Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Красное колесо. Узел II Октябрь Шестнадцатого

ModernLib.Net / Отечественная проза / Солженицын Александр Исаевич / Красное колесо. Узел II Октябрь Шестнадцатого - Чтение (Ознакомительный отрывок) (стр. 2)
Автор: Солженицын Александр Исаевич
Жанр: Отечественная проза

 

 


      А как-то – неощутимо.
      А два перелетевших снаряда попали в православное кладбище и черно взметнулись там. Нарушая чьи-то могилы.
      Записав, как полагалось, число выпущенных снарядов, их назначение и результат, Лаженицын готов был и к следующей работе. А дальше пошла ещё интересней: намеревался подполковник сегодня поработать с новыми 36-секундными трубками, прибывшими к ним пока малой партией. Два года бригада воевала с 22-секундными, дальность шрапнельного выстрела пять вёрст, и при такой местности, как сейчас, когда нельзя было для пушек найти закрытой позиции ближе Дряговца, вся их шрапнельная стрельба велась лишь по самому переду немецкой обороны. Трубки в 36 секунд горения удлиняли выстрел, захватывали лишних две версты в глубину неприятеля.
      Готовили новые данные по развёрнутой на бруствере карте двухвёрстке, где спичкой называет безграмотная пехота две версты. Командовал подпоручик выстрелы, потом наблюдали за далёкими белопушистыми дымками своих шрапнелей. В этой стрельбе уже не было грозности, одна математическая и внешняя красота. Истолковывали результаты.
      Эта их стрельба никак особенно не меняла мирно-боевого дня у неприятеля. Редкие одиночные выстрелы не сгущались ни к какой определённой цели, были мерным явлением надфронтового воздуха. Только умный наблюдатель мог бы догадаться, отчего так глубоки разрывы, что не позиции сменили, а появились у русских новые трубки.
      Один раз под их шрапнелью понесло повозку и свалило вместе с конями. Ещё раз подтянули они разрывы, сколько могли, к стволовичскому костёлу, а там у немцев безусловно наблюдательный пункт.
      Была гордость в этой приравненности работы и мысли подполковника и подпоручика. Попирали локтями одомашненную малую поверхность брустверной земли, уложенную дощечками, чертили, считали и толковали не командно-подчинённо, а – даже бы сказать дружески, если бы голос подполковника не обладал особой формой вежливости, с ледком отдаления, не исчезающим никогда. И всё ж невольно своя отличённость среди других офицеров батареи, своя особая смышлёность и пригодность к делу поднимали Саню.
      Разрывы шрапнелей от раза к разу становились всё белей, всё ярче и красивей. И только в конце подполковник и подпоручик поняли, отчего: за двух- или трёхчасовой работой изменилась погода: никакого уже полусолнечного просвета, а тучи плотнились, темнели. И замглилась, закрылась дальняя крутизна над Колдычевским озером.
      Всё, что хотел, подполковник Бойе выполнил и собрался уходить. Тут Саня решился ещё раз приступить об обещанном отпуске орудийному фейерверкеру Благодарёву. Решился, хотя подполковник отучил подчинённых по одному вопросу обращаться дважды: разрешено ли, нет, одним разом должно кончаться. Но сегодня так чувствовал Саня, что можно попытаться.
      Благодарёва намеревались отпустить ещё месяц назад. Был слух, однако, что есть государев приказ прекратить отпуска нижним чинам, и подзадерживали их. Тут пришёл и приказ главнокомандующего фронтом Эверта: с 1 октября отпусков нижним чинам не давать. Как и всякий приказ с большого верха, здесь, на низах армии, он казался бессмысленным. Если бы были признаки близких больших передвижений фронта, подготовки к наступлению у нас или у немцев – но этого не ощущалось и не могло возникнуть внезапно. Всего верней, они целую зиму вот так же тут простоят, никуда не продвинутся, и без серьёзных боёв. Был бы недостаток в людях, некем заменить отпускников – но разные виды недостач испытывал корпус, только не в людской численности. Так славно бы ездили люди пока к семьям и к хозяйству, и были отличившиеся, – нет! Высокий далёкий командующий, никогда тут не бывавший, только по своей немецкой фамилии известный, и то лишь офицерам, перерубил десяткам тысяч солдат их радостную надежду, схватывающую сердце. И уж честно бы объявить перед строем, пусть слышат и знают все, – опять-таки нет! Приказ был как бы секретный, командиры батарей прочли его под расписку, а солдатам, которым обещано и которые ждут, должны были невразумительно, стеснительно отказывать взводные командиры.
