Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Земля вечной войны

ModernLib.Net / Фантастический боевик / Могилевцев Дмитрий / Земля вечной войны - Чтение (стр. 10)
Автор: Могилевцев Дмитрий
Жанр: Фантастический боевик

 

 


Старшая жена знала жизнь и знала характер своего господина. Раньше или позже новая игрушка наскучила бы ему, и что тогда стало бы с Ниной-Есуй, если бы она так и не забеременела, когда привыкли бы к ее рисованию, и к немоте, и к странностям? Трудно сказать, что бы случилось и к чему бы это привело, но произошло событие, направившее заплутавшую на чердаке мира жизнь Нины-Есуй в новое русло, — словно пулю, валявшуюся вместе с хлебными крошками в грязном кармане, подобрали, вложили в ствол и вдруг послали к далекой, но очевидной и верной цели.

Это произошло, когда Сапар-бий, отправляясь в Карамык, чтобы сменить своих людей на границе, и заодно встретить караван с опием и анашой, взял свою Есуй с собой. Караван пришел большой, восемь грузовиков, ГАЗов, КамАЗов и «Уралов», с русскими офицерами из 201-й дивизии, со своей охраной, пятеро или четверо на машину. Груз следовало перегрузить на лошадей и погнать через пе-ревал в Фергану по Сапаровой территории. Сапар не первый год знал караван-баши, полдня они переговаривались и били по рукам, а вечером закатили пир, — караванщики выставили бочонок добротной, очищенной древесным углем рисовой водки, по случаю забили и сварили молодую верблюдицу и пару баранов, пили за здоровье друг друга, а тем временем в темноте по улицам Карамыка заскользили неслышные тени. Часовые, караулившие дорогу, не успели и вскрикнуть. Водитель, вышедший проверить, хорошо ли держат воздух потрепанные шины его «ГАЗа», лег у колеса, по которому только что постукивал носком сапога, и выпавшая из его рта сигарета зашипела в крови, вытекшей из пробитого ножом горла. Из темноты на окраину Карамыка вылетела машина, и соскочившие с нее замотанные до глаз фигуры побежали занять водительские места. Через минуту они уже могли бы, разом снявшись, развернуться и уйти обратно, за таджикскую границу. А те, кто ждал в темноте у дома, рядом с садом, в котором пели, сыто отрыгивали и утирали рукавами рты гости и хозяева, уже просунули пальцы в кольца гранатных чек.

Вдруг хлопнул выстрел, еще один и еще. Гости, даже вдрызг пьяные, словно новобранцы по команде сержанта, схватились за автоматы и бросились врассыпную. Стрельба взорвалась как обвал, город проснулся в один момент и сразу же нажал на спуск. Из темноты в сад запоздало начали стрелять, бросили гранату, но уже за дувалом кто-то с кем-то сцепился по-медвежьи, рыча друг другу в лицо, кого-то перерезали пополам очередью в упор, караванщики бросились к своим машинам и обнаружили лежащих рядом с ними людей в черном, один из которых был еще жив и стонал, схва-тившись обеими руками за простреленный живот. Началась неразбериха. Нападавшие не стали затевать долгую перестрелку на улицах, а почти сразу бросились наутек, к поджидавшей их за околицей машине. А у машины их встретили выстрелы в упор.

Когда караванщики и люди Сапара подбежали к чужой машине, 66-му ГАЗу с затянутым брезентом кузовом, то обнаружили подле него только трупы и умирающих. Шофер уткнулся лбом в руль, уронив руки на колени. В кузове лицом вниз лежал человек в русской полевой форме, со снесенным напрочь затылком. Трое бежавших к машине чужих получили из темноты по пуле в грудь, так и не успев понять, откуда стреляют, лежали рядом друг с другом, хрипели, выплевывая кровь. Их добили в упор. Караван-баши, окончивший Рязанское воздушно-десантное, быстро навел порядок и приказал прочесать ближайшие окрестности. Никого живого не нашли. А когда Сапар вернулся в сад, где еще оставалась водка и вареная верблюжатина, то обнаружил Нину, сидевшую по-турецки и пившую чай из пощаженной гранатными осколками пиалы. На коленях у Нины лежал карабин «Сайга» с отделанным серебром прикладом. Лишь увидев ее, Сапар вспомнил, что где-то за полчаса до начала стрельбы, когда все уже успели выпить более чем достаточно, Нина-Есуй, сидевшая подле господина (Сапар хвастался ею перед караван-баши и говорил, что не продал бы ее и за весь караванный груз), вдруг вышла.

