Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Первый арест

ModernLib.Net / Константиновский Илья / Первый арест - Чтение (стр. 6)
Автор: Константиновский Илья
Жанр:

 

 


      Мы на горе всем буржуям – мировой пожар раздуем!
      Во – и больше ничего!
      Эту песню он не успел закончить. В комнату вкатился председатель общества «Свет», розовощекий, насквозь светящийся жиром, надушенный и напомаженный толстяк. За ним плыла его супруга, еще более дородная, еще более надушенная дама, с полным ртом сияющих золотых зубов – наглядная выставка произведений мужа, самого дорогого дантиста в городе. Толстяк был весел, деятелен, полон веры в библиотечное дело. Улучив минуту, Макс шепнул мне, чтобы я уходил и пришел завтра.
      – Что я тебе говорил, Машенька, – восторженно тараторил толстяк, когда я уходил,- три новых абонента за один месяц! Растет, растет тяга к свету!.. Организуем бал в пользу библиотеки, с лотереей, буфетом, а ты организуешь крюшон; не спорь, Машенька, – крюшон можно доверить только тебе!..
      На улице было темно – глухая уездная ночная темнота с неясными очертаниями крыш и немигающими огоньками в окнах, редкими прохожими и замирающей вдали долгой грустной песней. Прямо передо мной уходили ввысь, теряясь в темном небе, белые стены собора. Я вспомнил, что это был русский собор. И вот это серо-гранитное здание казино тоже было построено в русское время, нем до сих пор сохранилась круглая медная дощечка «Страховое общество «Россия». Здесь ведь была Россия – больше половины населения и сейчас говорит по-русски. Перед глазами прыгали знакомые газетные буквы в слезах и крови: «Там, где была Россия!», но в ушах звучали волевые, отважные слова песни Макса:
      Смело мы в бой пойдем
      За власть Советов!..
      Дождавшись следующего вечера, я снова явился в библиотеку. Макс встретил меня, как старого знакомого, но с каким-то торжественно-таинственным выражением на бледном, возбужденном лице. Опасливо поглядывая на дверь, он поманил меня к себе за барьер и провел в глубь комнаты между полками набитыми истрепанными, лохматыми книгами и газетными подшивками. Здесь он остановился, вынул из кармана большой самодельный конверт и бережно извлек из него сложенную вчетверо газету на русском языке. Она была не похожа на все известные мне издания, выходящие в Бухаресте, Кишиневе, Риге. Я прочел ее заголовок. «Правда. Орган Центр. Ком. и Моск. Ком ВКП(б)». Над ним была знакомая надпись: «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!» Но как не похоже было все остальное на страницы бухарестского «Социализма»!
      Минуты три я жадно перечитывал заголовки от которых веяло кипучей энергией, отвагой и гордостью: «V Всесоюзному съезду Советов – большевистский привет!», «Через баррикадные бои – к диктатуре пролетариата!», «Герои баррикад Веддинга и Ненхельда!», «Пятилетку в массы!», «Нарастает волна пролетарской солидарности»,
      «Страна справится с гигантским размахом социалистического строительства».
      Еще больше поразили меня фотографии: массовые митинги, демонстрации, баррикадные бои, тракторные колонны и простые лица рабочих, крестьян в кепках, женщин в косынках – делегаты и делегатки V съезда Советов.
      Я был ошеломлен и растерян. Так вот что скрывается «там, где была Россия»! И я этого не знал. Осторожно притронувшись к шершавым листкам, напечатанным в далекой Москве, я почувствовал странный гуд в сердце. Макс стоял рядом и смотрел на меня с таким гордым и победоносным видом, точно он сам напечатал эти газетные листы, сам придумал эти зажигательные слова, сам нарисовал забавный рисунок «Десять лет советской книги!»- пушка, стреляющая книгами по чертям, на которых написано:
      «буржуазный профессор», «религия», «пьянство», «невежество», «неграмотность».
      В этот первый вечер моего посвящения Макс дал мне не только взглянуть на московскую «Правду», но он раскрыл самого себя.
