Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Капля росы

ModernLib.Net / Отечественная проза / Солоухин Владимир Алексеевич / Капля росы - Чтение (стр. 3)
Автор: Солоухин Владимир Алексеевич
Жанр: Отечественная проза

 

 


      Но я вижу, что она про себя раздумывает и размышляет: «Нись пустить его босиком, нись рано?» Знает она и то, что, убежав подальше, я все равно разуюсь, буду бегать, как все, да еще и забуду где-нибудь свои сапожонки, а их кто-нибудь подберет…
      – Ну беги, да смотри, если ноги будут зябнуть, сейчас приходи домой.
      Весенняя земля, прибитая, утрамбованная прошедшими на днях дождями, упруга. Она кажется мягкой и вроде бы мнется под ногой, но на ней не остается следа; она кажется теплой, но все еще холодит отвыкшие за зиму босые ноги. Изнутри, из глубины прохолаживается верхний нагретый слой. Бегом пронесешься вдоль всего села, потом в обратную сторону, потом вокруг ограды и все никак не остановишься – такая легкость и свобода обуяют в первое время. Точь-в-точь как и телят и коров, когда придет день первого выгона. Кстати, события эти – важнейшее событие в жизни мальчика и важнейшее событие в жизни целого села – часто совпадают по времени.
 
      Давно подрядили пастуха, и коровы давно беспокоятся в хлевах, мычат, напирают грудью на прясла. Кормишко кончился – последнюю горсть сена растрясли, смешали с соломой и дали скотине, – и колхозники, изболевшись душой, ждут не дождутся выгона.
      День этот – праздник, и то ли совпадение, то ли нарочно подбирают, но всегда он солнечный, теплый, красный. Пастухи сегодня – герои дня, главнее их нет в селе. И если важно выглядит и ступает по земле сам пастух, «старшой» с кнутом, свитым в кольца и надетым через плечо, с ореховой палкой, прочность которой выверена годами, то нечего говорить про подпаска! Вроде бы такой же мальчишка, как мы, но он-то хорошо понимает, какая пропасть, какая высота отделяет его от нас. И кнут у него не короче пастушьего, и сапоги, пожалуй, не меньше…
      Между тем село наполняется громким блеянием овец, мычанием коров, криком возбужденных людей.
      – Держи, держи ее! – кричит, к примеру, Иван Митрич своей жене, упустившей корову. Корова у них «благая», она вырвалась и теперь бегает, волоча за собой веревку, и не просто бегает, но то взбрыкнет задними ногами, то пойдет кругом, подняв хвост трубой, то метнется в сторону, как бы испугавшись чего-то и мотнув головой с широкими черными рогами.
      Овцы бегают стаями в панике, беспрестанно то бросаясь к своему двору, то удаляясь через прогон в поле.
      Ягнята резвятся, подпрыгивая на месте сразу всеми четырьмя ножками и при этом как-то боком-боком перепрыгивая с места на место.
      Почти всех коров хозяйки выводят на веревках. Одно дело, как резвятся ягнята, а другое дело, если начнут играть коровы и какая-нибудь корова распорет другой драгоценное вымя.
      Но вот издали раздается, наводя грозу и ужас, короткий могучий басок быка. С длинным буграстым телом, с головой что твоя телега, причем шерсть на лбу завита в мелкие упругие колечки, с опущенными слегка рогами и недоброй краснотой в глазах, идет он, ударяя время от времени в землю то копытом, то рогом, и все живое, начиная от кур и нас, ребятишек, и кончая взрослыми мужиками, шарахается от него в разные стороны.
      Коровы невзрачны теперь, после зимы. Бока у них в жестких корках навоза, а то и вовсе до глянцевой розовости облиняли коровьи бока. Тем не менее бык облюбовал себе ширококостную пеструю корову, и девчонке, сопровождавшей ее, пришлось бросить веревку и отбежать подальше.
