Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Красное колесо. Узел II Октябрь Шестнадцатого

ModernLib.Net / Отечественная проза / Солженицын Александр Исаевич / Красное колесо. Узел II Октябрь Шестнадцатого - Чтение (Ознакомительный отрывок) (стр. 5)
Автор: Солженицын Александр Исаевич
Жанр: Отечественная проза

 

 


      Оживлялся Лаженицын. Светлел. И священник говорил всё легче, возвращаясь к своим годам, тридцати пяти-шести:
      – Истинная дилемма: мир-зло. Война – только частный случай зла, сгущённого во времени и в пространстве. И тот, кто отрицает войну, не отрицая прежде государств, – лицемер. А кто не видит, что первичнее войны и опаснее войны всеобщее зло, разлитое по человеческим сердцам, – тот верхогляд. Истинная дилемма человечества: мир в сердцах – или зло в сердцах. Зло мiрового сознания. А преодолеть зло мiрового сознания – это не антивоенная демонстрация, пройтись по улице с тряпками лозунгов. Преодолеть – на это отпущено нам не поколение, не век, не эпоха – но вся история от Адама до Второго Пришествия. И даже за всю историю, всеми совместными силами мы так ещё и не сумели одолеть. И упрекнуть вы можете не того студента, и не того священника, кто добровольно пришёл в воюющую армию, – естественно прийти туда, где страждут многие, – a того, кто не борется со злом.
      Да Саня – разве упрекать?… Да – себя самого только. Да он – обдумывал, облегчённо-неуверенно, боясь ступить чересчур поспешно на новом и таком важном месте.
      Это была мысль обширная, тут было думать долго.
      Из первых возражений вот разве:
      – Но от этого всего убийство на войне разве простительнее убийства уголовного, замышленного? Или – пыточного, тиранского? Просто – ритуал тут есть, видимость заурядной службы, все так, не я один, – и вот этот ритуал обманывает нас. Успокаивает лживо.
      – Но и ритуал на пустом месте не создашь, об этом подумайте. Всё ж ритуала убивать беззащитных так и не создали. И палачи трогаются умом, бывает. О палачестве, о неправых судах, о всеобщей разрозненности – фольклора нет. А о войне – есть, и какой! Война не только рознит, она находит и общее дружеское единство, и к жертвам зовёт – и идут же на жертвы! Идя на войну, ведь вы и сами рискуете быть убитым. Нет, как хотите, война – не худший вид зла.
      Саня думал.
      Отец Северьян давал ему возразить. Ждал возражений, не слышал.
      Да Саню знать надо было, он трудно переубеждался – не быстро кидался на новые убеждения, медленно расставался со старыми. Но когда уступал встречным доводам, то не досадливо, а как будто даже радостно. Он дорабатывал, чтоб не ответить ошибочно. На каждой паузе проверяясь:
      – Это вы – неожиданно мне объяснили. Я не додумывался. Это мне облегчает очень. Но это бы – всем объяснить. Это остаётся всем – неизвестно.
      Открыл печку и домешивал кочергой. Тепло освещённый угольями, молчал. Пришлись ему доводы священника.
      Соединил их случай, ночной покой, душевная расположенность. Во всей бригаде с кем же, правда, и поговорить?
      – Это – надо объяснять, – опять он. – А то ведь над церковью зубоскалят, как она освящает войну. Да вообще… Молодым солдатам в казармах втолакивают религию как принудительную, только убивают её. – Помешивал, смотрел в угольки. – Вообще… Утекло человечество из христианства как вода между пальцев. Было время – жертвами, смертями, несравнимой своей верой христиане – да, владели духом человечества. Но – раздорами, войнами, самодовольством – упустили… И уж наверно нет такой силы, чтобы вернуть…
      – Если вы верите в Христа, – отозвался священник из темнеющей глубины землянки как издали, – то не будете подсчитывать число современных последователей его. Хотя б и двое нас осталось в целом мiре христиан. “Не бойся, малое стадо, ибо я победил мiр!” Он дал нам свободу заблудиться – Он оставил нам свободу и выбраться.
      Саня помешивал. Тихо отозвался:
      – О, отец Северьян. Много цитат произносится бодро. А дела-то совсем худо.
      Сгрёб в последнюю малую кучку, она ещё дышала светом.
      – И ещё в этом проигранном мировом положении – зачем каждое исповедание настаивает на своей исключительности и единственной правоте? И православные, и католики. И вообще христиане? Что они – единственные, и что выше? От этого только всё быстрей идёт к падению.
      Гневаться ли – на отходы, на сомненья, на поиски? Не изумиться ли другому: как это само пробуждается даже у тех, к кому не приходила благовесть? Тысячелетиями копошатся плоские низкие существа – и вдруг озаряются догадкой: слушайте, люди! Да ведь это всё – не само собой! не нашими жалкими силами, – это Кто-то над нами есть!…
      Уставясь, смотрел в последние угольки.
      Как же можно предположить, чтобы Господь оставил на участь неправоверия все дальние раскинутые племена? Чтобы за всю историю Земли в одном только месте был просвещён один малый народ, потом надоумлены соседи его – и никогда никто больше? Так и оставлены жёлтый и чёрный континенты и все острова – погибать? Были и у них свои пророки – и что ж они – не от единого Бога? И те народы обречены на вечную тьму лишь потому, что не перенимают превосходную нашу веру? Христианин – разве может так понимать?
      – Чем бы и доказать превосходство какой-нибудь религии – её незаносчивостью перед остальными.
      – Но – нет веры без уверенности, что она – абсолютно истинна, – даже призвенивал голос отца Северьяна. – Исключительность моей веры не унижает веры других.
      – Н-н-не знаю…
      Это и любая секта, отколовшись, начинает настаивать на своей исключительной верности. В исключительности и нетерпимости – все движенья мировой истории. И чем могло бы христианство их превзойти – только отказом от исключительности, только возрастанием до многоприемлющего смысла. Допустить, что не вся мировая истина захвачена нами одними. Не проклянём никого в меру его несовершенства.
      Темнело в землянке.
      Божья истина – как Правда-матушка из народной сказки. Выезжало семеро братьев на неё посмотреть и увидали с семи концов, с семи сторон и, воротясь, рассказывали все по-разному: кто называл её горою, кто лесом, кто людным городом. И за неправду рубили друг друга мечами булатными, все полегли до единого, и умирая – сыновьям наказывали рубиться до смерти ж… А видели-то все – одну и ту же Правду, да не смотрели хорошо.
      Темнело.
      Извне раздался сильный грозный предупреждающий звук.
      А это был… как его… разрыв этого… артиллерийского снаряда.