      Этих общих аргументов Саня, конечно, не привлёк, подполковник не принял бы сомнений в мудрости эвертовского приказа, но лишь об одном Благодарёве, таком лёгком при невзгодах, таком охотливом на всякое обучение. А главное – во время пожара растаскивал снаряды, лез в опасность, но в штабных дебрях был затерян его наградный лист, и лишь недавно, позже других, пришёл крест и Благодарёву, и так уж заслужен был отпуск со всех сторон – очередной, внеочерёдный. – а вот отрубили!. Уже не в землянке, при телефонистах, а за подполковником под парусину нырнувши в ход сообщения:
      – Господин полковник, осмелюсь ещё раз… С Благодарёвым… Очень уж обидно, стыдно. Так у нас вся служба развалится. И Георгий ему затеривался. Нельзя ли что… именно для него?
      Светлей, чем в блиндаже, но и тут уже сильно посерело. Подполковник был без пенсне, козырёк фуражки насунут к бровям, и не так много оставалось усам ещё взброситься, чтоб и козырька достичь. Симметричен, прочен, твёрд. Вдруг, как бы принимая подпоручика в сообщники, сниженным голосом:
      – Конфиденциально скажу вам, что генерал-майор Белькович сейчас уехал, а заменять его будет полковник Смысловский. И вот он – может отпустить, на свой риск. Я пожалуй… – подумал, – обращусь к нему. Или в удобный момент позову вас.
      Саня обрадовался, будто в отпуск его самого:
      – Вот спасибо, вот выручили, господин полковник! Безулыбчивый подполковник всем неотклонным видом выражал, что на службе “спасиба” не бывает.
      Ушли с ординарцем, ещё долго – по ходам сообщения.
      Поработали как будто и ничего, да заниматься бы этим старшему офицеру, если был бы он настоящий кадровый, но только пушечки скрещенные на погонах, а стреляет плохо, на посрам и постыду унесёт снаряды невесть куда. И всей боевой частью занимался Бойе сам. А выбудь завтра он из строя – кто поведёт в следующие часы главную стрельбу? Подполковник и готовил к этому Лаженицына, впрочем не объявляя ему о том. Ни начальника связи, ни начальника разведки, по штату теперь обязательных, в их батарею тоже недостало, заменены были унтерами. И не хватало по всей Гренадерской бригаде опытных фейерверкеров, нераспорядительностью первого периода войны натисканных даже и в пехоту и там перебитых.
      На нынешнем участке, под Крошином, держали немцы против Гренадерского корпуса – всего дивизию, и то ландверную, второго разряда, – а не ощущали гренадеры своего перевеса, способности двинуть тараном. Не ландверисты, конечно, держали их, но многие средства технического перевеса немцев – тяжёлая артиллерия, избыток снарядов, пристрелка с аэропланной коррекцией и поражающие русских солдат новинки: сперва бомбомёты, потом миномёты, блиндированные автомобили, газовые атаки, теперь траншейные пушки и огнемёты. А на днях 22-й ландверный полк, стоявший как раз вот здесь, левей Дубровны, был обнаружен… в Румынии! Тамобнаружен, а его исчезновение отсюда гренадеры пропустили… Показывал неприятель, во что он ставит русских гренадеров: против корпуса и польской стрелковой бригады оставил тонкой цепочкой ландверную дивизию без полка. Это оскорбление Бойе воспринимал как собственное, ему лично.
      Но так заклинилась позиционная война, что и перевеса использовать было нельзя: на целых армейских участках всё связалось и окостенело. Так усложнились, возвысились все решения войны, что нельзя было и пошевельнуться меньше, чем целым фронтом. Оставались – поиски и демонстрации.
