Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Меншиков

ModernLib.Net / Исторические приключения / Соколов Александр / Меншиков - Чтение (стр. 25)
Автор: Соколов Александр
Жанр: Исторические приключения

 

 


      — И «самому», Александр Данилович? — осторожно осведомился у Меншикова Шереметев, кивнув в сторону государя.
      — Да, к нему.
      — Придется обождать, ваша светлость, — улыбнулся Борис Петрович. Пододвинул к нему кружку пива. — Выпей пока. Государь сейчас, — наклонился, сделал ковшиком руку, — будет читать нам свои «мысли об ассамблее»!
      — О че-ом? — переспросил Меншиков, ничего не поняв.
      — Х-ха, ха! — не вытерпел Дядя. — Вот услышишь. Сейчас с Петром Андреевичем партию доиграем и начнет. Гляди, сколько у Остермана бумаг-то припасено! Все про это, про самое.
      — Когда-то и в Риме женщины были простыми служанками: пряли шерсть, ухаживали за детьми, — рассказывал весьма начитанный Гаврила Иванович Головкин Апраксину. — Тогда римляне умели жен и дочерей убеждать, что сидеть дома, вести хозяйство — самый важный долг женщины. Но при Цезаре женщины поняли, что их обманывают. И вот тогда началось! «Все погибло!» — воскликнул тогда один римский мудрец…
      — Тише! — толкнул его локтем Апраксин, кивнул на Шафирова.
      — Возьми то, — продолжал уже тише Головкин, — ведь самый простецкий из нас, из мужчин, и тот проводит часть времени в размышлениях: а как на него другие глядят? А женщины?
      — И не говори! — тяжело вздохнул Апраксин.
      — Я к тому, — продолжал Головкин уже совсем шепотом, — что не следует думать о женщинах лучше, чем они того стоят. Да и… нельзя силой заставлять получать удовольствие. Что это, лекарство, что его нужно — хочешь не хочешь — глотать!
      — Хватит! — заерзал Апраксин. — Сиди и помалкивай!
      Многие видели, не зная, что делать, Всем было хорошо, но все ждали, когда Петр с Толстым кончат партию в шашки. Наконец Толстой, аккуратно отодвинул свой стул, поднялся из-за стола. И все очень живо, как по команде, обернулись в сторону Остермана, уже ловко раскладывавшего перед государем какие-то крупно исписанные листы.
      — Вот! — Петр постучал по столу костяшками пальцев. — Слушайте все!
      «Ассамблея — слово французское, которое на русском языке одним словом выразить невозможно, — начал читать он, далеко отставив бумагу, — обстоятельно сказать, — вольное, в котором доме собрание или съезд делается, не только для забавы, но и для дела: ибо тут можно друг друга видеть и о всякой нужде переговорить, также слышать, где что делается, при том же и забава. А каким образом оные ассамблеи отправлять, определяется ниже сего пунктами, пока- мест в обычай не войдет».
      — По нашу душу, — шептал Шереметев, наклонясь к уху Дяди. — Отворяй ворота настежь, Федорыч! Принимай незваных гостей!..
      Петр покосился в их сторону, Шереметев крякнул, огладил нос, смолк.
      — «В котором доме имеет ассамблея быть, — продолжал Петр, — то надлежит письмом или иным знаком объявить людям, куда вольно всякому прийти, как мужскому, так и женскому».
      — О. господи!.. невольно вырвалось у Головина.
      Все рассмеялись.
      — Что, накладно. Гаврила Иваныч? — широко улыбаясь, спросил его Петр. Тряхнул волосами. — То ли еще будет! Послушай.
      — Ничего, раскошелится, — вставил Меншиков.
      — А ты что торчишь над душой? — обернулся в его сторону Петр. Пристально посмотрел на Ушакова, потом снова на Александра Даниловича. — Что у вас? — спросил, отложив в сторону прочитанный лист.
      — Да надобно бы, ваше величество… — Меншиков подошел, наклонился. — Надобно бы доложить, — бормотал. — Дело тут есть, — кивнул в сторону Ушакова.
      — И немалое, ваше величество, — добавил Ушаков, округляя глаза.