Вышла она потому, что захотела помочиться. Туалет в саду был уже весь загажен и заблеван, и она, легко перемахнув дувал, спрыгнула на улицу, отошла в тень деревьев и, присев, услышала далекий, едва различимый, сплетающийся с шумом реки гул мотора. Помочившись, она сняла со спины карабин и, осторожно переставляя ноги в мягких сафьяновых сапожках, пошла на юг, к заставе. Она видела, как черные беззвучные тени подкрадывались к постовым. Сделать она ничего не смогла бы, — разве что спугнуть. Потому она подумала и пошла вниз, к машинам. Она успела вовремя. Незваных гостей было немного, всего полтора десятка. Они рассчитывали улизнуть незамеченными в суматохе и панике, но это их и погубило, — в начавшейся пальбе они не услышали, что стреляют и у них за спиной.

Нине хотелось танцевать. Ее тело пело, кричало, ноги приплясывали сами, подтанцовывали. Она перелетала от тени к тени, прижимаясь к стенам, растворяясь в темноте, видящая и невидимая. Вот это по-настоящему жгло кровь. Она была хозяйкой этой ночи, этого города, она вдруг поняла, — и удивилась до хохота, — что счастлива. Она не промахнулась ни разу. А потом, увидев изумленное лицо Сапара, рассмеялась. И, подбежав, поцеловала в губы.

Одного из ночных гостей взяли живым. До глаз замотанный в черное тряпье таджик остервенело отбивался, царапался и кусался, вырвался, получил прикладом между лопаток, покатился, снова вскочил, но был сбит, распластан и прижат ногами к дорожной пыли. Бить его не пришлось. Утром, когда началась ломка, за обещание дозы он рассказал все. Колонну пасли чуть ли не с момента ее отправки, шли за ней, словно волки за стадом, и ждали, — как только караван пересек границу, ответственность за его безопасность (и за вложенные в него деньги) легла на биев Алая. Если бы его угнали, биям осталось бы только разбираться между собой и выяснять, кому из них придется выплачивать деньги за караван. Или пришлось бы воевать. Сайд Нури, хозяин хозяев каравана, владел третью Таджикистана. И не пожалел бы сил ради мести ограбившим его.

Обещанной дозы пленный не получил. Расспросив, его посадили без седла на тощую старую клячу, связали ноги под брюхом и гоняли клячу по кругу до тех пор, пока тот не умер. Начали в полдень, умер он к закату.

Глава 10

Угли еще тлели. В дощатой хибаре было душно. Юс, притворив за собой дверь, осмотрелся. Молотки, большой заржавелый молот, клещи, полдюжины старых щербатых напильников. Разбитое зубило. Мешки с древесным углем. Кадка для воды. Посаженная на низкий арчовый чурбак наковальня. Кожаный фартук, рукавицы. Ворох тряпок. В углу, прикрытое просаленной козлиной шкурой, — ружье. Тот самый «джезайл», который показывал Шавер. Тяжелая, длинная штуковина. Достает почти до крыши. А на крыше… Юс, глядя вверх, усмехнулся. Привстав на цыпочки, выдернул из-за доски угловатый сверток. Потянул узел на ремешке, развернул брезент.

Юс долго смотрел на то, что было в брезент завернуто. Потом нерешительно протянул руку. Погладил приклад. Покачал головой. Завернул в брезент опять, сунул под крышу, за доски. Совать наверх было сложнее, сверток был тяжелый. Но с третьего раза у Юса получилось.

И с цепью получилось тоже. Сталь звеньев оказалась мягкой. Сперва Юс прислушивался, не слышны ли снаружи шаги. Потом перестал. Зубило было изрядно разбитое, молоток так и норовил соскользнуть на пальцы. Юс попробовал разогнуть перерубленное звено. Не смог, разрубил звено надвое. Обернул обрывок цепи вокруг пояса. Взял стоявшую в углу длинную палку с окованным железом концом, вышел наружу и пошел наверх, — туда, где в распадок, приютивший летовку, бежал из узкой извилистой долинки ручей. Юсу никто не мешал.

