Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Тьма в полдень

ModernLib.Net / Военная проза / Слепухин Юрий Григорьевич / Тьма в полдень - Чтение (стр. 13)
Автор: Слепухин Юрий Григорьевич
Жанр: Военная проза

 

 


– Да брось ты, при чем тут твой спекулянт! Ну, словом, я здесь так же, как и все, с первого дня оккупации. Поняла?

– Значит, тебя оставили с заданием?

– Да нет, просто так...

– Леша, я в самом деле ничего не понимаю. А почему, ты не на фронте?

– Да вот так получилось, – по-прежнему уклончиво сказал Кривошеин.

– То есть как это «так получилось»! Ты что, дезертировал?

– Дать ей по шее? – деловито спросил Володя, остановившись у нее за спиной.

– Послушай, Николаева, – сказал Кривошеин и помолчал, словно обдумывая, что сказать. – Остался я здесь по приказу. Но заданий никаких не получил, потому что те люди, которые должны были давать задания, все погибли. Так что я сейчас такой же, как и все. А фамилию переменил просто потому, что немцы бывших комсомольских руководителей не очень жалуют. Вот это все я и хотел тебе объяснить, чтобы ты не думала чего-нибудь такого. А сюда попросил прийти, чтобы можно было поговорить спокойно. Разговор, сама понимаешь, не для улицы...

Николаева слушала, приоткрыв рот, изумленно и недоверчиво.

– Значит, подпольщики в городе все-таки остались? – спросила она, когда замолчал Кривошеин.

– Я же тебе говорю – все погибли.

– Ты сказал о тех, кто должен был давать задания, правда? А те, кому они должны были их давать?

– Ты не понимаешь, – терпеливо сказал Кривошеин. – Был намечен ряд товарищей, которые должны были остаться в городе и создать подполье. Было оставлено руководство, а не сами кадры подпольных работников. Кадры и предстояло создать прежде всего. Но руководство погибло.

– А ты? Ты же не погиб!

– Я не погиб, – согласился Кривошеин.

– И теперь сидишь и паяешь зажигалки, как обыватель?

Кривошеин пожал плечами:

– Жить-то надо.

– Ничего себе комсомольский руководитель! – сказала она с отвращением.

– А ты-то чего! – накинулся на нее Володя. – Ты сама недавно что говорила? Не помнишь?

– А что я говорила?!

– А то, что невозможно с ними бороться, вот что ты говорила!

– Смотря как понимать борьбу! Если ты предлагаешь убивать немцев и поджигать их машины, так я тебе и сейчас скажу, что это ерунда. Тогда в партизаны надо идти, а не торчать в городе! А здесь можно думать только о таких действиях, для которых есть реальная возможность.

– В принципе это верно, – кивнул Кривошеин. – Но какие, конкретно, действия ты считаешь реально возможными?

– А-а, да что там она считает! – пренебрежительно заявил Глушко. – Болтовня все с начала до конца.

– Конкретно я ничего не знаю, – призналась Таня. – Но я хоть чувствую, в каком направлении можно было бы пытаться, понимаете? Мне вот, например, Попандопуло сегодня сказал, что немцы собираются вывозить куда-то евреев. Иди, говорит, по этим адресам и предупреди людей, может, они успеют скрыться. Я у двоих уже была, у меня еще восемь адресов. Что я им могу сказать, чем я могу им помочь? Что толку предупреждать, если ничем не можешь помочь? А там старики, дети маленькие... – У нее задрожал голос.

– Постой, постой, – сказал Кривошеин. – Попандопуло это кто – хозяин твой? Он сам откуда узнал?

– Ему румыны сказали, и они говорят, что даже не вывозить будут, а просто расстреляют, всех, понимаете? Если бы была какая-то организация, то можно было бы хоть часть детей спасти – переправить в Транснистрию, там евреев не трогают; а что я могу одна? Вот что нужно было бы делать, а не...

– Опять слезы, – фыркнул Глушко. – Истеричка, форменная психопатка.

– Ты бы так походил! – крикнула Таня. – Посмотрел бы ты сам на этих людей!