      Потом где-нибудь на лугу, идя мимо стада, мы с видимым равнодушием будем смотреть, как бык, неожиданно легко вскинув свинцовую свою тушу, вдруг поднимется над коровой, весь словно пружина собравшись для этого прыжка, и как едва-едва устоит на прямых напружинившихся ногах корова…
      Время птичьих гнездований и лопающихся древесных почек, время студенистой лягушачьей икры и расцветания цветов, время влажного тепла и прорастания зерен, время великого обновления земли.
 
      Когда наши предки были еще язычниками и ветер, и дождь, и земля – все это были для них боги, а самым могучим богом было солнце, тогда они весной, едва обсохнет какая-нибудь высокая горка, собирались на эту горку и играли там, возбужденные возвратившимся теплом, и называлось это ярилины игры.
      Я думаю теперь, что не от тех ли, в сущности, не очень далеких времен и в нашем селе остался обычай в первые весенние дни собираться на буграх. Правда, разнообразные некогда игры свелись теперь к двум-трем, а главным образом к игре с мячом, а именно «в долгую лапту». Этот обычай умер на моих глазах в годы войны, и сейчас его не так-то просто возродить снова.
      Бугры – это именно бугры: высокие обширные холмы, вырастающие один из другого и постепенно снижающиеся в сторону реки. Несмотря на округлость форм холмов, там легко можно было выбрать ровную площадку, пригодную для лапты.
      Идти на бугры приходилось по сырой, студеной земле, кое-где по снежку, зато на самих буграх можно было и разуться, настолько на припеке обогрелась земля с плотной прошлогодней травой. Люди разувались, и это сообщало им особую резвость.
      Вот стоят два «матки», равные по силе и ловкости игрока. А мы идем загадываться, разбившись на равные по силе пары. Отойдешь с товарищем в сторону, пошепчешься: «Давай, ты будешь прясло, а я плетень» (или будешь ястреб, а я голубь, или ты будешь плуг, а я борона, или ты будешь амбар, а я сарай); загадавшись, идем к маткам, дожидающимся в стороне.
      – Плетень или прясло?
      – Прясло, – говорит один «матка».
      И товарищ мой, поскольку он «прясло», идет к этому «матке», а я остаюсь у другого.
      Пара за парой подходит к маткам.
      – Гвоздь или подкову?
      – Топор или топорище?
      – Лес или реку?
      Девушки придумывают себе нежные символы:
      – Сирень или черемуху?
      – Василек или незабудку?
      – Голубое или красное?
      Интересно отметить, что течение жизни и изменения ее тотчас находят отклик и в этих символах, которые я отношу к фольклору вместе со всевозможными детскими считалочками.
      Недавно, проходя мимо мальчишек, я слышал, как они загадывались:
      – «С-80» или колесник?
      Легко можно предположить и такие сочетания:
      – Трехтонку или полуторку?
      – Силос или вику?
      – Мир или войну?
      – «Ту-104» или спутник?
      Таким образом, все разделяются на две большие партии, примерно равные по силе и ловкости, поскольку равным были игроки в каждой паре.
      Много качеств воспитывает лапта: метко и сильно ударить по мячу палкой, артистически поймать в руки маленький, быстро летящий мяч, без промаха бросить этот мяч в бегущего игрока, уметь увернуться от мяча, подпрыгнув или упав, уметь быстро, порывисто бегать, ну, и смекалка, и в какой-то степени риск и смелость или, лучше сказать, удальство, и общее физическое развитие, а главное, конечно, было в том, что лапта сдружала, что она тоже по мере сил служила весне и молодости.
      Появились в селе так называемые «кишочные» мячи. Их мы еще называли «литыми» и предпочитали дутым мягким мячам. Литой мяч летит далеко от удара палки, высоко и легко скачет по земле. Зато его труднее ловить, особенно если игрок сделает «свечу» – запалит мяч высоко в небо. Чувствительно врежут тебе таким мячом промеж лопаток. Особенно стремишься изловчиться и увильнуть от удара.
      Незнойкое солнечное, именно красное тепло, сочетающееся с прохладой, задержавшейся в воздухе от недавнего снежного времени, начинающие зеленеть бугры, быстро летающий мяч – все это возбуждало, пьянило, мы заигрывались почти до темноты, когда уж не то летит мяч, не то промелькнула птица.
