Современная электронная библиотека ModernLib.Net

До сих пор

ModernLib.Net / Историческая проза / Шмуэль-Йосеф Агнон / До сих пор - Чтение (Ознакомительный отрывок) (стр. 3)
Автор: Шмуэль-Йосеф Агнон
Жанр: Историческая проза

 

 


Мрачными показались мне все эти слова, и я стал искать более благозвучные корни. Но почему-то слово шефер, то есть «красота», потянуло за собой рефеш, то бишь «грязь», а шефа, то есть «изобилие», стало вдруг пеша, «преступление», и даже приятное онег, то есть «наслаждение», тотчас превратилось у меня в нега, что означало заразу. И только слова эмет («правда»), хесед («милосердие») и цедек (как «праведность», так и «справедливость») ни за что не соглашались поступиться своей правдивостью, милосердием и праведностью или справедливостью, и что бы иное я из них ни производил, оно не имело никакого серьезного смысла.

За всеми этими словесными играми веки мои и впрямь стали тяжелеть, и как раз во время очередных превращений слова халом («сновидение»), в котором, как сквозь туман, начали проступать очертания лехем и мелхама, желанного хлеба и ужасной войны, блаженный сон снизошел наконец на меня, и веки мои надежно сомкнулись.

Утром я попросил кофе. Мне подали какую-то бурду, которая не похожа была не только на кофе, но и на суррогат его суррогата. В своем берлинском пансионе, занятый рассказом фрау Тротцмюллер о «вещем сновидении», я забыл попросить у нее продуктовую карточку, а поскольку у меня не было карточки, мне не дали ни хлеба, ни вообще чего-либо, что сошло бы за пищу, если не считать нескольких червивых фруктов. Я очистил их от червей, прожевал, что осталось, и отправился к вдове доктора Леви.

Я подошел к нужному дому, но увидел, что он заперт. Дом стоял на низком пригорке, в отдалении от других, и когда-то был окружен садом, который сейчас утратил все признаки сада и превратился в поле колючек. Я долго стоял, удивляясь, как могло случиться, что женщина, которой муж оставил в наследство сад, красивее всех других садов, допустила, чтобы он зарос колючками. Я вспомнил те дни, когда гостил у доктора Леви и гулял по этому саду, вкушая от его плодов и внимая речам мудрого хозяина, и птицы летали над моей головой в полном молчании, потому что не хотели щебетом своим мешать речам мудреца. И вот сейчас этот сад был в запустении, и каждый цветок в нем увял, и топор вознесся над его деревами, и вороны хрипло кричали над ним: «Карр!.. Карр!» А где же госпожа Леви? Я всегда полагал, что жена мудрого человека должна быть во всем ему подобна, а вот, она забросила наследие мужа.

Вы знаете, что не в моих привычках осуждать женщин, но, видя это запустение, я не мог удержаться. Еще и собака прибежала откуда-то и принялась лаять на меня. Я отвернулся от нее и пошел искать хозяйку. Искал, искал и не нашел. Спросил прохожих – одного, другого, третьего, – но одни бормотали что-то невнятное, а другие утверждали, что здесь отродясь не было никакого доктора Леви. Видя, что от людей помощи мне не будет, я решил положиться на небеса. Что же сделали небеса? Сговорились с тучами и наслали дождь. А что сделал дождь? Стал хлестать мне в лицо без всякой жалости. В поисках укрытия я нашел покосившуюся будку, которую раскачивал ветер, зашел в нее и увидел там группу горожан. «Не знаете ли, – спросил я, – отчего это дом доктора Леви наглухо закрыт?» Один из них сказал: «Много разных людишек бродит сейчас по стране, вот честные люди и опасываются, запирают свои дома». Я выпрямился во весь рост, чтобы показать, что я не из тех, что бродят сейчас по стране, и сказал, что пару лет назад гостевал у доктора Леви, а сейчас, когда он умер, вдова его написала мне и пригласила приехать по важному делу. Услышал это другой горожанин, вытряхивавший как раз свою трубку, и сказал, что и до него дошло, будто доктор Леви умер. Этот доктор, он кто был – врач? Тут в наш разговор вмешался третий, то ли такой же горожанин, то ли просто бродяга, который тоже прятался здесь от дождя, и произнес: «А вот как по мне, так я бы ни за что не стал лечиться у врача с такой фамилией! Тут у нас есть один молодой доктор, вот это всем врачам врач, да вы его наверняка знаете, это сын нашей известной…» И он закончил словом, которое даже написать и то непотребно.