      Макс был из той категории молодых людей, которые отдавались революционному движению всей силой своего горячего темперамента, чистой души и благородного чувства. Он мыслил восторженно, торопливо и прямолинейно. Он не имел ни терпения, ни охоты дожидаться – все надо делать безотлагательно, как только поставлена ясная и правильная задача: необходимо немедленно прочесть «Капитал» и собрать сто лей на МОПР, провести собрание ячейки, посвященное кампании трех «Л» 1, и начать мировую революцию. В тихом, дремотном городке, где под медленный звон соборных колоколов пили чай с виноградным вареньем, играли в «табле», а в одиннадцать часов вечера уже ложились спать и начиналась длинная глухая уездная ночь, Макс ухитрялся жить суматошно, напряженно, недосыпать и не иметь ни одной свободной минуты. Он мерял по нескольку раз в день центральные улицы с их сонной торговлей, киосками с прохладительными напитками и дремлющими на козлах извозчиками, посещал отдаленные предместья, где начинались сады, деревенские хаты, баштаны и грязь, ездил в плавни, бывал в рыбачьей деревне на левом берегу реки, забегал в кофейню, гимназию, городскую читальню, сам выдавал по вечерам книги в обществе «Свет», всегда куда-то торопясь, всегда чем-то занятый, возбужденный и неугомонный.
      Разговаривая, он тоже торопился, глотал слова, размахивал руками. Слушая его, можно было подумать, что революция, вероятнее всего, начнется послезавтра, но не исключено, что и завтра; буржуазия доживает свои последние дни – подумать только: в Берлине бастуют металлисты, в Нормандии – рыбаки, в Лондоне – докеры, и даже в тихой, спокойной Швейцарии забастовали почтовые служащие – разве это не показательно? В Бухаресте царят смятение и страх. Литвинов произнес новую речь.
      Теперь даже ребенку ясно, что сюда придет Красная Армия. Буржуазия сама развяжет антисоветскую войну и будет наказана. Если румынская армия нападет на Советский Союз, это кончится тем, что Красная Армия придет в Бухарест. Потом она придет в Будапешт. Потом – в Прагу. Это так же верно, как то, что сейчас дождь и после дождя будет ясная погода, а после ночи восходит солнце и наступает день.
      Я вспоминал эти слова через десять лет, в свежее июньское утро, в бессарабском местечке Унгены, где я впервые видел, как в тучах пыли уверенно катились зеленые танки с красными звездами на поседевших квадратных боках; из открытых люков выглядывали танкисты, торжественно-серьезные, белые от солнца и пыли, с веселыми угольными зрачками и рубиновыми, поблескивающими на солнце звездочками на запыленных пилотках. Красная Армия пришла, но Макса уже не было в этом мире, – он попал в Берлин как раз накануне прихода фашизма к власти и погиб там вместе с немецкими товарищами -коммунистами в первые дни гитлеровского террора. С тех пор прошло еще десять лет, и румынская армия действительно участвовала в нападении на Советский Союз, и я видел, как Советская Армия пришла в Бухарест, потом в Будапешт, потом в Прагу и другие города, о которых Макс не говорил, и каждый раз я вспоминал, что его давно уже нет, но его торопливый, срывающийся голос звучал где-то совсем близко и громко, как будто он разговаривал со мной вчера, сегодня, может быть полчаса тому назад. „Вечный студент" Я стал часто приходить по вечерам в полутемный, сырой библиотечный зал общества «Свет». Но мое посвящение все же продвигалось медленно. Всему виной была моя несчастная страсть к теоретизированию и рассуждательству. Макс не мог ее удовлетворить – для него не существовало непонятных и нерешенных вопросов.
      – Как это так: ты не понимаешь, почему социал-демократия – хитрое прикрытие буржуазных твердынь? Это даже ребенку понятно!