– Ну что ж, Николаева, сейчас уже ничего не сделаешь, – сказал Кривошеин. – Если б узнали раньше, может, и можно было что-то придумать, а сейчас что ж...

– Но ведь приказа еще нет, и неизвестно, когда будет! Леша, скажи честно: есть у тебя хоть какая-то возможность?

Кривошеин медленно покачал головой:

– Нету у меня такой возможности.

– Уму непостижимо, – сказала Николаева. – И этого не сумели!

– А чего еще не сумели? – подозрительно вскинулся Глушко. – Ты что, собственно, имеешь в виду?

Таня встала и взялась за пальто.

– Ты бы пошел со мной, Леша, – сказала она насмешливо, уже стоя в дверях. – А то мне там задают разные вопросы, как комсомолке. Насчет того, как это все получилось, и вообще. Вот ты бы, как комсорг, и разъяснил, а то я ведь могу и напутать. Я ведь всегда путала. Помнишь, как у меня отряд отобрали? Ты тогда тоже голосовал «за», если не ошибаюсь. Чего же ты молчишь? Не хочешь идти? Жаль, мог бы еще поораторствовать. Ну что ж, счастливо!

– Погоди, – глухо сказал Кривошеин, поднимаясь из-за стола, – идем вместе...

Глава третья

Поезд пришел в Тулу под вечер. Пока Сергей побывал на продпункте, потолкался в очереди, получил по аттестату сахар, хлеб, концентраты и банку мясных консервов, начало темнеть. Он простился с попутчиками, расспросил дорогу и вскинул на плечо лямку вещмешка.

Он шел по непривычно тихой окраинной улице – она чем-то напоминала Челюскинскую в Энске: такая же широкая, в подмерзших рытвинах и колдобинах, с высокими неровными тротуарами, с обмерзшей водоразборной колонкой на углу, покривившимися дощатыми заборами и подслеповатыми домишками, – и не мог поверить в плотно окружившую его со всех сторон тишину. Чистое весеннее небо, прозрачное и зеленоватое как лед, гасло над крышами, над медленными дымками из труб, над голыми ветвями яблоневых садов. Не верилось, что где-то рядом идет война, что в каких-нибудь ста километрах отсюда, под Мценском, сидят в траншеях немецкие пулеметчики...

Тишина была непривычной, почти беспокоящей, и так же странно было идти вот так одному, под звук собственных шагов и похрустыванье льдинок под подошвами. На войне, пожалуй, прежде всего отвыкаешь от одиночества. Иногда хочется побыть одному, а потом остаешься один и чувствуешь себя не в своей тарелке. Может, просто потому, что побаиваешься встречи с комендантским патрулем. Бумаги в порядке, предписание на руках, от маршрута следования (через Тулу, Елец, Старый Оскол) ты никуда не отклонился, а все же береженого и Бог бережет. Покажется что-нибудь не так, заберут выяснять, и проторчишь всю ночь в комендатуре. А утром ведь на вокзал. Вообще лучше от патрулей подальше. Мать, Зинка, ждут, небось, не дождутся. Телеграмма получилась не совсем ладно: «Возможно буду проездом несколько часов если смогу зайду», – как будто сообщаешь приятелю: заскочу, мол, посидеть вечерок, если дела не помешают. Но что еще мог он написать? Неизвестно ведь было, когда поезд придет в Тулу, и придется ли делать пересадку, и вообще найдется ли время забежать хотя бы на часок. Обнадежить, а потом не приехать, – лучше уж вообще ничего не писать. Ну а так поймут: дело военное, солдат себе не хозяин.

Солдат? Сергей не утерпел и поднял руку к воротнику шинели; палец ощутил гладкий холодок эмалевого квадратика. Да, никак не освоишься, хотя и обмыли звание как полагается. С козырянием этим тоже морока, пока привыкнешь, кто теперь тебе должен, а кому – ты. А все-таки, что ни говори...

Сергей смутился вдруг, увидев себя со стороны: топает свежеиспеченный младший и все за кубарь хватается – на месте ли, мол, не приснился ли ненароком. Он спешно убрал руку, расправил плечи, – новенькие пахучие ремни приятно скрипнули. А все-таки, что ни говори, командир!

