Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Тьма в полдень

ModernLib.Net / Военная проза / Слепухин Юрий Григорьевич / Тьма в полдень - Чтение (стр. 21)
Автор: Слепухин Юрий Григорьевич
Жанр: Военная проза

 

 


Четырнадцать месяцев назад она была выпускницей, и единственной ее заботой было сдать вступительные на филфак. В том, что Сережа попадет в электротехнический институт, она не сомневалась: Сережа есть Сережа. И потом они сразу поженились бы – ну, может, не на первом курсе, но уж на втором обязательно. Сняли бы комнатку где-нибудь на Васильевском острове – она не представляла себе, как этот остров выглядит, но ей виделось что-то очень заманчивое, вроде Венеции, – и жили бы на две стипендии, как здорово!

Если бы в тот день кто-нибудь ей сказал, что пройдет год, и она будет сидеть в этом зале с немецким офицером, и тот предложит ей стать его любовницей, содержанкой или как там это еще называется...

Если бы в тот день ей сказали, что им с Сережей остается ровно пять недель до разлуки! Если бы ей сказали, что в следующий раз, когда она попадет в этот зал, будет идти пятнадцатый месяц войны, и немцы будут на левом берегу Дона, и Сережа и Дядясаша будут неизвестно где, на фронте, и будет десятый месяц умирать от блокады Ленинград, куда они так и не попадут, и не будет ни комнатки на Васильевском, ни двух стипендий...

– Вы обижены на меня? – спросил фон Венк.

Таня посмотрела на него, словно не сразу поняла вопрос, и пожала плечами.

– Нет, – сказала она искренне. – Мы действительно по-разному понимаем эти вещи, и я верю, что вы не хотели меня обидеть...

Действительно, чего уж тут обижаться! С какой стороны на нее ни взгляни, изнутри она разведчица, со всеми вытекающими отсюда обязанностями, а снаружи просто беспринципная дрянь. Говорит о своем патриотизме, а сама служит у немцев. Только так и может смотреть на нее тот же фон Венк. А если он умнее, чем кажется? Если он прощупывает ее, проверяет?

В ее поведении нет внутренней логики. В поведении и во всем созданном ею фальшивом образе. Как она раньше об этом не подумала!

В самом деле. Почти все сотрудничающие с немцами, и особенно поступившие на службу в их администрацию, – народ очень своеобразный; во всяком случае, людей, открыто демонстрирующих твердые моральные принципы, среди них мало. Да иначе и быть не может: человек с принципами на службу к оккупантам не пойдет. А если пойдет, то лишь с определенной целью; и немцы были бы последними дураками, если бы не понимали такой простой вещи.

Да, вот теперь это ловушка. Или ей придется вести себя так, как должна вести себя ренегатка, поступившая на службу к врагу, или ее расшифруют очень скоро. Очень может быть, что предложение поехать вместе в отпуск сделано бароном в порядке испытания. Он ведь устроил ее в комиссариат; очевидно, он и поручился. Кому же теперь проверять ее, как не ему!

Рядом подали ужин, и любители застольного пения сразу угомонились, занявшись едой по-немецки – всерьез и основательно. Несколько пар уже танцевали посреди зала. Фон Венк встал, щелкнул каблуками и коротко поклонился, блеснув пробором. Таня покорно поднялась, отодвигая стул. Поклон напомнил ей об орловском дворянине из Дрездена, – несколько дней назад она видела его в комиссариате вместе с управляющим «Вернике Штрассенбау», он прошел мимо, к счастью, не заметив ее. После того разговора на бульваре Котовского ей было бы довольно трудно объяснить ему, как она попала на работу в оккупационную администрацию...

