене.
      То была уже совсем другая Вика – злая, презрительно смотрящая на него.
      Со стороны домика послышался ответный свист, и на пороге показались Пат и Паташон – двое воров, известных всему городу.
      Говорили, что они промышляют еще и контрабандой, но поймать их на этом не удавалось. Они несколько раз судились и отсиживали в тюрьме за крупные кражи.
      Еще говорили, что Вика гуляла одно время с Патом.
      Настоящие их имена были Пат – Судаков и Паташон – Карапетян.
      Прозвища, данные им за то, что один был высоким, другой низеньким, коренастым, эти прозвища добрых кинокомиков совершенно не подходили к ним, ибо то были мрачные, грубые парни, злобные хулиганы, уголовники, нахватавшиеся тюремной науки.
      Пат, впрочем, был бы красивым малым, если б не расплюснутый в лепешку во время драки нос и угрюмый взгляд исподлобья.
      Карапетян-Паташон – приземистый могучей силы армянин – любил хвастать своей силой и способностью ходить на руках. Он сбрасывал пиджак и закатывал рукава шелковой рубахи, обнажая толстые руки со вздувшимися мышцами. Затем, неожиданно легким для такого мощного тела движением, взбрасывал ноги и становился на руки. При этом обнаруживались его ярко-лиловые носки. Паташон был франтом и неизменно носил лакированные полуботинки и лиловые носки.
      Выпив, он мог довольно долго ходить так на руках, произнося по-армянски какие-то стихи и вызывая восторг дружков.
      – Тот самый? – спросил Пат, когда Вика с Робкой подошли к домику. – Иди, комсомол, иди, не боись.
      Пат с интересом разглядывал Робку.
      – Так, так… вот мы, значит, какой. Говорят, ты сильно принципиальный пацан. Викиного папашу ты, говорят, заложил, верно? Верно говорю? Чего молчишь?
      И Пат треснул Робку «под вздох».
      Паташон подхватил его, не дав упасть, ударил своим кулаком-молотом в лицо и отпустил.
      Робка лежал в траве. Кровь текла изо рта и из носа.
      Он смотрел на Вику.
      Она стояла, заложив руки за спину, и покачивалась, то поднимаясь на носки, то опускаясь на пятки.
      Паташон между тем вынес из домика табуретку и почерневший от времени пустой дощатый ящик. Поставил. Вытащил из нагрудного кармана яркий – в горошек – шелковый платочек. Смахнул с табуретки и с ящика пыль.
      Сказал:
      – Плиз, леди, джентлемены, – раскрыл коробку «Посольских», и все трое закурили.
      Пат уселся на табуретку и ткнул лежащего на земле Робку ногой:
      – Знаешь, сопляк, что по нашему закону стукачу полагается? – Он вынул из кармана бритву, как-то по особому профессионально тряхнул ею. Бритва раскрылась. – Вставай, вставай, будем проводить политбеседу.
      Упираясь спиной в ствол дерева, Робка стал подниматься.
      – На твое счастье, паразит, нам нужен в городе человек. Будешь оставаться как был, а что делать – мы тебе скажем. Усек? И помни – в случае чего, бритва тебя всюду достанет. Расфасуем, как куренка, – тулово отдельно, головка отдельно. Усваивай. А теперь повторяй за мной: «Я, вонючка и гад, отрекаюсь от своего задрипанного комсомола, будь он проклят, и принимаю воровской закон и на том буду жрать землю»… Ну, говори: «Я, вонючка и гад…»
      Робка молчал. «Как быть? Как быть?… – лихорадочно думал он. – Убьют, конечно… надо сказать им все, что хотят, а потом рассчитаемся… сказать надо, конечно…»
      – Ну, чего молчишь? – ударил его кулаком Паташон.
      – Повторяй, – сказал Пат, – «я, вонючка и гад, отрекаюсь от задрипанного комсомола…»
      «Говори, говори, – думал Робка, – говори что угодно…»
      Паташон нагнулся, набрал горсть земли и поднес к кровоточащему Робкину рту. Засмеялся.
      – Пожрешь у меня сейчас…
      И начал заталкивать комья земли Робке в рот.
      – Ну, последний раз, – рассердился Пат, – повторяй: «Отрекаюсь от своего сволочного лекесему»…
      «Повторяй! – сказал себе Робка. – Повторяй, а потом видно будет…»
      И он крикнул, отталкивая волосатую руку Паташона, выплевывая кровавую землю:
      – Да здравствует комсомол! – и выхватил бритву у Пата. При этом лезвие полоснуло Пата по руке, и, вскрикнув, он прижал ее к груди.
