Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Жрецы (Человек и боги - 2)

ModernLib.Net / Исторические приключения / Костылев Валентин / Жрецы (Человек и боги - 2) - Чтение (стр. 15)
Автор: Костылев Валентин
Жанр: Исторические приключения

 

 


      . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
      В нижегородской губернской канцелярии за столом сидели губернатор, князь Друцкой, его секретарь и тюремный поп. С усмешкой переглянулись они при появлении Гринберга.
      - Признаешь ли ты Христа, бога единого? - спросил Друцкий строго.
      Гринберг развел руками:
      - Но ведь я же еврей!.. Откуда мне знать Христа?
      - Думаешь ли ты о нем?
      - Зачем еврею, и притом же сидящему в кандалах и в каземате, думать о Христе? Я думаю только о детях своих и о том, за что меня посадили и что с ними будет?!
      - Кто же, по-твоему, истинный бог и учитель наш: Иисус Христос или Моисей? Чьи законы ты считаешь лучшими?
      - Богов много на земле - столько же, сколько разных вер в мире, и столько же пророков. И все народы им верят и каждый по-своему, а кто прав - мы узнаем только после смерти... И законы везде разные. Я их тоже не знаю. Я знаю только закон Моисеев. Он нас учит, что первое благо, которое всякое общество обязано доставить своим членам, есть безопасность их жизни. Не довольно того, чтобы войска защищали весь народ от неприятельских нападений, но надо, чтобы и благонамеренные законы защищали каждого гражданина от насильств. А я не знаю, что стало с моим сыном Рувимом и что стало с дочерью моею Рахилью... И не знаю, за что меня посадили в темницу и что будет со мной... Прошу объяснить мне: какой же это закон?
      Встрепенулся поп. Глазки его сузились.
      - А скажи-ка, нет ли у вас закона, дабы еврей постоянно заботился всеми мерами об истреблении людей, не признающих вашего закона, и всех врагов его, и даже убивать иноверцев, читающих ваш талмуд?.. И в писании у вас сказано: "Моисей дал нам в достояние свой закон!" Значит, только вам и никому другому. Не так ли?
      Гринберг удивленно посмотрел на попа.
      - Где ты читал такое?
      Поп покраснел. В голосе его послышалась досада:
      - Но не у вас ли в законе сказано: "Если видишь хорошо строенный дом акимов (христианскую церковь), скажи: "Боис гойим исах Адойной", то есть "дом гойев (христиан) бог сокрушит"... И если видишь его развалины, скажи: "Эйл нойкумес Адойной!" - значит - "бог есть мстительный"!..
      Гринберг вздохнул:
      - Ну, что я вам могу сказать, чтобы вы мне поверили? У евреев не больше неприязни к чужим храмам, чем у христиан и у других иноверующих... Мне шестьдесят четыре года, и я знаю: татарин не будет плакать, если разрушится наша синагога или христианский храм, и православный христианин не плачет, когда уничтожают по приказу Синода татарские мечети или еврейские синагоги...
      Друцкой ударил кулаком по столу:
      - Молчи! Взять его!
      Поп сделал миролюбивое движение рукою, останавливая губернатора:
      - Успеем, ваше сиятельство! Разрешите еще спросить его, ваше сиятельство, об одном. - И, обратившись к Гринбергу, сказал: - Наши купцы в тяжкой обиде на тебя. Недовольны. Несправедливо ведешь ты торговлю свою. Скупаешь повсеместно шкуры лесных зверей не только в русских, но и в чувашских и в мордовских селениях... При том же ты преуменьшаешь свои доходы!.. Обманываешь государыню. Покайся, сколько ты нажил денег и где они? Покаешься - облегчим твои муки.
      - Но в чем же каяться, господин священник? Шкуры я покупал у тех, кто продавал мне их... Я даже сам никуда не ездил...
      - Однако нам известно, что по деревням рыскал твой сын.
      - Он молод... Он плохо вел дело, бедный Рувим!.. Он не торговый человек. И не ради него носили мне сырые шкуры, а ради того, что деньги я платил честно. И русский, и чувашин, и мордовский охотник - все хотят есть, как и я... А именитый купец Рыхловский или Авдеев равняли охотников едва ли не с лесным зверем. Они видят в них рабов. Денег им не платят и задерживают... Нехорошо так!