Ей было так тяжко, так невыносимо тяжко в этот душный июльский вечер! Она танцевала с Венком, танцевала какое-то тягучее немецкое танго, – «Unter deffl roten Laterne von San-Pauli», – вкрадчиво выпевал приторный тенор, а у буфетной стойки под большим портретом фюрера шумная компания праздновала взятие Ростова, стуча кружками и крича о прорыве «нах Баку, нах Шталинград», и за окнами все так же ревели и грохотали моторы и гусеницы, – и она видела, видела эти танки, рычащие в бескрайних донских степях, видела, как вспыхивают и гаснут в ночи сигнальные ракеты, словно перемигиваются подползающие во мраке убийцы. Она танцевала с офицером победоносного вермахта, прямо перед ее глазами (если их открыть) покачивался вышитый серебром на серо-зеленом сукне орел со свастикой, черно-бело-красная орденская ленточка под алюминиевой в пупырышки пуговицей, и немцы у стойки кричали «Хох!» и «Зиг хайль!», а за плотно занавешенными окнами была ночь и война, и серые низколобые танки волчьими стаями шли к Волге через донскую степь, и кричали раненые на перевязочных пунктах, и бомбы падали на Москву – на ее детство, на Кремль, на Сивцев Вражек, на мокрый, отсвечивающий разноцветными праздничными огнями асфальт Арбата; и огни гасли один за другим, и только ночь оставалась в ее глазах – глухая, дымящаяся бедой; непроглядная июльская ночь сорок второго года. И где-то в этой ночи, окруженный бедою и мраком, стоял Сережа – высокий, нескладный, в плохо пригнанной гимнастерке и слишком больших кирзовых сапогах, каким она навсегда запомнила его в тот страшный час на вокзале; он стоял там один, а она здесь танцевала в объятиях немецкого офицера. И когда у стойки опять оглушительно закричали «Зиг хайль!», она уцепилась за рукав зондерфюрера и, прижавшись лицом к его пуговицам, разрыдалась громко и отчаянно, как не рыдала еще ни разу в жизни...

Да, вот уж от этого надо было удержаться. Таня закусила губы и еще крепче зажмурилась, вспомнив, как фон Венк вел ее к выходу, поддерживая за плечи, рыдающую и растрепанную. С каким, наверное, любопытством глазели на нее раскрашенные твари!

А впрочем, не все ли равно, кто и как на нее глазел; если бы единственным результатом этого вечера было лишь то, что она поставила себя в неловкое положение! Давай-ка разберемся, что же произошло на самом деле. Тут две возможности: либо он ее проверял, либо нет. Если проверял, то надо признать, что она этой проверки не выдержала. Это еще, разумеется, не улика, но за уликами дело не станет – стоит лишь начать собирать. Важно зацепиться, чем-то обосновать подозрение; теперь, после ее отказа, подозрение у них будет совершенно обоснованным.

Вторая возможность – никакой проверки не было, а просто фон Венк решил, что облагодетельствованная им машинисточка как никто подходит для того, чтобы развлечься, и предложил ей «честную» деловую сделку. Он получает молоденькую любовницу, а она – возможность путешествовать, пожить в первоклассных отелях. Словом, каждый зверок имеет свое маленькое удовольствие.

Таня открыла глаза. За окном, над темными кустами чубушника, светлело высокое прозрачное небо, из сада пахло росистой зеленью, ни один листок не шевелился на спящих кустах. Только сейчас она заметила, что наконец прекратился не умолкавший всю ночь гул танковых моторов, – прохладная тишина нерушимо стояла в огромной, переполненной до краев чаше рассвета. Было, вероятно, уже около половины четвертого.

Скоро утро. Можно будет пойти к Кривошипу и поговорить с ним. А впрочем, о чем с ним говорить? Советоваться, но о чем?

Как ей следовало бы поступить – она прекрасно понимает. Ну хорошо, не смогла. Очевидно, нарушила долг подпольщицы, поставила на первое место себя, свои личные соображения. Что ж теперь делать! А может быть, это и не нарушение долга?