Сверху были хорошо видны и распадок с летовкой, и стена пика Диамир над ним, увенчанная иззубленным ледовым гребнем. Виднелась и долина внизу, широкая, ступенчатая, в серо-голубых кляксах озер, с брошенной на склоны бурой ниткой дороги. Там, между похожим на гитару озерком и дорогой, примостился кишлак, глинобитно-жестяный муравейник. Там стояла машина, грузовик с крытым брезентом кузовом. Солнце сверкало на лобовом стекле.

Солнечный свет тек, будто жидкий свинец. Поверни лицо — невозможно терпеть даже сквозь закрытые веки. Солнце давит на глаза, давит на скулы, на губы. Не просто жжет, а раскаленным прессом вминает внутрь. Юс повязал на голову оторванный от рубахи клок. Но глаза защитить было нечем. Оставалось щуриться, отворачиваться — к тени каменных стен, к исполинским глыбам, оставленным отползавшим ледником. Юс подошел к самому леднику, к грязному ледовому обрывчику, из-под которого мутный, цементного цвета поток вырывался, чтобы тут же спрятаться под мореной.

Над ледником солнце плясало, дрожал пронизанный двойным светом воздух. Холодный. Щипал горло, как ветер равнинного февраля. Кружил голову, заставлял колотиться сердце. Прозрачный, — будто черное до синевы небо над гребнем заледенело и сочилось воздушным льдом вниз, и ото льда в легких пузырилась кровь, выплескивалась, шла носом. Юс, прижимая к лицу ладонь, спустился немного вниз, к уступу и выглаженному бараньему лбу, с которого падал ответвившийся от цементного потока ручей. Лег навзничь на горячий камень, заслонив рукой глаза. Нет, очень горячо. А рядом, под камнем, в тени — пробирает дрожь. Воздух знобкий, редкий. Лучше спуститься чуть ниже, к траве, к редким кустам. Там Юс примостился на кочке у ручья. Напился воды. С востока ветер пригнал редкие облака, и, глядя, как тени их ползут по склонам Диамира, Юс достал взятый в кузне заржавелый нож, поднял плоский, тонкий кусок мягкого, серого известняка и принялся писать. Податливый камень выкрашивался крохотными чешуйками, оставляя за иглой белую борозду. И долина, и облака, и солнце, — это были слова. Они ложились на камень штрихами, и Юс писал не так, как раньше, переливая на плоскость цвета и жизнь, а чертил точные, филигранные знаки, буквы поворотов кистью, углов, резких и слабых нажимов. Он пробовал нацарапать и обычные, книжные, выученные в школе слова, но они казались слишком рыхлыми, неплотными, в них было мало силы и смысла, их нужно было уплотнить, упростить, обусловить, загнать в символ, в простое узнаваемое целое. Иероглиф. Слово «гора» стало тремя штрихами, изобразившими гору. Это было удивительно и ново, и интересно. Повязка сползла с темени, открыв волосы солнцу, а Юс не замечал этого, и не заметил, как подошел к нему Шавер с ручным «калашом» на ремне за спиной.

— Эй, — сказал Шавер весело, а Юс вздрогнул и выронил камень. — Здорово, однако. А это чего?

Река?

— Это долина, — ответил Юс хмуро. — Не дописал я.

— А-а, — потянул Шавер. — А автомат где? Бросил, что ли?

— Какой автомат? — спросил Юс и, сообразив, добавил: — Не брал я автомата.

— Ты что, без автомата удирать вздумал?

— Куда удирать? — спросил Юс. — Туда, на лед? Или туда? Или, может, как козел, с камня на камень.

— Как козел! — Шавер захохотал. — Козел-мозел!

Отсмеявшись, утерся рукавом и крикнул: «Каримжон! » Юс увидел, как на дальнем склоне за ручьем, за кустами из-за камня показалась фигурка.

— О, — сказал Шавер. — А он тебя на мушке держал. Чтоб ты меня не подстрелил. А ты и автомата не взял. А удираешь.

— Я не удираю. Просто… надоело на цепи, вот и все. Я не собака.

— А как не на цепи? А если б ты убил кого? Нам говорили — убьешь. Запросто.