      Гринберг умолк. Поп снова оживился:
      - Милый человек, укажи нам, где спрятаны у тебя деньги?
      - Нет их у меня...
      - Куда ты их дел? Говори!
      - Прожил. Ведь я же не один!
      Друцкой что-то прошептал секретарю. Тот вышел в соседнюю комнату, а вернулся в сопровождении трех солдат.
      - Пытать! - кивнул в сторону Залмана губернатор.
      . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
      Штейн с нетерпением ждал возвращения Гринберга. Просидеть несколько часов в полном одиночестве ему было уже не под силу. Пустая койка еврея наводила на мрачные мысли. Чтобы занять себя, он вытащил войлок, который Залман отдал ему во время его болезни, и снова постелил его на койку Залмана. Он убрал его постель с большой заботливостью.
      Штейну было сорок четыре года, Залману шестьдесят пять: старик относился к нему как к сыну, а Штейн почитал его теперь как старшего, как отца. Гринберг рассказывал ему много печального из своей скитальческой жизни: как ушел он пятнадцать лет тому назад со своей женой и двумя малыми детьми из Стародубья, спасаясь от жестокостей польских панов, ушел с толпою переселенцев, раскольников, которым было разрешено вернуться в родные места. Дорогою у него умерла жена, оставив ему двух малюток. Они выросли в Нижнем. Малютка Рахиль и маленький Рувим стали большими. И теперь старик в унылом недоумении часто спрашивал кого-то, глядя в окно, на мутное небо: "Зачем, зачем я их растил?"
      В ожидании товарища Штейн начинал серьезно волноваться. Теперь ему казалось нелепым то, что раньше он презирал старика Гринберга. Он уже не видит в нем еврея. Теперь для него Гринберг был только человек.
      В самом деле: сошлись они здесь случайно, и оба люди разной веры и разных понятий, и вот оба сроднились душой, и одному без другого страшно оставаться.
      Штейн влез на подоконник, заглянул в окно. По кремлевскому съезду под конвоем солдат возвращалась толпа связанных друг с другом колодников. Полураздетые, грязные, многие - босые, опутанные цепями и веревками, глухо шлепали они по талому снегу; сержант покрикивал на них, размахивал тростью. Каждый день ходили они так по улицам, по обывательским домам, по кабакам, по церквам и по торговым рядам, уныло выпрашивая подаяние. Деньги у них тут же отбирал унтер-офицер и сдавал тюремному казначею на содержание колодников. Недавно были слышны выстрелы и крики: колодники, уличив унтер-офицера в воровстве, набросились на него и хотели убить, но команда солдат отбила его у взбунтовавшихся арестантов и застрелила тут же троих зачинщиков.
      Штейн перевел усталый взгляд на Волгу, туда, поверх зубчатой стены кремля. Какая огромная черная Волга! Какой страшный гул ледохода! Порывистые ветры из Заволжья гнут деревья на берегу, вспугивая полчища птиц. По соседству с башней дребезжал колокол. Надвигался вечер, но Гринберга все еще не было.
      Когда Штейн, обессиленный, разбитый нравственно, лег к себе на койку, чтобы забыться и не думать больше о Залмане, - на лестнице в башне послышалось шарканье многих ног, говор людей, и, наконец, заскрипели ржавые замки. Дверь отворилась. Штейн поднялся, но в полумраке не смог сразу разобрать, в чем дело. Много солдат: что-то несут тяжелое, пыхтя и переругиваясь. Зажгли огонь. При свете Штейн увидел, что внесли в каземат и положили на койку Залмана.
      - Стереги его, немчин проклятый, дабы не убежал! - произнес начальник тюремной стражи, белобрысый сержант.
      Ушли.
      Штейн нагнулся над Залманом - от него пахло гарью. Приложил ухо к его груди: еле-еле слышно биение сердца. Он тихо потрогал еврея за плечо:
      - Гринберг! Залман! Что с тобою?