Тем временем будка, где мы стояли, начала протекать, и если наружный дождь был просто чистой водой, то, просочившись сквозь крышу будки, он превращался уже в мутную жижу. Я перебежал в другое место и натолкнулся там на другого человека. Я и его спросил, не знает ли он, где найти вдову доктора Леви. Он ответил, что сам не знает, но тут поблизости есть еврейская лавка – там, возможно, и знают. И когда дождь чуть затих, показал мне эту лавку.

Я вошел и спросил у лавочника, где мне найти госпожу Леви. И тут лавочник начал причитать, оплакивая покойного доктора Леви, а также его вдову, которая, по его словам, была теперь все равно что покойница тоже, потому что одни врачи говорят, что это рак обвил ее кишки, а другие полагают, что какая-то иная болезнь. Творец наш, что на небесах, приуготовил для своих творений несметное множество разных болячек, и вот врачи теперь знают названия всех этих болезней до единой, но вылечить от них они предоставляют Тому, Кто эти болезни создал. А потому несчастная вдова лежит теперь в больнице, и мучают ее там разными наркотиками, а наркотики эти дорогие, все деньги на них уходят, если даже вдова оправится от своей болезни, сомнительно, останется ли у нее хотя бы грош, чтобы жить дальше. Правда, доктор Леви оставил ей целых две комнаты, битком набитые книгами, но пока что книгами этими интересуются одни лишь мыши. И даже если мыши не съедят там все подчистую и какие-то книги чудом уцелеют, все равно нет уже того поколения, которому нужны были бы эти книги.

Голод снова принялся меня терзать, и я сказал ему: «Такая вот незадача – я забыл в Берлине свои продовольственные талоны и вот теперь не могу получить в гостинице даже куска хлеба». Лавочник понимающе кивнул: действительно невезенье – отправиться в дорогу без продовольственных талонов, – и затем сказал дружелюбно: «Если вас не смутит мой скудный стол, я готов пригласить вас к себе на обед». И еще до того, как провести меня в свой дом, достал из сумки кусок хлеба и дал его мне. Утолив голод, я решил все же сначала отправиться в больницу к вдове доктора Леви. Лавочник пытался меня отговорить. «Эта женщина тяжело больна, – сказал он. – Врачи не разрешают с ней разговаривать». Но, увидев, что я решительно намерен ее навестить, в конце концов отступился и показал мне дорогу.

Вдова лежала на больничной койке и не узнала меня – потому ли, что военные лишения сильно меня изменили, потому ли, что болезнь расстроила ее память, не знаю. Я напомнил ей письмо, которое она мне написала, и те дни, которые я провел у них в доме, когда ее муж был еще жив. Она, видимо, все-таки вспомнила меня, потому что ее губы задвигались, словно пытались что-то произнести. Но тут явилась сестра проводить процедуры, и я вынужден был уйти.

Я вернулся к лавочнику и рассказал ему о своем посещении, добавив, что мне хотелось бы какое-то время пожить в Гримме. Он сказал, что комнату я, может быть, и найду, хотя вполне возможно, что и не найду, но уж пансион не найду наверняка, потому что с продуктами в стране трудно, городские власти не могут обеспечить даже своих горожан, и потому горожане неприязненно относятся к приезжим, которые вырывают у них кусок изо рта. А если приезжий к тому же еврей, то к нему вообще не проявляют никакой симпатии. «Да, обычно они негодяи без причины, – сказал я ему, – а сейчас они негодяи с причиной, вот и вся разница». – «Упаси вас Боже так говорить! – воскликнул он. – Сейчас такое время…» Да, такое время, подумал я про себя, уничтожить весь мир им легко, а поделиться с гостем куском хлеба им трудно. Но вслух не сказал ничего. Немецкие евреи так преданы Германии, что, услышь мой лавочник такие слова, он, наверно, разорвал бы меня в клочья. «А как же здешние евреи?» – спросил я. Он засмеялся и сказал: «Какие здесь евреи! Если бы немцы не напоминали нам, что мы евреи, мы бы об этом и не вспомнили». – «А вы, уважаемый, – спросил я, – как вы сами?» – «В этом вопросе, – сказал он, – я такой же еврей, как все остальные».