      Такой поиск был устроен трое суток назад левее их, на участке 2 -и Гренадерской дивизии. После полуночи пустили на неприятеля газ, рассчитывая, что ветер достаточно устойчиво дует восточными румбами от Крошина и спящие в окопах немцы будут все потравлены. Но когда после рассеяния газа и при артиллерийском сопровождении батальон Самогитского полка подошёл к немецкой проволоке – он был внезапно освещён прожекторами, шквально обстрелян и отошёл как попало, потеряв 55 гренадеров и 2 офицера.
      Да весь их Гренадерский корпус с более чем столетней историей, участник Бородинского боя и взятия Парижа, давно ничем не подкреплял свою старую славу. И сегодня репутация корпуса не стояла высоко, мало кто мог истолковать, какое превосходство или какую издавнюю особенность выражали жёлтые солдатские погоны, жёлтые просветы на офицерских, а на пуговицах – граната с пламенем. Корпус не отличился в турецкой войне, вовсе не участвовал в манчжурской, а Ростовский полк даже был причастен к московскому бунту 1905 года, хотя 1-я артиллерийская бригада, напротив, обстреливала восставших. Корпус многие годы стоял в Москве, оттого офицерский состав пополнялся и лучшими выпускниками училищ и пустыми баловнями с протекциями, и ещё давал промежуточное, проходное назначение офицерам гвардии и генштабистам, кто не успевал и не намеревался срастись с гренадерской дивизией. Менялся, дёргался и характер командования – то ведение непростительно мягкое, то непомерно грубое, как у Мрозовского, не отличавшего превосходительное от самовластного, и это лишало постоянных офицеров уверенности, вынуждало опасаться начальства более, чем боевого неуспеха. Корпусу достались тяжёлые бои в 14-м и 15-м годах, и лишь единственный стал победой – под Тарнавкой, остальные – по преимуществу неудачны, иногда с крупными поражениями, как под Гораем и на Висле. Если же полки одерживали свои отдельные победы, то происходило это обычно в переподчинении, под чужим командованием. У начальника 1-й Гренадерской дивизии Постовского побед вообще не бывало. Корпусной командир Мрозовский растеривал гренадеров в злосчастных сражениях, расстроил полковые и батарейные хозяйства, конский состав – и с повышением перешёл командовать Московским военным округом. Не подвержена осуждению августейшая воля Верховного вождя российской армии, но взамен Мрозовского был прислан вытянутый из забытья и презрения 70-летний Куропаткин, однако неутомимый восстановить свою полководческую честь. Что он, правда, умел – это обойти солдатские землянки, заглянуть в котлы, наладить бани и почту, и в этом всём корпус поздоровел. Но и Куропаткин успел сгонять гренадеров в неудачное наступление, не разбирая путей, на открытый обстрел и гибель, – и так же с повышением перешёл командовать Северным фронтом. За два года войны Гренадерский корпус пробыл в резерве всего пять дней, вот уже больше года стоял в болотистых низинах, непрерывно ведя сапёрные работы, переуступал изрытые участки соседям, и снова копал и копал еженощно, чтобы сблизиться с неприятелем на штурмовую дистанцию.
      За эти годы коренным гренадерам, как Бойе, не оставлено было первой офицерской радости – гордиться своею частью. Преграждено было им прошелестеть старыми знамёнами, а оставалось лишь свою фигуру держать молодечески да повседневным корпением как-то подтаскивать всех этих подмененных офицериков и солдатиков под ветшающую сень XIX века.
 
      Тем временем на наблюдательном пункте малословного тихого Занигатдинова сменил гордый Пенхержевский и с сильным польским акцентом проверял линии. А сменный наблюдатель, подпрапорщик, ещё не пришёл. И хотя не было у подпоручика обязанности ожидать его, но этикет требовал ещё остаться и после командира батареи. Он снова подошёл к обзорной щели, стоял, наблюдал, иногда записывал:
      “15.10 – Пулемётная щель № 2 оживлённей других. Била по нашим передвижениям в 3-м батальоне.
      15.36 – Густой миномётный обстрел из-за Торчицких высот по окопам 1-го батальона. Мин до сорока”.