7

       (Кадетские истоки)
 
      Как две обезумевших лошади в общей упряжи, но лишённые управления, одна дёргая направо, другая налево, чураясь и сатанея друг от друга и от телеги, непременно разнесут её, перевернут, свалят с откоса и себя погубят, – так российская власть и российское общество, с тех пор как меж ними поселилось и всё разрасталось роковое недоверие, озлобление, ненависть, – разгоняли и несли Россию в бездну. И перехватить их, остановить – казалось, не было удальца.
      И кто теперь объяснит: гдеж это началось? ктоначал? В непрерывном потоке истории всегда будет неправ тот, кто разрежет его в одном поперечном сечении и скажет: вот здесь! всё началось – отсюда!
      Эта непримиримая рознь между властью и обществом – разве она началась с реакции Александра III? Уж тогда, не верней ли – с убийства Александра II? Но и то было седьмое покушение, а первым – каракозовский выстрел.
      Никак не признать нам начало той розни – позднее декабристов.
      А не на той ли розни уже погиб и Павел?
      Есть любители уводить этот разрыв к первым немецким переодеваниям Петра – и у них большая правота. Тогда и к соборам Никона. Но будет с нас остановиться и на Александре II.
      При первом сдвиге медлительных многоохватных, дальним глазом ещё не предсказуемых его реформ (вынужденных, как обзывают у нас, будто бывают полезные реформы, не вынужденные жизнью) – почему так поспешно вскричала “Молодая Россия”: “нам некогдаждать реформ!”, и властитель дум Чернышевский позвал к топору, и огнём полыхнул Каракозов? Почему такое совпадение, что эти энергичные, уверенные и безжалостные люди выступили на русскую общественную арену год в год с освобождением крестьян? Кем, чем так уверены были они, что медленным процессам не изменить истории, – и вот спешили нарушить постепенность разрушительным освобождением через взрыв? На что отвечал каракозовский выстрел? Всё-таки же не на освобождение крестьян, как оно ни опоздало?
      Через два года после Каракозова уже сплёлся союз Бакунина с Нечаевым – а дальше перерыву не бывало, среди нечаевцев густилась уже и “Народная Воля”.
      Один Достоевский спрашивал их тогда: что они так торопятся? Торопились ли они обогнать начатки конституции, которые готовил Александр II? В самый день убийства он утвердил создание преобразовательных комиссий с участием земств – действительно дниоставались террористам, чтобы сорвать рождение русской конституции.
      В 1878 Иван Петрункевич пробовал на киевских переговорах убедить революционеров временно приостановить террор (а не отказаться от него, конечно!): де, погодите, не постреляйте немного, дайте нам, земцам, открыто и широко требовать реформ. Ответил ему – выстрел Засулич из Петербурга. Да через год созрела и “Народная Воля”, а в чьей-то голове уже складывалось из будущего ультиматума:
      цареубийство в России очень популярно, оно вызывает радость и сочувствие.
      Накалялся общественный воздух, и больше никто уже не смел и не хотел поперечить бомбистам.
 