      Будучи здоровым малым, я как-то немного терялся, когда нужно было бить палкой по мячу, и часто «мазал», промахивался или попадал по краешку, и мяч не улетал далеко. Многое ко мне в жизни пришло с запозданием. Не так давно, будучи студентом, отслужив свой срок в армии, я колол дрова возле дома. Подбежал Шурка Глафирин.
      – Воёдя, а Воёдя, ударь по мячику.
      Я выбрал палку по руке, и Шурка «подал» мне литой мячик, то есть кинул его кверху в воздух. Целиться палкой по мячу бесполезно, нужен общий «глаз» и общая реакция. Палка и мячик хлестко столкнулись в воздухе, и мяч вдруг превратился в черную горошину, взмыв в глубокую голубизну, и вовсе исчез из глаз. Ребятишки нашли его около Бакланихина сарая и долго обсуждали событие: Володя Солоухин забил мяч от своего двора до Бакланихина сарая!
      Хоть бы один раз ударить так, когда, бывало, ждут выручки товарищи игроки и наверняка знаешь, что, кроме всех других, еще и в одних девчоночьих глазах незаметно для всех прыгнул бы зайчик восторга и тайной гордости за твой беспощадный, молодецкий удар.
      Большинство забав определялось течением деревенской жизни. В сущности, молотьба с гонянием лошадей, покос с ношением завтрака в луга, навозная с катанием на лошадях – все это были сначала увлекательные развлечения и игры, которые исподволь, незаметно для нас самих, превращались в труд.
      Не придет в голову городскому мальчишке увлекаться пастушьими кнутами, а у нас это увлечение было повальным, и все мы прошли через него. Кнут, толстый у основания, все более и более сужающийся, длиной в пять – семь метров, с волосяной хлопушкой на конце, являлся мечтой, а если он есть, то гордостью каждого мальчишки. Короткая рукоятка этого длинного кнута украшена разными рубчиками и клеточками. Волосы на хлопушку мы дергали из хвостов у неповоротливых, заезженных кляч и плели хлопушки сами. Считалось, что белая хлопушка из хвоста Пальмы хлестче, «горазже», чем черная из хвоста, например, Разбойника. Но сплести сам кнут было нам не по силам.
      Шурка Московкин хорошо умел плести кнуты и потихонечку брал у нас подряды:
      – Укради у матери двадцать копеек – сплету кнут.
      Таким образом, за двадцать копеек сплел он кнут Вальке Грубову и, принеся его однажды к вечеру, заговорщически тихонько поскреб у окна. Валька выбежал на улицу, поглядел кнут, замер над ним душой и побежал в избу воровать двадцать копеек. Пробыв в избе довольно долго, он вышел наконец, весь красный от смущения, и сказал:
      – Денег нет, а на ватрушку…
      Шурка начал ругать его шепотом:
      – Ах ты такой-сякой, обманщик, зачем мне твоя ватрушка, у нас у самих ватрушки белее ваших!
      Однако кнут отдал, потому что материал был заказчика, то есть Вальки Грубова. Этот кнут грохал в наших руках со звучностью настоящего выстрела: кнут ведь затем и существует, чтобы им как можно сильнее грохать.
      Вот так грохает, грохает для забавы какой-нибудь Валька, а завтра, глядишь, обул сапожонки – и пошел с тем кнутом пасти сельских телят, а то и в подпаски.
      Сильно занимало нас также всевозможное плетение из прутьев. Самым обыкновенным материалом были гибкие, не очень длинные прутья краснотала. Мы резали их около реки и приносили домой в тяжелых, связанных теми же прутьями пучках. Руки пропитывались пахучей горечью, особенно если захочется очистить прутья от кожицы и сплести что-либо из чистых белых прутьев. Долго пахнет ворох постепенно высыхающей под солнцем ивовой горькой шелухи.
      Сначала плели плетки. Плетка из четырех или восьми прутьев считалась неинтересной и никак не ходила среди мальчишек. Зато если ты научился и сплел из двадцати четырех, то тяжелая, округлая в своем сечении, гибкая, хлесткая, она становилась завистью товарищей. Был еще один способ, когда брался толстый прут и красиво со всех сторон оплетался более тонкими прутьями, так что его самого уж и не было видно. А кто-нибудь вместо прута возьмет и поставит стальную проволоку.