Он запер лавку и повел меня к себе домой. Его жена встретила нас, и он сказал ей, что я в Гримме проездом, но забыл свою продовольственную карточку и потому не могу поесть в гостинице. Она сказала приветливо: «Если господин мой не ожидает царских угощений, могу заверить, что он не уйдет из нашего дома голодным. – И вскоре накрыла стол, а когда мы уселись, сказала: – Когда бы вы пришли к нам перед войной, уж я бы накрыла для вас самый богатый стол и угостила бы самыми изысканными блюдами, какие только может пожелать душа человеческая. А сейчас приходится обходиться тем, что есть на рынке. – И, повернувшись к мужу, сказала с лукавой улыбкой: – Расскажи гостю историю про рабби Аншила». Тот поначалу заскромничал: «Что тут рассказывать? Наш гость, наверно, уже слышал эту историю». Заскромничал и я: «Конечно же, не слышал». – «Ладно, – сказал он, – хоть я и понимаю, что вы эту историю уже слышали, расскажу еще раз. Дело было в Ашкеназе, как мы, евреи, называем Германию, и был там один город, где все евреи были так состоятельны, что не могли выполнить заповедь помощи бедному, потому что среди них не было ни одного бедняка. И вдруг заявился в город бедный путник, реб Аншил. Евреи так обрадовались, что завалили его щедротами своими. Откормился он и собрался уходить. Они ужасно огорчились, что опять некому будет подавать милостыню, посовещались меж собой, позвали его и говорят: реб Аншил, мы решили создать у себя в городе специальное Общество помощи Аншилу, так ты, пожалуйста, приходи к нам отныне каждый год, у нас во всех домах будет припасена для тебя “Аншилова касса”, и ты сможешь забирать все, что мы тебе собрали».

Кончив рассказ, лавочник объяснил жене, что я приехал в Гримму по делу, ради вдовы доктора Леви, и снова принялся расхваливать доктора, но на сей раз заметил, что покойный, при всех своих достоинствах, был человеком гневливым, то и дело нападал на общепринятое и обличал общепризнанное. И все это, видимо, от его книг, ничем иным не объяснишь, ведь сам по себе он был человек добрый и не раз проявлял к людям большое участие, но вот книги – книги, надо думать, и причинили ему весь этот вред. У него ведь целых две комнаты были забиты книгами, вот они и научили его судить людей так сурово. Как по мне, продолжал он, зачем человеку целых две комнаты книг, одна – и та была бы лишняя. Скажу вам так: началось, наверно, с того, что у него была одна какая-нибудь книга, а он взял и докупил к ней еще одну, а там еще и еще, а теперь, когда он умер и все эти книги остались вдове, она, бедняжка, совсем растерялась. А учиться по тем книгам уже некому, вот и приходят туда мыши и грызут их.

И тут же повторил, несколько на иной лад: приходят мыши, едят книги, еще немного, и книг не будет. Видно, притча о мышах и книгах чем-то пришлась ему по душе, вот он ее и повторил.

Не помню, как наш разговор перешел на Страну Израиля. Возможно, я сказал ему, что приехал оттуда, а я в те дни при любом подходящем случае об этом упоминал, такие упоминания помогали мне превозмочь боль разлуки. Так путник вдали от родного дома то и дело твердит себе: вот завтра возвращусь я на место свое и все тяготы мои как рукой снимет. При упоминании о Палестине мой лавочник поднялся, вынул откуда-то тоненькую брошюрку, настоящий кунтрос, положил передо мной и сказал: «Хоть я и не могу прочесть эту книгу и вообще не сионист, но храню ее, потому что она из Страны Израиля и напечатана теми же буквами, что наши молитвенники». Я глянул на книгу и отодвинул ее. Хозяин изумился: неужели люди, живущие в Стране Израиля и знающие святой язык, могут так относиться к книге, на нем написанной? Я сказал, что это лживая, враждебная книжонка, и он изумился еще более.