Юс вздохнул:

— Если б вы боялись, что я кого-нибудь убью, не стали б мне показывать, где оружие лежит. А потом рассказывать, что на козлов пойдете охотиться. Верней, на одного козла. Так?

Шавер сказал: «Козла-музла» и засмеялся:

— А Каримжон тебя стрелять хотел. Честное слово. Он такой. Бух, и все. У него и винт с оптикой.

А я говорю: нет, подожди, не стреляй. А вдруг он безоружный. И точно — безоружный. Автомат не взял.

— Разве вы, идя наверх, не проверили, взял я автомат или нет? — спросил Юс. Рисовать ему расхотелось и очень захотелось есть.

— Проверили-заверили, — сказал Шавер, хохотнув. — А вот и он, гляди!

Из-за камней вышел Каримжон. Винтовку он нес бережно, на ремне поперек груди. Скакнул с камня на камень, стряхнул попавшие на носок сапога брызги.

— Дюже хорошо ходить, — сказал Каримжон. — Теперь есть надо. Вниз ходить, есть хорошо.

И они гуськом, — спереди Шавер, за ним Юс, следом, шагах в десяти, Каримжон, — потянулись вниз, к летовке, над которой вились едва заметные дымки. Пекли лепешки к вечеру и, наверное, уже зарезали для Юса козу. При мысли об этом в его желудке громко забурчало.

— Прошло уже три недели, — сказал Рахим. — Это пустышка. Демоны, безумие. Может быть. Пусть. Но какой с него прок? Он слабей мальчишки, он ничего не может и не умеет. У него уже на трех с половиной тысячах идет носом кровь — и это после того, как почти на трех полмесяца камни таскал и жрал. Стадо коз съел. А пудовый камень едва поднимает. Ни верхом не ездит, ни стреляет, ничего вокруг не слышит и не видит. На камнях царапает. Псих. Нам что, его как бомбу во врагов кидать? Довести, выпустить — пусть безумствует. Да и то — кто его к себе подпустит?

— Но вы-то его к себе подпустили, — хаджи Ибрагим усмехнулся.

— Там были… другие обстоятельства.

— Так кто мешает эти обстоятельства создать? Почему-то ты никак не хочешь понять: в наши руки попал не просто человек, то-то и то-то умеющий. Попало оружие. Уникальное. И если мы не сумеем его применить — это наша вина, не оружия. Демон в этом человеке намного больше его самого. Что человеческая оболочка человека может, пока демон дремлет, — не важно. А оболочку эту, вместилище оружия, можно и нужно везти туда, где оно потребуется… Ты чуть не погиб, а все никак не хочешь и не можешь поверить. Понять можно. Словам верить мало, — поверить нужно своим личным нутром. Если нутро твое примет, что в каждом встречном может прятаться чудовище, для которого ты, со всеми твоими умениями убийцы, — как крыса перед тигром, которого ты и распознать-то никак не можешь, — каково тебе будет тогда? Мы и можем оставаться в здравом рассудке, пока не позволяем своему нутру верить в такие вещи. И пока верим в свою способность судить о людях и чудовищах.

Хаджи Ибрагим усмехнулся:

— Во Вьетнаме у меня в группе был шифровальщик. Черт-те знает зачем мне его навязали. Тощий, вялый, болезненный. Шейка куриная, глаза слезятся, рюкзак едва волочет. Радист хороший, технарь, сапер неплохой, но для нас, с нашей-то работой, — обуза. Мы его не брали. Оставляли на вьетнамских базах, под землей. А однажды, когда мы ушли, пришли янки. И принялись чистить тоннели. Мы вернулись через неделю. А он просидел эту неделю под землей, в узкой норе, заваленной трупами. Как он уцелел, один из всех, что он там ел и пил — мы не расспрашивали. Когда он вылез, на нем копошились трупные черви. После он пел сам себе, танцевал. Любил сидеть подле мертвых. Часами сидел. Палец отрежет, ухо. Отрежет кусочек, положит в рот, жует. Все время выбрасывал червей из карманов, даже из совершенно пустых. Говорить почти перестал. Его хотели отправить на север, но потом посмотрели — и не стали отправлять. Когда начиналось дело, он принимался плакать, дрожал, мочился в штаны и полз, как ящерица, выскакивал прямо под пули и стрелял. Когда он начинал плакать, его всего трясло и корчило, будто изнутри, из-под его кожи что-то хочет вырваться наружу. Тогда он мог увернуться от очереди в упор. Пальцем проткнуть череп.