      Но плетка – бесполезное баловство и увлечение. Оно быстро проходило. Гораздо серьезнее – верша. Сплетенная из ивовых прутьев, она была непрочна, быстро чернела, как бы обугливалась в воде, а потом истлевала и разваливалась. Более благородным материалом считались ореховые прутья. За ними нужно было ходить уж не на реку, а в Самойловский лес. Ровные, длинные, без сучка без задоринки, не зелено-красные, а матово-серого цвета, ореховые прутья в умелых руках превращались в изящные прочные изделия, в которые, казалось, с нетерпением должна устремляться рыба.
      Плетешь, плетешь ореховую вершу, а отец подойдет и скажет:
      – Слышь-ка, верша вершой, да надо бы коробицу сплести, старая совсем развалилась. Чтобы к четвергу была коробица…
 
      Перед каждым домом весной лежали навалом недлинные березовые и осиновые бревна, приготовленные на дрова. Их возили зимой по санному пути, а пилили, кололи и укладывали в поленницы (все село в ярких золотых поленницах) с наступлением весны. Дрова были излюбленным местом наших мальчишеских сборов. Тут, на дровах, мы сидели, стругая палочки складными ножами, тут обсуждали разные свои дела, тут же, когда хозяева дров начинали их пилить и колоть, мы невольно учились обращению с топором и пилой.
      Сейчас врежется пила в дерево – и брызнут на последний голубоватый снежок то сливочно-желтые, если береза или елка, то металлически-белые, если осина, то красные, если ольха, опилки, и вместе с опилками вырвется из дерева то смоляной, то горький, то просто душистый и свежий дух.
      Поставишь чурак на попа, возьмешь колун.
      – Ну, со скольких ударов расшибу?
      – С пяти, – скажет Васька Кузов.
      – С одного.
      – Спорим, что с пяти?
      – Спорим, что с одного?
      – На сколько?
      – Если с одного не расшибешь, то еще десять чураков колоть.
      – Ладно. А если с одного расшибу, то тебе десять.
      Теперь нужно внимательно осмотреть срез чурака. Найти, как расположены сучки, чтобы ударить точно промежду сучков, а главное, обнаружить хоть крохотную, хоть с волосок тониной трещинку. Трещинка сама по себе ничего не значит, но она покажет, в какой плоскости полено слабже всего. Пятеро или шестеро мальчишек – судьи нашего спора.
      Высмотришь трещинку и сучки, встанешь устойчивее перед чураком, точно от середины головы хряпнешь по свежему срезу – с звучным щелчком разлетится чурак на две плахи, ослепительно сверкнет на солнце гладкой белизной с красной узенькой сердцевиной.
      Но бывает, что ударишь, а колун либо отскочит, как от резины, либо завязнет, и нужно раскачивать его, чтобы высвободить из дерева. Тогда придется колоть десять чураков, тогда снимай тужурку – будет жарко.
      Разумеется, не все забавы находили потом практическое применение в крестьянствовании. Детство есть детство, и игрушки есть игрушки. Игрушек нам не покупали в универсальных детских магазинах, мы их делали или находили сами. И сноп ржи, и колун, и кнут, и верша, и сама река – все это были наши игрушки.
      Самой драгоценной, самой нужной вещью, которую все же покупали нам в городе, был складной перочинный ножик, особенно если с костяной ручкой. Ни сплести вершу, ни обделать рукоятку для кнута, ни вырезать палку, ни срезать дягиль, ни смастерить рогатку, ни просто так задумчиво построгать палочку, сидя на весенних дровах, невозможно без складного ножа.
      Выбрав в лесу хорошую ореховую палку, мы иногда обделывали ее на свой манер, а именно: очищали от кожуры и, гладкую, влажную, сочную, умеючи обжигали на пламени костра, время от времени протирая пучком сырой травы. Палка получалась черная и блестящая, как если бы она была из черного дерева и при этом тщательно отполирована.