      Но я не понимал. Отчаявшись наставить меня на правильный путь одним показом советских газет – из рук он их не выпускал, и я успевал только разглядеть заголовки в те минуты, когда в библиотеке никого не было, – Макс привел однажды с собой маленького человечка в очках, фигура которого была мне знакома, – я уже видел его в читальне городской библиотеки и обратил внимание на его страсть к чтению, на тихий и грустный блеск его глаз, защищенных от мира толстыми стеклами очков в черной оправе. Я знал, что он дает частные уроки математики, латыни, греческого, что в городе его иронически зовут «вечный студент». Но я относился к нему иначе: еще не будучи с ним знаком, я втайне восторгался им так, как только
      может восторгаться страстным книжником мальчик, зачитывающийся до боли в пояснице, до звона в ушах энциклопедией и трактатами об «Усовершенствовании разума». А то, что человек этот много знает и прочел, наверно, все те книги, которые в городе никто не читал, можно было определить уже по одному его лицу, удлиненному, оливково-бледному, с большим выпуклым лбом и пепельными губами, всегда задумчивому, всегда отрешенному.
      – Познакомьтесь! – сказал Макс, и я почувствовал вялое прикосновение узкой влажной ладони «вечного студента» и узнал, что его зовут Леонид.- Вам нужно побеседовать, – продолжал Макс. – У этого товарища, – и он кивнул в мою сторону, – имеются вопросы…
      Потом Макс ушел к себе за перегородку, оставив нас наедине. Какие у меня «вопросы», Макс не сказал, но Леонид, очевидно, был предупрежден. Он начал беседу первым и оказался именно тем человеком, которого мне так недоставало. То, чего Макс не сумел добиться за несколько недель, тихий и робкий, не глядевший на собеседника Леонид достиг чуть ли не за один вечер.
      Удивительная это была беседа. Я задавал вопросы, а он отвечал, спокойно, обстоятельно, ничему не удивляясь, с легкостью переходя от одного предмета к другому. А вопросы были самые неожиданные и странные. Скорей всего это были не вопросы; я искушал Леонида и самого себя, спорил с ним и с самим собой, красовался своими знаниями и вместе с тем обнаруживал поразительное невежество, путался, блуждал, метался в паутине неясных мыслей, софизмов.
      Если социал-демократы – предатели социализма, то почему же они назвали свою газету «Социализм»? И как революция решит проблему семьи? Почему в Советском Союзе не отменены деньги? Почему в Англии слабая коммунистическая партия? И почему нынешнее поколение должно принести себя в жертву будущим поколениям?
      Мы сидели в дальнем углу зала, за маленьким столиком, покрытым грязным, изъеденным молью зеленым сукном, и старались говорить потише, чтобы нас не услышали у деревянной перегородки, где вот уже целую вечность какая-то девица с худыми лопатками, жиденькими косичками и нездоровым румянцем на щеках перебирала книги и все не могла решиться, что ей взять: Чарскую или «Кво вадис?» Сенкевича.
      Вскоре пришла уборщица, черноволосая, еще не старая женщина с выражением слезливой тоски, несчастья, беспомощности на липе – она и разговаривала всегда об одном и том же: о своей бедности и несчастьях, – бедным всегда трудно, всегда и везде. Увидев меня, уже знакомого ей посетителя зала, она сразу завела разговор на обычную тему: у младшего мальчика возвратный коклюш, доктор говорит, что этого не бывает, но у бедных все бывает…
      Я ничего не понял. Коклюш? Я смотрел на ее слезливое, жалкое лицо и видел совсем другое: я видел дворец, высокий, светлый, с красивыми, счастливыми людьми, я видел мир будущего таким,
      каким рисовал мне его вот этот сидящий рядом тщедушный человек с грустными, милыми, все понимающими глазами.
      Обидевшись, что я не поддерживаю разговора и не высказываю ей сочувствия, уборщица сердито попросила нас встать.
      – Каждый день убираешь, а на другой день снова всюду пыль. И откуда только она берется? Все умеют сорить, а убирать никто не хочет!