Хаджи Ибрагим замолк, глядя перед собой, шевеля губами — будто повторял про себя чьи-то слова. Рахим подождал. Кашлянув вежливо, спросил: «И как он — выжил? »

— Выжил? — переспросил хаджи. — Ах, да. Он выжил. Даже после той мясорубки на плато — ни царапины. Уцелевших отозвали назад. Когда мы вернулись, его откомандировали на главную. Сообщили, что дали капитана, послушали, как он смеется, и заперли в ангаре, у аэропорта. Там он разделся донага, выдавил одеждой стекло, вылез в окно и подкрался с куском стекла к часовому. Он вырезал его прямую кишку, вымазался его калом, потом сидел подле него на корточках и пел. Когда за ним пришли, он заплакал.

— А потом?

— Не знаю. Наверное, убили. Что еще было с ним сделать? Или отвезли в Союз и убили там — после того, как он еще кого-нибудь убил. Демоны всегда голодны. Знаешь, я, пожалуй, соглашусь с тобой: наше оружие залежалось. Пусть его еще с недельку поводят, покажут, может, и обучат кое-чему. А там — проверим в деле. Мне подумалось: есть как раз подходящий полигон. В Алайской долине.

— Вы имеете в виду Алтана? Или, быть может, Сапар-бия?

— На Сапара я зла не таю. Молодость. Я знал его отца. Да он нам и не помеха. А вот должок Алтану я бы предъявил к выплате прямо сейчас. Кажется мне, самое время. И место. Он привык отсиживаться за хребтом. А мы явимся в самое его логово, в его любимый лагерь. Я думаю, твои люди не откажутся.

— Не откажутся, — угрюмо подтвердил Рахим. — Но Алтан может их узнать.

— Именно. Пусть узнает. И захочет выяснить, что к чему. Позовет нашего туриста — расспросить хорошенько. Он ведь по Ясе судит, наш мудрый Алтан. Чингис и Чагатай в одном лице с высшим педагогическим образованием. Он обязательно примется расспрашивать.

— Да, — сказал Рахим, улыбаясь.

Утром в летовку приехали два уазика, пыльно-зеленых, побитых, невзрачных, пробегавших уже не один год по здешним щебнистым дорогам. Юс доедал утреннюю стопку лепешек с холодным, с вечера оставшимся козлиным мясом, допивал запаренный до горечи чай. Из первого уазика выпрыгнули двое в пятнистых униформах, с толсторылыми черными автоматами наперевес. Навстречу им, подняв руку, поспешил Шавер, и за спиной его уже суетились, шептались, несли кошмы и бидон со свежим айраном. Из второго УАЗа, — Юс махнул рукой приветственно, — выбрался, белозубо оскалившись, Семен, а за ним, — белобородый, в бело-снежной шелковой чалме и халате, светлолицый старик. Тотчас же Шавер припал к земле, уткнулся в нее лбом. Старик кивнул, повел рукой — то ли благословил, то ли разрешил, — Шавер вскочил на ноги, затараторил, показал — идемте, гости, идемте. Из второго УАЗа вышел человек, которого Юс не успел убить. Рахим заметил Юса и улыбнулся.

Юс успел доесть лепешки, допить чай и облизать жирные пальцы, когда от раскинутого за летовкой, на том месте, где крутили вертолет, просторного шатра пришел с картонным планшетом под мышкой Семен и сказал:

— Што, хлопче, дочекався? От и твой час. Во, табе принес паперку, и аловак, малевать. И фарбы трошки. Акварель. Трымай. Презент от мене. А зараз иди, с тобой хаджи Ибрагим собрався гуторить. Кроме них двоих, старика с пиалой в руках и встревоженного Юса, в шатре никого не было. Пахло лепешками. На лягане лежала халва и несколько абрикосов. Слабо парил большой медный чайник. А перед стариком стоял маленький, чеканный, серебряный с чернью, и из-под крышки его тянуло запахом острым, дурманящим, сладким.