      — Завтра утром приходите в токарню, — кивнул ему Петр и, отхлебнув из стоящей перед ним пивной кружки, взял поданный ему Остерманом, новый, сплошь исписанный лист.

11

      — А дело царевича-то слыхал? — обращался Меншиков к Шафирову. — Ка-ак оно круто заваривается!..
      — Да, да, да, — энергично мотал головой вице-канцлер. — И Яков и Василий Долгорукие, оказывается, в этом деле «не без причины», и оба брата Голицыны, и Стрешнев, и Апраксин, и даже сам Шереметев…
      — В этом и толк, — перебил его Меншиков, сумрачно улыбаясь. — Утресь я ходил к самому. Ушаков такие дела раскопал!.. Этот тихоня-то Алексей… считает: «Клобук не гвоздем к голове прибит. Когда потребуется, можно его и снять. А впредь что будет — кто знает?»
      — Ну, что для нас тогда будет — известно, — забормотал, почесывая подбородок, Шафиров.
      — Подожди! — остановил его Меншиков. — Ты послушай. Всех отцовских советников, говорит, под топор; заведет себе новых; будет жить в Москве, корабли сожжет; отдаст шведам земли, нами у них отвоеванные…
      — Вот, вот! — перебил его Шафиров. — А родовитым только это и надобно. Все, все они за ним тянутся… Волк коню не свойственник, как говорится. Так и они нашему брату. Известно, как мы у них поперек горла стоим. Мы, то бишь, я, ты, — начал загибать пальцы на левой руке, — Ягужинский, Макаров…
      — Да и Толстому, в случае чего, от них мало не будет, — заметил Данилыч.
      — Это как пить дать! — согласился Шафиров. — На Петра Андреича они теперь смотрят как на главного виновника несчастий царевича.
      — Да уж, кто-кто, а этот к ним теперь не пристанет, — сказал Меншиков, раскуривая потухшую трубку. — Этот теперь за нас крепко-накрепко.
      3 февраля 1718 года царевич Алексей, без шпаги, как арестованный офицер, был введен в Большой кремлевский дворец, где к этому времени собрались министры и высшее духовенство.
      Петра он встретил на коленях. Царь потребовал от него торжественного отречения от престола и клятвы: «воле родительской во всем повиноваться» и «наследства никогда, ни в какое время не искать, не желать и не принимать». В этот же день был обнародован манифест: «Сожалея о государстве своем и верных подданных — дабы от такого властителя наипаче прежнего в худое состояние не были приведены, — писал Петр в манифесте, — для пользы государственной, лишаем сына своего Алексея наследства по нас престола Всероссийского, хотя бы ни единой персоны нашей фамилии не осталось».
      — А теперь открой всех людей, которые присоветовали тебе бегство, — потребовал Петр от Алексея. — И ежели что укроешь, — предупредил его, — на меня не пеняй, понеже вчерась перед народом объявлено, что за сие пардон не в пардон.
      И Алексей начал «показывать»: оговорил Кикина, Вяземского, Василия Владимировича Долгорукого, царевну Марию Алексеевну…
      Кикин не успел скрыться, его поймали в самом Петербурге, привели к Меншикову.
      — Князь Василий Долгорукий взят ли? — спросил он Данилыча.
      — Нет, не взят, — ответил Меншиков.
      — Нас истяжут, Александр Данилович, — хрипел Кикин, — а Долгоруких царевич закрыл, фамилию пожалел…
      Кикин признался, что к царевичу хаживал и про отъезд его к императору знал, советовал ему обратно не возвращаться… рассказал все, что знал. К тому, что уже было известно, нового ничего не добавил. И Меншиков распорядился отправить Кикина в Москву для дальнейшего расспроса и розыска.
      Напрасно Кикин боялся, что князь Василий Долгорукий «уйдет от беды»: Меншиков схватил и его. Скованный, за крепким караулом, он был отправлен в Москву вслед за Кикиным.
      Судьи Иван Ромодановский, Шереметев, Апраксин, Прозоровский вняли слезным мольбам старшего в роде Долгоруких — Якова Федоровича. «Помилуй, премилосердный государь, — написал Яков царю, — да не снидем в старости нашей в гроб с именем злодейского рода». Как же не внять было такой слезной мольбе? И судьи помиловали Долгоруким: приговорили сослать князя Василия в Соликамск.