      Мы встали и отошли в другой угол. Здесь, у потемневшей, тронутой плесенью стены, Леонид продолжал рисовать очертания хрустального дворца будущего и счастье, которое ожидает всех, если только люди вовремя выберут наиболее правильную теорию перестройки мира.
      Когда все высказанные мною сомнения были разрешены, я задал последний, мучивший меня вопрос:
      – Предположим, что во всем мире утвердится социализм, не надо будет тратить время и труд на позорную борьбу за существование, прекратятся войны, классовая борьба, национальная рознь – чем же будут тогда заниматься люди?
      – Товарищ Вилковский,- серьезно ответил Леонид, впервые назвав меня товарищем и впервые глядя мне в глаза, – пусть это только свершится… Мало ли чем могут заняться люди! Один будет играть на скрипке, другой отправится путешествовать, третий станет художником. Вы любите музыку?
      – Да, я люблю музыку, но заниматься ею всю жизнь…
      – Да почему же всю жизнь? Пусть это только свершится!.. Мало ли чем могут заняться люди!
      Это было сказано с такой глубокой, затаенной, страстной тоской по лучшим временам, что продолжать задавать вопросы и сомневаться было бы кощунством.
      – Побеседовали? – спросил Макс, которому удалось наконец склонить нерешительную читательницу в пользу Сенкевича. – Теперь все ясно? Я же говорил, это даже ребенку понятно!..
      И, тут же отозвав меня в сторону, деловито предложил:
      – Значит, так: приходи завтра сюда ровно в семь, отнесешь кое-что в одно место.
      Если трусишь, говори заранее. Трусов нам не нужно…
      Я сказал, что не трушу. И это была ложь, происходившая оттого, что мое воображение было воспалено разговором с Леонидом. Но понял я это только на другой день, когда было поздно отказываться и в руках у меня уже был ранец, в котором вместо учебников лежал пакет, обернутый в старую бумагу. Я знал, что в пакете последний номер подпольной газеты «Красный юг» – восемь белых страничек, отпечатанных на шапирографе лиловыми чернилами. Заголовки были нарисованы, все остальное написано от руки ровным, четким почерком. А на всю первую страницу, заменявшую обложку, был нарисован король Михай! Он был очень похож на рисунке – семилетний румынский король, столь знакомый по развешанным всюду портретам и фотографиям. Только здесь он был изображен за более естественным и сообразным
      его возрасту занятием, чем руководство государством,- он восседал на ночном горшке…
      Я торопливо шагал по улицам, и от одной мысли, что я несу в ранце такой рисунок, у меня испуганно колотилось сердце. Мне каталось, что все встречные догадываются, что у меня в ранце, и я испытывал такое чувство, точно несу бомбу, которая может взорваться каждую секунду вместе со мной и всеми окружающими.
      Выполнив поручение, я помчался домой с пустым ранцем, возбужденный и гордый, в полной уверенности, что совершил необычайно смелый поступок. И только два месяца спустя, когда я увидел темноволосую девушку Шуру, спокойно стоящую перед строем солдатских штыков, я понял, как много мне еще не хватает, чтобы иметь право считать себя участником революционной борьбы.
      Шура Проходили скучные зимние дни, в городе было снежно, глухо. Мои однокашники повадились ходить по вечерам в заднюю комнату кабачка «У доброго Морица», где было натоплено, душно, пахло кислым вином и висел плакат: «Сегодня за деньги, завтра – в долг!» Сын хозяина, белесый, очень похожий на поросенка ученик пятого класса, приносил вспотевшие графины с легким, светлым вином, в котором еще чувствовался вкус винограда, гимназисты пили его с газированной водой и без воды, потом притворялись пьяными, били стаканы, хохотали и «прожигали жизнь», подпевая гитаристу, исполнявшему все песни на один лад: уныло, протяжно, даже когда это была лихая, быстрая «Гайда, тройка, снег пушистый, ночь морозная кругом…» За синими окнами кабачка, разрисованными легкими белыми узорами, действительно была морозная ночь и снежная муть. На углу стояла запорошенная снегом пролетка: лошадь не шевелилась, окоченевшая, седая: рядом прыгал и отчаянно бил себя крест-накрест длинными рукавами полушубка ее озябший хозяин, решивший во что бы то ни стало дождаться седока. А когда раздавался наконец долгожданный окрик «Извозчик, свободен?» и он радостно отзывался «Так точно, свободен!», подвыпившие гимназисты кричали ему хором «Да здравствует свобода!» и, довольные, веселые, как будто совершили героический поступок, расходились по темным, заснеженным улицам.
