Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Красное колесо. Узел II Октябрь Шестнадцатого

ModernLib.Net / Отечественная проза / Солженицын Александр Исаевич / Красное колесо. Узел II Октябрь Шестнадцатого - Чтение (Ознакомительный отрывок) (стр. 3)
Автор: Солженицын Александр Исаевич
Жанр: Отечественная проза

 

 


      – …с корпусного вещевого склада в Минске офицерские сапоги отпускаются по 16 р. 25 к…
      – Хо-го! Кусаются. А купить надо, мои худоваты уже.
      – С… числа начать выдачу нижним чинам ватных шаровар, телогреек, бушлатов, полушубков, байковых портянок…
      – Идэ лютый, пытае – чи обутый.
      – …по провиантскому, приварочному, чайному, табачному, мыльному довольствию… Ввиду сокращения производства коровьего масла в Империи, с 1 октября сего года заменить 50% коровьего масла растительным… С 15 октября нижним чинам сахару в натуре давать только 12 золотников, а 6 золотников заменять деньгами…
      – Да-а-а… В Четырнадцатом году валили в день по фунту мяса, хоть брюхо лопни, да четверть фунта сала, широко жили, собакам кидали. Теперь бы тем салом кашку заправлять.
      Цыж это слышал, медный чайник внося, ещё пар из носика:
      – Ничего, вашбродь, грешно жаловаться. Полфунта мяса и теперь есть. И фунт сала на неделю.
      Цыж незаметно делал различие, что настоящие офицеры только с подпоручика, их называл “вашблагородь”, а прапорщиков – “вашбродь”. Но так это быстро языком, ухватить некогда.
      Налил густо заварного да опять же пахучего в подпоручикову глиняную кружку. Заваривал Цыж по два раза в день, оттого всегда духовито.
      А сахар у господ офицеров – в сахарнице.
      И тарелки убирая, и со стола вытирая:
      – Что ещё, вашблагородь, прикажете?
      – Мёду жбан! – протрубил Чернега.
      А Цыж, уже с пепелиной в волосах, улыбаясь, тряпку белую – на рукав, как полотенце трактирный половой:
      – Так что, рой отлетел, вашбродь. Мёд – на тот год.
      Этим тоже владел Цыж – что война любит весёлый дух. Знал он, что у господ офицеров всегда заботы и неприятности. Может, и своих у него доставало, а покушать подать не просто надо, но весело: как будто домой пришли, к жёнке.
      А стеснение – постоянное, что тебе услуживает годный тебе в отцы. Привыкнуть к этому невозможно. И к печке покосясь – приготовлено всё и там аккуратно, улыбнулся подпоручик:
      – Ничего больше не надо, иди ложись. Да, только вот что: найди Благодарёва и скажи – пусть он ко мне придёт… ну, через полчаса.
      На очищенном протёртом столе разложась теперь пошире, читал дальше. Тут шла пачка приказов по цынге. Цынга схватила бригаду в середине лета: хлеба, каш, мяса и рыбы вдосталь, но ни зелени, ни молодого картофеля, и не накупить в соседних сёлах, а привозить самим из Империи запрещено распоряжением Главнокомандующего. Да не только из-за пищи, но от постоянных ночных работ весны и лета, от недостатка отдыха разразилась цынга внезапно, и болели и сдавали многие, и не так быстро было придумано, разрешено и устроено: отбирать слабосильных и предрасположенных, помещать в санатории Земсоюза, где ждал их полный отдых и зелень; частям добывать картофель, капусту и бураки собственным попечением, даже и внутри Империи. И вот уже цынга отошла, а запоздалые приказы настаивали и настаивали: сколько раз в день и как именно проветривать землянки; добавлять окна, строить нары, на земле солдатам спать не давать или прокладывать ветки под матами; и как кого когда отводить на отдых…
      – Голосом, голосом! – требовал неуёмный Чернега.
      – Я думал, ты спишь. А может чайку?
      – Не, без мёда не буду.
