Современная электронная библиотека ModernLib.Net

До сих пор

ModernLib.Net / Историческая проза / Шмуэль-Йосеф Агнон / До сих пор - Чтение (Ознакомительный отрывок) (стр. 2)
Автор: Шмуэль-Йосеф Агнон
Жанр: Историческая проза

 

 


Именно там он познакомился с одной девушкой из богатой семьи, которая вышла за него замуж. Она принесла ему большое состояние и освободила от необходимости думать о заработке. Он начал собирать книги и стал публиковать библиографические исследования, отличавшиеся необычайной остротой и эрудицией, причем острота эта нисколько не уводила его от точности, а эрудиция не приводила к скуке.

Тут мне кажется уместным разъяснить кое-что в отношении библиографии и ее специалистов. Большинство библиографов всю жизнь занимаются составлением простых каталогов, в которых книги по тому или иному вопросу систематизированы по их авторам, названиям, годам, местам издания и прочим подобным данным. Но есть и другие библиографы – они начинают с того, что читают и перечитывают множество книг по одной какой-нибудь теме, вдумываются в них и по ходу чтения записывают возникающие у них мысли, а позже систематизируют и публикуют эти свои размышления и оценки в виде отдельных книг. Миттель любил говорить о себе, что он вышел и из тех, и из этих, потому что поначалу занимался составлением каталогов чужих книг для букинистических магазинов, а теперь публикует книги со своими мыслями для собственного удовольствия.

Надеюсь, теперь мне удалось, хотя бы отчасти, дать вам представление об этом мудром человеке: не охотится такой человек за славой, а довольствуется тем, что сидит себе у своего шатра[7], погруженный в свои мысли.

Надумав навестить Миттеля, я решил купить ему что-нибудь в подарок и заглянул для этого по пути в продуктовый магазин, но ничего не нашел там, кроме минеральной воды. Что ж, сказал я себе, пусть будет бутылка минеральной воды. В такие дни, в дни войны и голода, даже и минеральная вода может сойти за подарок.

Я поднялся по ступенькам, с которых были сняты прежние ковровые дорожки, и позвонил в ржавый колокольчик. Дверь чуть приоткрылась, а в ее проеме приоткрылась мне и фигура хозяина, кутавшегося в старое тяжелое пальто. Миттель глядел на меня испытующим и подозрительным взглядом. Книжная пыль застлала с годами его глаза, и он не сразу меня опознал, просто стоял молча и смотрел, как смотрят обычно на человека, от которого хотят поскорее отделаться. Потом, однако, любопытство взяло в нем верх над осторожностью, и он проговорил: «Что вам нужно?» Я назвался и сказал: «Не буду вам мешать, если вы заняты». Но тут он быстро схватил меня за руку и втащил в коридор со словами:

– Занят, говоришь? Занят, говоришь? Ты не знаешь, что ли, что все мы по большей части заняты тем, что нам нечем заняться? Садись, дорогой мой, садись. Ты, конечно, уже обшарил все книжные магазины в нашей Липсии, даже мышам пищи не оставил, не так ли? А перед отъездом решил заглянуть к старику, посмотреть, не пришла ли наконец пора прочесть ему заупокойную? Ну, что нового в мире? Эти убивают тех, а те убивают этих, да? Так оно всегда – сначала по дурости затевают побоище, а потом уж оно продолжается само по себе. Даже мой единственный сын препоясался мечом и отправился на поле битвы. Если ты его не видел, глянь на снимок. Ну, чем не герой, чем не завоеватель, а?! Не зря его дорогая мамаша так им гордится. Мог ли я подумать, что мой сын станет солдатом?

Блестящая память Миттеля хранила названия всех до единой книг, когда-либо попадавших ему в руки. Но вот – забылось ему, что я был у них в доме в тот день, когда его сын добровольцем отправлялся на фронт. А я все еще помнил, как его жена внимательно проверяла тогда каждую вещь, которую их сын заталкивал в свой вещмешок, и как блестели ее глаза от радости, что она удостоилась вырастить молодого патриота, готового добровольно выступить на защиту своего Отечества.