      Немцу вспомнились обычные слова Гринберга: "Благословен бог Иегова предвечный! Он заботится о нас: не кто иной, как он, дает нам сил и здоровья!"
      Ответа Штейну не было.
      - Что же ты молчишь?
      Штейну становилось страшно. Он взял холодную руку Залмана и стал греть ее своими ладонями. Потом попробовал поручни - нельзя ли их разомкнуть. Железо не подавалось. Штейн положил руку на мокрую, со слипшимися волосами, голову Залмана, встав на колено:
      - Гринберг!.. Залман! Проснись!
      На своей руке Штейн увидел кровь.
      Теперь он понял все. Он омочил водою тряпку и принялся прикладывать ее к голове старика. Время от времени он называл Гринберга по имени, в надежде, что тот откликнется, но Гринберг молчал.
      Всю ночь не сомкнул глаз Штейн, прислушиваясь к тихому порывистому дыханию товарища. Утром, на рассвете, Залман застонал. Штейн подошел к нему.
      - Гринберг... Это я!
      Старик открыл глаза. Но разве можно было узнать эти глаза?! Маленькие, мутные, окруженные опухолью, они были неподвижны. Залман хотел что-то сказать - язык не подчинился ему. Тогда он сдвинул с себя тряпье и обнажил свой живот. Штейн вздрогнул от испуга. Лицо его сначала побледнело, затем стало багровым. Худое тело старика было изрыто ранами и синими опухолями. В одном месте проглядывала кость ребра.
      От злобы к мучителям Штейн заскрежетал зубами. Старик прошептал:
      - Благословен бог... Иег... вечный...
      И снова впал в беспамятство. Штейн, сдерживая рыданье, стал на колени, обнял старика и не выдержал... Слезы поползли по щекам.
      Тюремщик принес еду. Штейн потребовал лекаря. Тюремщик глупо засмеялся. Через некоторое время лекарь все же явился. Штейн попросил его снять с больного кандалы: лекарь равнодушно взглянул на свободные руки Штейна, которыми тот горячо размахивал, возмущаясь тюремными истязательствами, и ушел.
      Через некоторое время вошел караульный, надел Штейну ручные кандалы и скрылся. Штейн стал барабанить в железную дверь и, насколько хватало сил, во весь голос кричать:
      - Иуды! Псы! Чтоб вам поколеть всем! Чтоб вас...
      Долго кричал немец, а Гринберг потухающим взором следил за ним. Штейн обессилел от крика и от ударов в дверь. Медленно, пошатываясь, побрел он к себе в угол, но увидел, что еврей кивает ему головой, как бы подзывая к себе. Подошел. Гринберг еще раз кивнул ему, как бы делая знак, чтоб тот склонился пониже. Еле слышно старик простонал. Штейн, приблизившись к лицу Залмана, смог разобрать только одно слово: "Рахиль!"
      После этого Залман беспокойным взглядом обвел комнату, отыскивая кого-то. Дыхание его становилось все учащеннее, грудь высоко вздымалась.
      "Умирает!" - мелькнуло в голове Штейна. Он заметался по каземату. Холод охватил его, холод страшнейшей, нечеловеческой тоски.
      "Залман умирает?!!" И Штейн принялся неистово барабанить в дверь.
      Молчание за дверями ожесточало его, но камни были глухи. Штейн сыпал проклятия всем, всем, и если бы была возможность, он собственными руками передушил бы тех, кто доставлял столько мучений ему и Гринбергу: "Свиньи! Дикие свиньи!" - вопил он с пеной у рта, колотясь всем телом о дверь.
      Он вскочил на каменный выступ у окон, выбил стекла и, прильнув к тюремной решетке, в ужасе закричал:
      - Залман умира-а-ает!..
      Гринберг широко открытыми глазами со страдальческим вниманием смотрел на Штейна. Штейну казалось, что он понял взгляд Гринберга и поэтому, низко склонившись над евреем, он произнес громко и твердо:
      - О детях не думай... Не надо... Я буду...
      Дальше он не мог говорить. На губах старика появилась чуть заметная улыбка.
      Опять загремел замок, опять говор людей и шарканье сапожищами. Штейн обрадовался: его наконец услыхали.