Какое-то странное спокойствие, почти оцепенение охватило ее, когда она поняла, что ломать голову, в сущности, уже не над чем. Как бы она ни должна была поступить, но смогла она поступить только так, как поступила, и никакие доводы не заставят ее поступить иначе. Потому что это означало бы отказ от чего-то самого главного; отказ, который не может быть оправдан никакими соображениями тактики, политики, чего угодно. Просто есть вещи, которыми нельзя поступаться.

Таня вздохнула и, приподнявшись на локте, перевернула подушку, сердито ткнув ее кулаком. Было уже совсем светло – вот-вот покажется солнце. Она коснулась щекой прохладного полотна и тут же снова приподняла голову, – в тишине отчетливо послышался далекий выстрел, потом второй, третий. Таня прислушалась, с забившимся почему-то сердцем, но все снова было тихо. Она легла, натягивая на ухо простыню, чувствуя, как незаметно подкравшийся долгожданный сон начинает ласково обдувать ресницы.


Его мало беспокоил вопрос: видел ли кто-нибудь, как он сюда заскочил. Он сел к стене, положил рядом собой пистолет и закурил, жадно затягиваясь едким дымом плохо выдержанного самосада.

Здесь, пожалуй, безопасно. Кто станет заглядывать в пустую трансформаторную будку? Он посидит час-другой, отдохнет, потом выйдет и спокойно отправится дальше. А в общем, наплевать. Даже если и заглянут. Вот если заглянут полицаи – дело другое. Если ему будет продолжать везти сегодня на полицаев, ха-ха. Тогда, конечно, дело совсем другое.

Ну, первого он уложит сразу. Как только в двери покажется фуражка с желто-блакитной кокардой. Теперь, когда у него есть некоторый опыт, – это просто, убить человека не занимает и двух секунд. Это делается быстро и изящно. Парблё, сказал виконт, и пронзил графа толедским клинком. А теперь еще легче: ты просто делаешь одно движение пальцем – и у кого-то разлетаются мозги. Так вот, с первым затруднений не будет. Но они иногда ходят попарно, а то и по трое. Ну что ж, в таком случае можно будет тряхнуть стариной и еще раз сыграть в осаду. Трансформаторная будка построена довольно солидно, пусть стреляют, сколько влезет. А он сможет оставить последний патрон для себя. Вопрос только, как это узнать; его всегда интриговало, как это можно, отстреливаясь в такую отчаянную минуту, не сбиться со счета. По существу, всякое автоматическое оружие должно быть снабжено счетчиком, указывающим количество .оставшихся в обойме патронов. А то попробуй наугад!

Потом думать как-то расхотелось. Думать и представлять себе, как все это будет. Ну, будет, никуда от этого не денешься. Он лег на прохладный бетонный пол в рыжих от пыли пятнах пролитого трансформаторного масла, глядя на ослепительный прямоугольник солнечного света высоко на стене, под самым потолком будки. Прямоугольник будет опускаться, сдвигаясь вправо. Это даже можно вычертить – приблизительную кривую, по которой он будет двигаться на этой белой оштукатуренной стене. Когда световое пятно переместится до этого уровня, можно будет идти. А куда, собственно, идти?

К Николаевой нельзя. По следу могут быть пущены собаки, об этой опасности он не имеет права забывать. Нельзя, следовательно, и к Алексею. Самое разумное, пожалуй, это пойти на толкучку и понырять там в толпе, – может, и встретится кто из знакомых. Сегодня воскресенье, на толкучке много народу; кстати, и следы потеряются. Найти какого-нибудь пацана и послать к Алешке? Да, так будет лучше всего.

Он успокоенно закрыл глаза и сразу увидел прижатые к лицу растопыренные пальцы с просочившимися между ними тоненькими алыми струйками. Струйки только что просочились, на конце каждой была жирная капля, она разбухала и сползала ниже, оставляя за собой маслянисто поблескивающую извилистую дорожку, и снова задерживалась и снова начинала набухать; Володя знал, что произойдет сейчас и что он увидит в следующую секунду, и он содрогнулся и открыл глаза, коротко промычав, словно от мгновенного приступа нестерпимой боли, и подумал с каким-то тоскливым недоумением: «Хорошо, но как же мне теперь спать, после этого?»