Все это хорошо, тотчас же подумалось ему с привычным тревожным толчком в сердце; но вот ты приедешь, дадут тебе взвод, и ты поведешь людей в бой. Настоящих солдат – бывалых, умелых, обстрелянных – поведешь ты, сопляк, провоевавший, с грехом пополам, три месяца и еще три просидевший за партой на ускоренных курсах. Какой из тебя командир?

Ему вспомнился его первый бой, переправа на рассвете через какую-то болотистую речку севернее Смоленска. В августе прошлого года. Он тогда больше всего боялся струсить, – ну, может, не больше всего, больше всего он, пожалуй, боялся получить осколочное ранение в челюсть (почему-то именно этот страх преследовал его дольше других), но на втором месте стояла боязнь оказаться трусом. А все обошлось хорошо. Конечно, он тоже удирал от немецких танков, но первым побежал не он. А до этого держался совсем неплохо – для первого раза. Далее под минометным обстрелом вел себя ничуть не хуже других!

Так что и на фронте бывают иногда напрасные страхи. Может, и сейчас он зря боится. Только суметь с самого начала правильно себя поставить. Раньше ему думалось так: прежде всего надо откровенно поговорить с бойцами, сказать, что хоть номинально я ваш командир, но боевого опыта у вас куда больше, поэтому давайте обмениваться. И не стесняйтесь, мол, указывать на мои ошибки, если что не так сделаю. Потом сообразил, что так начать знакомство со взводом – значит заранее поставить крест на своем авторитете. Не на авторитете Сережки Дежнева, а на авторитете командира, младшего лейтенанта Красной Армии. Нет, так не годится. Упустишь что-то с самого начала, и все пойдет прахом. Это как в школе: была у них когда-то молоденькая преподавательница литературы, не сумела поладить с ребятами с первого же дня, так у нее ничего и не вышло. В конце концов перевелась в другую школу, – решила, видно, начинать сначала, по-другому. А здесь не переведешься...

Впереди показалась женщина, ведущая за руку закутанного в платок ребенка. Поравнявшись, Сергей спросил, как пройти на Чкаловскую.

– Сейчас за угол, – сказала она, – и идите все прямо, а как увидите – ежи свалены, так там и будет Чкаловская, по правую руку.

Сергей поблагодарил, с особой щегольской четкостью, распрямляя пальцы лишь у самого виска, вскинул ладонь к головному убору. На курсах их здорово гоняли на этот счет, хотя, по общему мнению, на втором году войны вся эта строевая мура была ни к чему, их ведь готовили не к парадам. Впереди за углом показались противотанковые ежи: загромождая улицу до середины, они путано чернели в синеватых сумерках.

Странная мысль пришла вдруг ему в голову. Он не интересовался искусством и почти никогда о нем не думал, но сейчас ему вдруг подумалось, что если бы он был художником и ему надо было изобразить войну, то он не стал бы рисовать батальных сцен с горящими танками и стрельбой из пушек, а нарисовал бы именно это – обычную тихую улицу городской окраины, серый дощатый забор с обрывком выцветшего плаката «Родина-мать зовет» и эти ржавые стальные рогатины, ставшие за последние месяцы неотъемлемой частью среднерусского городского пейзажа. Где только он их не видел – на окраинах Москвы, в Серпухове, в Наро-Фоминске, в Яхроме! Всюду, где только возникала опасность прорыва немецких танков, ряд за рядом вырастали шеренги наспех обрубленных автогеном рельсов; швеллеров, двутавровых балок, словно ощетинивалась железом сама земля, почуяв приближение беды...

Выйдя на Чкаловскую, он сразу, еще издали, увидел мать, – увидел и не удивился, словно знал, что она будет ждать его вот так, стоя у калитки в накинутом на голову темном платке, как ждала в Энске, когда он задерживался в школе и обед перестаивался на плите. Он увидел ее, и сразу исчезла война, и десять этих страшных месяцев, и его новое, только что полученное командирское звание, и то, что ждало его там, за казенными строчками предписания явиться для прохождения службы в такую-то дивизию на Юго-Западном фронте, – все это исчезло сразу, и остался просто мальчишка, очень давно не бывший дома, который бежал сейчас к маме, придерживая локтем сползающий с плеча вещмешок и не стыдясь неизвестно откуда взявшихся слез...