      Острым складным ножом на палке вырезали разные узоры: то пустишь белое колечко, то некоторую часть палки обовьешь тонкой белой спиралькой, то украсишь ее мелком шахматной клеточкой, после чего пустишь три белых колечка. Ромбики, крестики, косая сетка, продольные частые луночки – все шло в ход для украшения палки.
      Когда подходила к концу учеба в Литературном институте и нужно было вскоре прощаться с друзьями (хороший был друг болгарин Гоша Джагаров), случилось мне на несколько дней поехать в Олепино. Я вспомнил детство и пошел в Самойловский лес. Там вырубил я узловатую, сучковатую можжевеловую палку. Утолщение возле корней и часть самих корней образовали причудливый тяжелый набалдашник, напоминающий не то голову орла, не то голову собаки. Эту палку я тщательно очистил от кожуры и, оставив в неприкосновенности узловатость и сучковатость ее, по всем правилам и даже более тонко обжег на костре. Я мог бы ее после этого отнести в антикварный магазин, где продают разные клюшки, и там сбыть по дорогой цене – настолько получилось оригинальное произведение. Но я знал, зачем ее делал.
      Георгий Джагаров страшно обрадовался неожиданному сувениру. А потом мне рассказали небольшой инцидент, связанный с этой ужасной дубиной, способной уложить и медведя.
      На Внуковском аэродроме, где садились в самолет болгарские товарищи наши, кто-то из работников посольства заметил, что у Джагарова как-то неестественно оттопырено на груди и животе пальто. Было впечатление, что он там прячет нечто громоздкое. А ведь прячут обычно контрабанду. Работник посольства поинтересовался, что там такое. Георгий смутился, покраснел, но не захотел расстегнуть пальто. Стали требовать – Георгий заупрямился. В конце концов пришлось, конечно, уступить, и дело кончилось веселым смехом и величайшим смущением Георгия. Зато в Софии, когда я спустя несколько лет зашел к Георгию в гости, первое, что мне бросилось в глаза, была можжевеловая клюшка, вырубленная в нашем Самойловском лесу, недалеко от лошадиного погоста.
 
      Лес, чьей представительницей в софийской квартире моего друга является можжевеловая клюка, не так велик, если посмотреть на него теперь трезвым взглядом. Но поскольку нет поблизости большего и поскольку вокруг Олепина там и сям растут еще более маленькие леса, то и зовется он Большим.
      – Куда ходили по ягоды?
      – В Большой.
      – Откуда дровишки?
      – Из Большого леса, вестимо.
      По характеру своему он, может быть, даже слишком смешанный, потому что иной раз неплохо, если попадались бы места чистой сосны, или чистой березы, или, например, чистая липовая роща.
      Но нет. У подножия могучей сосны обязательно вырастет куст бересклета, промежду редких елей распространится, перепутавшись, непролазный орех, а там, где чистое и голубое небо разлиновано, исхлестано розовым дождем высоких тонкоствольных берез, яркие от молодости своей, чистенькие, стройные, такие плотные, что и птица не залезет в середину шатра, живут на полянах елочки.
      По буеракам да оврагам и такие встречаются ели, что длинные бороды белого мха свисают вниз, отягощая ветви, и стоят мрачноватой стеной замшелые от старости деревья, как если бы пришли из сказки. Между ветвей, в глубине таинственной и тенистой, как в пещере, вьют себе гнезда совы и филины, и, значит, загораясь по вечерам, будут светиться оттуда зеленые «кошачьи» глаза.
      А то вдруг жидкая, не успевшая набраться солидности в погоне за солнцем, рдеет молодая рябина. Со всех сторон обтеснили ее деревья, и захочет теперь упасть, да не упадет.
      А то вдруг увидишь: на черной лесной земле набросаны мелкие зеленые яблочки. Поднимешь глаза, и вот стоит среди деревьев дикая, «несъедобная» яблонька. «Лешовка» – зовут у нас такие яблони, подчеркивая, что только лешему, то есть хозяину леса, впору есть перекашивающие лицо и выворачивающие из орбит глаза кислые, вяжущие плоды. А ведь тоже небось цвела и старалась, чтобы все было как можно лучше. Может, и она, как иная мать, не променяет своего зеленого плодика на какой-нибудь там рассыпчатый багряный апорт.