      Следуя теории «все испытать», я тоже приходил в кабачок, пил вино с газированной водой и без воды, пел «Гайда, тройка, снег пушистый…», «Га-удеамус игитур» и хвастал на другой день в гимназии, что вернулся домой под утро «на руках». Но очень быстро вино начало казаться мне слишком кислым, шутки и гоготанье собутыльников – глупыми. После таких вечеров еше неудержимее тянуло в полутемный зал, где Макс выдавал чувствительным барышням романы Чарской и подолгу шептался с читателями, уходившими отсюда без книг. Среди них была девушка в темно-синем плаще и светлом берете с приколотой к нему брошкой-слоником из белой кости. По тому, как разговаривал с ней Макс, бросая нервные взгляды на дверь, я догадывался, что она связана с той работой, которая так манила и пугала меня самого. Пока она стояла у деревянной перегородки, я разглядывал ее с мучительным любопытством. Она была крупная, высокая, лицо смуглое, с несколькими маленькими темными родинками, волосы на прямой пробор, темные, уложенные сзади красивым пучком. В высокой фигуре чувствовалась сила, здоровье, в смуглом, на первый взгляд как будто совсем обыкновенном лице, в глазах цвета синьки, в маленьких родинках на щеке было что-то нежное, девичье, беспомощное. Все это почему-то волновало меня, заставляло томиться неясными, противоречивыми желаниями: то хотелось забиться в угол подальше, то, наоборот, подойти к перегородке, затеять разговор с Максом и задавать ему вопросы, из которых будет ясно, какой я ученый и начитанный.
      Не осуществив ни того, ни другого, я стал мечтать о том, как познакомлюсь с ней на каком-нибудь подпольном собрании, – может быть, я буду руководить ячейкой и разъяснять ей все, чего она еще не понимает. На что способна такая девушка: разносить пакеты «Красного юга»? Собирать деньги на МОПР?
      Я видел ее в библиотеке три раза, но так и не решился спросить, кто она, я узнал только, что ее зовут Шура, – по крайней мере так называл ее Макс. В четвертый и последний раз я увидел Шуру при других, совершенно неожиданных для меня обстоятельствах.
      Однажды в конце апреля – в отворенные окна несло уже не весенней сыростью, а сухим теплом раннего лета -Макс позвал меня за перегородку и, понизив голос, словно доверял большой секрет, сказал:
      – Приходи завтра на базар – в двенадцать часов!
      – Зачем?
      – Не задавай лишних вопросов.
      – Вы тоже там будете?
      – Опять вопросы? Говорят тебе, приходи ровно в двенадцать утра!
      Судя по тому, как было обставлено это приглашение, на базаре меня ждало из ряда вон выходящее событие. Но какое? Как я ни напрягал свое воображение, я ничего не мог придумать.
      Следующий день было воскресенье, я не утерпел и явился в назначенное место за полчаса до указанного Максом времени.
      Базар находился недалеко от центра и занимал большую, плохо замощенную, заплеванную, покрытую конским навозом и грязью площадь, вокруг которой тянулись длинные ряды лавок, ларьков, чайных, закусочных, пивных.