      Стояли миномёты как раз в том райском месте, за Торчицким обрывом…
      Хороший день прошёл. Довольное состояние от удачной работы, отличие перед командиром и теперь надежда с Благодарёвым соединились в Сане. Хорошо.
      Хорошо, перекладывал он по брустверу долгий зазубренный осколок, влетевший к ним сегодня в щель при утренних близких разрывах.
      Хорошо-хорошо, а не по себе. Отличился – а неловкость: лучше других соображает – вот и будут его выдвигать. На это.
      Да такую миллионную войну кто бы перенёс, если б каждого надо было убивать лицом к лицу, видя? Например, из своего револьвера Саня никогда в человека не стрелял, и никогда не выстрелит.
      А за осмысленными расчётами, углами, дальностями, транспортиром, ощущаешь сторонность. Безвинность.
      Наблюдать было всё хуже, видимость быстро сокращалась. Уже не видно было тополевой придорожной обсадки к Стволовичам. И даже близкое кладбище затягивалось влажной пеленой.
      А хорошего настроения не осталось. И чем он сегодня увлёкся? Отчего так был возбуждён? Как холодным осенним помелом выметало из груди.
      В такую пасмурность точнее наблюдаются вспышки орудий, и опасней стрелять самим: становится видно, как пламя вылизывает из ствола, выдаёт.
      Выметало из груди как мокрые старые листья, и так пусто-пусто становилось. Стоял у щели, рассматривал сегодняшнего себя деятельного. И не узнавал.
      Всё меньше виделось, всё короче. Затихали стрельба и движение с обеих сторон, всех давила мокрая предвечерняя мгла.
      Одиноко – и виновно. Безвинно – и виновно. И никому этого не расскажешь.
      Закрапал и дождь. Понемногу, но не переставая. В блиндаже наблюдательного стало ещё сырей и прознобистей. Сегодня не сегодня, а начиналась третья военная зима, и даже офицеру трудно было не чувствовать угнетённости.
      Бинокль повесив на шею, под шинель, нахлобучив отлогу плаща поверх фуражки, побрёл и подпоручик на батарею. В глинистом ходе уже было скользко, и он отирался о мокреющие стенки – об одну противогазной сумкой, о другую – крупной кобурой ненужного револьвера.
      По брезенту, по голове, слышался ровный стук капель.
      А довольно уже было серо, чтобы пойти к Дряговцу и открытым местом. Саня сильно подпрыгнул, навис на край траншеи, измазавшись о глиняную стенку, вылез на траву – и бодро пошёл теперь напрямик, скорей в свою тёплую землянку, да обсушиться, да поесть горячего. Посвободнело, что не месил унизительно грязь по норе, а шёл, как отпущено человеку.
      К чему он мечтал в жизни приложиться – к словесности, к философии – не видно, будет ли когда. Вот и много досужего времени, хоть и стихи пиши – а ведь бросил, не пишется. А чем он вложится в общий ход событий – это вот такими стрелебными днями, развороченными проволочными заграждениями, подавленными пулемётами, посеченными перебегающими фигурками. И многими-многими донесеньями, отчётами, кроками, написанными, нарисованными его рукой.
      И так же у его солдат – Благодарёва, Занигатдинова, Жгаря, Хомуёвникова, кроме хорошего или плохого обращения с оружием, амуницией и лошадьми, смётки по службе и выполнения устава – у каждого была ведь ещё своя долгая жизнь, своя любимая местность, своя любимая или нелюбимая жена; и ещё по нескольку детей; потом у каждого хозяйство или ремесло, и много соображений вокруг того и свои замыслы; и кони – собственные, не с казённою биркой в хвосте, или охота, рыболовство, или сад; и всем этим, а не величием России и не враждою к Вильгельму жил каждый из них, – и только об этом, кто внятнее, кто невнятнее они в ночных землянках рассказывают друг другу, да и офицеру, поговори с ними ласково. В родных деревнях и местечках ещё что-то знают о них другие по их делам, но это не выходит дальше околицы. И вся подлинная суть их жизни никогда не будет никому сообщена – и как ей отозваться на движении человечества в крупных чертах? Чем же Улезько, Хомуёвников или Пенхержевский повлияют на судьбу своей страны, а то и всей Европы, – это чисткой орудийного ствола, проворностью подле пушки, с лопатой, да быстротою сращения телефонного кабеля.