       Без терпеливого мелкого шрифта нам между собой не объясниться о собственной уворованной истории. Мы зовём в такую даль лишь самоотверженных читателей, главной частью – соотечественников. Этот уже поостывший, а в объёме немалый материал, как будто слабо связанный с обещанным в заглавии Октябрём Шестнадцатого, не утомит лишь того читателя, кому живы напряжённые Девятисотые годы русской истории, кто может оттуда извлечь уроки сегодняшние.
 
       ИЗ УЗЛОВ ПРЕДЫДУЩИХ
 
       Ноябрь 1904

Июль 1906

       На что рассчитывали они? Как могли они ждать, что убийством монарха получат уступки от его наследника? Только разве если был бы он раскисляй. Но никакой нормальный человек не может простить убийства своего отца. Да за 13 лет царствования был ли хоть один важный закон подписан Александром III без воспоминанья: отец мой дал свободу, дал реформы – и его убили, значит, путь его был неверен. Как аукнется… За бомбистов получило всё русское общество реакцию 80-х годов, обратный толчок в до-севастопольское время. Охранные отделения только тогда и были созданы, в ответ. (Да впрочем, чего они стоили-то, по-нашему!)
       Группа, готовившая теперь убийство и Александра III (1 марта 1887), объясняла свою платформу так:
       Александр Ульянов: Русская интеллигенция в настоящее время только в террористической форме может защитить своё право на мысль. Террор создан Х IХ столетием, это единственная форма защиты, к которое может прибегнуть меньшинство, сильное лишь духовной силой и сознанием своей правоты… Я много думал над возражением, что русское общество не проявляет сочувствия к террору, даже враждебно относится к нему. Но это – недоразумение.
       И оказался прав: уже через 10-15 лет русское общество видело в терроре свою весну.
       Осипанов: Мы надеемся, что правительство уступит, если террор будет применяться нами систематически. Мы надеемся террором пробудить в массах интерес к внутренней политике. В народе образуются свои боевые группы для борьбы со своими частными угнетателями, постепенно всё это сольётся в общее восстание. А уж когда оно наступит- мы будем сдерживать жертвы и насилия, насколько можно…
       Как аукнется… Ведь и группа Ульянова-Осипанова образовалась в ответ на разгон митинга в память Добролюбова. (Хоть и к Добролюбову вернуться: тоже и он – не первый! – выдыхал в ветер этой ненависти.)
       И оружием высказанная ненависть не утихала потом полстолетия. А между выстрелами теми и этими метался, припадал к земле, ронял очки, подымался, руки вздевал, уговаривал – и был осмеян неудачливый русский либерализм. Однако заметим: он не был третеец, он не беспристрастен был, не равно отзывался он на выстрелы и окрики с той и другой стороны, он даже не был и либерализмом сам. Русское образованное общество, давно ничего не прощавшее власти, радовалось, аплодировало левым террористам и требовало безраздельной амнистии всем им. Чем далее в девяностые и девятисотые годы, тем гневнее направлялось красноречие интеллигенции против правительства, но казалось недопустимым увещать революционную молодёжь, сбивавшую с ног лекторов и запрещавшую академические занятия.
       Как ускорение Кориолиса имеет строго обусловленное направление на всей Земле, и у всех речных потоков, текущих с севера, так отклоняет воду, что подмываются и осыпаются всегда правые берега рек, а разлив идёт налево, – так и все формы демократического либерализма на Земле, сколько видно, ударяют всегда вправо, приглаживают всегда влево. Всегда левы их симпатии, налево способны переступать ноги, клеву клонятся головы слушать суждения – но позорно им раздаться вправо или принять хотя бы слово справа.
       Если бы кадетский (и всемирный) либерализм имел бы оба уха и оба глаза развитых одинаково, а идти способен бы был по собственной твёрдой линии – он избежал бы своего бесславного поражения, своей жалкой судьбы (и, может быть, с крайнего лева не припечатали бы его “гнилым”).
       Труднее всего прочерчивать среднююлинию общественного развития: не помогает, как на краях, горло, кулак, бомба, решётка. Средняя линия требует самого большого самообладания, самого твёрдого мужества, самого расчётливого терпения, самого точного знания.
 