      Липа рядом с осиной, сосенка возле черемухи, клен посреди орешника… А в темно-зеленой дремучести елочек нет-нет и вспыхнут ясные розетки шиповника. Подрастая, елка задушит его в своих колючих объятиях, уморит под мрачным, холодным пологом, но пока есть возможность цвести, он цветет, и даже пчелы, откуда ни возьмись, прилетают к нему в дни цветения.
      Необыкновенна живопись леса в те весенние дни, когда перепутываются и соседствуют рядом разные изобразительные средства: как видно, природа не заботится о том, чтобы выдержать все в одном жанре и стиле, она хорошо знает, что все, что бы она ни делала весной, все будет прекрасно, от всего не оторвешь глаз.
      Лиственные деревья – осины, ольха, березки – еще голы, стволы и сучья их на холсте безветренного теплого дня набросаны так и сяк – углем и мягким карандашом. Так и видно, что уголь крошился и обламывался, но художник был в экстазе, он отбрасывал негодные карандаши, хватал новые и писал, писал, писал.
      То тщательно выписан каждый пень: и как кора завернута на нем в трубочку, и как желтой струйкой высыпается из него труха, и как засох и сморщился на нем прошлогодний опенок; то вдруг смутно и размывчато проступает лес сквозь теплую дымку – одни намеки, одно настроение, которое владело художником в ту минуту, когда он творил.
      Прямо по рисунку углем, среди всего серого и черного, не побоялся художник ударить масляной кистью, и вспыхнул осыпанный розовыми цветочками куст волчьего лыка.
      Густым, тяжелым маслом написана темень еловой хвои, но перед елями растет березка, и теперь она окропила это «масло» нежной, яркой, солнечной акварелью свежих, только что развернувшихся листочков. Стоит ли говорить, сколько «воздуха» в этой картине, он тут даже и не достоинство, а то, чего не может не быть.
      Змей нету в нашем лесу. Безбоязненно отправлялись мы, оснащенные глиняными крынками, к которым матери приделали удобные державки из веревочки; несешь крынку, как ведерко на поцепке.
      Попадается безлесый склон холма, окруженный темным квадратом елей. Не ощущаешь не то чтобы ветерка, но и никакого движения воздуха. Испарения смолы, сухие и жаркие, устоялись возле еловых пней, струятся, колеблются над поляной, как неразмещенный растаявший сахар в стакане горячего чая.
      Вокруг каждого пня растут ягоды. Так у нас называют землянику, а уже другие все ягоды зовутся по именам: брусника так брусника, костяника так костяника. Ягоды на открытых полянах возле раскаленных пней некрупные, вроде бы ссохшиеся, но очень сладкие.
      На молодой порубке, где не поймешь, что выше – сочная трава или осиновая поросль, – в тенистой, сырой прохладе вызревают ягоды величиной по наперстку, полные земляничной влаги своей, мягкие, нежные, с беленькими пятнышками там, где держались за материнскую ветку. Горсть за горстью кладешь в крынку. Сначала крынка заполняется скоро, но как дойдет до самого широкого места, так и замрет: кидаешь, кидаешь, а киданого нет. Самое главное – наполнить широкий пузырь крынки. Горлышко узкое, с ним справиться легче.
      Если увяжется за нами какая-нибудь девчонка, наша сверстница, то нам остается только удивляться, как быстро у нее продвигается дело, как будто у нее не две руки, а десять. Что же, и то правда, что не мужское это дело – собирать ягоды. Оно надоедало нам быстрее, чем успевала наполниться крынка. Я не помню, чтобы кто-нибудь из нас когда-нибудь принес «с краешками», не говоря уж про то, что «стогом». Но и та, что принесешь, высыпанная на белую тарелку, способна так распространить свой аромат, что все уголки избы наполнятся им. Тотчас нужно класть землянику в чашку, заливать молоком и есть с мягким хлебом.