      К Робке бросился Паташон.
      Но Робка, размахивая бритвой, шагнул ему навстречу, и Паташон остановился, попятился.
      Впервые в жизни был Робка сейчас не смешон. Бритва взблескивала у него в руке. Кровь стекала по подбородку на грудь, на белую апашку.
      Паташон кинулся в сторону, Робка за ним.
      И вдруг невозмутимо сидевшая на ящике Вика вытянула ногу, подставив Робке подножку.
      Он упал на землю плашмя, бритва отлетела далеко в сторону.
      Через мгновение Паташон сидел уже на Робкиной спине и выкручивал ему назад руки.
      Пат нагнулся, не торопясь поднял бритву и сказал:
      – Ну что ж, дело ясное. Уговоров больше не будет. Переверни-ка его, Паташон, мы ему первым делом отрежем женилку…
      – Уши, уши бы ему… – поворачивая Робку на спину, хрипел Паташон, – чересчур он хорошо слышит, кто чего играет, кто чего говорит…
      – Ну, хватит, – сказала Вика, отбрасывая окурок, – попугали, и хватит с него.
      – Не мешайся, – огрызнулся Пат.
      – А я говорю, довольно. Отпусти.
      Пат, не слушая ее, оттянул Робкино ухо.
      Вика бросилась к Пату, но он успел полоснуть бритвой, и Робка закричал от боли.
      Вика била Пата кулаками, била ногами, а он, отведя бритву за спину, свободной рукой отталкивал ее.
      Она колотила, и ругалась, и впивалась ногтями в лицо Пата.
      И тут со стороны моря послышались крики.
      Четыре человека бежали к домику.
      У берега стояла лодка, – видимо, в ней эти люди приехали.
      Идея прокатиться на лодке пришла в голову Васькиному «предмету» – Лариске, Ларисе Безбородько.
      В месткоме грузчиков номер пять Лариска служила учетчицей и сама была здорова, как грузчик.
      С Васькой Деревенским у нее была любовь вот уже скоро год.
      Все бы шло по-хорошему, но Лариска постоянно грустила о каком-то настоящем красивом чувстве – со вздохами, цветами, нежными ласками.
      Василий ее любил хорошо, и его тридцать два золотых зуба ей нравились, но нежности она от него не видела.
      Даже цветы он ей иной раз притаскивал – правда, в ответ на ее упреки. Но то ли стесняясь этого как слабости, то ли по своей грубой натуре – не подносил их, как того ждала Ларискина душа, а совал их ей, как веник с базара.
      В тот день у грузчиков почти не было работы. Пароход, которого ожидали, не пришел.
      Ребята кантовались и зубоскалили.
      Василий заглянул в окно конторы.
      Лариса, скучая, сидела за столом и полировала ногти замшевой подушечкой.
      Увидев Ваську, она томно потянулась и прошепелявила:
      – Скучно, Вась… хочется чего-то красивого, а чего – не знаю…
      Была у Ларисы вполне нормальная речь, а шепелявить она начинала, только когда нужно было изобразить негу.
      – Пойдем в «Ампир», – предложил Вася, но Лариска наморщила нос, – ну на «Розиту» – новая кинокартина идет в «Бомонде»…
      – Поедем, Вась, на лодке, далеко-далеко уплывем, на край света, до самой ночи.
      – Идет. Сашку возьмем и Петра. Пусть гребут. А мы с тобой будем как Степан Разин с персиянкой.
      – Да… еще в воду меня… – кокетливо шепелявила Лариска.
      И экспедиция отправилась сразу же после закрытия конторы.
      Набрали с собой и выпивки и закусок.
      На веслах действительно сидели Петр и Александр – ближайшие Васькины кореши, а сам он, в позе Разина, развалился на корме, у ног Лариски.
      Пели песни. И про Степана Разина, конечно, и про бублички, и модные в те годы «Кирпичики».
      Лариса спела «Чайную розу».
 
…Не будите же вновь интереса.
Не волнуйте утихшую боль.
Если жизнь моя была только пьеса,
Вы давно в ней закончили роль…
 
      Петро первый увидел тихую бухточку, где стояла на берегу развалюха – рыбацкий домик. Он предложил причалить и тут устроиться.
      Причалили. Выгрузились. Лариска сказала:
      – Мальчики, а что это там такое?… – и показала пальчиком в сторону домика.