— Как ты, художник? — спросил старик.

— Я… здравствуйте, — сказал Юс, — я ничего, спасибо. Меня хорошо кормят.

— Это приятно слышать. Ты не скучаешь здесь?

— Я, — Юс смешался, пытаясь сообразить, что сказать, — конечно, тут красиво.

— Да, красиво. Я полюбил эти места. Здесь легко жить. И легко умирать. Здесь все такое резкое, четкое. Прямо так и просится на пленку. Или на холст. Кстати, у меня тут кое-что есть. Бумага, карандаши. Акварель. Ты работаешь акварелью?

Юс подумал: Семен был прав. Действительно, пришло время. Только зачем проверять, художник он или нет, если он убил их людей. Какая разница, за кого убийца себя выдает?

— Боюсь, больше я не художник, — ответил Юс. — Техника у меня хорошая. Я могу делать добротные, профессиональные рисунки. Но в них не будет того, что делает художника художником. Я и в горы-то поехал, чтобы вернуть то, что меня художником делало. Хотите — верьте, хотите — нет.

— Отчего же не верить? — Старик рассмеялся негромко. — Вам кажется, я хочу вас проверить? В этом нет нужды, уж вы мне поверьте, Юзеф Казимирович, я знаю о вас многое. Даже то, о чем вы сами едва догадываетесь. Я видел, каким вы художником были. И представьте, знаю, что вам мешает художником быть. Больше того, я могу помочь вам найти потерянное вами.

— Как? — спросил Юс тихо.

— Припомните, что вам нравилось рисовать больше всего? Ведь не цветы сирени на ветру? Где вам виделось больше всего жизни и силы? Знаете, я люблю старые слова. Искушение, демоны, соблазн. Старые образы. В них умещается куда больше, чем в нынешнее наукообразное блудословие. У всех у нас есть свои демоны и страхи. Большей частью они мелки и вполне соответствуют нашему калибру. Люди — существа, в общем-то, некрупные. Но демонов можно откормить. И размер их увеличивается непропорционально человеческому. Когда-то вам показалось, что легче и вольнее давать жизнь тому, что изображает насилие и боль. И чем дальше, тем вольнее и проще вам было. Вы, Юс, откормили очень большого демона. А потом на своей шкуре узнали, что такое насилие и страх.

И вот когда вы были бессильны, напуганы, ошеломлены, ваш демон предложил вам спасение. И вы его приняли, сами не понимая, что именно вы принимаете. Чего же теперь удивляться неспособности творить? Это, знаете ли, человеческое.

Юс подумал: у старика очень ясные, умные глаза. Очень жесткие. И он совсем не похож на безумца. Старик усмехнулся:

— Вижу, настала моя очередь сомневаться в том, верит ли мне собеседник. У меня слишком мало времени, чтобы тратить его на объяснения. Я могу помочь вам — снова подчинить вашего демона. Снова стать художником. Захотеть и мочь писать так, как писали раньше. Это несложно. Хотите попробовать?

Юс нерешительно кивнул.

— Хорошо, — старик взял маленький серебряный чайник и налил из него темный, резко пахнущий взвар в две крохотные тонкие пиалы. Одну протянул Юсу:

— Пейте медленно. Маленькими глотками. Почувствуйте языком, нёбом. Это вкусно.

Действительно, оказалось вкусно. Сотней сладких иголочек закололо нёбо, язык онемел, и под онемение, будто под медленно тающий лед, просочилась терпкая свежесть и пошла в кровь. Раскраснелись щеки, и мир вокруг чуть поплыл, набряк соком, красками, — словно открылся тайный краник где-то в небе, и из него пошла в мир жизнь и сила сверх скупо отмеренной, рассчитанной на долгие монотонные дни. Ковер, каждая шерстинка, сбитые в жесткую кошму полога волоски, арабская, воздушная, полупрозрачная вязь по ободку пиалы. Голос старика приплыл, мягко лег в уши, и Юс, повинуясь ему, поднял голову и посмотрел в его глаза, серо-голубые, жесткие, глубокие, и почувствовал — потянуло в них, как тянет вниз стоящего над обрывом.

— А теперь иди, — сказал старик. — Потом вернешься и скажешь мне, хочешь ли быть таким всегда.