      Но если движение человечества не складывается из подлинной жизни людей – что тогда люди? и что – человечество?
 

*****

СЖИЛСЯ С БЕДОЮ, КАК СО СВОЕЙ ГОЛОВОЮ

*****

3

      Три взводных командира жили в общей землянке, построенной в сухое тёплое время. Она нигде не мокрела, довольно глубока, так что нагибались только в двери, и была перекрыта привозными шестивершковыми сосновыми лежнями вперекрест. Стены одеты жердинником, пол настлан досками. Батарейный жестянщик сколотил им печку, хваткую на дрова, с весёлой гулкой тягой. И когда натоплена, эта землянка была теплей и уютней любой комнаты. Между столбами приладились полки, забились гвозди и гвоздки, развесились шинели, шашки, револьверы, полевые сумки, фуражки, полотенца и – гитара, на которой играли, каждый по-своему, и Саня и Чернега. Маленькое окошко выходило в донце прокопа, днём бывал свет. Строганый стол на скрещенных ножках давал простору и для еды, и для офицерских занятий, хотя теснило одно другое. Походных раскладных офицерских кроватей не было ни у кого из троих, а при откопе оставлена одна высокая и длинная земляная лежанка Устимовича, “купеческая” называли её, да к другой стене пристроены две жердяных койки друг над другом: не то чтоб не было места поставить третью на полу, но придумал так Чернега, потому что любил спать и сидеть где-нибудь повыше, как на печи или полатях. Хотя он был старше Сани на шесть лет, а плотней и тяжелей намного, он легко взбирался наверх двумя взмахами и оттуда шлёпался прыжком. Уж теперь и вообразить эту землянку нельзя было иначе, как с Чернегою, зубоскалящим сверху вниз. Света настольной лампы туда не хватало читать, да Чернега и смаку не имел читать.
      Так и сейчас, когда Саня, промоклый, пригнулся в двери и вошёл в землянку (вестовой Цыж, подкарауля подпоручика, уже кинулся к своей землянке разогревать обед), Терентий лежал наверху, считая брёвна в потолке. Перевалился на бок и рассматривал пришедшего, как он мокрое тяжёлое снимал с себя и развешивал.
      – М-м-м, это уж такой разошёлся?
      Пока Саня шёл – не замечал, а дождь-то усиливался всю дорогу. Печка не горела, но тепло в землянке.
      На шаровидную голову Чернеги с толстыми щеками, малыми ушами нельзя было посмотреть и не улыбнуться:
      – Уже забрался? Не рано?
      – Та вот, сидит куцый и думае – куды ему хвост девать.
      – И – куды ж?
      – О такой дождь? И тэмно?
      – Сейчас ещё видно немного, а через полчаса в яму свалишься.
      Переваленный на бок, сюда лицом, не одетый, не раздетый, уже в сорочке, но перехвачен подтяжками и в шароварах, а ноги босые:
      – Не знаю. Шлёпать до Густи? Але не?
      Одинаково было Чернеге доодеться или дораздеться. А Сане приятней, чтоб он остался, – Устимович на дежурстве, почему-то не хотелось одному. Но посоветовал, как считал для приятеля лучше:
      – Пока ещё видно – шлёпай быстро.
      – А назад? – надул Чернега губы, пыхтел, как трубач в мундштук. Так упирался, как будто не сметана ждала там его сырную голову (“с польской споткался – был бы глодный!”).
      Саня, уже без шинели, без ремня и в гимнастёрке, мокроватой по-за плечами, навыпуск (с Георгием, так и попадает сам в косое зрение), с натягом стянул мокрые сапоги, надел чувяки из обрезанных валенок, была у них тут такая домашняя сменная обувь, на одного Устимовича не налезала, и стал прохаживаться по нешаткому неструганому полу. По дурной погоде – да пошли Бог спокойный вечер и спокойную ночь. Бывает тут, в землянке, прикрыто и покойно, как дома не всегда.