      Им, родовитым, весьма и весьма понятно такое заступничество князя Якова Федоровича Долгорукого. Пусть не родственник Яков Федорович Василию Владимировичу Долгорукому, пусть только однофамилец, но бесчестье же поражает весь род! Род Рюриковичей-Долгоруких!.. Яков Федорович должен был просить за Василия!
      После суда над Шакловитым и его сообщниками, когда Василия Голицына приговорили к вечной ссылке, кто навестил его и осмелился провожать в дальний путь? Его двоюродный брат, Борис Голицын! Род, От него никуда не уйдешь!
      Проходя как-то раз по берегу Невы, Апраксин увидел двух своих племянников, которые вместе с другими матросами били сваи. Остановился, увидев такое, Федор Матвеевич. Отирая потные лица, остановились и племянники, глядя на Дядю.
      — Тяжело? — осведомился генерал-адмирал. И, не ожидая ответа, проворно сбросил мундир, засучил рукава и сам принялся тянуть канат «бабы»: я-де не лучше своих племянников!..
      «Свой своему поневоле брат, — размышлял Меншиков, узнав о приговоре над Василием Долгоруким. — Значит, теперь весь род Долгоруких — мои заклятые враги, навечно, по гроб?.. Это надобно крепко запомнить!..»
      По приказанию Петра, капитан-поручик гвардии Григорий Скорняков-Писарев неожиданно нагрянул в суздальский Покровский монастырь, где жила в заточении инокиня Елена, бывшая царица Евдокия Федоровна, захватил все ее бумаги и привез ее самое в Москву вместе с несколькими монахинями и другими близкими к ней людьми. Начались после этого сразу два следствия: по делу первого сына и по делу первой жены государя.
      С расспросов и розысков открылось, что инокиня Елена жила в монастыре «неприлично монашескому званию и своему полу» — имела любовника; что разные нищие, бродяги и изумленные, приходившие к ней якобы за подаянием, приносили ей от ее родственников Лопухиных, от царевны Марии Алексеевны и от других сочувствующих ей родовитых людей записки и письма, в которых они ругательски ругали царя; что в разговорах с монахинями и другими своими сторонниками инокиня Елена выражала надежду покинуть в скором времени монастырь и возвратиться ко двору, «потому что, — говорила она, — царевич-то из пеленок уже вывалился давненько. Стало быть, ждать осталось недолго».
      Более всех надежду эту поддерживал в ней епископ Досифей: в церкви он поминал ее государыней, частенько рассказывал ей о бывших ему «хороших» видениях, пророчивших скорую смерть государю…
      Любовник инокини Елены Глебов, духовник ее Андрей Пустынный и епископ Досифей были казнены, другие участники заговора наказаны телесно и сосланы. Инокиня Елена под строгим караулом была отправлена в Ладожский монастырь.
      На этом московский розыск закончился, и Екатерина написала Меншикову из Преображенского:
      «Прошу прикажите наискорее очистить для царевича Алексея Петровича двор бывший Шелтингов, где стоял шведский шаутбенахт, и что испорчено, велите не мешкая починить».
      Петр заспешил в Петербург.
      Знакомясь с материалами следствия, Меншиков лишний раз убеждался, что его враги оказывались заклятыми врагами Петра. «Да иначе и быть не могло, — думал Данилыч. — Все это так, так… Однако… Вот, скажем, Шереметеву-то Борису Петровичу не было никакой надобности хныкать возле этой самой царевичевой отпетой компании!.. Неужто и ему государь теперь „ульет щей на ложку“!.. Ох, и какое же тяжкое действие окажет этот розыск на Петра Алексеевича! Ведь сын… и такое замыслил, предатель, против родного отца!»
      Что Петр не пощадит Алексея, в этом Александр Данилович не сомневался. «Большие бороды» сумели крепко внушить Алексею слепую ненависть не только к отцу, но и ко всему новому, что он ввел. «Стало быть, Алексей истинно предатель и изменник Отечества своего! А такому, будь он кто хочешь, пощады от Петра Алексеевича ждать не приходится! Делай для пользы Отечества — сделаешь для Петра!» — размышлял Меншиков, невольно перебирая в уме, мысленно подытоживая: а что он сам здесь свершил в отсутствие государя?