Тот день, кстати, запомнился мне еще и потому, что позже, после визита к Миттелю, а также наутро, я много помогал Нахуму Бейришу, даяну[8] синагоги имени Гинденбурга. Речь шла о разрешениях на развод для тех еврейских женщин из России, мужья которых, находясь в немецком плену на угольных шахтах, связались там с христианками, не разведясь по закону со своими женами, и тем самым оставили несчастных в положении агунот – и без мужей, и без права выйти замуж. Но не буду сейчас говорить об этом, чтобы не отвлекаться. Вернусь к Миттелю.

– Ладно, оставим мир с его новостями, – перебил он сам себя. – Поговорим лучше о чем-нибудь поинтересней. Знаешь, что говорил мудрый рабби Барух из Меджибожа? «Зачем люди придумали войны? Чтобы придумывать для них военные марши, которые мои хасиды потом переделают в песни, чтобы петь у меня за столом во время третьей трапезы[9]». Так вот, касательно интересных новостей. Неделю назад принесли мне письмо от Хирзмана. И что же пишет сей господин? Если, мол, мои ноги случайно занесут меня на ту улицу, где находится его букинистическая лавка, то не соблаговолю ли я туда заглянуть. Ему, видите ли, доставили книги, которые, как он позволяет себе предположить, могут меня заинтересовать.

Читаю я это послание, а про себя бормочу: «Если мои ноги случайно меня занесут…» Как будто случайности случаются случайно! Ну, ладно, сменил я домашнюю одежду и обувь на выходные и пошел себе случайно к Хирзману. И если ты меня сейчас случайно слушаешь, то я тебе расскажу, что было дальше. По дороге налетел на меня Кениг. Ну, ты знаешь этого господина. Ах, говорит, какой, однако, приятный случай со мной случился, что мне встретился доктор Миттель. Ладно, говорю я ему, хочешь случая, пусть будет случай, хочешь, чтоб был приятный, пусть будет приятный. Хотя что тут приятного? А вот что, говорит он мне, я, как вы знаете, всю жизнь трудился, пытаясь придумать новую форму ивритских печатных букв, и вот сейчас это мне наконец удалось, и я нашел даже литейную мастерскую, которая согласилась отлить этот мой новый шрифт, а тут вы мне навстречу – как раз в самый нужный момент, чтобы вам этот мой шрифт показать. А что, говорю я ему, может, у вас и печатники найдутся, чтобы набрать книги этим вашим новым шрифтом? Уже нашлись, говорит он. Вот видите, господин Кениг, говорю я ему, какую напраслину на меня возводят, будто я ревниво отношусь к молодым библиографам. А я на самом деле не только не возражаю против того, чтобы они печатали свои будущие книги этим вашим новым шрифтом, но даже отказываюсь ради них от удовольствия сам на него посмотреть. Но может, говорит он, вы все-таки глянете, хоть краешком глаза? Нет, говорю я ему, боюсь, что мои глаза так привыкли к старому шрифту, что не сумеют оценить красоту нового. Но как бы то ни было, я рад, что вам удалось его придумать. Нет, говорит он, что-то я не вижу, чтобы вы были очень рады. Нет, говорю я ему, вы не правы, господин Кениг, ведь речь производится голосом, а голос всегда передает видимое, как сказано при даровании Торы: «Весь народ видел громы… и звук трубный»[10]. И если я сказал вам, что рад, вы должны были увидеть сказанное моим голосом. И еще хочу я вам сказать, господин Кениг, случилось как-то, что рабби Шнеуру-Залману, автору Тании[11], принесли новую книгу по хасидизму. Он заглянул в нее и сказал: «Новые буквы вижу, новую книгу не вижу». Я же, уважаемый, ваши новые буквы еще не видел, но книги, ими в будущем напечатанные, уже могу себе представить.