      – Да! – вспомнил. – Тут кидала, наверно шестидюймовая, – близко?
      – Прям по второй батарее! – прукал губами Чернега, беспечно.
      – А я только от Дубровны отходил – вдруг, слышу, бьют, десять снарядов – и за Дряговец. Сказать, что ответили нам – так будто не нам. А где-то близко.
      – По второй батарее, – кивал Чернега. – В одном орудии щит погнуло, колесо снесло. Троих ранило. А лошадки далеко стоят, ничего.
      – А кто видел?
      – Сам ходил.
      – Да ты ж дома сидел?
      – Так тут близко, сбегал.
      Чернега б – да на месте усидел, полверсты сбегать-посмотреть! Толстота ничуть не мешала ему прыгать и бегать, толстота его вся была силовая.
      – Чевердина не знаешь там такого, хоботного? Длинного, с бородой мочалистой? Тагильский.
      – Да, кажется. Да.
      – В живот его. Везти боятся, не довезут.
      Опять холодным помелом, из груди.
      Вот как. Сушись, уютно, распоясался, чувяки. А солдат рядом Богу душу отдаёт. Да уж привыкнуть бы, кинет ночью и на нас шестидюймовый – не помогут брёвна наката.
      А Цыж – проворный, заботливый как дядька, несёт духовитые щи – так щи!
      – Просто запахом сыт! Ну и Цыж!
      Да и хлеба мягкий сукрой, поперёк всей хлебины отрезанный, это же надо так ещё отрезать, долгим овалом, чтоб от края до края сколько раз откусить, жевнуть, пока добраться. И ещё отдельно – луковичка сырая.
      – Ах и Цыж! – усаживался Саня за стол и ложку скорей окунал.
      Уже в летах, пятеро внуков, подвижный хлопотной Цыж столовал всех троих взводных. Это Саня и предложил, чтоб не ухаживал за каждым отдельный денщик, стеснительно, а один бы всех кормил, других примкнули к строевому делу.
      Но запах достигал наверх пуще низового. И Чернега, избочась на верхней койке, втянул широким носом:
      – Цыж! А – щей не осталось?
      – Эх, вашбродь, – сожалел небритый Цыж, будто самому не хватило, – последние вычерпал. Откинулся Чернега на подушку. Саня хоть очень раззарился на щи, а позвал:
      – Иди, хлебни, уступлю.
      – Не надо, – сказал Чернега в потолок, – ты сегодня назяб.
      – Да иди, ладно!
      – А греча – есть лишняя, вашбродь. Сейчас гречу принесу, удобренная!
      – Так давай, не томи! – скомандовал Чернега.
      Уковылял Цыж поспешной развалочкой.
      Чернега постучал по барабану живота:
      – Два часа как пообедал, а из-за тебя вот…У Густи, небось, и курёнок припасён. Пойти, что ли?
      За позициями невыселенные деревни давно привыкли к войне, жили своей обыденной жизнью, кроме обычных крестьянских заработков открыт им был извоз для армии, плотникам – укреплять ходы сообщений, парнишкам и девкам по 16 лет – копать вторые линии окопов, всем платили и ещё всех кормили с солдатских кухонь. И мужики, кому подходил призыв, некоторые как-то принимаемы были в ближние части, и в их батарею тоже. И во многих избах стояли военные постояльцы, порой и на поле выходили за хозяев, и бельё хозяйкам отдавая – не так стирать, как в подарок: армия богатая, всё новое выдавала. И тайно ещё укрепляя и расширяя эту и без того широкую семью, иные удальцы, как Чернега, завели в деревнях полюбовниц и хаживали к ним.
      Свесил Чернега в шароварах босые ноги с короткими крупносуставными пальцами и шевелил ими вопросительно:
      – Пойти, что ли?… Хоть на два дня весёлая будет. А то заскулит.
      – Ну, ты ж не скулишь, как-то живёшь.
      Когда Чернега на своей койке сидел, голова его, мягко облепленная недыбленными волосами, была под самым накатом, фуражки надеть уже нельзя, тем более рук поднять. Так он раскинул их, как растягивая широченную гармонь, и затрясся мясистым телом под сорочкой:
      – Ну, сравнил! Ну ты, Санюха, скажешь! Ну, уж чего не знаешь – бы не лез! Да у баб рази – как у нас? А отчего, ты думаешь, они весёлые или хмурые? да всё от этого, было или не было.