Мы кончили есть, и лавочник угостил меня сигарой. Мы не рассуждали более ни о докторе Леви, ни о сионизме с Палестиной, а беседовали о том, о чем люди в те дни обычно беседовали друг с другом. Моя сигара догорела до конца, и ее огонек обжег мне пальцы. Время было возвращаться в гостиницу. Хозяин поднялся проводить меня и пригласил приходить к нему на обед все то время, что я буду в Гримме. Я ответил, улыбнувшись: «Как будто у меня есть выбор! Разве я могу без карточек еще где-нибудь поесть? Даже если б вы меня не пригласили, я бы сам напросился». Он засмеялся: «Не зря говорят, что ничего не случается просто так. Может, вы потому и забыли свои карточки, чтобы вас привело ко мне».

Мы дошли до моей гостиницы. Он вошел со мной, дружески похлопал хозяина гостиницы по плечу, но так, что даже эхом отдалось, и сказал: «Этот молодой человек – мой племянник, так что по правилам я бы должен был оставить его ночевать у себя, но я не хочу лишать тебя заработка и потому послал его к тебе. Так ты уж, многоуважаемый, не будь, пожалуйста, свиньей и обращайся с ним по-человечески, как в смысле постели, так и в смысле еды». Хозяин послушно кивал, и хотя по лицу его было видно, что лавочник для него – фигура не такая уж значительная, но чувствовалось, что он готов выполнить все его указания, лишь бы не лишиться постояльца.

В эту ночь я спал хорошо, потому что мы с кроватью уже привыкли друг к другу, а поутру, войдя в столовую, я обнаружил завтрак, который можно было съесть с удовольствием. Хороший завтрак привел меня в хорошее настроение, и я снова подумал, не поискать ли мне все-таки комнату в Гримме. Может быть, даже в этой же гостинице, а может, в каком-нибудь другом доме. А о еде не стоит слишком беспокоиться. С надлежащим подходом и с деньгами можно в любом месте найти пропитание. Да и разве в пропитании главное? Ведь что мне нужно? Немного покоя и немного сна, вот и все.

Приободрившись и подобрев, я вышел на улицу как человек, который вдоволь поспал, вдоволь поел и знает, как ему быть дальше. Но тут прошел мимо меня какой-то случайный прохожий – прошел, обернулся и крикнул вдогонку: «Русс!» Я, как вы знаете, родом не из России, а из австро-венгерской Галиции, и слово «русский» не кажется мне оскорбительным. Но этот неотесанный мужлан назвал меня «русским» с явным намерением оскорбить. В эту минуту во мне словно бы что-то перевернулось. Я понял, что мне не стоит снимать здесь комнату на лето. Лучше вернуться в Берлин. Берлин – город большой и привык уже к евреям.

Я снова пошел в больницу, проведать несчастную вдову. В тот день ее боли уменьшились, она встретила меня с просветленным лицом и рассказала, что вчера или, может быть, позавчера, нет – вчера, к ней приходил какой-то незнакомый человек и рассказывал какие-то небылицы, будто бы она написала ему письмо, в котором якобы просила его приехать и дать совет по поводу книг, которые оставил ее покойный муж. Но она сразу поняла, что человек этот – обманщик из обманщиков, потому что она никогда никому не писала никакого письма, хотя действительно собиралась написать, но не успела, потому что заболела. Однако на самом деле она вовсе не больна и как раз сегодня намерена поговорить с врачами, которые обязаны ее вылечить, на то они и врачи, не так ли? И тут же, по ходу речи, припомнила, что действительно написала письмо, но уж конечно не тому обманщику, который был здесь вчера, а если уж она кому и писала, то лишь такому человеку, как я. И по поводу этих книг она просит меня побыть еще немного в Гримме, потому что она вот-вот выйдет из больницы совершенно здоровой и тогда уж займется среди прочего также и этими книгами.