Ну вот, избавился я таким манером от Кенига и пошел дальше, только голову в плечи втянул, чтобы еще кто-нибудь меня по дороге не узнал и не задержал. А то ведь Липсия наша – город ярмарок, все торопятся сюда со своим товаром, показать на рынке, а сейчас еще и изобретатели эти размножились – один, видишь, новую замену для старых заслуженных букв изобретает, другой эрзац взамен пищи придумывает, третий – протезы людям взамен оторванных рук или ног, а империя наша всех переплюнула – изобрела себе солдат взамен людей. Впрочем, я тоже, дорогой мой, похоже, изобрел себе замену в рассказе, чтобы отвлечься от главного. Но не беспокойся, я сейчас же возвращаюсь к Хирзману.

Вот, значит, пришел я к Хирзману, посмотреть на те ивритские книги, которые ему привезли из завоеванных мест. Протер очки, сунул руку в груду книг и беру одну за другой. И вижу, что все это – книги Торы и молитвенники, на будние дни и на праздники. Для библиографа они никакой ценности не представляют, но, конечно, для тех, кто по ним учился или молился, им цены нет, что тут говорить. Ведь вот, забрали у этих людей их священные книги, и что ты им посоветуешь теперь читать – может, о подвигах великих завоевателей, которых только и прославляют на всех языках все эти наши нынешние писаки?!

И Миттель взорвался своим хриплым прерывистым смехом. Так смеются, когда сердце вот-вот порвется от боли и гнева. Я подумал, что теперь он по своей привычке обрушится на современную культуру и ее интеллектуалов, но на этот раз он свой обычный гнев сдержал. Видно, то, что ему хотелось рассказать, было для него важнее гнева.

– Сунул я руку в другую кипу, – продолжал он, – и на сей раз моей добычей оказались два старинных молитвенника, Корбан минха и Тахрих шель тхинот, а также книга Зоар в издании Славиты[12] – тоже издания распространенные, ни у одного библиографа сердце не вздрогнет при их виде, разве что увидит он то же, что я там увидел, – седые волосы между страницами книги Зоар и чьи-то очки, так и забытые в одном из молитвенников. А во втором и вообще все страницы наполовину прогнили – много слез, видать, было над ними пролито. Отвел я поскорей глаза от всего этого награбленного добра и потянулся к третьей кипе. И опять вытащил книги, которые заставили меня пожалеть немецкую армию. Немцам ведь, чтобы эти книги отобрать у беззащитных людей да переправить в Германию, пришлось маршировать в самую Польшу! И мало того что силой согнали людей этих с обжитых мест, так ведь еще и лишили всего, что дорого было их сердцу. Там, среди этих книг, попался мне один маленький молитвенник, где на странице с молитвой Шма[13] кто-то приклеил кусочек пергамента с просьбой даровать написавшему лучшее понимание святой Торы. И еще в той же кипе нашел я мизрах[14], а потом рукописный свиток Книги Эстер[15] и даже несколько украшений для шалаша на праздник Суккот[16], наподобие тех, которые мы сами делали в детстве. А потом хотел уже было отвернуться от всех этих кип, но ведь руки библиографа – они же удержу не знают, вот я и продолжал копать и копать, пока вдруг не вытащил из очередной какой-то кипы книгу Кинот[17] в таком уникальном издании, которого никто в мире не знает, а я его видел в детстве у кого-то и потом упомянул о нем в одной из своих книг, а позже Штейншнайдер[18] процитировал это мое упоминание и даже поставил после него восклицательный знак, словно бы хотел сказать – «так пишет Миттель, и кто хочет, тот пусть этому верит». Дорогой мой, ты ведь меня знаешь, злорадство мне не свойственно, но в ту минуту я был рад, что Штейншнайдер уже умер, потому что, если бы он был жив, он бы увидел эту книгу и огорчился, что я оказался прав. А потом – слушай меня внимательно – беру я в руки следующую книгу из той же кипы, и тут мне кажется, что сознание вот-вот меня покинет. Знал ли ты, друг мой, что в тех крохотных польских местечках, которые картографы даже не считают нужным упомянуть на своих картах, наши еврейские предки печатали свои религиозные книги задолго до того, как их христианские и мусульманские соседи узнали, как выглядят типографские буквы?! Не знал? А вот я теперь, если мне покажут книгу на иврите, напечатанную еще до великого Гутенберга, – я уже не удивлюсь. Признаюсь тебе по секрету, я и прежде не раз говорил себе, что евреи наверняка печатали книги и до Гутенберга. Ведь книгопечатание было изобретено в Китае, верно? – значит, монголы вполне могли привезти с собой печатные книги из этой дальней страны задолго до того, как в Европе научились этому искусству. Ну, так могло ли быть, чтобы евреи увидели у монголов эту новинку и сами не начали печатать себе свои книги?! Порох, который монголы, как известно, занесли в Европу из того же Китая, нашим евреям был без всякой надобности, и поэтому они предоставили немцам возможность заново его изобрести. Но книги – о, книги, друг мой, – книги евреи начали печатать сразу!