      Знал Данилыч: только хорошим, толковым выполнением планов, замыслов, начертаний и наказов Петра Алексеевича, только этим можно утешить его.
      В Петербурге все шло хорошо.
      «Приедет государь, могу доложить, — соображал Меншиков, — что в губерниях заготовлено мной ни много, ни мало пять тысяч скобелей и долот, а топоров так и за все двадцать тысяч перевалило. Хлеба запасено столько, что за всеми расходами остается беспереводно не менее сто тысяч четвертей…
      И еще надобно будет доложить, — вспоминал генерал-губернатор, — о предложении князя Черкасского — заменить присылаемых работных наемными. Считает Черкасский, что так будет и выгоднее и спорее. Высылку же работных предлагает он заменить денежным сбором. И, пожалуй, он дело советует… Доложу, — а там — как государь на это дело посмотрит.
      Теперь… На Охте плотники селятся, судовщики, что набраны в Архангельске, Вологде… Стало быть, и еще новая слобода вырастает, Охтенская. Так что и в деле заселения Питера, думаю, что ругать меня не за что…»
      Указ о вспомоществовании поселенцам Охтенской слободы Петр подписал без раздумья.
      — Нужно! — сказал он. — Такие люди здесь — золото! Только заметил:
      — С другого-то края, Данилыч, нужно правый берег Невы тоже быстрее застраивать. На Выборгской стороне фундаменты засолили? Выводить стены нужно! Поторапливай там, кого надо!.. Гошпиталь тож, магазины, амбары… И с пороховым заводом на Охте поторапливаться бы надо…
      — На заводе, государь, почти все под крышу подведено. Да и другое все… строим, — пожимал плечами Данилыч. — Только вот…
      — Вижу, что «только вот», — передразнивал его Петр, вникая в подготовленный ему на подпись новый указ о «переселении по выбору в Петербург первостатейных и средних людей, добрых, пожиточных из купеческого и ремесленного сословия».
      — А много ли пользы от этих невольных переселенцев? — хмурясь, спрашивал у Меншикова. — Приезжать приезжают, а домами не обзаводятся, торговли и ремесел не производят. Только глаза мозолят… канючат: отпустить на побывку… Одни чернослободцы мне горло перепилили. Там мы-де оптовой торговлей занимались, заводы имели да промыслы, а здесь что?.. Улита едет — когда-то, мол, будет! — так говорят. Нет, шабаш! — махал рукой. — Ну их всех к ляду!..
      — А мастеровых, — спрашивал Меншиков, — тоже не назначать к поселению?
      — И этих не надо, — решил Петр. — Выгодно будет — сами приедут. А дело идет вроде к тому… Ты вот что, — сумрачно произнес сиплым голосом, — завтра покажи-ка мне, как там у тебя на левом-то берегу: собор Исаакия, канцелярский двор как подвигаются? Как с морскими слободами, с Конюшенной, Офицерской? Как селятся немцы? Все, поди, в деревянных домах?
      — В деревянных, государь!
      — Понудить надо! Поговорить… Или на год, на два приехали!.. Переметные сумы! Жмутся все, озираются!..
      «Не разговоришься, — соображал Меншиков, — все не так да не этак… Ка-ак его взяло дело царевича…»
      — Да-а, Данилыч. — помолчав, тянул Петр, рассматри-вая свои заскорузлые пальцы. — Вот ты и подумай: родной сын, а такую пакость надеялся мне учинить!.. Думаешь, он неспособный и, зная то за собой, убежал от понуждения моего к путной жизни?.. Думаешь, что вернулся он сюда кротким агнцем, чтобы укрыться «в келье под елью» со своей Евфросиньюшкой?.. Как бы не так! Мнит себя наследником престола российского… Мнит, гнида! Мнит!.. На бородачей, на попов-староверов да на чернецов озирается!.. С великой радостью принимает все слухи о кознях против меня, Готов перекинуться к любым ворам, иноземным правителям… даже при жизни моей, только бы сильны они были!..