В палату вошел молодой врач, высокий и симпатичный мужчина со светлыми волосами и светлой бородкой. Лицо его выражало глубокое сострадание. Я подумал, не о нем ли говорил тот мерзкий хам, который прятался вместе со мною в будке во время дождя. Врач посмотрел на больную, а потом на меня, как глядят на приятеля, когда хотят ему посочувствовать. Возможно, причиной тому была моя тяжелая зимняя одежда, а возможно – следы обиды на того прохожего, который только что обозвал меня «русским». А может, он просто понял по выражению моего лица, как мне жаль эту несчастную женщину. Он явно пытался выразить мне симпатию, но я отстранил эти его попытки и покинул палату.

Я вернулся к лавочнику и пересказал ему, что говорила вдова доктора Леви. «Нет, все знают, что она уже не поднимется, – сказал лавочник. – Никакой надежды не осталось». И потом снова вспомнил о книгах, которые оставил ей муж и которые теперь невозможно обратить в капитал. От книг доктора Леви он перешел к самому доктору и к его вечным спорам с двумя почтенными государственными мужами – главным раввином Германии доктором Гизецстроем и казначеем местной общины, господином торговым советником Хохмутом, которые всегда укоряли доктора за то, что тот декларировал свое еврейство в самых неподходящих местах и в любое, самое неподходящее время, а также склонял людей к сионизму.

За всеми этими разговорами лавочник закончил свои торговые дела и, закрыв лавку, снова повел меня к себе пообедать. После еды, когда он опять предложил мне сигару, я выставил на стол красивую коробку сигар, которую купил ему в подарок на обратном пути из больницы. Он глянул на коробку и сказал: «Я не курю». – «Завидую вам», – сказал я. «Тут нечему завидовать, – сказал он. – Вы лучше позавидуйте мне в день, когда я снова вернусь к этой дурной привычке, потому что в этот день у меня будет большой праздник». – «Какой же это будет праздник?» – спросил я. Вместо ответа он распахнул пиджак и показал мне три сигары, торчавшие из внутреннего кармана. «Видите эти сигары? – сказал он. – Раньше я был заядлый курильщик, не проходило дня, чтобы я не выкуривал двенадцать, тринадцать, иногда даже четырнадцать сигар. Но в тот день, когда трое моих сыновей ушли на войну – двое по возрасту, а третий добровольцем, – я положил эти три сигары в карман пиджака и сказал себе, что не прикоснусь к ним, пока мои сыновья не вернутся с войны». – «Желаю вам от всего сердца, – сказал я, – чтобы ваши сыновья вернулись поскорей, здоровыми и невредимыми, а вы сами снова вернулись бы к своей дурной привычке отравлять воздух дымом сигар». – «Аминь», – сказал он, а жена его смахнула слезу.

В ту ночь, лежа без сна на своей продавленной кровати, я окончательно понял, что мне нечего больше делать в Гримме, и наутро, поев, выпив чаю и расплатившись с хозяином, отправился в полицейский участок. Дежурный полицейский подписал мне документ о выезде, я пошел на вокзал, взял свои вещи и сел в лейпцигский поезд с твердым намерением вернуться обратно в Берлин.

Глава четвертая

Гриммский состав не идет прямиком в Берлин, и тот, кому нужно в столицу, сходит в Лейпциге и пересаживается на берлинский поезд. Я не пересел. Приехав в Лейпциг, я снова сдал вещи в камеру хранения и вышел в город.