       Земство, как можно это слово понять наиболее широко, есть общественный союз всего населения данной местности; уже – лишь тех, кто связан с землёю, владеет ею или обрабатывает её, не горожан. В земской реформе 1864 года, тогда понимавшейся лишь как первая стадия, слово было истолковано наиболее узко: это было местное самоуправление, и главным образом помещичье.
       Но оттого ли, что дворянство при добровольности земской работы пошло на неё не сплошь, корыстное не шло, именно потому, что не видело там себе корысти, а шли те, кто были проникнуты общественными заботами и жаждою справедливости; или, как напоминает виднейший и первейший земец Дмитрий Николаевич Шипов, оттого, что не в русской традиции отстаиванье интересовгрупп и классов, но совместные поиски обшей правды, – земская идея проявилась выше обычной муниципальной: не просто самоуправляться, но служить требованиям общественной правды, постепенно ослаблять исторически сложившуюся социальную несправедливость. Члены земского союза создавали земские средства пропорционально своим доходам, расходовали же их – для классов недостаточных.
       Первоначально сознанное земство ещё не срослось с коренным нижним слоем – не имело волостного земства, которое бы стало подлинным крестьянским самоуправлением; ещё не распространялось и вширь – на нерусские имперские окраины; и вверх не поднималось выше губернских земств, не имея законных прав на межгубернские, всероссийские объединения. Однако все эти три направления роста были заложены в александровской реформе – и при терпеливом безреволюционном развитии мы может быть могли бы уже к концу XIX века иметь, при монархии, беспартийное общественное самоуправление с этическою окраской.
       Увы, Александр III, предполагая во всякой общественной самодеятельности зародыши революции, тормозя большинство начинаний своего худо возблагодарённого отца, остановил и исказил развитие земства: ужесточил административный надзор за ним и сузил ведение его; вместо постепенного уравнения в нём сословий, напротив, выразил резче сословную группировку; ещё поволил дворянству, просвещённостью своей отворотившемуся от самодержавия, и оставил в униженном положении, даже с телесными наказаниями – крестьянство, которое одно только и быть могло естественной опорой монархии. Однако земство и в этих условиях ещё долго оставалось верно идеям реформ – совместной работе передового общества с исторической властью. Постоянно обставленное недоверием власти, подозрениями в неблагонадёжности, земство всё более изощрялось (и раздражалось) в избежании, обходах и хитростях против правительственных помех. Но надежды общества всё же дождаться от власти понимания и сотрудничества ещё теплились и пеплились, и едва воцарился Николай – к нему с верой обратились многие земства в верноподданных адресах. Земцы предполагали, что молодой Государь не знает настроения общественных кругов, незнаком с нуждами населения и охотно примет предложения и записки.
       И таких моментов, когда вот, кажется, доступно было умирить безумный раздор власти и общества, повести их к созидательному согласию, мигающими тепло-оранжевыми фонариками немало расставлено на русском пути за столетие. Но для того надо: себя – придержать, о другом– подумать с доверием. Власти: а может, общество отчасти и доброго хочет? может, я понимаю в своей стране не всё? Обществу: а может, власть не вовсе дурна? привычная народу, устойная в действиях, вознесенная над партиями, – быть может она своей стране не враг, а в чём-то благодеяние?
       Нет, уж так заведено, что в государственной жизни ещё резче, чем в частной, добровольные уступки и самоограничение высмеяны как глупость и простота.
       Николай II ответил своей знаменитой фразой:
       …в земских собраниях увлеклись бессмысленными мечтаниями об участии представителей земства в делах внутреннего управления. Я буду охранять начала самодержавия так же твёрдо и неуклонно, как охранял его мой незабвенный покойный родитель.