Он лежал неподвижно, сунув под голову скомканную кепку, касаясь пальцами правой руки холодного металла лежащего тут же пистолета. Под крышей снаружи верещали пьяные от солнца ласточки, проехала по улице машина, прошли две женщины, громко разговаривая о каких-то бураках, потом кто-то провез тачку на железных дребезжащих колесах. Сообразив, что комендантский час уже кончился, раз люди ходят по улицам, Володя вскочил, сунул пистолет в карман и толкнул громко взвизгнувшую ржавую дверь будки.

Он спрыгнул вниз и, не оглядываясь, быстро пошел вперед. Никто его не окликнул. «Может, все-таки оглянуться?» – подумал он и решил, что не стоит.

Он прошел квартал, другой, третий и вдруг почувствовал, что не может идти сейчас на толкучку. Мысль очутиться в толпе, видеть тут и там мундиры ярко-синего сукна, была невыносима. Если бы заползти куда-нибудь, подальше от людей, очутиться в какой-нибудь норе! Спокойно, сказал он себе, спокойно, сэр, у вас начинаются психические явления, этак вы далеко не уедете...

Женщина у колонки набирала воду, обеими руками оттягивая вверх тяжелый изогнутый рычаг. Он подошел, помог ей. Когда женщина отошла, он нагнулся, удерживая рычаг коленом, ополоснул лицо, с наслаждением выпил пригоршню ледяной воды с привкусом ржавчины. Кто-то прошел мимо, – он заметил это только тогда, когда шаги остановились за его спиной. Заметил и замер, держа под струей сложенные ковшиком ладони.

– А-а, Глушко, вот когда ты попался! – произнес голос. Володя продолжал стоять согнувшись, лихорадочно пытаясь что-то сообразить, и ледяная вода переливалась через его руки; потом он выдернул ногу из-под рычага и стремительно разогнулся, словно подброшенный пружиной, выхватывая из кармана пистолет. Перед ним стоял полный старик с козлиной бородкой, в чеховском пенсне на черном шнурочке, с палкой в одной руке и базарной кошелкой в другой, – бывший преподаватель литературы в 46-й школе.

– Э, э, – сказал он, отступив на шаг, и сделал палкой движение, словно отгоняя осу, – что это ты – ошалел, друг мой, на людей кидаться с револьвером...

Он был, видно, так изумлен, что даже не успел испугаться.

– Сергей Митрофанович, – шепнул Володя и опустил руку. – Извините, я...

У него затряслось что-то в груди, и он замолчал, не в силах выговорить ни слова. Сергей Митрофанович быстро оглянулся – на улице никого не было – и шагнул к нему вплотную.

– Мальчишка, – сказал он сердито, и негромко, – посмотри, на кого ты похож... Дай сюда!

Перехватив палку в другую руку, он с неожиданной для старика ловкостью вывернул пистолет из Володиных пальцев и сунул в кошелку.

– Тебя что – ловят? Изволь отвечать, когда тебя спрашивает преподаватель! За что тебя преследуют? Надеюсь, не за уголовщину?

– Я застрелил полицая, сегодня утром, – сказал Володя, облизнув пересохшие губы. – Пожалуйста, сходите на Пушкинскую, шестнадцать, к Земцевым, там сейчас живет Николаева, и скажите, что видели меня. Скажите, пусть передаст Алексею, что все в порядке, но мне пришлось вот... застрелить одного...

Сергей Митрофанович молча смотрел на него, что-то соображая.

– Великолепно, – сказал он. – Вы, значит, и Николаеву успели в это втянуть. Молодцы, молодцы. Герои! Спасители отечества!

– Сергей Митрофанович... идите скорее к Николаевой и не стойте здесь со мной, они могли пустить собаку по следу, уходите скорее! Только дайте мне пистолет, на всякий случай.

– А ты?