День был весенний. Застоялый лейпцигский воздух, от которого я обычно сразу же начинаю чихать, в этот день наполнен был теплым ароматом, и какая-то смутная голубизна проступала вдали, на горизонте, напоминая мех голубых песцов, что часто привозили на лейпцигские рынки. Я шел мимо дорогих магазинов, поглядывая на шикарные витрины, выставлявшие напоказ и меха этих песцов, и меха разных других животных, которые покинули насиженные места – наверно, в надежде попасть на эти витрины – и перебрались для этого в Лейпциг. Затем я снова свернул к Долине Роз. Проходя мимо дома Миттеля, я решил не подниматься, чтобы не волновать старика. Я выбрал себе скамейку и сел. На скамье напротив сидела молодая женщина. В руках у нее было вязанье, а на коленях – раскрытая книга. На земле, у ее ног, играл ребенок, наряженный в солдатскую форму и перепоясанный деревянным мечом. Женщина то и дело отрывалась от книги, которую читала, поглядывала на сына, а потом снова возвращалась к чтению. Постепенно начали появляться и другие женщины, тоже с детьми, и, когда их стало слишком много, я оставил им свое место, а сам пошел дальше.

Какой-то ребенок, мимо которого я походил, крикнул мне вслед: «Дядя плохой!» Я остановился. Чем же я обидел этого ребенка, что он называет меня «плохим»? Вот, он нарисовал мелом круг на дорожке, а я по рассеянности не заметил и вступил в этот круг. Я наклонился к малышу. «Поверь мне, дорогой, – сказал я ему, – я вовсе не плохой человек. Хочешь, я нарисую тебе другой круг, даже больше того, который ты нарисовал раньше?» Но ребенок уже смотрел мимо меня. Что-то новое привлекло его внимание. Он поднялся на ножки, восторженно захлопал в ладоши и закричал: «Смотри, мама, смотри!» Я тоже обернулся, чтобы посмотреть, что вызвало у этого ребенка такую радость, и увидел крошечную собачонку, закутанную в шелковый кафтанчик. Она сидела перед входом в какой-то дом, явно новой постройки. По обе стороны от входа высились каменные львы, а рядом была прибита к стене небольшая табличка, на которой я увидел надпись: «Львиное логово».

Вошел я наконец в это логово и подумал: хорошо бы встретить сейчас госпожу Шиммерманн! Но она, конечно же, не придет – не в обычае людей приходить, когда они нужны. А может, придет – потому именно и придет, что ты уверен, что не придет?! Подошла официантка. «Найдется ли у вас чашечка кофе?» – спросил я. Когда она принесла кофе, я спросил, не знает ли она случаем госпожу Шиммерманн. «Конечно! – ответила она. – Ведь я глажу ее платья». Я спросил, не здесь ли она сейчас. «Нет, – сказала официантка, – сегодня ее нет, но три дня назад она приходила». Я сказал: «Да, знаю, с господином Шиммерманном, и заказала обед на троих, а тот, который должен был быть третьим, не пришел. Это был я». Она посмотрела на меня с таким же недоверием, как те портнихи. Меня даже раздосадовало – никто не видит во мне человека, которому вполне приличествует встречаться с госпожой Шиммерманн. Расплачиваясь, я дал ей щедрые чаевые, словно это могло доказать мою значительность. Не знаю, прониклась ли она ко мне уважением, но мнение обо мне явно изменила, ибо на мой вопрос, не знает ли она, где я могу найти госпожу Шиммерманн, с готовностью объяснила, что в те дни, когда госпожа Шиммерманн не бывает в городе, она обычно находится в своей частной лечебнице для раненых солдат, в деревне Люненфельд.

Я вернулся на вокзал, взял вещи и на пригородном поезде отправился в этот Люненфельд. Дорога заняла около получаса. Еще через полчаса я добрался до самой лечебницы. Привратник преградил было мне вход, сказав: «Придешь завтра!» – но тут на пороге появилась Бригитта, увидела меня, снова протянула мне свою нежную ручку и воскликнула:

– Фу, противный! Заставил нас ждать и даже не подумал, что мы, может быть, проголодались! Что такое замечательное ты нашел в Лейпциге, что пренебрег нами?

Я сказал, что вполне с ней согласен:

– Наверно, я и в самом деле плохой человек, если меня уже дважды таким сегодня назвали – сначала ребенок, которому я помешал играть, а теперь вот ты. Но в данном случае виной всему не я, а твое «Львиное логово», которого я не нашел даже в телефонной книге.