Он расхохотался и сквозь смех проговорил:

– А знаешь, я ведь не только библиограф, я еще провидец. Хочешь, я тебе скажу, что у тебя сейчас на сердце? В сердце своем говоришь ты сейчас, что старик, видно, совсем спятил. Да, ты прав, – я стар и уже не увижу, как подтвердится мое предположение. Но ты, друг мой, ты еще молод, и ты удостоишься и будешь тому свидетелем. А пока – пока я покажу тебе такую занятную штуку, которую ты, наверно, никогда в жизни не видел.

И он показал мне старинную брошюру – тетрадку, вроде тех кунтрос, в которых Раши[19] и другие мудрецы записывали и публиковали свои комментарии, и сказал, что нашел ее меж дощечек, с помощью которых первые переплетчики сохраняли старые, вышедшие из употребления и распадавшиеся книги. А попутно рассказал забавную историю о двух библиографах, один из которых был умен и потому не раз ошибался, а второй был так глуп, что за всю свою жизнь не ошибся ни в чем, если не считать того единственного, что почитал себя умным.

Так он сидел и занимал меня, пока не пришло мне время идти к Шиммерманнам. Я поднялся было со стула.

– Что это ты вдруг? – спросил он.

– Меня пригласили на обед, – сказал я.

– Госпожа Шиммерманн тебя пригласила? – спросил он.

– Я вижу, вы действительно умеете читать мысли, – сказал я.

– Нет, она просто звонила мне как раз перед твоим приходом, – сказал он.

– Но если вы знали, что я приду, почему же вы меня не опознали? – спросил я.

– Именно потому, что я знал, что ты придешь, я тебя и не опознал, – ответил он. – Я столько раз повторял себе, сейчас он придет сейчас он придет сейчас он придет, что эти повторы начисто лишили меня интуиции. И поэтому, когда ты действительно пришел, я тебя не узнал. Друг мой, без интуиции мы ничто.

– Но ведь я не говорил госпоже Шиммерманн, что иду к вам, – сказал я, смеясь. – Откуда же она знала?

– Ты наверняка говорил, но забыл, – сказал он.

– Но как же я мог это говорить, если я сам еще не знал, что надумаю пойти к вам? – сказал я.

– И тебе не стыдно признаться, что ты и не думал заглянуть ко мне? – сказал он. – Но она, умница такая, знала, что тебе не к кому пойти здесь, кроме меня. Даже я, который никуда не ходит, если бы знал в этом городе человека вроде меня, неужто бы я не пошел к нему?

– И что же она вам сказала? – спросил я.

– Что они с мужем ждут тебя в «Львином логове», – ответил он.

– В таком случае я сейчас же отправляюсь туда, – сказал я. – Где оно находится, это «Логово»?

