Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Тьма в полдень

ModernLib.Net / Военная проза / Слепухин Юрий Григорьевич / Тьма в полдень - Чтение (стр. 19)
Автор: Слепухин Юрий Григорьевич
Жанр: Военная проза

 

 


– Да так, кое-что, – неопределенно сказал Кривошеин. – Это насчет местной промышленности? Кое-что есть. Это что, к совещанию какому-нибудь?

– Да, будет совещание у рейхскомиссара, Кранц и Заале завтра едут в Ровно. Так, по крайней мере, сказал фон Венк. Он знаешь что еще мне сказал? Кранц собирается использовать меня в печати. Ну, чтобы обо мне написали, понимаешь?

Кривошеин опустил вилку.

– О тебе? Ни в коем случае, Николаева. Ты что, соображаешь?

– Господи, как будто я этого хочу! Я сказала, чтобы он его отговорил.

– У него что, есть возможность?

– Пожалуй, – подумав, сказала Таня. – Его сейчас сделали референтом Кранца по местной политике.

– А-а. Понятно. И что он, обещал отговорить?

– Обещал. Только...

– Что «только»?

– Понимаешь, он хочет, чтобы я пошла с ним в казино. Один раз. Говорит: «Обещайте, что пойдете со мной, если я исполню вашу просьбу».

– Это чтобы отговорить?

– Ну да. Ешь, Леша, остынет.

Кривошеин склонился над тарелкой, ковырнул вилкой раз-другой.

– Смотри, Николаева, – сказал он негромко. – На такие дела я тебе «добро» не даю.

– Неужели ты думаешь, что мне хочется с ним идти! Просто я вынуждена была согласиться, чтобы он согласился сделать то, о чем я его попросила. Ты представляешь, что будет, если они и в самом деле напишут обо мне в газете?

– Представляю, – мрачно сказал Кривошеин. – Но, с другой стороны, лиха беда начало...

– Чего ты хочешь, я не понимаю! – взорвалась она. – То сам советовал мне идти работать в комиссариат, а теперь, когда я влипла...

– Ты погоди, ты давай только без криков, – поморщился он. – Я советовал тебе идти работать, таскаться по казино я тебе не советовал.

– Вот как! Ты думал, немцы будут раскланиваться со мною издали, правда? Ты не предполагал, что кто-то из них рано или поздно предложит мне то, что предложил фон Венк? Нет? Тогда, прости, ты просто дурак!

– Ладно, пусть я дурак, – сказал он, принимаясь за еду. – Но мы не обо мне говорим, разговор о тебе. Верю, что ты не наделаешь глупостей, и все-таки хочу тебя предостеречь. Потому что ежели, не дай Бог, с тобой что случится, я себе этого не прощу.

Таня посмотрела на него и отвела глаза в сторону.

– Я буду осторожна, Леша, – сказала она после паузы. Кривошеин доел наконец и отодвинул пустую тарелку.

– Казалось бы, почему я это сделал, – сказал он, словно продолжая думать вслух. – Володька был против, категорически. Он очень боится, как бы с тобой чего не случилось. Ну, это еще и из-за Сергея – старая дружба, так сказать. Может, поэтому он и был против. Он считает, ты к этому непригодна. Избалованная, говорит, к трудностям не привыкла, капризная, эгоистка... Не знаю, эгоизм – понятие растяжимое, а капризов я за тобой, по правде сказать, и в лучшие времена не замечал. Своенравная ты очень, это верно. Словом, в тебе есть почти все то, чего не должно быть в человеке, если он берется за такое дело. И все-таки я тебя в это втянул. Знаешь, почему? Такие, как ты, не годятся для обыкновенных трудностей, понимаешь? Тебе нужно или чтобы все было совсем хорошо, – ну вот как ты жила до войны, верно? – или чтобы уж если плохо, так на самом последнем пределе, где-то у красной черты. Подпольщица из тебя, может, и получится, а просто жить в оккупации, как живут другие, ты бы не смогла. Я ведь наблюдал за тобой!