Он спросил об этом не сразу. С одной стороны, мешало странное чувство неловкости, а с другой – он просто боялся. Боялся услышать не тот ответ, которого ждал и на который надеялся вопреки рассудку. Получив от Тани письмо, мать уже давно сообщила бы ему на курсы, он это понимал. Понимал – и все же продолжал надеяться.

Когда наконец убрались спать младшие (с Зинкой их было семеро) и тетя Клава ушла в ночную смену, они остались с матерью вдвоем. Настасья Ильинишна убирала со стола, Сергей, без ремня, в расстегнутой гимнастерке, сидя возле печки на низенькой скамеечке, курил в открытую дверцу.

– Сереженька, водки тут осталось еще со стопочку, -сказала мать, убирая в буфет дождавшийся-таки своего часа заветный графинчик. – Завтра на дорогу...

Она не договорила, пронзенная вдруг страшным сознанием кратковременности своего счастья. Сколько месяцев, сколько дней и ночей ждала она этого свидания, как чуда, как высшей милости, и вот наконец чудо свершилось, и прошла и безвозвратно канула в прошлое та минута, когда она прижала к груди сына, живого и невредимого; и та минута, когда ввела его в комнату и впервые увидела при ярком свете – высокого, в новенькой ладной шинели, в желтых ремнях; и та, когда приехавший с фронта сын сел за ее стол и съел первую ложку приготовленного ею борща, – все это было уже в прошлом, в воспоминании, которому суждено было отныне стать горшей ее мукой и единственным ее утешением, а сейчас минуты убегали, и их было не удержать, не остановить. Пройдет еще час – он ляжет и уснет (намучился, небось, в вагоне), и ей останется всего одна ночь – сидеть у прикрытой газетой лампочки, слушать дыхание спящего сына и собирать его в страшную дальнюю дорогу...

Увидев, что мать плачет, Сергей бросил окурок в печку и встал, машинально одергивая распоясанную гимнастерку.

– Ну ладно, ма... ну чего ты, – сказал он, потоптавшись возле матери, и осторожно положил ей на плечо ладонь, загрубелую и отвыкшую от таких прикосновений. – Ты думаешь, раз фронт, так уж непременно что-то случится... Я вон видал: люди с первого дня воюют, и ни царапины... А отец Женьки Ляпунова, помнишь, в сороковом году посреди улицы под паровоз попал по пьяному делу, помнишь? Возле Мотороремонтного, где маневровая ветка. Ты пойми, мам, это ведь все как судьба, – на фронте, кто поопытнее, точно знают... Кому не судьба, так он три часа просидит под самым массированным, и его даже не оцарапает... Ну не плачь!

– Я же от радости, сыночек, – произнесла Настасья Ильинишна, утирая глаза передником и судорожно пытаясь улыбнуться. – От радости ведь тоже... плачешь... Может, чайку еще, Сереженька?

Чаю Сергею не хотелось, но он подумал, что отказом может огорчить мать, и снова подсел к столу.

– Ты лучше убери сахар, пусть ребятишкам будет, -сказал он, – я вот с вашим тульским леденчиком. Ты так и не рассказала, что у вас тут в ноябре делалось... Я думал, детей из Тулы эвакуировали.

– Кого и эвакуировали, – подтвердила Настасья Ильинишна. – Клаше тоже предлагали, только она не захотела: куда их, говорит, без меня повезут, вот если будут завод эвакуировать, все вместе и поедем. У нас уж и узлы были увязаны, а потом слышим – железную дорогу перерезали, вроде и в Серпухове уже немец, и в Ревякине -тут рукой подать, десяти верст не будет, и все, говорят, идет и идет, аж на Рязань...

– До Серпухова он не дошел, – сказал Сергей. – Бомбили вас сильно? Страшно было?