– Что я?

– Ты что будешь делать, я спрашиваю! – сердито зашипел преподаватель. – Таскаться по улицам с револьвером в кармане и шарахаться от каждого оклика? У тебя есть где укрыться?

– Да я найду что-нибудь, это не так сложно, вы только скорее сообщите все Николаевой...

– Идем-ка со мной, – сказал Сергей Митрофанович, крепко ухватив его за локоть. – Будешь сидеть у меня под замком, пока суд да дело... покуда там твои карбонарии что-нибудь для тебя не придумают!

Володя уперся и попытался освободить руку.

– Не пойду я к вам!

Сергей Митрофанович уставился на него, наклонив голову, словно собираясь боднуть.

– Вот как? Я вижу, доверять старикам вышло из моды?

– Да не в том дело!

– А в чем же?

– Сергей Митрофанович, вы поймите: если с собакой, то они найдут запросто, зачем вам так рисковать...

– Изволь меня не учить! – старческим фальцетом взвизгнул преподаватель. – Я, мой друг, как-никак уж сам разберусь на старости лет, как мне собою распорядиться!

ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ

Глава первая

Лето сорок второго года останется в памяти многих как самый тяжелый, самый горький период войны. Во второй половине мая почти одновременно с Керченского полуострова и из-под Харькова двинулись наши армии в страшный путь своего второго летнего отступления. Где-то в конце этого пути был Сталинград, и каждый километр, пройденный теперь на восток, приближал войну к ее географическому пределу, к тому неведомому еще рубежу, откуда ей суждено было повернуть обратно, на запад. Но все это было пока в будущем...

Весною войска рвались наступать. За плечами были горькие уроки летне-осенней кампании, богатырская проба сил под Москвой, сотни освобожденных от врага деревень, победа под Ростовом и новогодний десант в Крыму, за плечами армии стояла мощь огромной страны, готовой отдать все для фронта, все для победы. И войска ждали побед так же, как ждала их вся страна, уже не первый год жертвующая на оборону все до последнего.

Но вместо побед начались катастрофы. Три армии, бессмысленно брошенные в Изюм-Барвенковскую мясорубку, преступная беспечность в Крыму, окончившаяся адом керченской эвакуации, – таково было начало. И снова, как прошлым летом, пылили обозы по бесконечным дорогам, снова падали с дымного неба хищные осиные тела «мессершмиттов» и чертовой каруселью крутились пикировщики над переправами, заход за заходом всаживая фугасные пятисотки в ревущую мешанину людей, повозок, понтонов, обезумевших лошадей и машин. И снова, как в сорок первом, вытаптывая неубранную пшеницу, наперегонки с отступающими катилась к востоку меченная траурными крестами и геральдическим зверьем железная армада вторжения, и размолотый тысячами колес сухой чернозем гробовым покровом висел над нею в знойном воздухе, затмевая солнце.

В июле немецкие танковые авангарды вышли к границам Северного Кавказа. Впереди лежала вторая по значению житница России, а еще дальше – нефть, марганец, молибден; впереди лежала дорога в Индию, великий исторический путь к Тихому океану...

Несколько дней горел Ростов, разгромленный с воздуха по личному указанию Гитлера, – фюрер мстил городу за помощь, которую ростовчане оказали частям Красной Армии, освобождавшим их в ноябре. Несколько ночей огромное багровое зарево, видное в степи за много километров, освещало переправы последним уходившим через Дон обозам пятьдесят шестой армии, а с первыми лучами солнца этими же степными шляхами уже ревели, ныряя в пыли, серые немецкие бронетранспортеры.