– Наверное, ты прав, Леша, – печально сказала Таня. – Наверное, я действительно не приспособлена к жизни... Мне это еще Сережина мама говорила. Но только я не знаю, получится ли из меня и подпольщица, потому что... для этого все-таки нужно быть немножко героем, а какая из меня героиня? Мне все время страшно, Леша, я иногда спать не могу...

– Вот новость, – сказал Кривошеин. – Ты что же думаешь, мне не страшно?

– Я понимаю, Леша... Конечно, всякому страшно попасть в гестапо, но когда человек уверен в себе... А я просто боюсь, что в случае чего не выдержу и все расскажу. Я тебя хотела спросить: ты не знаешь... там что, действительно бьют на допросах?

Кривошеин пожал плечами.

– Не знаю, – сказал он угрюмо. – Смотря какой следователь попадется. А думать об этом нельзя! Ясно тебе? Не смей думать об этом, несчастье может случиться и на улице в мирное время. А на фронте? Ты вот все хнычешь: «На фронте бы сейчас оказаться», – а ведь на фронте еще опаснее...

– Господи, там совсем другое дело, там свои кругом, и все будут стараться тебе помочь, а тут – если попадешь к ним...

Она умолкла. Не дождавшись продолжения, Кривошеин поднял на нее взгляд и увидел, что она сидит с почти спокойным лицом, а по щекам бегут слезы.

– Ты что, ты что, – испугался он, – это ты брось, слышишь...

– Прости, Леша. – Она вытерла щеку тыльной стороной ладони и постаралась улыбнуться. – Я просто психопаткой стала за этот месяц. Мне, знаешь, очень страшно.

– А ты не бойся, – сказал он. – Страшно, когда знаешь важную тайну и не уверен, что сумеешь ее сохранить. А ты знаешь так мало, что тебе нечего бояться. В случае чего – расскажешь все как было: что ты получила предложение работать в комиссариате и пришла посоветоваться со мной, а я сказал «иди». Если поймают с какой бумажкой, тоже вали на меня. Заставил, мол, запугал. И всё. Поняла? С кем связан я, ты не знаешь и знать не можешь.

Таня, отвернувшись, смотрела в окно. Они сидели в кабинете Галины Николаевны, затененном буйно разросшимися за последний год кустами чубушника; послеобеденное солнце, прорываясь сквозь расцвеченную желто-белыми звездочками листву, озаряло комнату мягким, словно подводным, немного призрачным светом. И эти солнечные пятна, играющие на подоконнике, и запах цветущего чубушника, и мирное гудение влетевшей в окно пчелы, и корешки за пыльными стеклами книжных шкафов – все это было настолько несовместимо с войной, с оккупацией, с темой их разговора, что Таня опять испытала уже знакомое ей странное чувство полной нереальности окружающего.

– Я никогда не думала, что так может быть на самом деле, – сказала она, не отрывая глаз от пронизанной солнцем зелени за окном. – Чтобы два человека сидели вот так и рассуждали, будут их пытать или не будут... и как себя вести, если попадешь в застенок. Леша, неужели сейчас двадцатый век? Я за последний год уж сколько раз ловила себя на мысли... точнее даже, не мысль, а просто ощущение какое-то... что это все не на самом деле, а просто страшный сон – вдруг возьмешь и проснешься. Потому что во все это просто нельзя поверить, ты понимаешь? – до конца поверить и не сойти тут же с ума... Ведь не бывает же, чтобы история повернула обратно! Давно уже не было ни инквизиции, ни рабовладельцев, Наполеону и в голову прийти не могло вдруг взять и угнать в рабство население Москвы или Смоленска. А сейчас – опять как во времена Батыя. Что же это, выходит – все вертится по кругу?

– Не по кругу, а по спирали, – не сразу отозвался Кривошеин. – Учиться нужно было в свое время, Николаева.

– Да знаю я все это. – Таня усмехнулась. – Восходящая спираль, да? На тысяча первом витке – Батый, на тысяча втором – Гитлер; действительно восхождение, ничего не скажешь. А на тысяча третьем будут уже просто нажимать на кнопки. Раз – и половина земного шара в тартарары. Утешительная теория, Леша, правда?