– А я не знаю, сыночек, я за детей так переживала – не до страху было. Мы с бабами на Орловском шоссе окопы копали.

– Как же ты со своими ногами-то копала?..

Настасья Ильинишна улыбнулась, словно помолодев:

– А командовал нами и вовсе безногий, вот-то грозное было войско, ты бы посмотрел, сынок! Он пришел и говорит: «Я, – говорит, – вас, бабоньки, не агитирую – сами видите, какая на Россию беда идет». Неужто мы не понимаем! А после праздников морозы как ударили, земля промерзла, долбишь ее, долбишь...

– Ма, я хотел спросить... Ты от Тани ничего не получала?

– Ничего, сыночек, – ответила Настасья Ильинишна, точно давно ждала этого вопроса. – Тебе Танечка не писала разве?

Сергей молча мотнул головой. Помолчав, он кашлянул и сказал сдавленным голосом;

– Александр Семеныч писал... в январе. Вроде не эвакуировалась она...

– Ему-то откуда известно? Разве сейчас узнаешь, сынок, ведь это какая тьма народу двинулась, пол-России с места поднято, – разве дознаешься сразу, кто куда попал? Да и почта ведь как ходит, поездов этих сколько пожгли, очень даже свободно могло письмо и затеряться. И в мирное вон время сколько раз письма пропадали! А тут...

– Да нет, – сказал Сергей, катая по клеенке хлебный шарик. – У него-то были возможности... проверить.

Он взглянул на мать и снова опустил голову. Настасья Ильинишна опять заплакала потихоньку, утирая глаза передником.

– Сереженька, родненький мой, виновата я перед тобой и перед Танечкой, прости уж меня, старую дуру, – едва выговорила она. – Я, когда в прошлом году сюда приехала, все думала: господи, хоть бы их что разлучило...

– Не плачь, ма. Мало ли кто что думал год назад! Ты, что ли, войну накликала...

– А потом – поверишь, Сереженька, – приходит раз Клаша со смены и говорит: «Энск-то ваш, слышала, оставили», – так я первым делом о ней и подумала, ну как в сердце меня что ударило...

– Ма, ну не надо, – сказал Сергей, не поднимая головы. – Что толку вспоминать...

– Погоди, сынок. Мы, может, и не увидимся больше – все под Богом ходим, – так я вот что тебе скажу. Разыщешь Танечку – поклонись ей в ноги от меня и прощения попроси, слышишь, сынок? Вот уже верно говорят: живи, живи, все равно дураком помрешь; до седых волос дожила вот я, а вышла перед вами прямой дурой. Да мне бы ее тогда как дочку любимую принять, раз она тебя, сына моего, полюбила...

– Хорошо, я передам, – сказал Сергей таким тоном, словно рассчитывал увидеть Таню через день-другой. – Но только ты ни в чем перед ней не виновата, ты не думай. Таня на тебя нисколько не обижалась, честное слово. Я ей как-то сказал, что жаль, дескать, что у вас все так неладно получается, а она только посмеялась. А потом говорит: «Ничего ты не понимаешь, я уверена, что мы отлично будем жить, у тебя мама очень хорошая и добрая, а что она ко мне относится настороженно – так это потому, что она очень тебя любит». Это мы с ней говорили вскоре после того, как вы с Зиной сюда уехали. А потом она еще, знаешь, что сказала? Я, говорит, уверена, что твоя мама меня тоже полюбит, когда поймет, что я тебя люблю по-настоящему. Так что, ма, тебе перед Таней не за что извиняться...

На следующий день он опять ехал в вагоне, который медленно, скрипя и шатаясь, тащился по наспех восстановленному пути, и опять вокруг была привычная уже армейская дорожная обстановка, сизые пласты махорочного дыма, разговоры о разных фронтовых случаях, о ранениях, о письмах из дому, об интендантах, о том, где и на каком продпункте можно что получить.

Мимо проплыли закопченные развалины станционных построек; попутчики Сергея сгрудились возле окна.