       Настолько незаконным считалось всякое межгубернское объединение земцев, что в 1896 новоназначенный перед коронацией министр внутренних дел Горемыкин запретил председателям губернских земских управ даже обсуждение: как бы, вместо пустых трат на подносы и солонки (хлеб-соль) ото всех земств, сложиться на единое благотворительное дело. И большою льготою для земств разрешил им собирать совещания на частных квартирах, чтоб только ни слова единого о тех совещаниях не попало в печать (а впрочем, по понятиям 70-х годов XX века, – конечно, льгота, и немалая).
       Министр внутренних дел Сипягин натужно крепил приказный строй, как он понимал пользу своего Государя и страны, был убит террористами в апреле 1902 – и затем ещё два года ту же линию вёл умно-властный Плеве, пока не был убит и он под растущее ликование общества. Вился между ними маккиавелистый Витте, слишком хитрый министр для этой страны: всё понимая, он ничем не хотел рискнуть или пособить. Он составлял докладную записку Государю, что земский строй несовместим с самодержавием, и весь тон её был – нельзя же подрывать самодержавие, а глубинный смысл, рассчитанный на сто ходов вперёд: нельзя же самодержавию и дальше сдерживать земство! – но об этом должны были догадаться другие, не он досказать.
       Всё тою же цепенеющей, неподвижной идеей – как задержать развитие, как оставить жизнь прежнею, переходила российская власть в новый XX век, теряя уважение общества, возмущая бессмыслицей порядка управления и ненаказуемым произволом тупеющих местных властей. Расширение земских прав было останавливаемо. Студенческие волнения 1899 и 1901 резко рассорили власть и общество: в буйных протестах молодёжи либералы любили самих себя, не устоявших так в своё время. Убийство министра просвещения студентом (в 1901) стало для общества символом справедливости, отдача мятежных студентов в солдаты – символом тирании. 1902 ещё более обострил разлад между властью и обществом, студенческое движение бушевало уже на площадях, а напористый Плеве при извивах Витте отнимал у земства даже коренные земские вопросы – даже к “совещаниям о нуждах сельскохозяйственной промышленности” не хотел допустить земских собраний. Он-то имел в виду обойтись особенно без “третьего элемента” земств – наёмных специалистов в земских управах, средь которых и правда устраивались многие революционные люди, по выражению Плеве:
       когорты санкюлотов и доктринёров, чиновников второго разбора, чей стиль отработан в тюремных досугах.
       Однако земство естественно было уязвлено и взбудоражено: ведь если оно устранялось даже от прямых сельскохозяйственных вопросов, то – вообще быть или не быть земству дальше? В мае 1902 ведущие земцы собрали в Москве на квартире у Шипова, на Собачьей площадке, частное межгубернское (незаконное) совещание. Оно приняло очень умеренные, благоразумные решения: как, не бойкотируя правительственных губернских совещаний, суметь связать их с деятельностью земств и тем загладить грубую неловкость правительства. Но указывало, что для успешного решения всех частных сельскохозяйственных вопросов необходимо
       поднять личность русского крестьянина, уравнять его в правах с лицами других сословий, оградить правильной формою суда, отменить телесные наказания, расширить просвещение. И построить вне сословий всё земское представительство.
       Необъятная груда задач заграждала России путь в новый век. Но терпеливое земство не кралось взорвать эту груду, а протягивало деятельные руки – разбирать. Для умных людей, озабоченных благообращением отечества, постепенность в изменениях неизбежна.
       Шипов: Если желать успеха делу, нельзя не считаться со взглядами лиц, к которым обращаешься. Необходимость какой-либо реформы должна быть предварительно не только широко осознана обществом, но и государственное руководство должно быть с нею примирено.
       Однако глядя так и действуя так, земцы всё равно не уговорили верховной власти. По домоганию Плеве участники этого самовольного совещания на Собачьей площадке получили высочайший выговор и предупреждение, что могут быть устранены от всякой общественной деятельности. Тем более было отказано земствам в их просьбе допускать их к предварительному – прежде Государя – обсуждению законопроектов, имеющих местное значение. Высочайший манифест в феврале 1903 обещал глушить