– Дуреха ты. Ты что, не понимаешь, откуда все эти гитлеры берутся? Тот мир издыхает на наших глазах, а последние судороги у крупных хищников самые опасные. Ты эту войну с прежними не равняй, общего тут мало. Сейчас столкнулись две взаимоисключающие системы мышления, две общественные формации – отмирающая и идущая ей на смену. Понятно, что схватка идет с таким ожесточением.

– Одним словом, «это есть наш последний»...

Кривошеин бросил на нее быстрый взгляд.

– Ты вот что, Николаева... соображай, над чем можно шутить, а над чем нельзя, ясно?

– Что ты, Леша, я и не думаю шутить. Мне просто пришло в голову сейчас, сколько раз люди умирали с этими словами... Ты знаешь... я думаю, нам было бы намного легче, если бы можно было поверить, что эта война – действительно последняя...

– Фашизм в этой войне погибнет, это я тебе точно говорю.

– Но ты же сам сказал, что гитлеры откуда-то берутся. Этого не будет, появится какой-нибудь новый... даже не дожидаясь тысяча третьего витка. Я не пессимистка, Леша, ты не думай, я где-то в глубине души всегда надеюсь на лучшее. Но сейчас мне иногда кажется, что в жизни уже не может быть ничего хорошего...

– А ты не настраивай себя, Николаева; на нытье настроиться – это самое простое... и самое опасное. Засасывает, как трясина. Еще какая жизнь будет, дай только немцев добить.

– Скажи, какая малость осталась – только добить. Ты говоришь так, словно они уже наполовину разбиты. Читал сегодняшние «Висти»?

– Ну и что?

– Ничего, только они опять наступают! Фон Венк говорил неделю назад, что они хотят захватить Кавказ. И еще перерезать Волгу. Война, говорит, закончится на Урале.

– Брешет он. Война кончится в Берлине, а не на Урале.

– Твоими бы устами да мед пить. «Малой кровью и на чужой территории»?

– Факт, Николаева, именно на чужой мы ее и кончим. На немецкой.

– Как я тебе завидую!

– А ты бы лучше не завидовала, а просто подумала, почему это так получается. Два человека видят одно и то же, а толкуют по-разному. Что на меня – благодать вдруг снизошла? Или ты думаешь, что со мной Москва делится своими планами, по прямому проводу?

– Нет, конечно, просто ты сильнее...

– Вот и задумайся, в чем твоя слабость, откуда она, как ее преодолевать. Теоретически, ты должна быть сильнее, потому что у тебя детство было нормальное, а я ведь из тех, о ком Макаренко писал. Меня в комсомол в коммуне принимали, ясно?

– Почему же ты тогда говоришь, что я должна быть сильнее, у меня ведь не было той закалки...

– А, брось ты насчет закалки, это всё интеллигентские выдумки. Беспризорников жизнь не столько закаляла, сколько калечила. Посмотрела бы ты, какими нас привозили в эти коммуны! Мы были почти все психами – кто забитый, кто озлобленный, кто развращенный, да что говорить... Конечно, в большинстве случаев из нас делали людей, это точно, но я все равно считаю, что если человек был в детстве беспризорником, это на нем как-то остается. Надлом какой-то внутренний, что ли... Я вот, в школе когда работал, смотрю иной раз на ребят и думаю: елки-палки, мне бы такое детство, такие возможности... Ты не знаешь, где тут у Володьки табак?

– Я принесу, Леша, он у него на кухне...

Таня сбегала на кухню, принесла несколько листьев самосада и сделанную из обломка косы машинку для резки. Забравшись с ногами на диван, она с минуту молча смотрела, как Кривошеин режет табак.

– Леша, ты не прав, я думаю, – сказала она наконец. – У тебя детство было очень трудным, поэтому тебе кажется, что все мы – кто рос в нормальных условиях – должны быть какими-то совсем особыми людьми, лучше, сильнее... Но ведь это не так, Леша, нас совсем не готовили к тому, что случилось. Наверное, если человек привык к трудностям с детства, ему сейчас все-таки немножко легче...