      Всё, ирод, прикинул: близких мне людей перевесть! Всю жизнь пустить вспять, на дедовщину повернуть! Все ради чего я не щадил ни сил, ни здоровья, ни самой жизни, что завоевано потом и кровью лучших российских сынов, — все решил ниспровергнуть, иуда!.. Надобно выбирать…
      И Меншиков решительно подхватил:
      — Выбирать, выбирать, государь! Полагают же бородачи, что клобук не гвоздем будет прибит к его голове. А от них пощады не жди! И Екатерине Алексеевне, и детям твоим, государь, в случае чего…
      — Известно! Все известно, Данилыч! — перебил его Петр. — Ох, бородачи, бородачи! — качал головой. — Многому злу вы есть корень! Отец мой имел дело с одним бородачом, а я — с тысячами! Бог — сердцевидец, судья вероломцам. Я хотел сыну блага, а он — всегдашний мой враг. Ну что ж…
      — Кающемуся и повинующемуся — милосердие, — осторожно замечал Александр Данилович, — а старцам пора перья бы пообрезать и пуху бы поубавить, мин херр!
      — Не будут летать! — отрезал Петр строго.

12

      Отношение к Алексею резко изменилось после того, как Петр сам допросил Евфросинью. Любовница царевича «не только из уст своих показала, но и многие бумаги подала, гласившие об измене».
      Следствие над Алексеем и его сообщниками продолжалось около полугода: казематы Петропавловской крепости наполнились заключенными, и в числе их были два члена царской фамилии — Алексей и сестра государя Мария.
      «На духу» Алексей каялся, что желает смерти отцу.
      — Бог тебе простит, — отвечал ему духовник Яков Игнатьев. — И мы все желаем смерти ему, для того что тягости везде через край!
      В мае последовало «объявление» о преступлениях Алексея. В манифесте было упомянуто о его лености к учению и о его упорном неповиновении отцовской воле, о дурном отношении к жене, и, наконец, о бегстве за границу и ходатайстве у императора Карла — свояка (мужа сестры покойной Шарлотты) — «протекции вооруженной рукой».
      За все это — предательство, злостный обман и ханжеское притворство — Алексей и его пособники, «яко изменники государя и отечеству», были преданы особому суду, созванному Петром из представителей генералитета, сената и синода.
      — Труден разбор невинности моей тому, — говорил Петр, — кому дело это не ведомо!
      Он не решился быть судьей в собственном деле, особенно после того, как дал обещание простить Алексея. Созвав представителей высшего духовенства, министров, сенаторов, генералов, Петр дал им строгий наказ:
      «Истиною сие дело вершить, и не опасайтеся, також о ее рассуждайте того, что под суд ваш надлежит вам учинить на моего сына, но, несмотря на лицо, сделайте правду».
      На заседании суда Петр не присутствовал.
      24 июня состоялся приговор: «Сенат и стану воинского и гражданского, по здравому рассуждению, не посягая и не похлебствуя, и несмотря на лицо, единогласно согласились и приговорили, что он, царевич Алексей, за все вины свои и преступления против государя и отца своего, яко сын и подданный его величества, достоин смерти». Подписали: князь Меншиков, граф Апраксин, граф Головкин, князь Яков Долгорукий и другие — всего 127 человек, кроме графа Бориса Петровича Шереметева.
      Через два дня, «26 июня, по полуночи в 8 часу, — занесено было в записную книгу Санкт-Петербургской гварнизонной канцелярии, — начали собираться в гварнизон: светлейший князь Меншиков, князь Яков Федорович [Долгорукий], Гаврило Иванович [Головкин], Федор Матвеевич [Апраксин], Иван Алексеевич [Мусин-Пушкин], Тихон Никитич [Стрешнев], Петр Андреевич [Толстой], Петр Шафиров, генерал Бутурлин; и учинен был застенок, и потом, быв в гварнизоне до 11 часа, разъехались. Того же числа пополудни в 6-м часу, будучи под караулом в Трубецком раскате в гварнизоне, царевич Алексей Петрович преставился».
      30 июня, в присутствии Петра и Екатерины, тело Алексея было погребено в Петропавловском соборе, рядом с гробом принцессы Шарлотты. Траура не было.