      Был тот час, когда в беспорядочной, шумной базарной толчее наступало некоторое затишье; крестьяне, прибывшие сюда издалека и уже распродавшие свой товар, теперь сами превращались в покупателей – бродили по торговым рядам и осторожно, как бы случайно, приглядывались к нужным им товарам, провожаемые делано-равнодушными взглядами лавочников, следивших из-за окон за плывущими мимо мужицкими кушмами, как рыболов за своими поплавками; около вынесенных прямо на улицу столиков чайных сидели распаренные уже, отдыхающие от базарных трудов люди; в винном ряду собралась толпа и с завистливым напряжением следила за человеком в рваном вышитом жилете: он сосал вино из бочки через камышину, заменявшую шланг, и пил «на пузо», то есть столько, сколько влезет, и, хотя был маленький, тщедушный, с красным лицом натужившегося младенца, он пил долго, не переводя дыхания, – казалось, он в конце концов высосет все содержимое этой бочки с ржавыми обручами, которая была в два раза больше его самого.
      Обойдя весь базар, вдыхая борющиеся друг с другом запахи сена, дегтя, навоза и прислушиваясь к страстным словесным поединкам, разгорающимся на каждом шагу между покупателями и продавцами, я все с большим недоумением думал о том, зачем меня сюда послали. Что здесь может случиться среди возов с овощами, новых горшков, плетеных рогож, ведер и мисок?
      Пройдя еще раз по широкой мощеной дороге, разделяющей весь базар надвое, и уже подумывая об уходе, я вдруг увидел Макса. Он шел мне навстречу с каким-то незнакомым человеком, и по его торопливой походке, по тому, как он посмотрел на меня, я понял, что уходить нельзя. Дойдя до конца дороги, я свернул за угол, потом снова вернулся на базарную площадь, но Макса уже не было. Я поискал его глазами и вдруг увидел какое-то странное движение около одной из чайных: несколько человек подняли столик, стоявший у дверей чайной, и вынесли его на мостовую.
      Потом один из них, высокий, усатый, влез на него, протянул вперед руку и громко крикнул:
      – Товарищи! Граждане!
      Это было так неожиданно и странно, что все, кто его услышал, повернули головы и стали ждать, что будет дальше.
      – Товарищи! – продолжал громко, но спокойно человек, взобравшийся на стол. – Я обращаюсь к вам от имени уездного комитета Коммунистической партии!
      Так вот для чего Макс послал меня на базарную площадь! Чувствуя, как бьется сердце, я поспешил подойти поближе к столу, на котором стоял оратор. Теперь я мог хорошенько его разглядеть. Он был высок, худ и жилист, в темно-коричневом пиджаке и кремовой, застегнутой на все пуговицы косоворотке; лицо скуластое, бледное, с длинными черными усами; в спокойном прямом взгляде его темных глаз, как и во всем его облике, было что-то серьезное, строгое и простое – располагающая к доверию простота рабочего человека; он действительно, как я узнал впоследствии, был рабочим-каменщиком. Говорил он тоже просто, без пафоса и ораторских приемов, но слова его звучали раздельно, громко, полновесно.
      – Сегодня исполняется десять лет с тех пор, как румынские помещики и капиталисты задушили революцию в Бессарабии, обагрили кровью бессарабскую землю и начали создавать здесь, между Дунаем и Днестром, военный плацдарм мирового
      капитализма для нападения на первое рабоче-крестьянское государство – Советскую Россию!
      Слова эти были столь неожиданными и смелыми, что на площади воцарилась напряженная тишина. Сотни людей, стараясь не шуметь, стали подходить со всех сторон к тому месту, где выступал оратор. Десятки лиц, по которым еще несколько минут тому назад метались тени базарной суеты, теперь словно преобразились. Все слушали оратора с широко раскрытыми от удивления, от восторга или от испуга глазами, слушали молча, не двигаясь, простые и вместе с тем необычные слова об их собственной жизни, о засилии чиновников, жандармов и полицейских, о тяжелых налогах, о близкой и бесконечно далекой Советской России, о Коммунистической партии, которая, вопреки запрету и террору, существует и продолжает свою работу.
      Все, что он говорил, было смелым вызовом, брошенным не только властям, полиции, жандармам, граничарам, которых все боялись и о которых никто не смел сказать вслух худого слова, но и всему привычному, нерушимому укладу жизни, базару с его мелочными обманами, хитростями, суетой.