– Кой черт, Николаева, никому сейчас не легче, – отозвался Кривошеин с несвойственной ему интонацией усталости в голосе.

Дорезав табак, он пересыпал его в жестяную, до серебряного сияния повытертую коробку, убрал на подоконник резак, ребром ладони смахнул со стола табачные крошки.

– Слушай, – сказал он, закуривая, – машинка та... что Попандопуло тебе преподнес... ты на ней печатала что-нибудь?

– Нет, пожалуй. – Таня пожала плечами. – Я ведь тогда сразу тебе ее отдала, как только получила. Мне она все равно ни к чему, тренироваться был бы смысл только на немецкой, а с русским шрифтом зачем же. А что, Леша?

– Да нет, это я так спросил. Ничего, значит, не печатала?

– Ничего, я же тебе говорю!

– Ну добре. Я, Николаева, пойду, пожалуй. За угощение спасибо...

– Ты заходи почаще, подкармливайся, я ведь теперь получаю много всего.

– А ты что думала, – улыбнулся Кривошеин, – вот возьму и стану к тебе на котловое довольствие. Володьку-то ты вон как раскормила!

– Ведь он и в самом деле поправился, правда? Господи, сколько было по этому поводу криков и воплей, – вздохнула Таня и тут же очень похоже передразнила Володин глуховатый басок: «Не нужны мне эти подачки, можешь есть сама, а я проживу и без немецкого сала!» Ду-урак ты, говорю, облезлый ты донкихот, какое же это немецкое сало, опомнись! Уж не думаешь ли ты, что немцы снабжают Украину своими продуктами? Не знаю, что его убедило, потом смотрю – ест. Анекдот с этим Владимир Васильичем...

– Володька еще пацан, – сказал Кривошеин, вставая, – а пережил столько, что другому на полжизни хватит. За Володьку я, Николаева, иногда здорово побаиваюсь... Под горячую руку он черт-те чего может наделать. Знаешь, куда бы я его с удовольствием сплавил? К партизанам. Я тебе точно говорю – в хороший отряд с крепким руководством, с дисциплиной, вот там бы Володьку взяли на цугундер. А тут я за него просто боюсь. Он мне раз знаешь, что предложил? Я, говорит, берусь ликвидировать гебитскомиссара.

– Он – комиссара? – с изумлением переспросила Таня.

– Ага. И уверяет, что это очень легко сделать. Я, говорит, точно все обдумал; Николаева мне рассказывала, что иногда он ходит в комиссариат пешком...

– Да, но, в общем, довольно редко, – сказала Таня. – Пешком он ходит только в тех случаях, когда у него относительно свободное утро, но чаще всего на девять ноль-ноль у него уже назначено какое-нибудь совещание. Слушай, но это просто безумие – думать об этом!

– Факт, безумие, – согласился Кривошеин. – Чтобы потом полгорода перестреляли за какого-то гов... хм, извини, за какого-то паршивого комиссаришку. Да ведь и нового пришлют на другой же день! Но ведь Володьке этого не втолкуешь.

– Да он просто с ума сошел!

– Он просто опоздал родиться. Ему бы, черту упрямому, жить во времена Халтурина и Желябова. Ну ладно, я пошел, Николаева.

– Погоди, Леша, выйдем вместе, – сказала Таня и спустила ноги с дивана, нашаривая ступней туфлю. – Мне надо сходить к знакомым... Кстати, тебе нужны деньги?

– Пока нет, если понадобятся – скажу. Тебе в какую сторону?

– О, это туда – через центр, – уклончиво ответила Таня, наспех причесываясь перед приоткрытой дверцей книжного шкафа.