За какие-нибудь две недели ветер войны разметал пламя горящего Ростова по всему Северному Кавказу. Горела кубанская пшеница, горела майкопская нефть, горели склады и элеваторы в Краснодаре, Армавире, Ворошиловске, горели эшелоны в Тихорецке и кукурузные поля под Моздоком. Стоял небывало жаркий август, потрескалась прокаленная солнцем земля, пересохли степные речушки и колодцы; и, словно обезумев от непривычного зноя, словно уже ясно различая впереди свой последний рубеж и стремясь достичь его как можно скорее, мчались по дорогам мотоциклисты с засученными рукавами и мотающимися поперек груди автоматами, в высоких кузовах «бюссингов» тряслись черные от пыли мотопехотинцы, равнодушно поглядывая на пролетающие мимо белые и зеленые станицы; и, пуская на ветер через раскаленные выхлопные трубы остатки моторесурсов, останавливаясь только для заправки горючим, день и ночь шли курсом на юго-восток серые граненые танки – напролом, через пшеницу, через черные выжженные поля, через виноградники, через высокую – по смотровые щели – кукурузу, через ковыльные пастбища предгорий. В конце августа немцы вырвались на Военно-Осетинскую дорогу у Алагира, подошли к Клухорскому перевалу, альпийские стрелки дивизии «Эдельвейс» подняли флаг со свастикой на вершине Эльбруса. К этому времени шестая армия Фридриха Паулюса уже вела бои на подступах к Сталинграду.

Все это было. И все же именно в трагических событиях второго военного лета опытный наблюдатель мог уже видеть безошибочные приметы того, что близятся сроки великого перелома, что наступательный порыв немцев уже иссякает и соотношение сил начинает постепенно изменяться в нашу пользу. Были потеряны огромные территории, неисчислимые материальные ценности, но войска не были разгромлены. Они отходили, как до известного предела отходит назад постепенно сжимаемая пружина.

Казалось бы, обе летние кампании – первая и вторая – протекали в равной мере успешно для противника. Но сходство было чисто внешним, и сами немцы это чувствовали. Немецкие командиры, вспоминая Умань и Белосток, Новогрудок и Лубны, испытывали, вероятно, странное чувство в июле – августе сорок второго года, – может быть, нечто подобное тому, что испытывал Наполеон между Березиною и Бородином.

Готовясь применить свою обычную тактику массированного удара танками и авиацией с немедленным вводом в прорыв моторизованных частей для быстрого рассечения и ликвидации окруженных группировок противника, немцы сосредоточили на Нижнем Дону две танковые армии. Их огромная ударная мощь должна была проломить ворота Северного Кавказа и где-то в Сальских степях, на местности, идеально отвечающей условиям наиболее успешного использования крупных бронетанковых соединений, с ходу покончить с раздробленными остатками советских армий Южного фронта. Очертания великолепного, по всем правилам тактики разыгранного «фернихтунгшлахта»[22] уже ясно вырисовывались на оперативных картах в штабе фельдмаршала Листа.

Но «шлахт» не состоялся. Не состоялось вообще никакой «битвы за Северный Кавказ», о начале которой заблаговременно, с фанфарным громом, возвестило ведомство доктора Геббельса. Бронированный таран ударил в ворота всей своей мощью, но ворота оказались незапертыми, и группа армий «А» кубарем выкатилась в пустынные задонские степи. Занесенный для удара кулак со всего маху обрушился в пустоту.

Именно теперь, во время второго летнего наступления немцев, впервые сошло на нет их тактическое превосходство над Красной Армией. Если под оперативным успехом понимать не только захват определенной территории, но и выведение из строя возможно большего количества живой силы и техники противника, то в этом смысле кавказская прогулка оказалась совершенно бесплодной. Не говоря уже о том, чтобы «покончить» с советскими войсками, оборонявшими Кавказ, – Листу не удалось даже нанести им ни одного серьезного поражения, если понимать под поражением не только вынужденный отход армии на новые рубежи, но и утрату ею боеспособности в силу потерь или деморализации.