      Мало что – сверху нависал, но – силища, но – смех уверенный, спорить с Чернегою было не Сане. В студенчестве это всё понималось настолько тоньше, а в армии, в постоянно-плотной мужской среде, в казарменных вечерних разговорах – сплошь все говорили так, или не говорили вслух другого. Поражён был, обижен за женщин Саня, но спорить – немел, какой у него был опыт?
      – Ну, Терентий, не только ж от этого, – всё же заикнулся.
      – А я тебе говорю – только от этого! – крикнул Терентий и схлопнул звонко ладонями. – Другой причины – не бывает! Кажется, замучилась, ног не таскает, а только пощекоти, а?!… Иногда и подумаешь, правда: что-то у неё кручина на сердце? Может, горе какое? А повалил, отлежалась, отряхнулась – и такая сразу весёлая, бойкая к печке побежала пышки печь! – хохотал Чернега. – Простофиля ты, Санька. Да впрочем, молод. Ещё насмотришься!
      И столько раз уж он Саню вокруг этого на смех поднимал. Но всем саниным представлениям о жизни и человеке претил такой низкий взгляд. Не могло бы так быть! Никак этого быть не могло!
      А Цыж нёс гречневую кашу: подпоручику – с обеденной порцией мяса, прапорщику – просто так, но торчал из миски черенок деревянной ложки стоймя.
      – Сюда, сюда! – брал Чернега миску сверху, не спускаясь. И вот уже широкую деревянную ложку вваливал в рот, нисколько этим не раздирая губ. А лбом чуть не касался верхних брёвен. – Ничего-о, ничего-о… А у Густи б ещё и молочком залил.
      Со вкусом кашу убирал. Присмотрелся, как Цыж наследил на полу мокредью и шевырюжками глины:
      – Эт такая слякоть? О здесь, у нас? Не, не пойду. Дуракив нэма.
      Миску сбросил Цыжу, ноги опять вскинул:
      – Отчего солдат гладок? – поел да и набок.
      Перекатился на спину. Смотрел в брёвна. И вслух размышлял:
      – А думаешь, Григорий чем возвысился? Да слухала б она его иначе? Давно б уже в Сибирь шибанула. Значит, мужик справный. Бабе чуть послабься – сразу она брыкается.
      Всё было Чернеге ясно, и возражать ему бесполезно. В том чаще и состоял их разговор с Саней, что спорить – хоть и не начитай.
      А – дружили.
      Саня кончил обедать, сидел над опустевшим столом, рассеянно собирал и в рот закидывал последние хлебные крошки:
      – Да-а… Роковые Гришки на Россию. Как нам худо, так и Гришка появляется. То Отрепьев, то…
      Отпыхнулся Чернега:
      – Да при чём тут Гришка? Войну им – Гришка что ль начал? Самих в сортир потянуло. Вот и за…лись.
      Но всё-таки… всё-таки Сербия?… Бельгия?… И откуда-то же брались эти фотографии и рассказы о зверствах немцев, как нашим пленным резали уши и носы? (Правда, на их участке никогда ничего подобного не бывало.) А Чернега, по своей силе, подвижности и приспособленности к веселью воюя легче других, однако понимал эту войну куда мрачнее Сани – лишь как всеобщую затянувшуюся чуму, у которой ни цели, ни смысла быть не может.
      Саня поднялся от стола, Терентий вспомнил:
      – Э-э, ты отдыхать? Подожди, голубчик, ещё поработай!
      – А что?
      – А вон, приказы лежат, – кивнул на кровать Устимовича. Саня и правда видел ворох, не обратил внимания. – Уже все прочли, ты последний. Читай, читай и расписывайся. Барон заходил, взять хотел – я для тебя задержал, до утра.