– ...Мы тут в ноябре оборону держали, – говорил высокий небритый капитан, – точно, в этих самых местах -Донская, Сталиногорск. Он отсюдова на Каширу думал прорваться, план-то у него неплохо был разработан: Кашира, а там Коломна, вот тебе и клещи вокруг Москвы. С севера тоже ломил, через Дмитров, однако за канал его не допустили, ушел не солоно хлебавши... А наша дивизия тут застряла, до начала декабря были в круговой обороне, после прорвались, ушли. Да, план тогда у немца был что надо, – повторил капитан, усаживаясь на место, – на волоске все висело.

– Это вы бросьте.

– Чего «бросьте», верно он говорит, в октябре под Москвой положение у нас было, прямо сказать, хреновое. Хорошо еще, немцы к тому моменту тоже выдохлись. Пока резервы подтянули, то да се...

– Люди под Москвой стали злые, наступил немец на душу, вот и дрались...

Теперь спорило все купе; Сергей только прислушивался, лежа на своей верхней полке.

– ...Странно вы рассуждаете, – кричал кто-то, – вас послушать – выходит, что до ноября месяца люди не были злыми и не дрались! Что же, по-вашему, до Москвы немец без боев дошел? Новогрудок, Минск, Орша, – что же, там люди не дрались?

– Не знаю я, как дрались там! А у нас на Юго-Западном он пёр по сорок километров в сутки. Сбивал с ходу заслоны и шпарил; я воевать начал в двадцать шестой армии, западнее Дрогобыча, через две недели мы уже с Проскурова на Жмеринку уходили, а после – Умань, Кривой Рог, Запорожье, – только на Днепре и очухались. Плотину рвали на моих глазах, а я в нее собственными руками бетон ложил!

– Как же без боев, когда такие потери были именно на Юго-Западном...

– Были, понятно, бои, не надо понимать слово в слово. Правильно организованного сопротивления не было, вот о чем я толкую!

Сергею захотелось посмотреть на человека из двадцать шестой армии. Если он отступал через Умань на Запорожье, то мог проходить и через Энск. Расспросить бы его, как там было. Кто-то рассказывал ему еще под Москвой, что Энск сдали совершенно разрушенным – то ли немцы сильно бомбили, то ли наши рвали при отступлении. Последнее было маловероятно, о таких случаях вообще не было слышно. Впрочем, конечно, заводы взорвать могли.

Он приподнялся на локте, чтобы заглянуть вниз, но передумал и снова лег, поправив под головой вещмешок. Что толку расспрашивать; во время отступления столько городов приходится проходить – все разве запомнишь... Он попытался представить себе разрушенный Энск, но не смог. Родной город стоял перед его глазами таким, как он видел его, – даже не в последний месяц, а еще в мирное время. Пыльные зеленые улочки Старого Форштадта и Замостной слободки, центр с разлапистыми каштанами на бульварах, с вычурными особняками купцов и сахарозаводчиков, со строгой железобетонной геометрией новых построек, – их возводили на его глазах, когда он ходил в первый, во второй, в третий классы... В мае бульвары зацветают, и каждое дерево стоит, как новогодняя елка, убранное белыми и розовыми пирамидками соцветий, а в сентябре с них слетают желтые лапчатые листья и с мягким стуком падают тяжелые литые ядра – ярко-коричневые, отполированные. До блеска, такие красивые, что нельзя удержаться, чтобы не взять каштан в руку – взвесить на ладони его плотную, гладкую и прохладно-округлую массу; а потом просто жаль его выбросить, и ты приходишь в школу с обвисшими и оттопыренными карманами, и после уроков приносишь каштаны домой, и они валяются на твоем столе, на подоконнике, раскатываются по полу, попадают под двери. И всегда было жаль, что нельзя сохранить их такими красивыми и блестящими, – через несколько дней они засохнут, сморщатся и потускнеют...

А листья сгребают в кучи и жгут, и терпкий, горьковатый дымок расплывается по притихшим улицам. На солнце он кажется совсем синим.

Как любила Таня эти костры! Тогда, в сентябре, они несколько раз опаздывали из-за этого в школу. «Послушай, ну постоим немножко, смотри, какая куча, сейчас он ее подожжет... А до звонка еще целых семь минут, и вообще смешно – торопиться в школу, это не кино, правда?»