– Ты спрашиваешь меня? – засмеялся он. – Домосед я, сижу в своем шатре, за порог не выхожу – откуда мне знать?! Давай возьмем телефонную книгу и посмотрим.

Он посмотрел в телефонной книге, но ничего подходящего не нашел. Долго искал среди названий гостиниц, пансионов, ресторанов, закусочных, пивных и магазинов и тоже не нашел ничего похожего. Посмотрел на меня удивленно и сказал:

– Странно, я ведь знаток липсийских улиц, но мне никогда не доводилось видеть места, которое называлось бы «Львиное логово».

Он поднял телефонную трубку и спросил в справочной, где находится это «Львиное логово», но и там не знали.

– Может, вы спутали? Не «Львиное логово», а, скажем, «Барсовы горы»? – улыбнулся я. – Или «Буйволиные рога»? А может, «Орлиные крылья» или вообще какие-нибудь «Сыны гордости»?[20]

Он даже зарычал от возмущения:

– Ты смеешься надо мной?! Что подумает теперь госпожа Шиммерманн? Скажет, все поляки таковы, ни на одного нельзя положиться.

Голод тем временем начал донимать меня всерьез. Я поднялся и налил себе минеральной воды из принесенной бутылки. Миттель всполошился:

– Дожили мы! Приходит в еврейский дом гость, а ему даже попить не предлагают. Подожди, сейчас моя жена вернется, сделает нам кофе. Она у меня готова весь мир накормить в своей благотворительной столовке и за этим делом забывает, что и мужу ее тоже неплохо было бы иногда поесть. Ну, ладно, себя я уже приучил подолгу поститься. Но чтобы гости сидели голодными, к этому я себя не приучу никогда, даже если дни мои будут несчетны, как песок морской. Ведь я у себя в доме даже кошер завел только ради заповеди гостеприимства, чтобы любой еврей мог у меня поесть без опасений. Зря, что ли, я вышел из коцких хасидов? У нас, в Коцке, не спрашивают гостя, помолился ли он, сначала всегда спрашивают, поел ли. Эх, испортил я тебе все удовольствие! Но погоди, посиди, жена вот-вот вернется, и найдется тебе замена твоему обеду у госпожи Шиммерманн…

– Нет, – сказал я. – Мне пора идти.

– Куда же ты сейчас пойдешь? – спросил Миттель.

– Мне нужно в Гримму, – сказал я.

Он замолчал, и лицо его опечалилось. Потом тяжело вздохнул и сказал:

– Полагаю, ты едешь к вдове доктора Леви? Не будь я таким старым и больным человеком, который к тому же ненавидит поездки и держится подальше от женщин, я бы обязательно поехал с тобой. Бедняга Леви! Что станется теперь с его книгами? Налетят книготорговцы и превратят их в товар. И уже никто не будет по ним учиться. Какой был человек! До последнего дня оставался приветливым и добрым и до последнего дня не нуждался в очках. Даже перед смертью, когда писал завещание, без них обошелся. Когда же твой поезд, часа через два? Тогда присядь, я переоденусь и, может быть, провожу тебя на вокзал. Хотя, по правде сказать, я теперь избегаю выходить на улицу из-за всех этих военных и калек. Садись, садись, дорогой, я расскажу тебе еще кое-что. Слышал ли ты имя Шломо Рубина? Я-то его знал и могу тебе поручиться, что сам он был куда лучше своих книг. Он рассказывал мне много занятных историй, и одну из них я хотел бы тебе сейчас рассказать.