      “Барон” был барон Рокоссовский, старший офицер 2-й батареи. Этот “барон” почему-то Чернеге особенно приходился. Баронов, графов, князей он сплошь не любил, заранее материл, но что-то чудно и гордо ему было, что вот, узнав себя офицером, стал почти наравне с бароном, в одном офицерском собрании. И не звал его никогда ни по фамилии, ни капитаном, а всегда – барон. Кадровые между собой чинились, гордились, сравнивались: мол, Михайловское училище старше Константиновского, – а мы вот, судженско-сумские, с вашим бароном рядом, и хоть очи ваши повылазьте!
      Подошёл Саня к широкой кровати Устимовича, охватил двумя руками эту россыпь подшивок, подколок, скрепок, на белой, бурой, розовой бумаге, то в ширину, то в длину и с подгибами, исполненную многими писарскими почерками, разными пишущими машинками, лентой фиолетовой и чёрной, – о, с каким усердием это всё составлялось! Сколько же тут было читать! если подряд и подробно – полночи верных. Да, вот это равняло позиционное стояние с жизнью тыла. Когда грозно двигался фронт и столбы пожаров стояли в небо, тогда почему-то не писали и к сведению не приносили этих несчётных приказов и распоряжений, бурная подвижная война текла и без них. Но едва она замедлялась, становилась легче и могла бы дать передых, покой, – как бить начинала эта прорва приказов и с каждым месяцем неподвижной войны всё увеличивалась. Много писанья требовали с офицеров, но и наверху не ленились! Из боязни же как-нибудь при случае не оправдаться документами, войска подолгу не сдавали и не уничтожали старых дел, а все эти кипы таскали, возили с собою.
      Однако, делать нечего, просмотреть и что-то в голове иметь надо, не то завтра же и ошибёшься.
      Тут были приказы по Западному фронту, по Второй армии, по Гренадерскому корпусу, по 1-й Гренадерской бригаде – и только по их дивизиону приказания, к счастью, отдавались не письменно, хотя и была в дивизионе своя пишущая машинка и без дела тоже не стояла, все журналы боевых действий перепечатывались на ней.
      На чистый конец стола переложил Саня этот ворох, туда пододвинул керосиновую лампу и стал смотреть подряд, какая бумажка попадалась сверху: приказы на расходование сумм… Казначею бригады титулярному советнику… вычеты с офицерских чинов на офицерскую библиотеку… на жетоны… в пользу семей убитых и раненых солдат… в пользу Михайловского учебно-воспитательного… из офицерского заёмного капитала… из суммы бригадного собрания… Деньги на покупку богослужебных книг дивизионному мулле… Поименованным писарям дозволяется держать экзамен на право удостоения их к…
      Как ни бегло, как ни с досадой, но только глазами пробежать – не меньше тут двух часов. А совсем не этого хотелось. Прильнувшая холодная полоска тоски требовала чего-то чистого, на чём душа успокаивается.
      …Фельдшер имярек командируется в Несвиж за медикаментами… в Минск за покупкою керосина… Бомбардир имярек за подковами… Младший фейерверкер 5-й батареи вступил в законный брак с крестьянской девицей… внести в его служебную книжку… Прапорщику такому-то выдать пособие в размере 4-месячного оклада на покупку упряжной лошади и экипажа…
      – Да ты чего ж про себя, ты вслух читай!
      – Зачем вслух?
      – А я плохо читал, я ещё послушаю.
      – Терентий, это долго…
      – А куда тебе торопиться?
      – Да тебе ж идти надо…
      – Да я, может, и не пойду. Читай! – Как будто книгу приключений или любовную историю ожидая, удобно устроился Чернега на боку, лицом к Сане, голова шаровая к подушке. – Читай!
      Не мог Саня отказать… Сколько глаза просматривали и сколько язык выборматывал вслух, пропуская, пропуская…
      – …Прибавочное жалованье за георгиевскую медаль… Для смазки обуви 24 золотника в месяц на нижнего чина… Повозка для противогазного имущества… Согласно приказа военного министра №… нижеследующих подпрапорщиков допустить к экзамену на прапорщиков…
      – Так-то так, – возразил Чернега. – А всё же хвит-фебелем лучше. Власти больше. – (А Саня пока два приказа просмотрел про себя.) – Зато на прапорщиках армия держится… Ну, чего ж перестал?

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16