      В каземат вошел тюремный унтер, а с ним лекарь и поп. Позади них солдаты. Поп перекрестился и смиренно отвесил поклоны Штейну и Гринбергу, сказав:
      - Бог вас спасет, узники!
      Лекарь ощупал грудь Залмана, выслушал сердце, покачал головой: "Помирает".
      Штейн ухватил его за руку.
      - Молчите, шут!
      Унтер грубо оттолкнул немца.
      В это время к умирающему подошли два солдата и поп, который достал из-под своего балахона большой крест и Евангелие и скороговоркой стал читать отходную Залману. Затем перекрестил его и достал из кармана привязанный на веревку нательный крест. Солдаты приподняли Гринберга... Поп намеревался накинуть петлю с крестом на его шею. Вдруг Штейн сорвался с своего места и, оттолкнув попа, пронзительно выкрикнул:
      - Прочь, негодяй! Прочь!
      Унтер и солдаты навалились на Штейна, сбили его с ног и стали изо всей мочи колотить кулаками, а поп тем временем торопливо надел на Залмана крест.
      . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
      Утром тюремный поп донес епископу: "Колодник Захар Гринберг умре по-христиански".
      XIV
      Колокольный благовест. Петр высунулся из кибитки. Виднеются домишки на горах, мельницы и церкви.
      Нижний!
      Трудно примириться с тем, что лошади плетутся почти шагом. Кибитка идет - не идет. Полозья, опускаясь в лужи, неприятно растирают оголившийся суглинок, цепляются за земляные бугорки. Петр нетерпеливо тычет ямщика в спину - толку от этого мало! Хлестнет лошадь, она рванется вперед - тем дело и кончается.
      Когда поравнялись с выселками, поднялся неистовый собачий лай. Псы рвутся с цепей, так и набрасываются, а некоторые и вовсе вылетели на дорогу, хватая лошадей за ноги... Совсем одичали тут!
      Петр нащупал пистолет. Опротивел ему этот ужасный, непрерывно провожающий его от Питера и до Нижнего песий лай. Он продолжал звучать в ушах даже на перегонах, там, где никаких и псов-то не было.
      По сторонам домишки, пустынные поля, одинокие деревья и низко нависшее величавое весеннее небо, уходящее вдаль, за покрытую мраком Волгу. Пустынно кругом, безлюдно.
      Кибитка въезжала в город.
      Итак, Нижний, родные места, служба в расквартированном здесь Олонецком драгунском полку, тихая одинокая жизнь провинциала. "Господь с ними и с придворными красавицами, не имеющими права превышать своею красотою царицу и наипаче - обольщать кого-либо во дворце! Бог с ними и со старухами, тихими и набожными сплетницами, сторожащими дворцовую нравственность и тщетно оберегающими девическую честь императрицы! Долой лесть, лицемерие и вероломство! В Нижнем этого не будет. Слава в вышних богу и на земле мир!" - думал Рыхловский, крестясь на видневшиеся невдалеке церкви.
      - На Почайну! - скомандовал он ямщику; сам, откинувшись на спину, стал обдумывать, какие дела предстоят в Нижнем. Первым долгом надо передать Друцкому две промемории: одну - начальника Тайной канцелярии, другую - канцлера Бестужева, затем представиться командиру Олонецкого полка, передать назначение на службу командиром эскадрона в чине ротмистра. Из офицера-то дворцовой гвардии, из телохранителей царицы да на положение армейского ротмистра! Дальше надо было двинуться на избиение терюшевской мордвы... Увы, за время переезда воинственный пыл у Петра понемногу ослаб. Эта нелепая война с безоружными язычниками стала казаться теперь просто оскорбительной. Это после того, как он воевал с храбрыми шведами и получил серебряную с золотом саблю, отбитую у неприятеля! И неужели для того он ее получил, чтобы рубить ею безоружный сброд бестолковой мордвы? Позор!
      Кибитка запрыгала по уличным колдобинам, направляясь к родному дому Петра Рыхловского. Вот уже чернеют в сумраке и вишневые сады, заполонившие улицу и склоны оврага, где некогда мальчишкой Петр гонялся за синицами и лакомился сочной ароматной вишней. А там вдали Волга, Волга!..