      Как ни в чем не бывало пролетали табунки ласточек, и это было единственное движение над огромной неподвижной, словно оцепеневшей площадью. У открытых дверей одной из чайных стоял полицейский в форме, но без фуражки; он выскочил на шум и теперь застыл, как все, загипнотизированный, не в силах стряхнуть с себя неожиданную силу непривычно смелых слов оратора; когда тот сделал передышку, я увидел, как полицейский
      вдруг замотал головой и ринулся бежать, как был, без фуражки, расталкивая толпу, стремясь поскорее выбраться с площади, очевидно, для того, чтобы донести о том, что здесь происходит.
      Тем временем оратор кончил речь и сделал знак тем, кто стоял, окружив плотным кольцом столик-трибуну.
      – А теперь, граждане, я даю слово представителю уездного комитета комсомола!
      Он нагнулся, помогая кому-то взобраться на стол. Толпа вздрогнула: все увидели девушку. Когда она подняла голову, я узнал ее: это была Шура.
      Она стояла на столе с непокрытой головой, в простом темном платье с белым воротничком, высокая, прямая, красивая; обычно смуглое ее лицо побледнело, а глаза, нежные девичьи глаза изменились, в них зажглись искорки, и они смотрели прямо, с новым, не виданным мною прежде выражением. Поразил меня ее голос, – он уже не был грудным, волнующим, как всегда, а высоким, звонким, чуть-чуть срывающимся.
      Шура говорила о том же, о чем говорил человек с лицом рабочего, продолжавший стоять рядом с ней, хорошо видный всей толпе; она говорила об угрозе антисоветской войны, о советской молодежи, о комсомоле, о бессарабских комсомольцах, томящихся в тюрьмах Дофтаны и Жилавы…
      Я слушал все это с ощущением стыда – мне было стыдно за себя, за страх, который я испытал, когда носил пакеты с «Красным югом», а вот она, девушка, не боится стоять здесь и выступать перед огромной толпой и смело говорить то, за что ее
      могут сгноить в тюрьме, и даже не торопится, не смотрит по сторонам, не беспокоится о том, что вот сейчас появятся полицейские и солдаты; они ведь не могут не появиться, не может быть, чтобы там, в городе, еще ничего не знали – митинг продолжается уже долго, бесконечно долго, еще минута, другая – и они появятся и набросятся в первую очередь на нее, а она все еще говорит, громко, ясно, неторопливо.
      Но вот и она окончила свою речь. Я оглянулся. Нет, не видно полицейских. Шура и ее товарищи смогут свободно уйти, их не задержат. Почему же они не уходят? Что это? Первый оратор поднял руку: он снова собирается говорить. Почему? Что еще?
      – Товарищи! Граждане! Не расходитесь! Пойдемте все вместе мирной демонстрацией к центру города! Пусть увидят, что народ не безмолвствует! Кто согласен, идемте за нами!
      Он легко соскочил со стола и подал руку Шуре; она тоже соскочила на тротуар, и небольшая, тесная группа, очевидно все те, кто охранял ораторов, двинулась влево, туда, где начиналась улица, ведущая в центр города. Произошло короткое замешательство, и люди, сначала нерешительно, потом сразу густо, валом пошли за первой колонной. Демонстрация! Будет демонстрация!
      Я тоже стал проталкиваться вперед, но вдруг услышал чей-то пронзительный крик.
      Идущие впереди остановились. Что там случилось? Мне удалось быстро протиснуться к каменным ступенькам ближайшего дома, откуда видна была вся площадь.
      И я увидел такую картину: в головную колонну начинающейся демонстрации врезалась открытая пролетка, прискакавшая, очевидно, из центра города. На подножке стоял человек в штатском, высокий, грузный, без шапки, с красным лицом и взлохмаченными волосами. Он бешено размахивал руками и кричал сиплым, срывающимся голосом:
      – Стой! Держи большевиков! Стой!