Он открыл глаза, увидел над собой шатающийся, из желтых облезлых планок, потолок вагона, увидел плывущие к вентилятору струи махорочного дыма, услышал голоса спорящих попутчиков. Где-то в немыслимо далеком мире, словно на другой планете, остался зеленый город его детства, дом, школа, изрезанная перочинными ножами скамейка, на которой он впервые обнял любимую и впервые – ладонями, сердцем, всем своим существом – ощутил жаркую невесомую тяжесть девичьего тела.

Все это было так далеко, что уже воспринималось им не как реальность, а как что-то прочитанное в книге или услышанное от другого. Это даже перестало быть его прошлым.

Теперь, вспоминая о прошлом, он вспоминал только войну: разламывающую позвоночник усталость на сорокакилометровых переходах, неумело намотанные и растирающие ногу портянки, свинцовую тяжесть полной походной выкладки и запах псины от набухшей под дождем шинели. Он вспоминал мертвенное сияние ракет над Стручью, над малиновыми трассами и тонущими среди пулевых фонтанчиков товарищами, вспоминал раскисшие от осенних дождей дороги Смоленщины, и радость первой победы, и бабьи вопли на заснеженных пепелищах Подмосковья.

Это, и только это, было теперь его настоящим прошлым.

А будущего он не мог пока разглядеть. Оно было затянуто мглой, и сквозь эту мглу, раскачиваясь и тускло вспыхивая отраженными бликами на скошенных броневых листах, опять и опять, как много раз во сне после того боя, шли на него серые, цвета пережженной земли и пепла, меченные черно-белым крестом низколобые танки...

Сергей грубо выругался и повернулся на бок, плотнее натягивая на уши поднятый воротник шинели, – в вагоне было холодно, из расшатанной оконной рамы тянуло ледяным сквозняком. Спор внизу продолжался, уже на повышенных тонах.

– ...Вы меня не пугайте, я пуганый, – зло и громко говорил кто-то, – судя по голосу, тот самый из двадцать шестой армии. – И я вам объясняю вполне объективно, как это получилось! На Украине до коллективизации зажиточных было не меньше, чем на Дону или на Кубани, в основном крепкие мужики, хуторяне; середняк у них был покрепче нашего кулака. Вы что ж думаете, что ихнее сознание за две пятилетки переделалось? Или что они тридцать второй год забыли? Бросьте агитацию разводить, нашли время...

Говоривший замолчал, послышалось щелканье зажигалки, потом он выругался и попросил прикурить.

– Я считаю, война людей сама рассортировала, – примирительно вмешался другой голос – В тылу, понятно, это не так заметно, а вот на фронте... Чего, в самом деле, народ прошел с боями полтысячи километров, заметьте – отступая, в самый трудный период. Кто хотел, тот всегда мог остаться, мало ли их по селам разбрелось «в зятья»... А ведь как иной раз бывало: выйдут люди из окружения, оружие, знамя сохранили, еще и из трофеев кое-что прихватят, а тут начинается... «При каких обстоятельствах, да как, да почему?..»

– Странно вы рассуждаете, товарищ майор, – возразил другой голос, помоложе и повыше тембром. – Как будто под видом окруженца не может явиться любой диверсант, да хотя бы и просто разведчик! Враг – он хитер, вы его повадок еще не знаете...

– А вы потрудитесь меня не учить! – вскипел майор. – Я его повадки на собственной шкуре изучал, когда вы, извиняюсь, титьку сосали!

– Ладно, ладно, товарищи, – успокаивающе вмешался кто-то. – О чем тут спорить, бдительность во время войны безусловно нужна, речь идет о перегибах.

– О бдительности никто не спорит, – опять послышался злой голос человека из двадцать шестой армии. – В душу людям нельзя плевать, вот про что я толкую!