      В рескриптах к своим представителям за рубежом Петр приказал огласить, что Алексей умер «по приключившейся ему жестокой болезни, которая вначале была подобна апоплексии».
      Далеко не все, конечно, верили этому оглашению; враги распускали слухи, что царевич умер насильственной смертью, что сам отец, этот грубый, грязный и больной пьяница, зверски жестокий, лишенный здравого смысла, чуждый всяких приличий, словом, человеку не возвышающийся ни до политического разума, ни до моральной порядочности, — что сам отец его задушил. Говорили и так, что его отравили, но большинство утверждали, что Петр приказал Толстому, Бутурлину, Ушакову и своему денщику Румянцеву казнить Алексея, но «тихо и неслышно, дабы не поругать царскую кровь всенародною казнию», что ими и было исполнено: они задушили Алексея в каземате подушками.
      А среди духовенства шли толки, что-де «в Санкт-Петербурге государь собрал архиереев и многих других людей и говорил, чтобы дать суд на царевича за непослушание. Тогда же в ту палату вошел царевич, не снял шапки перед государем и сказал: „Что мне, государь батюшка, с тобой судиться? Я завсегда перед тобой виноват“, — и пошел вон; а государь молвил: „Смотрите, отцы святии, так ли дети отцов почитают!“ И приехал государь в свой дом, царевича бил дубиною, и от тех побоев царевич и умер. Царя дважды хотели убить, да не убьют: сказывают ему про то нечистые духи».
      Приверженцы царевича внушали народу, что «пока государь здравствует, по то время и государыня царица жить будет, а ежели его, государя, не станет, тогда государыни царицы и светлейшего князя Меншикова и дух не помянется… Наговорила царица государю: „Как тебя не станет, а мне от твоего сына и житья не будет“, — и государь, послушав ее, бил его, царевича, своими руками кнутом… Бог знает, какого она чина, мыла сорочки с чухонками; по ее наговору и умер царевич».
      «Щука умерла, а зубы остались», — размышлял Александр Данилович. А как думают иностранные резиденты? Все ли так полагают, как Плейер, — австрийский посол? Тот доносил императору, что «духовенство, помещики, народ — все преданы царевичу и были весьма рады, что он нашел убежище во владениях императора». А ранее Плейер, старательно подбиравший угодные ему базарные толки, писал, что «разносятся слухи о возмущении русского войска в Мекленбурге и о покушении на жизнь государя, недовольные хотят освободить из монастыря Евдокию и возвести на престол Алексея». Не унялся австрийский посол и после возвращения Алексея в Москву. Как «очевидец», он сообщил, что «увидев царевича, простые люди кланялись ему в землю, говорили: „Благослови, господи, будущего государя нашего“.
      Узнав о таких донесениях, Петр потребовал немедленного удаления Плейера из России.
      Как-то возвращаясь вместе с Шафировым из Ораниенбаума, Меншиков предложил:
      — Изыщи случай, Петр Павлович, разузнай, что говорят о деле царевича иностранные резиденты. Есть ли еще такие, что думают про нас, как Плейер, с огнепальною яростью?.. Вот, поди, все они меня костерят!.. Ты наведайся как-нибудь к Шлиппенбаху, прусскому резиденту. Послушай…
      — Так! — согласился подканцлер. — Шлиппенбах действительно в этом деле стоит вроде как в стороне, во всяком случае не злопыхает, как Плейер. Да и другие резиденты частенько собираются у него. В загородном доме, недалеко отсюда, — добавил Шафиров, махнув рукой в сторону от дороги, по которой катилась коляска.
      — Вот-вот, — кивал Меншиков, щурясь. — А когда поедешь к нему, — продолжал как будто небрежно, — то возьми с собой камер-юнкера Монса Виллима Ивановича.
      — Государыня наказала? — спросил, мгновенно догадавшись, Шафиров.
      — Да, просила и его захватить.
      — Ка-ак этот красавец, я посмотрю, обошел государыню! — рассмеялся Шафиров, ерзая по сиденью. — Все дела по управлению ее вотчинной канцелярией прибрал к своим холеным ручкам… Ловко, а?