Вот, значит, сидит себе прилежный сапожник и всю ночь занимается своим делом – режет кожу и подошвы для обуви. И вдруг приходит к нему черт. Садится и высовывает язык. Хватает сапожник нож и чирк черта по языку – раз, и отрезал. А черт ему снова показывает язык. Сапожник снова – чирк, и отрезал. И так всю ночь: один показывает язык, другой его тут же отрезает. А когда рассвело, видит сапожник: вся его кожа и все его подошвы – все порезано, и испорчено, и ни на что уже не годится. Понимаешь, к чему я клоню? Немцы, они как тот сапожник – режут прилежно раз за разом своих врагов, а в итоге окажется, что они не кого иного, как самих себя, порезали подчистую. Эта их нынешняя война – она ведь не скоро кончится. Немцы – народ упрямый, когда влезают в какое-то дело, рук уже не покладают. И поскольку теперь они влезли в войну, то не прекратят ее до тех пор, пока не победят сами или пока их не победят. Мне-то на самом деле безразлично, кто кого. И те, и другие влюблены в войну, и те, и другие влюблены в победы. Но думается мне, что все-таки победят враги, ведь их больше. Знаешь, будь я писателем, я бы написал рассказ о будущем. Начну с конца: Германия побеждена, враги разделили между собой немецкие земли. Нет больше Германии, осталась одна маленькая страна, и нет больше немецкого народа – есть только маленькое нищее племя. Из-за этой нищеты никто ни о чем не думает, кроме куска хлеба. Дома мудрости и дома книг – те, что остались, – служат теперь немцам жилищами, потому что во все дни войны никто новых домов не строил. И теперь если кто берет в руки книгу или картину, то лишь для растопки – чтоб развести огонь, погреться в его тепле и сварить на нем еду. Так что под конец от всех книг, когда-то написанных немецкими мудрецами и поэтами, не осталось ни единого листика. Конечно, может статься так, что одной войны недостанет, чтобы разрушить такое большое государство, но ведь одна война тянет за собой другую. И люди снова затевают войны – вторую, третью, – пока не изнемогают окончательно и падают, не в силах уже подняться. Тогда они невольно отчаиваются даже от своей победы, и отворачиваются от войны совсем, и уже не хотят ничего, кроме куска хлеба и кровли над головой. Только время от времени пробуждается среди них какая-нибудь мыслящая душа и вспоминает, что вот, были раньше у них философы и поэты, но, увы, – не осталось от всей их лирики и философии ни малейшего следа, потому что их книгами разводили огонь и растапливали очаги. И вдруг они слышат, что в какой-то далекой стране – скажем, в Америке – живут евреи родом из Германии. А евреи, они ведь люди традиции, они сохраняют язык страны исхода, и потому они сохранили и язык немецкий, и немецкие книги, произведения всех этих немецких поэтов и мыслителей. И вот посланники из Германии отправляются в Америку к этим евреям, чтобы привезти оттуда немного своих книг – как сейчас они привозят в Германию еврейские книги из завоеванных стран.

Ты, конечно, можешь сказать: зачем им, этим немцам, тащиться в Америку, разве нет поблизости Швейцарии, разве нет Австрии и других мест, где говорят по-немецки? На это я тебе скажу, дорогой мой, рассказ – это не совсем то же самое, что логический вывод какого-нибудь законоположения в Талмуде, которое нужно обосновать и укрепить со всех сторон; рассказ – это притча, и, если бы ты не спешил, я бы развернул перед тобой все подробности моего замысла. Вот если я не умру к тому времени, как ты вернешься из Гриммы в Липсию, я тебе обязательно изложу его во всех деталях. Это только с виду такая же выдумка, как все прочие рассказы о будущем. Но на самом деле, друг мой, это самая святая правда…

Глава третья

Я вернулся на вокзал, взял свои пожитки и втиснулся в поезд на Гримму. Тяжела была поездка из Берлина в Лейпциг, но путь из Лейпцига в Гримму оказался, пожалуй, вдвое тяжелее. Время такое – война, всех здоровых мужчин отправили на фронт, и всех проводников забрали тоже, так что поезд в результате перешел во власть женщин. А когда поезд увидел, что им завладели женщины, он решительно отказался им подчиняться. Ему положено было прибыть на гриммский перрон, а он вместо этого остановился метрах в сорока – пятидесяти от вокзала. Железнодорожницы пытались и так, и эдак подвинуть его поближе, а он отказывался напрочь. Они из себя выходили от злости, кляли его на все лады, а он только знай орал на них в ответ густым паровозным голосом и плевался черным дымом. У них уже глаза слезами разъело, но ему их нисколько не было жалко, ведь сердце у него железное. Вот и стояли мы так вдали от вокзала, и не было вокруг ни носильщиков, ни кого иного, кто бы мог нам помочь.