      Приехал.
      В ответ на стук за дверью послышался хорошо знакомый голос Марьи Тимофеевны.
      - Это я, Петр!
      Произошла загадочная суматоха за дверью. Петру показалось, что кроме старушки в доме находится кто-то еще, видимо, женщина. Ему послышались два женских голоса. Но, может быть, это только так послышалось?
      - Скорее же! Отворяйте!
      Марья Тимофеевна прятала у себя скрывавшуюся от губернаторских сыщиков Рахиль. Но это ей не удалось. Петр после приветственных объятий и поцелуев отправился в чулан, чтобы сложить там свои дорожные вещи, и здесь-то неожиданно для себя он обнаружил присутствие неизвестной ему девушки.
      - Марья Тимофеевна! - крикнул Петр. - Кто это тут?!
      Из горницы вышла тетка Марья и дрожащим от испуга голосом проговорила:
      - Прости, батюшка!.. Сиротка она. Прости уж ты меня...
      Старушка тряслась от испуга.
      - Пускай не боится! Успокой ее, Марья Тимофеевна, да и сама - чего ты?!
      Поставил свои вещи в сенях и, войдя опять во внутренние покои, крепко обнял и поцеловал старушку. Сняв камзол и оставшись в фуфайке, сел в кресло, чтобы отдохнуть после долгого пути. Появилась и Рахиль, которую подталкивала тетка Марья. Бледное лицо девушки выражало испуг.
      Петр приветливо улыбнулся:
      - Не бойся меня! Я не зверь, и ничего тебе плохого не сделаю! Садись, пожалуйста, поздравь меня с приездом.
      - Садись, милая, садись... - ободрила ее Марья Тимофеевна.
      - Как тебя зовут?
      - Рахиль.
      Девушка недоверчиво смотрела широко открытыми черными глазами на Петра.
      - Дочка она будет покойного здешнего меховщика... В заточении в башне он умер. И ее хотят посадить в темницу - вот она у нас и хоронится.
      - Я завтра уйду! Дайте только переночевать! - тихо сказала девушка.
      - Куда ты уйдешь?
      Девушка промолчала. Ей трудно было говорить - душили слезы.
      - За что же ее отца?.. - спросил Петр.
      - Он еврей...
      Петр насупился. Ему вспомнился его друг Грюнштейн и травля его в дворцовых кругах. Вообще все стало понятно.
      Он перешел на другое:
      - Ну, а как поживает мой отец?
      Старушка вдруг онемела. Больше всего она боялась услышать от него этот вопрос. Она помотала головой, приложила к глазам полотенце, перекинутое через плечо, но ответить так ничего и не ответила, сделав знак рукою Рахили.
      - Умер он... убит! - сказала за нее девушка.
      - Что?! Отец убит?! Может ли быть? Марья Тимофеевна? - схватил он старушку за руку, побледнев. - Да говорите же!
      Старушка кивнула утвердительно и заплакала.
      Петр опустился перед иконами на колени и помолился. После этого, не расспрашивая о подробностях, ушел в отцовскую комнату, заперся там и просидел в мрачном раздумье всю ночь. Вспомнил мать, свое детство, свой отъезд на военную службу, а дальше... Э-эх-ма! Стоит ли мучить себя воспоминаниями?
      "Мужественным будет тот, - думал он, - кто стоит выше радостей и горя, а солдату - к лицу ли падать духом?!"
      . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
      Марья Тимофеевна и Рахиль притаились в соседней комнате, со страхом прислушиваясь к тяжелым шагам Петра Филипповича.
      - Не надо было говорить... - прошептала старушка.
      - Но ведь он сам спросил... Как же нам не ответить?! - возразила ей девушка.
      - Кругом горе, Рахиль! Куда ни взглянешь - везде оно.
      - Я думаю о Рувиме. Где он? Сил у меня больше не хватает. Куда я пойду? Куда я денусь? Боже!
      Девушка, уткнувшись в грудь старухи, тихо сказала:
      - Мне тоже надо умереть!..
      . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
      Петр не любил Филиппа Павловича. С самого раннего детства он был свидетелем постоянных ссор между отцом и матерью, и всегда ему было жаль мать. Он был убежден, что она права, а отец неправ. Не нравилось ему и то, что отец был жаден к деньгам и жесток с людьми.
      Это помогло Петру отнестись к известию о смерти отца мужественно. Он пошел в Преображенский собор в Кремле и отслужил панихиду о "рабе Филиппе и рабе Степаниде", но и это делал как-то больше из чувства долга, чем по велению сердца. Слушая заупокойные стихиры, думал о новой службе, о губернаторе, о полковом командире, о своей вотчине, о походе на мордву... Голова мутилась от забот. Жаль и эту девушку! Как с ней быть? Может ли он долго скрывать ее у себя? Конечно, нет! Ведь это же с его стороны преступление!
      После панихиды Петр и Марья Тимофеевна сели на скамью в кремлевском саду и повели разговор о Филиппе Павловиче.
      Марья Тимофеевна не могла удержаться от того, чтобы не осудить покойного за его жестокий нрав, вспомнила о тех притеснениях, которые она испытала от него.
      - На хлеб не давал мне ни полушки, а чем было жить? Скуп и даже до крайности был покойник. Бог с ним! Выгонял меня не раз из дома. Осрамил передо всеми. - Старушка всхлипнула. - Не хотела я тебе говорить, да уж все равно... Все равно мне скоро умирать...
      И вдруг она прошептала:
      - Поп Иван Макеев... Пьяный был у меня тут... Духовник он покойной твоей матушки... Плакал он. Каялся...
      - В чем? - поинтересовался Петр.
      - Боюсь, и ты выгонишь меня, сироту!.. Разгневаешься на меня. Господи! Прости ты меня, батюшка, грешную!..
      - Да говори же, в чем дело?
      Старуха прошептала в ухо Петру:
      - Не своею ведь смертью скончалась твоя матушка...
      Старушка заколотилась в беззвучном рыданье. Седые волосы ее растрепались, лицо сморщилось еще больше, покраснело. Дождавшись, когда она немного успокоилась, он снова сказал:
      - Говори, не бойся!.. Я не отец! Только благодарность мою заслужишь.
      При слове "отец" старушка вдруг, как бы очнувшись, глядя мутными глазами на Петра, сказала, что Степаниду уморил сам Филипп Павлович со своею домоправительницею Феоктистой. А уморил за то, что поп Иван, ее духовник, донес ему все, в чем она каялась ему на исповеди.
      - В чем же она каялась? Ну, ну, говори! - торопил старушку окончательно потерявший самообладание Петр Филиппович.
      - Она грешила... Грешила с другим... О, господи! И зачем только я сказала тебе... Глупая!
      - Дальше! Дальше!
      - И что ты, батюшка, Петр Филиппович... сынок-то ты не его, а чужой...
      Задыхаясь от волненья, он встал со скамьи и вышел на улицу.
      . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
      С больною головою, разбитый и скучный, поднялся Петр на следующее утро. Первое, что ему бросилось в глаза, - приказ по Олонецкому драгунскому полку, куда он был прикомандирован.
      "По вся утра и вечера, по пробитии зори, - гласил приказ, - по силе военного артикула, ротным командирам перекличку своим ротам поименно чинить и репортовать, яко же и ночью, трем дозорам по всем квартирам в ротах ходить, осматривать - все ли на квартирах; а по одному офицеру в каждой роте в ночь объезжать всю роту и смотреть - все ли на квартирах ночуют, токмо не в одни часы, дабы солдатство не могли те часы знать, и обо всем репортовать полковым командирам, а им по команде ко мне повседневно..."
      Дело в том, что солдаты здешнего гарнизона стали слишком своевольничать и разбегаться, а потому военное начальство и разослало свой строгий приказ всем владельцам домов, как по Нижнему, так и по Кунавину, дабы посадские люди знали военные порядки, коим обязан подчиняться солдат, и чтобы никто не прикрывал после переклички ушедших со своего квартирного постоя солдат.