– Ладно, – сказала Бригитта, – не хочу сейчас с тобой спорить, но уж за ужином посчитаюсь обязательно. А пока лучше покажу тебе свою лечебницу. Но сначала давай выпьем чего-нибудь.

Она привела меня в свой кабинет, позвонила, чтобы принесли кофе, и спросила, что я делал в Лейпциге и кого успел повидать. Я сказал, что навестил доктора Миттеля, и спросил:

– Как это тебе пришло в голову ему позвонить? А что, если бы я к нему не зашел?

Она засмеялась и сказала:

– Какая разница, ты же все равно не пришел на обед. А насчет того, как мне пришло в голову ему позвонить, то было так – на самом деле я хотела поговорить с его женой, но попала на него, а он стал жаловаться, что она совсем забыла о нем за своими благотворительными делами. И чтобы отвлечь его от этой темы, я рассказала ему, что встретила тебя, и сказала, если ты к нему зайдешь, пусть он скажет тебе, где нас найти.

Девушка принесла нам кофе и передала хозяйке записку – старшая сестра просила срочно передать это госпоже Шиммерманн. Бригитта прочла записку и сказала негромко:

– Пожаловали важные люди, мне нужно показать им лечебницу. Я тебя знаю, ты, конечно же, не захочешь к нам присоединиться. Чем же мне тебя занять, пока я от них избавлюсь?

Я сказал:

– Не заботься обо мне, у меня тут в деревне живет близкая родственница, я схожу ее проведать.

– Только при условии, что ты вернешься к ужину, – сказала Бригитта.

– Обязательно вернусь, – сказал я, – разве что Господь устроит мне то же, что устроил в Лейпциге.

– В таком случае, – сказала Бригитта, – ты лучше оставайся здесь, а к родственнице своей пойдешь завтра.

– Бригитта, – сказал я, – ты не доверяешь Господу?

– Господу-то я доверяю, – сказала она, – но в таком его творении, как ты, дорогой, я весьма и весьма сомневаюсь. Вот тебе альбом рисунков Ван Гога, только днями из печати, сиди мне тут и смотри картинки, я вернусь, и мы поужинаем.

– Хорошо, – сказал я, – посижу, посмотрю картинки, а к родственнице схожу после ужина.

– Неужели ты себя так низко ценишь, – сказала Бригитта, – что полагаешь, будто мы так быстро наговоримся?

И вот я снова в гостях у Бригитты, хотя и не в той комнате, что в Берлине. Эта ее комната выдержана была в духе нынешних военных дней: маленькое, обставленное желтой мебелью помещение, на одной стене – портреты кайзера Вильгельма и двух его главных военачальников – фон Гинденбурга и фон Макензена[29], на другой – большая карта военных действий, в которую воткнуто множество флажков. На столе – фотографии маленькой дочери Бригитты и двух Шиммерманнов – мужа и свекра, тут же ваза с полевыми цветами и несколько вырезанных из темной бумаги силуэтов, а рядом – четыре-пять книг, и среди них открытая книга сказок Льва Толстого в новом немецком переводе. На книге великого пацифиста лежал гипсовый макет новой немецкой смертоносной пушки, который Бригитта положила сверху, чтобы ветер не трепал страницы.

Зазвонил телефон, и Бригитта вышла навстречу гостям. Я немного посидел, разглядывая картинки в альбоме. Передо мной встало лицо Малки, моей здешней родственницы, которая тоскует, наверно, сейчас в одиночестве, ведь ее муж и сын взяты на войну. Я захлопнул альбом и поднялся.

По пути к Малке мне встретился юноша, работавший в поле. Он явно был не из раненых, но на лице его отражалась та же унылая тоска, что отличает лица ушибленных войной людей. Я подошел и поздоровался. Он поднял голову и удивленно посмотрел. Оказалось, что он из военнопленных, а с военнопленными здесь не принято было здороваться. Я же, не зная местных обычаев, остановился и заговорил с ним, как заговорил бы с любым другим человеком. Постепенно и он начал вести себя, как обычный человек, оттаял и стал рассказывать мне о себе и своих злоключениях. Сказал, что был последним сыном в семье, отец его умер и мать осталась вдовой. Потом, с началом войны, его мобилизовали. В первом же бою немцы одолели их батальон, и всем русским солдатам пришлось сдаться на милость победителей. Его переправили в германскую глубинку, привезли в эту деревню и отдали в услужение какой-то немецкой женщине, муж которой ушел на войну. Занимается он здесь тем же, чем занимался бы у матери, только вот жива ли еще его мать или уже не жива, он не знает, и что вообще творится в мире, не знает тоже, потому что здесь никто с ним не разговаривает. Ему лишь приказывают да запрещают и постоянно выговаривают, а кроме этого никто ему ничего не говорит.