      — Монсова сестрица сосватала, — тускло улыбнулся Данилыч, — Балк Матрена Ивановна. С государыней она, знаешь ведь, — водой не разольешь, ну и… видно, замолвила словечко за братца… А потом… что ж, — наклонился почти к самому уху Шафирова, — Виллим малый действительно ловкий…
      — Ничего не скажешь! — передернул плечами Шафиров. — Был и под Лесной и под Полтавой. Генеральс-адъютант Боура… Эт-то… Хвалил его генерал. А на Боура угодить трудно…
      — Чего „на Боура“? У самого ж государя пять лет в личных адъютантах ходил, — заметил Александр Данилович, поправляя плечами кожаную подушку. — Н-н-да-а… — Поднял брови, искоса глянул на Шафирова и закашлялся. — Далеко красавчик пойдет, если…
      — Если что? — живо спросил вице-канцлер. Меншиков слегка покрутил головой:
      — Сановные что-то стелются перед ним, льстят, богато одаривают… А потом… — Прикрыл глаза, помолчал и со вздохом добавил: — Уж очень он бабий угодник!..
      Вправо от дороги важно и ровно шумели сосны на высоких курганах, вековой бор глушил берега, и только красавица Нева, широкая и свободная, плескала и плескала своими серо-свинцовыми, холодными волнами под иссиня-зеленым хвойным навесом.
      Под колесами хрустели еловые шишки и тонкие, ломкие, как стекло, сосновые веточки. Теневые стороны сосновых стволов казались синими, а другие были все розовые, испещренные тенями. Солнце садилось. Снизу, от реки, плыл туман, прозрачной пеленой растекался по берегу. В лужках, низких местах, становилось холодно, как в погребе, резко пахло росистой зеленью, только изредка откуда-то повевало пряным теплом. Быстро темнело.
      — Дико, Александр Данилович, — пожимался Шафиров, оглядываясь по сторонам. — Не люблю я, признаться, ездить вечерами по таким глухим местам.
      — Можно было бы и самому мне, — продолжал Александр Данилович, как бы думая вслух, — собрать всех резидентов у себя да и поговорить „по душами“… Только…
      — Да сделаю все, Александр Данилович! — воскликнул Шафиров, всплескивая короткими ручками. — О чем разговор!.. Слава богу не маленький, не двух, по третьему!.. Ка-кое важное дело! Да я их, голубчиков, так лбами соткну! Всю внутренность выложат!..
      Александр Данилович молчал.
      Впереди, на першпективах, зажигались огни. Там, в столице, начиналась вечерняя жизнь, а здесь возле самого города, было тихо, пустынно и еще брезжил свет вечерней зари. Изредка встречались, серели, как старые грибы, бревенчатые постройки.
      „Ох, и много же еще труда положить надо будет, чтобы обжить эту всю махину, скрасить эту угрюмую, свирепую целину!“ — невольно подумал Щафиров, и Меншиков, как бы в лад с его мыслью, но думая о чем-то своем, раздельно сказал::
      — Да-a, хлопот мне со всем этим будет, повыше усов… Погоняй веселей! — ткнул в спину кучера.
      И Нефед залился:
      — Эх вы, любки-голубки, ноги ходки, хвосты долги, уши коротки! Аль вы забыли, что прежде любили!
      — Балагур! — улыбнулся Меншиков, кивнув на Нефеда. — А знаешь, как он про новую столицу-то говорит?
      — Как?
      — „Хорош Питер, да бока повытер!“
      Шафиров зевнул во весь рот так сильно, что левая рука его непроизвольно? приподнялась до груди. Простонал:
      — А ну их!.. Слушай больше! При-и-выкнут!..

13

      Загородный дом Шлиппенбаха был полон гостей. По всем комнатам пахло дорогим табаком. Из гостиной раздавались мужские голоса, слышны были резкие восклицания англича нина Брука, плотного, кряжистого, средних лет человека, непрестанно сосавшего короткую трубку.
      В зале стол был уставлен закусками, посудой, графинами.
      — Доброго здоровья! — расшаркивался Шафиров, размахивая, как флагом, большим синим платком.
      Предупредительно-ласково Шлиппенбах пожал ему руку.