      Ночью ляжешь спать, только задремлешь, а веточка земляники с пятью крупными ягодами ясно встанет в глазах, проглянет, качнется в зеленой траве, и долго еще в глазах ягоды, ягоды, ягоды…
      Да, собирать ягоды надоедало нам быстрее, и мы ходили по лесу, глядя больше по верхам, чем под ноги. Лес щедр на развлечения: то с ветки на ветку перескочит белка, то, оглушительно захлопав крыльями, вырвется из орехового куста тетерка, то остановимся возле муравьиной кучи, что выше любого из нас. Длинный стебель травы, положенный в кучу, густо облепляют крупные черные муравьи. Потом стряхнешь их, а длинный стебель оближешь, протащив сквозь губы, полакомишься острым душистым муравьиным спиртом.
      Однажды мы забрели в буерак в дальнем краю леса. По склону росла крупная земляника. Увлеченные, мы далеко разошлись друг от друга. Раздвинув ветки куста, чтобы пройти дальше, я замер от неожиданного зрелища. На крутом склоне буерака среди густой травы желтела ровная, словно подметенная веником и посыпанная чистым песком, просторная круглая площадка. Над ней нависал кряжистый пень, меж двух рогатых корней которого чернела нора. На площадке кувыркались и играли, как все равно котята, пушистые желтовато-бурые зверьки. Ветка под моей ногой треснула, и площадка мгновенно опустела.
      Помню, что было во мне легкое колебание, зародившееся в подспудной глубине: не говорить мальчишкам про дивную находку, – но тоже ведь трудно и не похвастаться! Через пять минут мы целеустремленно мчались из леса, а еще через полчаса возбужденно, наперебой рассказывали мужикам.
      Мужики, вооружившись топорами, лопатами и даже кое-кто вилами, отправились в буерак. Аккуратная нора и площадка перед ней тотчас были изуродованы. Целый день копали, рубили корни, разгребали землю, заткнув сначала два запасных выхода. Пробовали даже выкуривать обитателей норы, разожгя костер. Наконец докопались и увидели прижавшихся друг к дружке пятерых зверьков, перепуганных, скалящих острые беленькие зубенки. Их поклали в мешок и унесли в село, не зная, чьи это детеныши, хотя полагалось бы мужикам знать, кто живет в таким образом благоустроенной норе.
      Детенышей посадили под корзинки и коробицы. По ночам возле села истошно скулила мать. Все зверьки запаршивели в неволе, пышная шерстка их свалялась и вылезла, и вскоре они передохли, так и не подрастя до тех пор, когда ясно было бы видно, что это лисенята – будущие беспощадные и главные истребители полевых мышей. Говорят, что каждая лиса (кстати, так же, как и сова) спасает тонну чистого хлеба. Разговору об этих лисенятах хватило на несколько лет. Еще, наверно, теперь многие помнят этот случай, помимо меня, послужившего главным виновником лесной бестолковой драмы.
 
      Мужики вообще очень охочи ударить и убить все дикое, лесное, так сказать, дармовое со стороны природы. Правда, иногда это бывает нужно. Так, например, я помню эпопею по истреблению маленького кровожадного хищника – хоря. Сейчас невозможно вспомнить, кто увидел первый, что хорь мызнул под Пеньков амбар. Всегда позабудешь, с чего, собственно, началась суматоха. Сбежалось все село. Это была чистая баталия. Амбар окружили вооруженные вилами, кольями и палками люди. На днях хорь передушил семь кур у Ефимовых да девять кур у Жильцовых; снисхождения ему ждать было бесполезно.
      – Нет ли у него норы под воду, в пруд? – высказал глубокомысленное предположение Иван Грыбов.
      – Или он крыса водяная?
      Однако упоминание о пруде не пропало даром; сейчас прикатили пожарную машину и, опустив рукав в пруд, начали качать воду. Егор Михайлович Рыжов как старый брандспойщик деловито, серьезно направил струю воды под амбар. Ждали, что будет. Сначала хорь не оказывал себя. Но подобие наводнения, видимо, воздействовало на его инстинкт, и вот длинный, изогнутый, ощерившийся зверек выскочил из-под амбара на поляну. Мужики вместо того чтобы сомкнуть ряды и сплотиться расступились, пропуская зверька, и в три прыжка хорь был таков. Однако мальчишки побежали за ним и проследили, что он пересек ограду, а затем забежал под поленницу перед домом Ивана Дмитриевича.