      Василий, а за ним ребята и Лариса пошли к домику, но, вдруг поняв, что там творится, бросились бегом.
      Подбежали. Увидели лежащего на земле окровавленного Робку и бандитов, готовых к защите.
      – Бросай бритву, проститутка! – закричал Василий, кинувшись к Пату.
      Этого грузчика, знаменитого силача, Пат, конечно, знал.
      Он послушно отшвырнул бритву.
      Через несколько минут Пат и Паташон лежали крепко связанные на земле, благо в рыбацком домике нашлась веревка.
      Сашка остался сторожить их и Вику, которой тоже связали руки. Василий, Петро и Лариса волокли под руки теряющего сознание Робку.
      Василий был голым до пояса – его модная рубашечка, разорванная на полосы, пошла на перевязку Робкиной головы.
      Кровь сразу же промочила повязку и лилась на дно лодки.
      Петро и Василий лихорадочно гребли, видя, как все бледнеет и бледнеет Робка.
 
      Прошло два месяца.
      Свинцовым стало море.
      Пожелтели сады.
      У подъезда больницы чернобородый, старорежимный еще дворник подметал опавшие листья и ругался:
      – А ну, давай отсюда. Стал, подумаешь, генерал-губернатора встречать…
      Шофер, к которому обращался дворник, подал свой «Австро-Даймлер» немного назад, и дворник стал свирепо сметать оставшиеся под машиной листья в железный совок.
      Длинный, низкий «Австро-Даймлер» выпросил на этот случай товарищ Мазепов у своего дружка – начальника порта.
      Выписывали из больницы Робку Бойцова.
      То, что произошло с ним, взволновало весь город.
      Судакова и Карапетяна судили и дали им по пяти лет.
      Вика была оправдана, ибо Робка, давая показания приезжавшему в больницу следователю, утверждал, что она не имела никакого отношения к бандитам.
      Не было дня в течение трех месяцев пребывания Робки в больнице, когда его не навестили бы друзья – грузчики или оркестранты оперного театра. А то и те и другие в один день.
      Приносили угощения, книжки.
      И вот – наступило время выписки.
      Встречал Робку товарищ Мазепов и местком оперного театра в полном составе вместе с членом месткома товарищем Ткачом.
      Встречал Вася Деревенский и еще пять грузчиков с ним.
      Вышел с узелком в руках похудевший Робка с черной повязкой вокруг головы.
      Робку обнимали, пожимали руку, а Ткач – Викин отец – шепнул «спасибо», – ведь Робка спас его дочь от тюрьмы.
      И потекла по-прежнему жизнь в музыкантском доме.
      Робка еще не ходил на работу, посиживал, читая у окна.
      Он очень редко выходил из дому, когда нужно было сходить в лавочку – купить что-нибудь.
      Вику он не встретил ни разу.
      И вдруг – это было в воскресный день – Робка услыхал крики. Крики совсем не похожие на те, что частенько слышались во дворе, когда ссорились соседки или кто-нибудь являлся домой подшофе и ему попадало от рассерженной супруги.
      То, что послышалось на этот раз, было криками ужаса, криками потрясенных чем-то людей.
      Робка выглянул в окно и увидал, что несколько человек бегут через двор в подворотню, на улицу. Робка бросился вниз по лестнице.
      Вика лежала на блестевших после дождя булыжниках лицом вниз. Одна рука была вытянута вперед, другая загнута за спину, как у сломанной куклы. В кулаке зажат носовой платочек.
      – Я сама чуть что не умерла, – говорила тетя Клаша, жилица первого этажа, – как птица, понимаешь, падала с этой проклятой доски… Так и летела, как птица, на моих глазах, как какая птица…
      – Сорвалась-таки, – всхлипывала другая соседка. – Я же всегда говорила, сорвется она когда-нибудь… Разве они думают о родителях…
      – А я иду, задумался и вдруг замечаю – доска так и заходила… Я с угла шел, увидал. Заорал, а она уже лежит…
      Зеваки смотрели на доску, что все еще торчала в высоте, из окна шестого этажа, на фоне радостного голубого неба.
      Быстрым шагом шел к месту происшествия милиционер.
      С воплем выбежала из подъезда Викина мать.
      И во всей этой суматохе никто не заметил стоящего у стены бледного паренька с черной повязкой на голове, никто не видел его мертвых глаз.
      Через два дня после того, как похоронили Вику, Робка получил по почте письмо.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20