Я стоял в поле, рядом с этим юношей, и вдруг мне вспомнилась хозяйка моего пансиона в Берлине. Не будь он из России, я бы сказал, что это точь-в-точь пропавший без вести сын фрау Тротцмюллер. Он увидел, что я смотрю на него с сочувствием, и шепотом спросил, не найдется ли у меня сигаретки. Я отдал ему все сигареты, которые у меня были, и пожалел, что не захватил больше.

Из-за этой встречи я уже не пошел к Малке, а вернулся в лечебницу и дождался Бригитты. За ужином я пересказал ей историю встреченного юноши. Ее лицо вдруг помрачнело, и она сказала: «Ты не должен был говорить с ним. Если бы вас увидели здешние люди, на тебя бы непременно донесли». Я сказал: «Как же так? Ведь не исключено, что завтра эти же немцы или их сыновья сами окажутся военнопленными в русском плену, – понравится ли им быть такими отверженными, как этот русский, который даже заговорить ни с кем не может?» Она нахмурилась и сказала: «Пожалуйста, воздержись от таких сравнений. Война есть война».

Тут война, там война. Куда ни повернись – вой на. Из-за войны запрещается пожалеть сына несчастной вдовы, который покинул свой дом и пропал без вести. Из-за войны нельзя сказать ему ни единого доброго слова. Из-за войны люди перестали быть просто людьми и детьми людей, а стали офицерами, и солдатами, и врагами, и ранеными, и военнопленными. В тот вечер словно какая-то перегородка встала между мной и Бригиттой. И хотя мы старались ее не замечать, но ведь любая перегородка перегораживает. Видно, поэтому наша беседа не затянулась, как бывало, и у меня осталось время сходить к Малке.

Кто сумеет описать радость женщины, и мужа, и сына которой взяли на войну, так что она осталась в полном одиночестве, единственная еврейка в глухой немецкой деревне, и вдруг к ней заявляется родственник, да к тому же такой родственник, которого она не видела много лет? И когда заявляется? Когда она уж не чаяла его увидеть! А почему не чаяла? Потому что, если не можешь повидать даже самых близких тебе людей, мужа и сына, с которыми жила в одном доме и которых привыкла видеть каждый день, то насколько же меньше чаешь свидеться с родичем, живущим в далекой стране, с которым не встречалась уже лет десять, шмиту и полшмиты[30], как говорят в Израиле. Тысячи вопросов, видел я, теснились на ее языке, и тысячу вещей ей хотелось рассказать, но из-за сильного волнения она ни о чем не бросилась спрашивать и ничего не стала рассказывать сама. Просто сидела и молча смотрела на меня невыразимо любящими глазами. Потом вдруг спохватилась и воскликнула: «Да ведь ты, наверно, голоден, бедняжка! – И оглядела меня жалостливым взглядом. – Ты же, наверно, не ужинал еще сегодня. Сейчас я приготовлю тебе что-нибудь перекусить!»

Я сказал, что не голоден, потому что ужинал у госпожи Шиммерманн. Она недоверчиво посмотрела на меня. Как это может быть, чтобы в такие времена, когда повсюду нужда и недостача, человек не хотел бы поесть?! А если он даже что-нибудь где-то перехватил, разве этого достаточно, чтобы утолить голод? Она бросилась на кухню, но по дороге вспомнила, что хотела меня о чем-то спросить, и вернулась ко мне, но, не успев спросить, хлопотливо побежала обратно на кухню, поскорее принести мне что-нибудь поесть.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4