      Поленница была рассчитана запасливым хозяином на много лет. Она стояла многорядная, длинная и высокая. Пожарная машина здесь не могла уже помочь, способ выкуривания тоже не принес результатов. Но тут пришел, торжественно прихрамывая, Владимир Сергеевич Постнов, и, когда обратились к нему за советом, он не то посоветовал, не то скомандовал:
      – В общем… поленницу нужно разобрать.
      Разбирали поленницу и женщины, и ребятишки, и те мужики, что не участвовали непосредственно в вооруженном оцеплении. Через полчаса от поленницы осталась небольшая кучка дров, а хоря не было видно. Упав духом, думали, что он либо убежал, либо мальчишки дали неправильные сведения, но Юрка Семионов пошевелил палкой под оставшимися дровами, и оттуда раздалось злое шипение, а на конце палки появились белые царапины от острейших и как бы ядовитых зубов.
      На этот раз мужики, наученные неудачей, решили не разбегаться. И правда, едва выскочил хорь, заметался, запрыгал из стороны в сторону в тесном окружении, как Сергей Бакланихин, изловчившись, сумел поднять его на вилы, и с кровожадным хищником было покончено.
      Предполагалось, что гнездо у хорей в Кунином сарае, поэтому с вечера навострили там сундук. У обыкновенного сундука приоткрыли крышку и подставили под нее распорку в виде лучинки. К лучинке на веревочке был привязан кусок мяса, спущенный внутрь сундука. Значит, если хорь залезет в сундук и будет пытаться съесть мясо, то лучинка выскочит и сундук захлопнется.
      Но помнится, что в сундук попался Ивана Васильевича Кунина вороватый дымчатый кот.
 
      Находились взрослые люди, которым доставляло огромное удовольствие стравливать нас, мальчишек, между собой. Называлось это драться «на любака».
      Вот идем мы с Витькой Гафоновым – хорошие друзья. Только сейчас мы вместе мастерили трещотку или рогатку. Общая работа еще больше сдружила, сблизила нас, и идем мы довольные жизнью и друг другом – не разольешь водой. Но пройти надо мимо взрослых парней, сидящих на осиновых дровах.
      – Вовк! Ну-ка, постой!
      Мы останавливаемся.
      – А тебе не набить Витьке Гафонову! Он тебя сильнее!
      – А за что ему набивать? Не за что.
      – А он тебе набьет!
      Дальше – больше, и вот мы оказываемся друг перед дружкой, и какая уж там дружба! Хотя мы еще не деремся, но медленно созреваем для этого. Мы готовы драться, дело только за тем, кто затронет.
      – А ну затронь!..
      – Нет, ты затронь!..
      Затронуть – значит дотронуться до противника или слегка его толкнуть. Причем если простое дотрагивание и не вызовет с одного раза драки (нужно дотронуться несколько раз), то толчком сразу вызываешь удар по зубам или по носу.
      – Нет, ты затронь!
      – Нет, ты!..
      Тут бы вмешаться умному человеку, и снова пошли бы мы мирно по своим делам, но, как на грех, нет никого поблизости.
      Я помню, каким противным становился мир, какой противной казалась жизнь, как хотелось избежать этой нелепости, каким блаженством было бы очутиться сейчас дома за недочитанной интересной книжкой, но уходить нельзя, тогда ты вовсе трус и последний человек, испугавшийся Витьки Гафонова.
      – Нет, ты затронь!..
      – Нет, ты!..
      Наконец Витька решается затронуть. Глаза мои застилает красный туман, и я не вижу ничего, кроме белого пятна – лица Витьки, куда я должен бить и бить своими неокрепшими кулачонками. Через две минуты Витька бежит домой с красными соплями, голося на все село, или я бегу домой, судя по соотношению сил.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15