Когда Юс, пошатываясь, глядя перед собой остекленелыми глазами, ушел, полог подле хаджи Ибрагима приподнялся, и в юрту шагнул Рахим.

— Вы правы. Как и всегда. Но вот на что он согласится, это еще вопрос.

— На что? Да на все, дорогой мой Рахим, на все. Если он и вправду никогда не пробовал даже травки, если он не попытался взять оружие, убегая, да и убежать не пытался, а остался рисовать, сидя наверху, у ручья, — да он на все согласится. По крайней мере, на все то, чего я от него захочу.

Юс задыхался. У него тряслись руки. Это было невозможно уместить, невозможно выплеснуть. Он напрочь забыл слова, какие, к черту, слова, и нет в мире никаких слов, и не было никогда, а есть только краски, море красок, набегающие друг на друга, плещущие волны красок. Юс комкал листы, брызгал краской. Акварель. Жалкая, блеклая акварель — не то, совсем не то, но лучше она, чем ничего, чем мертвая карандашная серость.

Солнце переползло через зенит и медленно покатилось вниз, к черному клыку Диамира. Юс встал, собрал разбросанные, измятые листы в папку. Ополоснул руки в ручье, вытер о брюки. И пошел к шатру.

Старик сидел на прежнем месте, словно не двинулся вовсе с самого утра. И все так же у ног его стоял маленький серебряный чайничек, и так же парил большой медный, и кособочилась подле него стопка влажных пиал.

— Чего вы хотите от меня? — спросил охрипшим, дрожащим голосом Юс.

— Ничего такого, чего бы ты уже не делал. Ты забрал у меня две жизни. Теперь я хочу две жизни взамен. Это справедливо. Ты согласен?

— Нет, — ответил Юс. Вернее, хотел сказать. «Нет» родилось внутри, но умерло, истлело, распалось, не дойдя до губ, а губы вылепили: «Да».

Ближе к вечеру оба УАЗа уехали, увозя старика, и Рахима, и веселого Семена, подмигнувшего на прощанье. А на закате Шавер, заведя Юса в кузню, расковал железный пояс с обрывком цепи, закинул в угол кузни. И сказал: «Через неделю пойдем-поедем. А пока — учиться тебе надо. Глупый ты совсем. Городской».

Есть снег сухой и мелкий, как песок на старом пляже, он струится, обтекает, забивается в складки одежды, обжигает холодом. Обрушившись вниз, он не плющит, он легок и текуч, обтекает тело, в нем тонешь, но он отнимает у легких воздух, забивается в ноздри. Это плохой снег. Летом его мало, разве только наверху, на высоте. В пустынях ледниковых верховий, на ледяных висячих полях, в расщелинах вершинных скал. Он пляшет в буране, он, налетая с ветром, рвет палатки.

Есть снег крупнозернистый, тяжелый, напитанный влагой. Его прикрывает тонкая корка наста, исчезающая к полудню, от него тяжелеют ботинки, он налипает на кошки и мешает идти. Он рыхл, в него проваливаешься, и ночевать в нем нельзя, он сочится водой, спальники, одежда промерзают. Но его можно сбить в кучу, утрамбовать, нарезать из него кирпичи, чтобы обложить палатку, защищаясь от ветра. А под ним, глубоко, прячется белый плот-ный сухой снег, и если докопаться до него, можно устроить хорошую пещеру и пересидеть непогоду без палатки даже на большой высоте.

Когда снежные зерна смерзаются, снег становится фирном, он уже почти лед, он колется, но скол затекает влагой, на нем почти не держатся подошвы, но он принимает зубья кошек, и за него надежно цепляется сталь. Есть снег, прячущийся в глубине, предательский, составленный из тонких, хрупких игл, слипшихся гранями, он зыбок, лежащий на нем снежный пласт от малейшего усилия может соскользнуть и обрушиться вниз лавиной. А в лавине нужно пытаться выплыть наверх, к краю. Если лавина мокрая, шансов почти нет, — сплющит, раздавит, скует намертво. Если сухая и не задохнешься — можешь умирать днями в полуметре от поверхности, и никто тебя не услышит, не найдет — даже если станет искать. Лавины приносит с собой как раз самый безобидный, приятный снег, снег тихого, обильного снегопада, пушистый, хлопьистый, какому радуются дети после осенней слякоти. Здесь он смерть, мины, ложащиеся на склоны.