Она и сама не знала, почему не захотела ответить Кривошеину прямо и откровенно. Она решила пойти в Замостную слободку навестить Лисиченок, и не было никаких причин делать из этого тайну, но, когда Кривошип спросил ее, куда она идет, она вдруг почувствовала какую-то нелепую обиду. Сам он никогда не скрывал, что рассказывает ей очень немногое, а теперь вдруг стал проявлять любопытство к ее жизни. Это несправедливо, – если он не хочет быть откровенным, то не должен рассчитывать на откровенность других.

Впрочем, это скоро прошло – сразу же после того, как они расстались на углу улицы Коцюбинского. Кривошип пошел прямо, а Таня повернула за угол и подумала, что нужно было все-таки сказать Кривошипу, куда она идет; а вдруг ему нужно передать что-нибудь Петру Гордеевичу? В самом деле, глупость какая. И чего обижаться, – ведь совершенно естественно, что человек, занимающийся конспиративными делами, не может не быть скрытным...

Очень недовольная собой, она пересекла площадь, где от памятника комбригу Котовскому остался лишь полуразрушенный цоколь, и свернула на бульвар. Ей захотелось вдруг пройти мимо «дома комсостава», просто так – взглянуть. Время было раннее, к Лисиченкам она еще успеет, а если даже и прихватит комендантский час, то ей с ее удостоверением служащей комиссариата можно этого не бояться.

Она шла по мертвой улице. Эту часть города, наиболее пострадавшую от бомб, покинули даже те, чьи жилища случайно уцелели. В первые дни после бомбежки все думали, что налеты будут продолжаться, и центр города, хотя и разгромленный, считался по-прежнему самым опасным местом, но скоро пришли немцы, и опасность бомбежек отпала сама собою; советские ночные бомбардировщики, иногда кружившие над городом, жителей не пугали. Они прилетали в одиночку обычно около полуночи, непонятно долго гудели в черном осеннем небе, иногда подвешивали пару-другую САБов, заливая резким магниевым светом пустые улицы, голые ветви каштанов и развалины. Потом «руссфанер» улетал, швырнув для острастки несколько легких бомб где-нибудь в стороне. Рейды эти носили, очевидно, разведывательный характер.

Но жители центра все равно не спешили с возвращением, предпочитая ютиться по своим случайным пристанищам на окраинах. В сущности, весь Фрунзенский район города был уже мало пригоден для жилья. Даже в тех домах, где уцелели крыши и двери, все равно не было ни света, ни воды, ни канализации, и масштаб разрушений не позволял надеяться на то, что горуправа сможет осуществить хотя бы элементарные восстановительные работы. Но главная причина заключалась не в отсутствии удобств, а в том, что люди попросту боялись жить среди развалин.

Это был страх не рассудочный, а почти суеверный – тот вид подсознательного страха, который невольно охватывает человека в помещении, где было совершено убийство. Казалось бы, бояться нечего: преступление уже в прошлом, преступник схвачен, и даже более того – именно это место, если верить теории вероятности, надолго застраховано теперь от чего-либо подобного. И все же нормальный человек не поселится в комнате, где следы крови еще различимы на стенах.

Никому в городе не было известно точное число жертв двенадцатого августа, но все знали, что больше всего их было во Фрунзенском районе, в сметенных с лица земли кварталах между бульваром Котовского и проспектом Сталина. Много подвалов, ставших в то утро импровизированными бомбоубежищами, так и осталось нераскопанными; всю осень, вплоть до первых заморозков в конце октября, из-под развалин сочилось тяжкое густое зловоние...

Сейчас все это выглядело уже не таким страшным. Трупы истлели, а груды щебня и битого кирпича поросли молодой травкой, кое-где поднялась пышная лебеда, дожди и ветры зализали рваные края проломов, придали руинам меланхоличную мягкость очертаний. И так же, как и год назад, бездонно и высоко стояла над этой каменной пустыней безоблачная синева летнего неба, и упрямо зеленели на бульваре уцелевшие, несмотря ни на что, каштаны – изуродованные, с наполовину обнажившимися корнями, изрубленные и иссеченные осколками. «А ведь это все восстановят, – подумала Таня, обходя стороной заросшую травой воронку перед развалинами здания обкома. – Сделают еще красивее, чем было... Сколько лет может на это понадобиться? И как все это будет выглядеть? Если бы у нас с Сережей был ребенок, он мог бы побывать здесь когда-нибудь, лет через двадцать... И если бы ему сказали, что было здесь в сорок втором году, он просто не смог бы представить себе этого, потому что к тому времени люди уже забудут, как выглядят развалины...»!