      — Милости просим! Добро пожаловать! А Внллим Иванович что?
      — Нездоров, нездоров! — тараторил Шафиров. — Просил извинить.
      — Правда? — протянул хозяин, сделав скорбную мину и пропуская Шафирова вперед. — Петр Павлович Шафиров… Барон Шафиров… — представлял он вновь прибывшего гостя.
      Брук склонил голову; мягко, как пантера, подошел; улыбаясь — кривя прямые, тонкие губы, — протянул Шафирову необыкновенной худобы и белизны руку с перстнями и кольцами на сухих, длинных пальцах с прозрачными ногтями.
      — Добрый день, барон, добрый день! — сказал он и, кивнув хозяину, подхватил Шафирова под руку.
      Свежий, красивый де Лави — француз — поклонился с преувеличенной вежливостью; голландский резидент Деби, юркий, с подвижной физиономией старичок, пожал руку с тонкой улыбкой; плотный, широкоплечий, розовощекий блондин, ганноверский резидент Вебер пожал руку просто и без улыбки; датчанин Вестфаль, не вставая, постукал об пол ногой, поднял вверх руку, склонив голову:
      — Добрый день! Присаживайтесь, Петр Павлович, поговорим.
      — После, после, mein Freund! — кивал головой Шафиров. — Как по-русски говорится, всякому овощу свое время.
      Шафиров сел, отер платком лоб и шею, шумно вздохнул.
      Среди сидящих и разговаривающих за большим круглым столом вице-канцлер резко выделялся своей полной, словно налитой, фигурой и лицом; живые, выразительные маслины-глаза его будто пронизывали Окружающих. Шафиров нервно дергал нижней губой, поминутно, как-то особенно хмыкал, слегка передергивал плечами, точно ему что-то жало под мышками, оправлял шейный платок.
      „Ртуть! — думали дипломаты, глядя на этого подвижного, юркого толстяка. — И, нужно отдать справедливость, ловок, умен!..“
      — А, Петр Павлович! — сказала, быстро входя в гостиную, молочно-розовая, полная фрау Шлиппенбах, словно родному. — Добрый день, добрый день! — кивала, вся сотрясаясь. — Господа! — обратилась к гостям. — Прошу к столу! Bitte…
      Хозяин особенно хвалил и предлагал старое бургундское вино. Де Лави попробовал, нашел превосходным.
      — Петр Павлович! Налить? — предложил хозяин.
      — Не откажусь! — ответил Шафиров.
      — Так вы, — сказал Шлиппенбах, — распоряжайтесь, пожалуйста, сами.
      — Не утруждайтесь, не утруждайтесь, — кряхтел Шафиров, расправляясь с большой желтобрюхой длинной стерлядью, приготовленной „кольчиком“. — Мы как-нибудь, себя не обидим. Не правда ли, мистер Брук?
      Англичанин широко, приветливо улыбнулся, молча кивнул головой. Подумал:
      „Что это — намек или… так?.. Барон Шафиров. Все же благодаря чему он так вылез: благодаря ловкому маневру, умелой тактике или действительно подлинным заслугам?“
      К нему наклонился Деби.
      — Говорят, — скосил он глаза в сторону Шафирова, — что этот барон бывает иногда откровенен до предельной наивности и что лжет он только тогда, когда это совершенно необходимо.
      — А я слышал, — цедил в ответ мистер Брук, — что он говорит правду только в том случае, если ему не заплатили за ложь.
      — Ну что вы! — дернул губою Деби. — Петербург еще слишком мал, а населяют его слишком проницательные люди, чтобы возможны были ложные новости.
      — Да я не о новостях говорю! Что вы от Шафирова требуете? Ведь самим собою можно остаться только в двух положениях: когда не являешься ничем или когда являешься всем. А барон ведь ни то ни се.
      Словом, присутствие Шафирова всех очень интересовало. Хозяйка не спускала с него глаз, хозяин старался быть с ним возможно предупредительнее. Шлиппенбах догадывался, что будет какой-то „остренький“, достаточно откровенный разговор, так как Шафиров прямо и просто предупредил его, что хочет приехать к нему в гости, когда у него „случайно“ соберутся все „интересные“ резиденты.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37