       смуту, посеянную отчасти замыслами, враждебными государственному порядку, отчасти увлечением началами, чуждыми русской жизни.
       Самодержавие так и обещало: оно не поступится ничем! оно не прислушается и к самым доброжелательным подданным! Ибо только Оно одно (без народного Собора, с приближёнными бюрократами, обсевшими лестницу взаимных привилегий) ведает подлинные нужды России.
       Но, теряя надежду на добрую волю российской власти, тем упорнее отстаивало и земство своё общественное понимание. Всё более складывался незаконныймежгубернский общеземский союз; через личные общения легко добивались во всех губерниях и уездах – однотипных резолюций, однотипных ходатайств, однотипной неуступчивости, в свою очередь всё более раздражавшей и власть.
       Тут – незаметно, нерезко, как и все истоки истории, началось перерождение земской среды: раскол земства, очень неравный, на разливанное большинство и крохотное меньшинство; и нарастающее общение, объединение этого большинства с не-земцами – кругами городских самоуправлений, кругами судейского сословия, особенно адвокатами, с интеллигенцией профессиональной – в общее формирование конституционалистов, а затем в июле 1903 в увлекательную игру, называемую “Союз Освобождения”. Коль скоро деятельность не дозволялась – ей приходилось быть нелегальной. Коль скоро все революционеры успешно имели конспиративные партии – отчего бы такую партию не завести либералам? Но так как им не надо изготовлять бомбы и хранить их, то им не надо и покидать своей обычной жизни – не надо скрываться под чужими именами, не надо уходить из своих удобных квартир, и эмигрировать не надо, и испытывать тяготы партийной дисциплины: всякий, кто сочувствует боевому “Союзу”, – вот в нём уже и состоит, и никаких обязанностей тяжелей того с него не спросится. И вот всё обществоуже и состояло в Союзе, куда не требовалось формального приёма. Правительству не надо было трудиться узнавать состав Союза, потому что все и состояли. Союз был нелегальный, а – почти просвеченный, всем известный и как будто уже и не криминальный. Всё, что нуждались они сказать, но нельзя было по русским условиям, печаталось за границей в журнале “Освобождение” и с большой свободой распространялось по России.
       He-земцы были в курсе всех западных социалистических учений, течений, решений, всё читали, знали, обо всём судили, могли очень уверенно критиковать и сравнивать Россию, и одного только не имели – практического государственного опыта, как делать и строить, если завтра вдруг придётся самим (да не очень к тому и тянулись). Напротив, земцы были единственным в России слоем, кроме царских бюрократов, кто уже имел долгий, хотя и местный, опыт государственного управления, и склонность к тому имел, и землю знал и чувствовал, и коренное население России. Однако по бойкости и эрудированности не-земцы брали верх, больше влияли и больше направляли.
       Союз начал с программы из двух слов: долой самодержавие! Это всех объединит! Они полагали, что вся масса тёмного неграмотного народа только и жаждет политических свобод. Лишь бы свергнуть монархию! – а там дальше волшебное всеведущее Учредительное Собрание, состоящее из сверхлюдей, точно выразит волю народа, разработает всё остальное. Царствующий монарх должен быть уже отныне, прежде Учредительного Собрания, устранён от всякого влияния на государственную жизнь. От существующего строя не требовалось ни перестраиваться, ни улучшаться, а только: сгинуть. Освобожденцы– то есть большинство российской интеллигенции, весь либеральный цвет её, и не хотели никакого примирения с властью, и тактика их была: нигде не пропускать ни одного удобного случая обострить конфликт. Они и не пытались искать, что из русской действительности и её учреждений может, преобразовавшись, войти в будущее: всё должно было обрубиться и начисто замениться. Они мыслили (теоретически изучили) Конституцию с большой буквы – введённая в России, она решит все проблемы.