Она прошла под арку и очутилась посреди знакомого двора, пустого и молчаливого, окруженного с трех сторон зияющими глазницами окон. Радужные от времени куски битого стекла под ногами, какой-то обгорелый хлам, заросшие лопухами холмики на том месте, где была щель. Бревенчатый ее накат давно растащили на топливо, не было и посаженных перед самой войной молодых топольков, – тоже, видно, срубили. Таня подошла к темному провалу подъезда, дверь была вырвана вместе с коробкой; из прямоугольной дыры на нее пахнуло сыростью, пылью и тлением – покинутым, нежилым духом развалин. Уже жалея о том, что пришла сюда, она заставила себя подняться по лестнице, подозрительно покосившейся, усыпанной тем же битым стеклом и штукатурным мусором. На площадках тоже не осталось ни одной двери, – видно, дом растаскивался долго и основательно.

«А ведь мою надпись унесли вместе с дверью», – сообразила вдруг Таня. Ахнув, она сбежала по лестнице, подобрала во дворе несколько головешек и вернулась на третий этаж. В квартиру можно было не входить, – все видно отсюда. Ни одной щепки не осталось, выломали даже паркет. Ну что ж, правильно. Она написала угольком на стене, выбрав участок сохранившейся штукатурки; «Николаева живет на Пушкинской, дом 16», – и пошла вниз не оглядываясь. Господи, бывают же самые невероятные случаи! У Вернадских к соседке пришел совершенно незнакомый человек и принес письмо от мужа – из лагеря где-то под Уманью...

Странное дело, ни Сережу, ни Дядюсашу она совершенно не могла представить себе в плену. Она прекрасно понимала, что это глупо, что в плен попадают люди самые разные, но все равно – представить себе Сережу или полковника оборванными, униженными, в рванье, клейменном красными буквами «KG», она попросту не могла. Раненными, убитыми, как угодно, но только не пленными. Это было немыслимо, это было страшнее смерти; она поняла это после того, как прошлой осенью на ее глазах конвоир ударил сапогом красноармейца, наклонившегося за брошенным куском хлеба. Он ударил его даже без особой злости, а просто раздраженно, как пинают надоедливую собаку. Когда она это увидела, у нее внутри словно что-то оборвалось, – да, бывают положения, когда мертвым можно только завидовать...

Таня вышла из подъезда. Посреди двора стоял человек в штатском, занятый настройкой висящего на груди фотоаппарата. Увидев ее, человек явно растерялся.

– О... прошу прощения, – сказал он. – Я был уверен, что здесь никто не живет...

– А здесь и не живут, – ответила Таня. – Вы же видите, кругом одни развалины!

Только после этого она вдруг осознала, что человек говорит по-русски, и говорит совершенно правильно, без акцента. Она бросила на него изумленный взгляд. Он был похож на немца из «цивильных» – без шляпы, в сером костюме спортивного покроя и явно заграничного происхождения. Но почему так хорошо знает язык? Может быть, он из тех, что до войны жили здесь как шпионы?

– А я хотел вот... взять несколько фото, – почти извиняющимся тоном сказал шпион. – Надо сказать, это ужасно. Я не представлял себе ничего подобного.

– Снимайте, снимайте, – сказала Таня. – У вас в Германии любят такие сувениры.

Он догнал ее уже за воротами.

– Прошу прощения, я только сейчас сообразил... с некоторым запозданием, к сожалению... что вы приняли меня за немца. Поверьте, мне это очень неприятно – быть принятым за немца именно здесь, у себя на родине, и в такое время...

Таня оглянулась и посмотрела на него совсем бесцеремонно:

– Как это – «на родине»? Вы что, русский?