Пришлось мне взять свои чемоданы и тащиться с ними по путям самому. Наконец дотащился я до вокзала. Хотел было сдать свою поклажу в камеру хранения, а она оказалась закрытой. Поставил было свои чемоданы возле камеры, чтобы поискать кладовщика, а тут явился какой-то железнодорожный чин, наорал на меня да еще и оштрафовал за то, что вещи поставлены в неположенном месте. Перенес я свои чемоданы в другое место и снова решил поискать кладовщика, а какой-то человек прошел мимо, посмотрел на меня и сказал: «Удивляюсь я на вас, господин хороший, как это вы оставляете свои вещи без всякого присмотра?» Сказал я было: «Тогда будьте так добры, постерегите хоть вы мои вещи, пока я вернусь», но он только плечами пожал и пошел себе дальше, не останавливаясь.

Через час появился наконец кладовщик. Я отдал ему один из своих чемоданов, взял другой, поменьше, вышел с ним в город и отправился в ближайшую гостиницу. Хозяин гостиницы окинул меня тяжелым недобрым взглядом. То ли я сам ему не приглянулся, то ли мой чемодан, а может, мы оба не пришлись ему чем-то по душе. Я осведомился, есть ли у него свободные комнаты. А паспорт у вас есть? – спросил он, не отвечая. Я протянул ему паспорт. Он увидел, что я иностранец, и пробурчал: «Пока не получите разрешение в полиции, я вас принять не могу».

Я спросил, где у них полиция, и он буркнул в ответ, что любой прохожий мне покажет. Вышел я на улицу, а там ни единого прохожего. Кто не на войне, тот на фабрике, трудится на войну, или сидит дома после тяжкой работы. А уже вечерело, и какая-то густая черная тьма медленно поднималась с земли и стекала вниз с крыш оружейных фабрик. Постепенно, однако, глаза мои привыкли к теми и различили в ней очертания фонарного столба и стоящего рядом со столбом человека. Я подошел было поближе, спросить, где тут полицейский участок, но человек этот в ужасе от меня отпрянул и тут же растворился в темноте. Видимо, при одном упоминании о полиции тело его инстинктивно бросилось бежать, не спросясь у своего хозяина.

Полицейский участок открылся мне сам. Там в это время справляли шумную попойку, и меня встретили криками и бранью, почему это я вошел без разрешения. К счастью, среди пьяных полицейских чинов нашелся один, который даже под сильным градусом помнил еще, к чему предназначен законом, и взял у меня паспорт. Потом увидел, что паспорт иностранный, и тоже начал что есть сил на меня орать, проклиная «иностранцев», которые, мол, «заполонили Германию». Я сказал, что на самом деле родился в Австро-Венгрии и что страна эта никак не враг Германии, а, напротив, ее союзник в войне. Пусть он подпишет мне вид на жительство, и я тихо-мирно пойду в гостиницу. Он долго махал передо мной бумажкой, обмахивая ею, как веером, пылающее от вина лицо, потом все же взял перо и кое-как нацарапал, что владельцу сего разрешается в течение трех дней находиться в городе Гримма.

Я вернулся в гостиницу и показал хозяину свое разрешение. Он открыл дверь номера и указал мне кровать. Комната как комната, кровать как кровать, разве что в комнате стоял тяжелый запах, а у кровати были продавлены пружины. Впрочем, уставший путник благодарен судьбе за любую крышу, что сыщется для его головы, и за любую кровать, что расстелется под его телом. Я закурил, пытаясь заглушить запах в комнате, а заодно и докучливый ропот в кишках, за весь день не знававших ничего, кроме минеральной воды да сигаретного дыма, а докурив, налил себе стакан воды из-под крана и лег, так ничего и не поев. Попроси я у хозяина чего-нибудь съестного, он наверняка пробурчал бы, что обеденное время миновало и ему нечего мне предложить.