Последним крупным успехом немцев в сорок втором году был разгром советской ударной группировки на Изюм-Барвенковском плацдарме. После этого мы не знаем уже ни одного случая столь очевидного превосходства немецкой тактики. На Северном Кавказе, имея перед собой великолепное оперативное пространство, многократно превосходя Красную Армию в насыщенности техникой и, следовательно, в подвижности, они не сумели осуществить ни одного успешного маневра на окружение. Проутюжив своими танками полтысячи километров от Новочеркасска до Нальчика, Лист почти не понес потерь, но и не выиграл ни одного боя.

Русские отходили, оставляя за собой вполне мирный пейзаж, местами лишь немного подпаленный в суматохе; проезжая только что захваченными местами, штабные офицеры посматривали по сторонам недоуменно и немного разочарованно: они не видели ни сгоревших танков, ни кладбищ брошенной техники, ни медленно бредущих навстречу бесконечных колонн военнопленных ничего из того, что год назад было примелькавшимися деталями украинского пейзажа.

Захваченная земля была богата: стеной стояла осыпающаяся пшеница, в станичных садах под тяжестью плодов гнулись деревья, на каждой бахче танкисты останавливали машины и «пополняли боезапас», с рук на руки – по цепочке – перекидывая в открытые люки огромные полновесные арбузы и продолговатые, источающие нежнейший аромат шероховатые дыни. В каждой хате можно было организовать и млеко, и яйки, и крепчайший шнапс домашнего изготовления. Все это было хорошо. Приятно захватывать такую землю, еще приятнее будет жить здесь после войны. Плохо было одно: этот богатый, изобильный ландшафт сильно проигрывал без трупов его защитников. Раз не видно трупов – значит, защитники еще живы. Они были упрямы, они не давали себя убить, прятались, выжидали. Это было плохо. Это – с чисто славянским коварством – отравляло победителям вполне заслуженное удовольствие.

«...Эти пространства начинают сводить меня с ума. Мы достигли границ цивилизованного мира, здесь нет даже поселений – голая степь, ветер, грозные доисторические закаты по вечерам. С вершин могильников древние каменные изваяния слепо и бесстрастно смотрят вслед нашим танкам, как смотрели на скифов, на готов, на аланов, на всадников Тимур-Ленга. Страшная земля, страшный народ! Наше продвижение постепенно становится падением в пустоту. Скифское проклятие? Фортуна изменчива вообще, а военная – особенно. Мне страшно, когда я думаю о бесчисленных, как песок, поколениях, которые прошли до нас по этой земле, – прошли в забвение, в небытие, в великое и всепоглощающее Ничто...»

Обер-лейтенант, сделавший эту запись в своем дневнике, погиб от пули осетинского снайпера под Микоян-Захаром. Он умер, уже видя провал Восточного похода, но не успев понять главного: дело было не в скифском проклятии и не в изменчивости военной фортуны. Дело было в том, что изменился сам характер войны. Да, лето сорок второго года было для нас тяжелым испытанием. Отступление наше не было планомерным и обдуманным «стратегическим сокращением фронта», – это было отступление, навязанное нам более сильным врагом, отступление трагическое, стоившее стране большой крови и больших слез. Но вспомним: до самого своего конца – до Волги, до кавказских перевалов – это отступление ни разу не превратилось в бегство. Тут сказалось все: и более трезвая оценка силы и слабостей противника, и накопившийся за год боевой опыт, и – главное! – все глубже и глубже проникавшее в душу каждого солдата сознание того, что отступать дальше некуда, и что если еще можно было убежать от немца за Днепр, то за Волгу уже не побежишь. Как бы тяжело ни пришлось.

Многое из того, что совершил наш народ в годы войны, будет непостижимо для потомков; многое кажется легендой уже сейчас. Глядя на сегодняшних школьников, нам трудно поверить, что точно такими же были в сороковом году и Космодемьянская, и Матросов, и многие, многие другие. Нам трудно осознать, что сверхчеловеческий подвиг был совершен самыми обыкновенными людьми, огромной массой людей, ничем не примечательных, не наделенных от рождения никакими сверхчеловеческими доблестями.