– Ну разумеется, – обрадованно сказал «шпион». – Самый коренной, из дворян Орловской губернии – из бывших дворян, вы сами понимаете; сейчас это, разумеется, не имеет уже ровно никакого значения.

– Ах во-от что, – протянула Таня. – Сейчас-то вы откуда?

Орловский дворянин засмеялся немного смущенно:

– О, издалека, очень издалека. Из Дрездена, а до этого из Парижа, а до этого из Праги...

– Ого, – сказала Таня. – Прямо как у Жюль Верна! Вы профессиональный путешественник?

– Ну как вам сказать, – опять рассмеялся тот. – В какой-то степени каждый эмигрант невольно становится профессиональным путешественником... Я жил в Праге, потом уехал учиться в Париж – как раз в тридцать девятом году окончил Эколь политекник, за два месяца до войны... А сюда меня прислала фирма, я инженер, служу у Вернике.

– А-а. Так вы, значит, действительно эмигрант? Белоэмигрант? Как интере-е-есно, никогда не видела живого белогвардейца...

– Назвать меня белогвардейцем – незаслуженный комплимент, – сказал он, – мне было семь лет, когда Врангель эвакуировал Крым. Кстати, «белогвардеец» – выражение неточное; никакой «белой гвардии» никогда не существовало, была белая армия, чаще ее называли просто «добровольческой». В те годы гвардия была только у красных.

– Спасибо, историю гражданской войны я учила, – почему-то немного обидевшись, сказала Таня. – А насчет комплимента заблуждаетесь, здесь у нас слово «белогвардеец» имеет несколько иной смысловой оттенок и вряд ли может быть понято как комплимент... Впрочем, обидеть вас я тоже не хотела, просто у меня так вырвалось, – добавила она небрежным тоном.

– Я понимаю, – сказал немного ошарашенный белогвардеец.

– Мой отец и мой дядя, они оба были участниками гражданской войны. Разумеется, на стороне красных! Дядя, кстати, брал Перекоп, – добавила она небрежно.

– Я понимаю, – повторил он. – Разумеется. Но, знаете, сейчас это уже как-то неактуально – вспоминать, кто на чьей стороне воевал. Все это «дела давно минувших дней».

– Вы считаете, классовые противоречия так быстро стираются? – с вызовом спросила Таня.

– Я никогда не думал о классовых противоречиях, – честно сознался орловский дворянин. – Просто мне кажется, что сейчас уже давно нет никаких белых и красных, а есть просто русские люди...

– Из которых одни дерутся с немцами, а другие служат в немецких фирмах?

– Ваш упрек справедлив, и я знал, что услышу его в России рано или поздно. Но у меня не было другой возможности...

– Возможности чего?

– Возможности попасть на родину! Мне не за что любить немцев, ни в какое «освобождение России от большевизма» я не верю... Им нужны территории, уголь, пшеница и дешевая рабочая сила, это ясно каждому. Но ведь что у меня с ними? Я на время отдал им свои знания, они дали мне возможность вернуться на родину, вот и все. Чисто деловые отношения, не так ли?

Таня даже остановилась от возмущения. Остановился и ее собеседник. Пока она подыскивала самые уничтожающие слова, он снова заговорил.

– Я не представился, простите, – заявил он как ни в чем не бывало. – Болховитинов Кирилл Андреевич, к вашим услугам.

Произнося это, он поклонился как-то очень картинно – одним четким наклоном головы, выпрямившись и держа руки почти по швам. Тане этот поклон что-то напомнил, она только никак не могла сообразить, что именно.

– Николаева Татьяна Викторовна, – представилась она в свою очередь, недовольная таким оборотом дел. Потом, конечно, сообразишь, что нужно было сказать в ответ на это мерзкое заявление о «чисто деловых отношениях»; но почему-то она всегда крепка задним умом, сейчас момент упущен, и международный этот авантюрист увернулся ловко, как угорь, начав представляться. «Болховитинов Кирилл Андреевич», подумаешь! А кланяется, как типичный белобандит, – о, вот оно откуда: из того фильма, где офицеры...