      - Проходу не дают, домовые! - ворчала старушка. - Денег клянчут... К бабам и девицам лезут... Господь бы бог избавил от них... Милостивый батюшка, когда же порядок-то будет у нас?
      Вечером Петр скрепя сердце пошел к Друцкому. В губернаторском доме гремел хохот, слышались голоса многих людей. Петр сказал ординарцу о себе. Тот исчез, а вскоре из губернаторских покоев вышел, слегка пошатываясь, высокий сутулый человек в военном мундире.
      - Ага, явился... Целуй меня!
      Петр чмокнул незнакомца в щетинистую ланиту, догадавшись, что перед ним сам нижегородский губернатор князь Даниил Андреевич Друцкой.
      - Раздевайся и за мной! Пришел в самый раз.
      К Петру подскочил ординарец, стащил с него шинель.
      - Получена о тебе промемория... Радуюсь и веселюсь, встречая столь знатную особу.
      Петр промолчал. Между тем Друцкой, вводя его в просторную палату, наполненную множеством гостей, нараспев провозгласил:
      - Прилетела вольна пташечка
      Из-за моря, моря синего!
      Петр Филиппович прозывается,
      Сын Рыхловского!
      Говорит, а сам приседает в такт с бедовою улыбкою. Затем, указав на Петра с нарочитою церемонией, он поклонился гостям, сделав изысканный поклон, и сказал:
      - Итак, приемлю смелость, мои господа, покорнейше просить вас любить и жаловать сего дорогого гостя, прибывшего к нам из великолепной столицы с берегов Невы для учинения многих преславных баталий... Понеже сие государево веление, предоставим ему лучший рацион за нашей трапезой и наиболее парадное место за столом нашим.
      Все поочередно подошли к Петру и низко ему поклонились со словами: "Добро пожаловать!"
      - По сему случаю произнесем же хвалу всему воинству ее императорского величества. Отец Кондратий!..
      Все наполнили свои чарки. Петр увидел поднявшегося из-за стола длинного белобрысого попа, сонного, будто он только что проснулся. Мутными глазами он обвел присутствующих и уныло, однообразно забасил:
      - Царь Давид вопрошал единожды - доколе грешницы восхвалятся - и затем духом пророческим рассудил: по лукавствию их погубит господь бог...
      Все поочереди тоже поднялись со своих мест, держа в руке чарку.
      - ...бог карает людей... - тянул поп, - кои, будучи сильными, непобедимыми, хвалятся в упоении собой...
      Все переглянулись. Друцкой надулся, слушая попа, и вдруг сказал грубо:
      - Благодарствую, отец Кондратий! Не тем сподобил еси нас! Слушайте же, господа! Восхотим счастливого царствования и здравия всепресветлейшей державнейшей государыне нашей и самодержице всея России Елизавете Петровне на многие времена! И пожелаем доблестной непобедимости российскому воинству в ратных подвигах во славу отечества во вся часы и минуты... Искреннейше и всеподданнейше изопьем сию чарку за всеобщее отечества благоденствие - до дна!
      Отец Кондратий был так смущен своей отставкой, что не успел даже наполнить себе чарку, а посему и пригубил ее пустую.
      Петр вспомнил при взгляде на всю эту пеструю компанию прочитанные им недавно стихи одного пииты:
      Развратных молодцов испорченный здесь век.
      Кто хочет защищать его - тот скот, не человек.
      Он стал разглядывать сидевших за столом людей. Вот плешивый, воплощение подобострастия приказный, сидящий напротив. Рядом с ним два попа - две унылые бородатые тихони, уставившиеся бессмысленными взглядами в чашу с капустой. Попы были очень схожи между собой: оба нечесаные, красноносые и неопрятно одетые. Трое каких-то посадских все время заглядывали в рот губернатору, стоило ему начать говорить. Они краснели, отдувались, беспокойно ерзая на скамье. Плечо к плечу с губернатором начальник тюрьмы, синий, жилистый человек с надменным взглядом и с невероятно оттопыренными губами. Его лицо под взъерошенным париком весьма походило на морду ежа, выглядывающую из-под шапки колючек.