– Дело даже не в перегибах, – сказал уже спокойно майор, как видно из отходчивых. – Дело в нервах, вот в чем. Что греха таить, войну мы себе иначе представляли, кто мог думать, что она так обернется. Ну, занервничали, понятно. Отсюда и недоверие излишнее. Капитан совершенно справедливо сказал: плохо мы до сих пор воевали, неграмотно и неумело... Да я не о людях, – повысил он голос, очевидно в ответ на какое-то не расслышанное Сергеем возражение. – Кто о людях говорит! Бойца нашего я знаю, против нашего бойца ни один солдат в мире не выстоит, уж на что отменные солдаты у японцев... Ну, те дисциплиной берут, видел я их в Монголии, у них все по божественной иерархии построено. Высшее божество – император, микадо по-ихнему, а самое низшее – ротный фельдфебель. Низшее, но все же, заметьте, божество! Тут слепое повиновение, с закрытыми глазами. Наш боец – другое дело, он и дисциплинирован, но главное у него – смекалка собственная в бою, вот это самое, во! – Слышно было, как майор похлопал себя по лбу. – Так что я не про него говорю, что плохо, мол, воевал... Боец наш чудеса делал прошлым летом, про одних этих окруженцев – придет время – книги будут писать, про то, как они по двести-триста километров лесами к своим пробивались... Я про другое – с командными кадрами у нас плоховато...

«Точно, – подумал Сергей, пытаясь устроиться поудобнее на твердой полке. – Особенно с такими вот, как я. На кой черт меня туда понесло... Был бы приличный боец, из тех, против кого ни один солдат в мире не выстоит, а так получился младший лейтенант-недоучка. Ну ладно, что ж теперь делать, на фронте будем доучиваться...»

Глава четвертая

Офицер приехал поздно вечером, когда Таня уже собиралась спать. Он вошел вместе с солдатом, бегло осмотрел комнаты, сказал «гут» и, не снимая плаща и фуражки, опустился на диван в столовой. Солдат вышел, со двора послышался скрип давно не отворявшихся ворот, урчанье мотора и треск ломаемых кустов. Потом солдат вернулся с чемоданом и клетчатым портпледом. Судя по цвету мундиров, приезжие были летчиками.

Офицер полулежал на диване, вдавив плечи в спинку и вытянув скрещенные ноги в ярко начищенных сапогах, и равнодушно наблюдал за Таней, которая убирала из столовой свои вещи. Раз или два она мельком взглянула на него, боясь задержать взгляд, – он был совсем молод, лет двадцати пяти, и был бы красив, если бы не страшные, лишенные выражения глаза – прозрачные, и какие-то совершенно пустые. Когда Таня их увидела, ей стало не по себе. Она торопливо собрала вещи и заперлась в своей комнате.

Недаром ей так не хотелось, чтобы Володя уезжал в этот Кривой Рог! Правда, он поехал ненадолго – достать для артели какие-то дефицитные латунные трубки, – но последние дни в городе появилось много войск, очевидно, шла какая-то переброска, и несколько домов на Пушкинской были уже заняты под постой. Таня очень боялась, что к ней вселятся как раз тогда, когда Володи не будет. Конечно, так оно и случилось.

А на следующий день – вот уж правда, беда одна не ходит! – Попандопуло преподнес ей еще одну приятную новость: объявил, что продает «Трианон» и намерен перебираться в Одессу.

– А как же я? – машинально спросила Таня, перепуганная распахнувшимися перед нею заманчивыми перспективами хождения в арбайтзамт и прочих радостей оккупационного быта.

– Поезжайте со мной, золотце, – виноватым тоном предложил великий комбинатор. – Оформлю вас как жену – чисто фиктивно, не подумайте чего-нибудь такого, упаси боже! Танечка, вы себе не представляете, шё за жизнь в Одессе. Никаких немцев, румынские товары, торговля полным ходом, Лещенко шикарное кабаре держит на Дерибасовской, на каждом углу бодеги пооткрывались...

– Что пооткрывалось? – спросила Таня с подозрением.

– Нет-нет, это просто кабачки такие – распивочные, больше в подвальчиках... Танечка, я на полном серьезе: приезжаем в Одессу, официально оформляем развод, и вы свободная птичка...


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35