– Удивительно, – сказал он. – Вы, в сущности, первая моя знакомая; я приехал третьего дня, но как-то не успел еще обзавестись знакомыми; просто хожу по улицам, слушаю русскую речь, по рынку тоже много ходил, – так вот, вы первая и сразу – Татьяна!

– А что в этом удивительного?

– Видите ли, в эмигрантской среде существует, я бы сказал, культ этого имени, оно как-то стало почти символом, что ли, – тут всё вместе, и «Евгений Онегин», и Татьянин день – словом, как-то так...

Таня пожала плечами:

– Имя как имя, по-моему. Бывают красивее. Вы назвали себя инженером?

– Совершенно верно, я окончил курс гражданских инженеров; дорожное строительство – не совсем мой профиль, но...

– Я вообще подозреваю, что «профиль» у вас совсем не тот, – заявила Таня. – Интересно, кто научил вас кланяться так по-офицерски, если вы инженер, да еще и гражданский?

Болховитинов рассмеялся:

– Ах, вот оно что! А вы наблюдательны, Татьяна Викторовна. Видите ли, ларчик открывается просто: до пражской гимназии я учился в русском кадетском корпусе, в Югославии. Эта муштра въедается на всю жизнь.

– Вдобавок ко всему, значит, еще и кадет.

– Бывший, так точно. Татьяна Викторовна, не истолкуйте как-нибудь превратно, прошу вас, но... когда человек попадает к себе на родину, которую он, можно сказать, никогда не видел, у него возникает столько вопросов, хочется столько узнать, понять поскорее... Не сочтите за навязчивость, повторяю, но я был бы вам бесконечно признателен, если бы вы не отказались встретиться со мной – ну, посидеть, поговорить не торопясь...

Таня прикусила губу. Поговорить с Болховитиновым ей и самой было бы интересно: с ума сойти, настоящий эмигрант, человек «оттуда», столько видел, – но тут же она вспомнила о Кривошеине, и мурашки пробежали у нее по спине. Еще и знакомство с белоэмигрантом, только этого ей не хватало...

– Я отдаю себе отчет в разнице наших взглядов, -продолжал тот, – но ведь не это главное, не так ли? Я всегда мечтал именно о такой возможности – встретиться и побеседовать с интеллигентным человеком из Советской России... Кстати, меня удивило отсутствие интеллигенции здесь в городе; она что, – очевидно, вся эвакуировалась? Знаете, это поразительно и как-то угнетающе, право. Видишь вокруг себя очень приятные, славные такие малороссийские лица, но это все в основном... м-м-м... ну, простой народ! А где же интеллигенция? Неужели это все, что осталось?..

– Глупости, – сказала Таня. – Сколько угодно есть интеллигенции; многие, конечно, эвакуировались, но некоторые не успели. Вы еще кого угодно встретите, уверяю вас, и поговорите обо всем, а мне просто трудно вам обещать, – я так занята, у меня столько работы, что... Ну вот, а сейчас мне нужно...

Она улыбнулась немного смущенно и сделала беспомощный жест, – ей было стыдно, потому что она видела, что ее отказ шит белыми нитками и Болховитинов различает их все до одной, но неужели он не соображает, в какое глупое положение ставит ее своей просьбой...

– Простите, – сказал он, – не смею задерживать.

Таня, не подавая ему руки, поклонилась неловко, по-мальчишески тряхнув головой, и быстро пошла вперед, не оглядываясь, но чувствуя, что Болховитинов смотрит ей вслед.

Ей было не по себе, разговор – точнее, конец его – оставил какой-то неприятный осадок. Она почти добралась до Замостной слободки, где жили Лисиченки, и только тут вдруг поняла, что неприятный осадок не что иное, как тот же стыд. С этим человеком она поступила как-то не так. Он обратился к ней с просьбой, в сущности, совершенно естественной, а она сразу отшатнулась от него, как от зачумленного. Но ведь и иначе не могла она поступить!


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35