В критических условиях перестраивается природа вещества, меняются все его физические свойства; при сверхвысоком давлении холодная сталь становится текучей, струя воды режет броневую плиту и раскаленный графит превращается в алмаз. Чудовищное давление вражеского нашествия создало в нашей стране те критические условия, при которых начала изменяться сама природа человеческих возможностей; и эти изменения становились все более глубокими по мере того, как с каждым километром, пройденным вторгшимися в страну пришельцами, острее и безжалостнее вставал перед нашим народом вопрос: быть или не быть Отечеству?

Непрерывно возраставшее давление достигло красной черты к концу второго военного лета. Такой смертельной опасности, такой явной и совершенно реальной угрозы вообще исчезнуть с лица земли Россия не знала и во времена татарского нашествия. В августе сорок второго года, когда дивизии Паулюса вышли к Волге, эту опасность уже чувствовали, видели и во всем ее страшном объеме понимали все – от простого колхозника до академика.

Это всенародное осознание нависшей над Родиной беды и было тем главным, что отличало второе военное лето от первого, несмотря на внешнее сходство обстановки.

Война принимала совершенно новый характер, но немцы еще ни о чем не догадывались, ничего не замечали. Уже обреченные на разгром – самый беспощадный, самый тотальный из всех известных военной истории нового времени, – они продолжали слепо рваться вперед, упиваясь своими последними победами и подсчитывая недели и километры, остававшиеся до триумфального завершения Восточного похода. «Кого боги хотят погубить – лишают разума».


Из дневника Людмилы Земцовой

20/VII-42.

Встретила сегодня девушку из нашего эшелона, Зойку М. Она тоже попала в прислуги, живет на той стороне Эльбы, в Бюлау. Начала рассказывать, и в слезы: хозяева отвратительные, у них рыбный магазин, и работать ей приходится с рассвета до позднего вечера, выходных нет, только раз в месяц хозяйка отпускает ее в город часа на четыре. Вдобавок еще и злющая – вечно шипит, ругается, бьет по лицу из-за каждого пустяка. Вот несчастная эта Зойка! Такая была веселая, неунывающая, а сейчас как будто состарилась на несколько лет.

Она меня спросила, как я живу, а мне стало стыдно почему-то. Сказала только, что хозяева у меня ничего и относятся неплохо. Она бы, пожалуй, и не поверила, если бы я рассказала ей все. Да и потом ей было бы еще тяжелее.

Зойка знает здесь нескольких девушек с Украины, – плохо, в общем, всем. Относительно прилично устроились те, кто попал на небольшие фабрики. А на заводах, или у бауэров, или в городе в семьях – всюду каторга.

Я дала свой адрес, попросила заходить, когда сможет. Зойка сделала большие глаза: «Да ты что, а если хозяйка узнает?» Я сказала, что ничего, как-нибудь договорюсь. Зойка отнеслась к этому с сомнением, но сказала, что, может быть, зайдет, если сумеет вырваться. Потом, уже прощаясь, она спросила, помню ли я Наташу Демченко, которая ехала с нами; ей, оказывается, на заводе оторвало кисть руки – взорвался какой-то капсюль. Вот бедная!

23/VI1-4 2.

Немцы взяли Ростов. Что же получается, неужели все опять, как в прошлом году? Не успели они отпраздновать взятие Севастополя, и снова по радио – фанфары, марши, сплошная свистопляска. Профессор говорит: «Выше голову, все будет хорошо», – но пока все очень плохо.

29/VII-42.

Не знаю, можно ли верить их сообщениям, вернее, до какой степени им можно верить. Когда читаешь и видишь все эти снимки, становится страшно. Судя по газетам, на юге – сплошной разгром. Немцы идут вперед, уже не встречая сопротивления, и на картах линия фронта каждый день выгибается все дальше и дальше. Пусть это наполовину вранье, но даже и так все равно плохо. И потом, не могут же они открыто врать, помещать карты положения на фронте, которые не соответствуют действительности? Ведь их солдаты тоже читают эти газеты. Очень страшно.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35