Я уже упоминал о своей бессоннице. Теперь к ней прибавился еще и тяжелый, недобрый немецкий дом. Я лежал на продавленной кровати, изгибая тело в соответствии с ее изгибом, и пытался отвлечься от кровати, от ее изгиба и от самой комнаты. Вот ведь, моя комната в Берлине была не лучше этой, тем не менее я как-то ухитрился там выжить. Заключив из этого, что и в Берлине тоже не все хорошо, я перестал думать о комнатах и переключился на события минувших суток. В моем воображении опять возник образ Бригитты Шиммерманн: вот она стоит на запруженном людьми перроне, протягивает мне руку и приглашает на обед. И что же? В итоге я не только не пообедал, но и ночую, не отведав ни крошки. Поистине странно. Что я, собственно, делаю здесь? Что меня сюда привело? В сущности, ничего, если не считать письма вдовы доктора Леви, двух комнат книг, которые он по себе оставил, да смутной надежды найти себе в Гримме комнату на лето, вместо Берлина.

Голод мучил меня изнутри, шаткая кровать искривляла позвоночник снаружи, но мысль о поиске комнаты навеяла на меня уныние похуже голода и кровати. С отчаяния решил занять себя игрой в слова – начал мысленно переставлять коренные буквы какого-нибудь ивритского слова и менять его таким манером, чтобы произвести из него как можно больше других слов. Ночь была тяжелой, и мне хотелось скорее ее перебыть, а потому я выбрал слово бокер, то есть «утро», ибо сказано во Второзаконии: «Утром ты скажешь: “о, если бы пришел вечер!” а вечером скажешь: “о если бы наступило утро!”»[21]. Я начал переставлять его коренные буквы «к», «р» и «б» (она же «в» в нашем древнем языке) и добавлять к ним разные гласные и окончания, и вот разветвился у меня бокер на тысячи тропок, и каждая ведет к иным словам, и что ни слово, то с иным видом и иным значением. В одну сторону пошли, заблудились стада мясных коров, бакар, в другую повел, на языке Талмуда, бикур, «проверка», а от него – левакер, «разбирать», из книги Левит: «Всякая десятина… из семян земли и из плодов дерева… это святыня Господня… и не должно разбирать, хорошее ли то, или худое»[22]. А в ином смысле левакер – «навещать», посещать, как в предписании: «Кто не посещает больного, как будто проливает кровь». Еще одна тропка от бокер потянулась к слову барак, или «молния», как в том псалме, где Давид обращается к Господу: «Господи! Приклони небеса Твои, и сойди; коснись гор, и они воздымятся. Блесни молниею, и рассей их»[23]. А в другом смысле барак – это «сверкал», как у Иезекииля: «Меч обнажен для заклания, вычищен для истребления, чтобы сверкал»[24]. А еще в другом смысле барак – это имя, как у победоносного военачальника в песне пророчицы Деборы: «Восстань, Варак! и веди пленников твоих»[25]. А если прибавить к нему окончание, то станет баркан, «терновник», как в рассказе о судье Гедеоне, который проучил старейшин Сокхофа, «молотя их колючками пустынными и ветками терновника»[26]. А перевернуть баркан, получится корбан, или «жертва», как в книге Левит: «Если какая душа хочет принести Господу жертву приношения»[27]. Если же к слову барак прибавить другое окончание, получается барекет, драгоценный камень агат. А еще тропка от бокер ведет к слову рекев, или «гниль», как в притчах: «Кроткое сердце – жизнь для тела, а зависть – гниль для костей»[28]. А переставить буквы в рекев – получишь ревек, «откормленный». А иначе переставить – станет керев, то есть «внутренность». А еще иначе переставить – и вообще придешь к слову кевер, «могила».


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4