Снег нужно уметь чувствовать. Распознавать притаившиеся под ним трещины ледникового тела. Это легче при ярком солнце, тогда на снегу лежат тени, и можно различить, где снег плотнее, где под ним, едва заметно, притаилась темнота, где он просел, прогнулся над трещиной. Хуже, когда облака. Тогда пропадают тени, вокруг серая муть, серые склоны, серый лед, и контуры снежного рисунка смазываются, пропадают. Тогда остается надеяться на везение. И на веревку. Главное, не бояться падать. И привыкнуть к веревке.

За перевалом, на северном леднике, Шавер выгнал Юса на снежное поле. Обвязал веревкой под мышками, перекинул петли через плечи, стянул и сказал: «Иди». Вперед, по взгорбленному, загнувшемуся краями вверх полю, по снегу, в котором ноги утопали по колено. Провалившись первый раз, Юс забился выброшенной на берег рыбой. Если бы не сдавившая грудь веревка, он бы завопил, может, он и завопил, сам себя не слыша, вокруг гладкие голубые стены, из круглой, похожей на рассеченную вену дыры хлещет вода, брызги обжигают, и вниз — далеко, не видно дна, там темно, и оттуда веет страшным холодом. Он извивался на веревке, скреб стену руками и ногами, куски прилипшего снега рушились вниз. Наконец повис, обессилевший, — а веревка потихоньку, сантиметр за сантиметром, поползла вверх. Тут он спохватился, взял в руку рукоять болтавшегося на темляке ледоруба, зацепил за приблизившийся край, подтянулся. Перевалился наверх, выполз на четвереньках. «Что, страшно? Повисел — употел!» — сказал Шавер и расхохотался, скаля зубы. Юс хотел ему в зубы вбить ледоруб, но сдержался, вспомнил, как болтался, раскорячившись, скреб руками, забыв про ледоруб, и расхохотался сам. А потом Шавер показал — вперед, Юс недоверчиво ткнул пальцем в себя: «Я — вперед?» «Ну конечно, кто еще?» Юс побледнел и облизнул вдруг пересохшие губы, глядя на Шавера, как пес, которому распаленный азартом охоты хозяин велит лезть в нору, а оттуда воняет дико и страшно, и что-то рычит в глубине, ощерившись, и лязгает клыками, но Шавер наклонился, принялся вычищать снег из ботинок, и Юс шагнул, еще и еще. Он не боялся. Внутри он был совершенно спокоен. Просто ноги не слушались и дергались — назад, назад, каждый шаг был маленькой победой. Юс считал их. Из-под войлочной киргизской шапки на лоб стекал пот, собирался в капли между бровей, стекал по вискам, на щеки. Шавер закричал сзади: «Э-эй, ты куда?», и под ногами снова ухнуло, зазвенела веревка, и вниз, вниз. Юс сам не понял, когда успел, но сильно рвануло правую руку, на голову, за шиворот сыпался снег, он повис на вбитом клювом в стену ледорубе, веревка болталась рядом петлей. На этот раз он не дергался. Веревка поползла вверх. Натянулась. Юс крикнул: «Потихоньку! » Конечно, Шавер прекрасно знал, как следует тянуть, но хотелось дать понять: я не просто болтающийся на веревке манекен, вот он я, живой, здоровый, вполне способный сам о себе позаботиться. Шавер вытянул и сказал укоризненно: «Куда ты? Ничего не видишь, идешь как баран, там же дыра видна, а ты идешь». «Я больше не буду», — пообещал Юс. И в самом деле, больше ни разу не провалился.

Они пересекли снежное поле, начали спускаться, вышли на кусок голого льда, испещренный ручьями, как перетренированная, перекачанная рука жилами. Выпилившая в искристом льду желоба вода неслась, шелестя. Юс с Шавером сидели на согретых солнцем камнях морены, жевали холодную вареную баранину и лепешки, и Шавер сказал, что пить нужно через трубочку, вот так, а то ветер, солнце, губы полопаются и распухнут, если хлебать прямо из кружки или горсти. Юс спросил: «А кто он такой, хаджи Ибрагим? »


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19