       Прошёл год – оказалось, что программа “долой самодержавие” не увлекла ни крестьянство, ни рабочих. Тогда разработали программу обширнее, где тех и других завлекали практическими обещаниями по их части, а весь народ в целом, вероятно же изнывающий от страсти к политической жизни, – набором буйных свобод, которые её обеспечат. В трёх десятках пунктов было собрано всё необходимое, чтобы составить жизнь по лучшим западным образцам. (Против которых невозможно найти разумные аргументы, пока не испытаешь их на своей стране и на себе.)
       Принцип “долой самодержавие” как будто давал объединение со всеми, кто только хотел. Русский радикализм (он продолжал называть себя либерализмом) оказывался солидарен со всеми революционными направлениями, а поэтому не мог осуждать террор, даже порицал тех, кто порицает террор. Русский радикализм принял принцип, что если насилие направлено против врага – оно оправдывается. Оправдывались все политические волнения, стачки и погромы поместий. Чтобы смести самодержавную власть, была пригодна, наконец, хотя бы и революция – во всяком случае меньшее зло, чем самодержавие.
       Редактор “Освобождения” многоищущий Пётр Струве к тому времени чем только не перевлёкся, где только не перебывал: и основывал РСДРП (и манифест писал), и во Пскове совещался с Лениным-Мартовым об “Искре”, и соглашался и расходился с Плехановым, и вот теперь в органе свободных либералов печатал:
       Русскому либерализму не поздно ещё стать союзником социал-демократии.
       А вот и поздно! – II съезд РСДРП оттолкнул либералов-освобожденцев, чем глубоко огорчил и уязвил их. И в октябре 1904 ни большевики, ни меньшевики не поехали в Париж на 1-ю (и последнюю) конференцию оппозиционных партий, где Милюков, Струве и князь Долгоруков, по принципу солидарности с революционными течениями, заседали с эсерами, с Азефом и с пораженцами, кто на японские деньги закупал оружие и слал его в Петербург поднимать восстание, пользуясь войною. (Так как в борьбе с самодержавием все средства хороши, то хоть и узнать бы о японских деньгах – почему не взять?)
       Императорское правительство ещё существовало, но в глазах освобожденцев как бы уже и не существовало. Чего они никак не представляли, это – чтоб между нынешней властью и населением кроме жестоких противоречий была ещё и жестокая связь гребцов одного корабля: идти ко дну – так всем. Чего Освободительное Движение вообразить не могло и не желало – это достичь своих целей плавной эволюцией.
       Но именно такой путь искало осуществить земское меньшинство – меньшинство утлое, однако вёл его Шипов – председатель московской губернской земской управы и как бы признанный глава ещё не созданного всероссийского земства; были тут два примечательных князя Трубецких и три будущих председателя Государственной Думы.
       Миропонимание и общественная программа формулировались Д. Н. Шиповым так.
       Смысл нашей жизни – творить не свою волю, но уяснить себе смысл миродержавного начала. При этом, хотя внутреннее развитие личности по своей важности и первенствует перед общественным развитием (не может быть подлинного прогресса, пока не переменится строй чувств и мыслей большинства), но усовершенствование форм социальной жизни – тоже необходимое условие. Эти два развития не нужно противопоставлять, и христианин не имеет права быть равнодушен к укладу общественной жизни. Рационализм же повышенно внимателен к материальным потребностям человека и пренебрегает его духовной сущностью. Только так и могло возникнуть учение, утверждающее, что всякий общественный уклад есть плод естественно-исторического процесса, а стало быть не зависит от злой или доброй воли отдельных людей, от заблуждений и ошибок целых поколений; что главные стимулы общественной и частной жизни – интересы. Из отстаивания прежде всего интересов людей и групп населения вытекает вся современная западная парламентарная система, с её политическими партиями, их постоянною борьбой, погонею за большинством, и с конституциями как регламентами этой борьбы. Вся эта система, где правовая идея поставлена выше этической, – за пределами христианства и христианской культуры. А лозунги народовластия, народоправства наиболее мутят людской покой, возбуждают втягиваться в борьбу и отстаивать свои права, иногда и совсем забывая о духовной стороне жизни.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16