      Губернатор познакомил Петра с двумя полковыми командирами. Один Олонецкого, другой - Владимирского драгунских полков.
      - Вот ваше начальство! - указал Друцкой на командира Олонецкого полка - полного румяного старика, встретившего Петра довольно-таки неприязненным взглядом.
      - Отрадно видеть таких воинов в своих эскадронах... Прошу любить и жаловать... - проговорил он сухо, своим притворством напомнив Петру старичка в желтом камзоле (из Сыскного приказа).
      - Россия оружием своим, отличною храбростью, неустрашимостью и мужеством сынов своих приобрела всеобщее уважение и славу, - сказал Друцкой. - Посмотрите на оного офицера! Нельзя не видеть, до какой высшей степени совершенства доведены войска и весь состав военной службы у нас.
      Седой полковник оглядел Петра с ног до головы прищуренными глазами, с усмешкой на губах.
      - Благоволите заутра явиться в полк для надлежащей репортации! сказал он.
      Друцкой, подав полковнику бокал, рассмеялся:
      - Вознаградим урон потерянных минут.
      И налил всем близ сидящим гостям также по чарке вина, в том числе и Рыхловскому.
      Остальные, увидев это, поспешно налили себе вина сами. Оживились и священнослужители. Отец Кондратий рукавом зацепил кувшин и едва не свалил его. Когда соседи ахнули от испуга, он всей тяжестью повалился на скамью.
      Этого попа пришлось все-таки удалить из палаты, ибо он напился до того, что, глядя в упор на губернатора, запел: "Со святыми упокой!".
      Князь Друцкой подошел к Петру и сказал, улыбаясь:
      - Философ Зенон, присутствуя на одном пиру, был спрошен Птоломеевыми послами: не передаст ли он чего их царю? Он ответил: "Скажите ему, что вы нашли человека, который умеет молчать". Я думаю, если бы послы Птоломея обратились с подобным вопросом к вам, пришлось бы вам ответить оное же.
      После этого он выразил свое сожаление по поводу смерти Филиппа Павловича, назвав его "достойнейшим сыном отечества". Петр спросил его о подробностях убийства. Губернатор по секрету сказал: "Баба погубила. Мордовка. Разбойница!"
      Подали ужин. Один из попов стал рассказывать о том, как молится мордва христианскому богу.
      - Для домашнего моленья господу богу оная мордва приобретает образа со многими ликами святых и не смущается она тем, что лики тех святых за многочисленностью - мелки и неразборчивы. Одно ее обольщает - обилие ликов, дабы единою свечою можно было бы сразу озарить наибольшее число небесных святителей, во избежание излишней траты денег на свечи. При этом мордовский богомолец стремится и свой собственный лик к самой свече пододвинуть, считая, что освещенный лик виднее господу богу, нежели лик, обретающийся во мраке.
      Губернатор покатывался со смеха. Гости ему вторили.
      - У меня в приходе, - продолжал поп, - мордва молится и по-русски и по-мордовски. Нашему богу - по-русски, своим - по-мордовски. Я спросил их - зачем они так делают? Они ответили: "А так будет надежнее, отец: ежели до вашего бога не дойдет, то дойдет до нашего, а ежели не дойдет до нашего, то дойдет до вашего..."
      Опять взрыв пьяного хохота.
      Друцкой искоса посмотрел на Петра. Письмо от Шувалова, переданное ему самим же поручиком, говорило о том, чтобы губернатор следил за этим офицером, особенно за его разговорами о дворце и царице. Утром прибыл в Нижний заплечный мастер из московского Сыскного приказа для обучения нижегородских малоопытных палачей. Он привез с собою также и секретный пакет, в котором сообщалось о неблагонадежном поведении Рыхловского в Москве. Губернатор уже знал, что делать.
      Повернувшись лицом к Рыхловскому, он повел речь о крестьянстве, ругая мужиков за невежество и нерадивость к труду. Упомянул о каком-то бунте под Алатырем. Будто бы он "раздавил сей бунт в трое суток". Рассказав об этом, он спросил Петра: не пришлось ли ему столкнуться дорогою с хамским отродьем, с мужичьем?

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23