      Его узнали в толпе: «Полицмейстер!», «Сам прискакал!», «Теперь держись!» Но толпа и не думала расходиться, даже когда появилась вторая пролетка, набитая полицейскими в форме. Они соскочили на мостовую и, вытаращив испуганные глаза на своего начальника, начали повторять его крики и ругательства. А он тыкал во все стороны свои короткие толстые руки, и казалось – вот-вот начнет хватать, душить.
      Но кого? Перед ним была стена, неподвижная и молчаливая, хмурая человеческая стена, которая могла смять в одну секунду и его самого, и суетившихся рядом с ним перепуганных полицейских, и еще более испуганных извозчиков, съежившихся на козлах и беспомощно теребивших опущенные вожжи.
      Я взглянул на Шуру. Она стояла в первом ряду. Я снова подумал, что даже теперь они еще могут уйти! Никто не сумеет их задержать! Но они не уходили. Они явно собирались двинуться дальше. В этот миг все услышали далекий, нарастающий гул, как будто начался булыжный град. «Солдаты!»- тревожно зашептали в толпе. И я действительно увидел солдат: они бежали со стороны центра, по той же улице, по которой примчались извозчики с полицейскими, и топот боканчей звучал так, будто на мостовую действительно обрушился каменный град.
      Они бежали, держа ружья с примкнутыми штыками, красные, потные, запыхавшиеся, глаза навыкате, все одинаковые в своих зеленых мундирах. Увидав их, начальник полиции пришел в еще большее неистовство.
      – Сюда! Держи! Вот этих! – кричал он, задыхаясь от бешенства, и, уже не в силах выговаривать обыкновенные слова, начал выкрикивать ругательства.
      Я снова отыскал глазами Шуру. Она стояла по-прежнему прямо, слегка закинув голову, и светлые блики появившегося среди облаков солнца мирно играли на ее темных волосах. Она не пыталась скрыться в толпе, и через несколько минут и она и ее товарищи уже были оцеплены солдатами. Высокий чернявый офицер деловито выкрикивал отрывистые слова команды, и солдаты, бряцая ружьями и угрожая толпе штыками, медленно повели арестованных – человек пятьдесят, всех тех, кого захватили вблизи Шуры и ее товарищей.
      – Разойдись! Нечего тут стоять! – кричали осмелевшие полицейские на толпу, все еще неподвижную, словно оцепеневшую от только что виденного зрелища, и люди начали медленно, нехотя расходиться с хмурыми, задумчивыми лицами… Каждый по-своему обдумывал и переживал виденное. Рядом со мной какой-то сухой старичок в постолах и рваной крестьянской шапке что-то быстро шептал на ухо прильнувшему к нему босому мальчику с длинной худой шеей и испуганными, немигающими глазами.
      Что он ему говорит? Как объяснил то, что мальчик только что видел на площади?
      Кто эти люди, которых увели солдаты?
      Эти беспокойные, мучительные вопросы обдумывали и решали теперь сотни людей.
      Будничная базарная суета, весь привычный, постылый, но казавшийся нерушимым порядок жизни был нарушен. И уже никто – не только мальчик с испуганными, немигающими глазами, но и взрослые – не забудут того, что они здесь видели.
      Долго после этого я не мог опомниться, стоял на опустевшей мостовой, тяжело дыша и глотая подступающий к горлу ком. Макс тоже арестован? Но я его не видел около Шуры! А что теперь будет с Шурой' И что мне самому надлежит делать?
      Я медленно побрел в центр. По липам прохожих, по маленьким группкам людей, шептавшихся около лавок, было видно, что все уже знают о событиях на базарной площади. Около чугунной ограды парка было, как всегда, много гимназистов в синих фуражках, учеников коммерческого училища в красных фуражках и унылых, одетых во все черное, семинаристов. Но не слышно смеха и обычных шуток; здесь тоже все были под впечатлением случившегося и гуляли молча, поглядывая на площадь – там виднелся угол длинного здания с колоннами: городская полиция.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13