      – …Недоуздки, уздечки, попоны, скребницы, щётки, овсяные торбы, лошадиные противогазы… Коня Шарлатана, срок службы 1909, переименовываю в казённо-офицерского, а казённо-офицерскую кобылу Шелкунью – в строевую для нижних чинов…
      – Шелкунья, подожди, это гнедо-лысенькая, на передней правой по щётку? Хороша ведь ещё! Меняет, лучше нашёл?
      Уж своего-то дивизиона коней Чернега всех знал в лицо и наперечёт, но и из других дивизионов многих. Тут дальше длинное шло перечисление о перемещении лошадей из разряда в разряд – офицерских собственных, строевых фейерверкских, верховых артиллерийских, упряжных артиллерийских, обозных – Шороха, Шведа, Шута, Шатобриана, Штопора, Шурина, Шмеля, Шансонетку, Шпиона, Шанхая, Щедрого, и обо всех передаваемых шла подробная опись по статям, мастям, лысинам, звёздочкам, особым приметам, и всё это подписывал лично командир бригады, читая ли, не читая, а Саня о чужих батареях и дивизионах пропускал бы, но Чернега оживился, свесил как плеть руку толстую короткую, помахивал, требовал, хвалил и бранил:
      – Да разве в ремонтных депо это теперь соблюдают – по разрядам?! Рассылают как-нибудь, лишь бы счётом. Пока на месте стоим – ничего, а ну-ка завтра начнись? Каждая лошадь должна своему месту соответствовать!
      Саня и сам любил лошадей и понимал кое-что, но не так же, как Чернега, не с такою страстью: по второму разу слушал и по каждому коню соглашался или не соглашался, видел небрежение или чьё-то жульничество.
      – …При проверке… у некоторых лошадей оба задних шипа в подкове острые, что ведёт к засечкам…
      – Сволочи! Вас самих бы так подковать!
      – …Нижепоименованных собственных офицерских зачислить на казённое довольствие… Нижепоименованных уволить в первобытное состояние… Из бригадного скакового капитала в московском Купеческом банке…
      Так ему всласть всех лошадей перечёл и только тогда увидел:
      – Да ты надо мной смеёшься, что ли? Ты главные приказы – вниз подложил?
      – Так это Устимович. Как читал, так и кидал, значит подниз.
      – А ты б наоборот!
      – Так он мне тоже вслух читал, я-то что?
      Раздосадовался Саня. Тихий вечер, на что-то хорошее годился, а пробалтывался зря, через эту труху.
      – Не, Санюха! – просил Чернега, не давал просматривать. – Голосом читай! Голосом!
      Наверняка хитрил Чернега: два раза прослушать, а самому ни разу не читать. “Я из книжек не понимаю, я только сам по себе понимаю”…
      А тут-то и пошли оперативные приказы… В полках иметь “газовых комендантов” – специально проинструктированных офицеров.
      Уже был такой у них в дивизионе, Устимович. Ему и читать.
      – …На батареях: иметь таблицы переноса заградительного огня со своих участков на соседние… Командирам корпусов…
      – Сла-Богу, не нам!- гулко зевнул Чернега.
      – …Избрать, на какой из позиций… представить на кальке… В октябре усилить траншейные работы…
      Какая-то шумящая пустота от прокрута всей приказной машины через твою голову. Одичание.
      – …Проволочную сеть довести до трёх-четырёх полос, каждая шириной… придать брустверам надлежащую высоту, замаскировать… Дивизионному и корпусному резервам выделять ежедневно на работы одну четверть своего состава…
      – Не, не дадут покою! А цынгу – лечи! Левой рукой одно, правой другое… На нежонде Польска стое, але Россия – шегульне (На беспорядке Польша стоит, но Россия – ещё больше).
      Пяток немецких разрывов трёхдюймовых лёг не так далеко. Чуть звякнуло стекло в оконце, помигала лампа, и несколько крошек земли сыпанулось из наката.
      Дальше много приказов шло о связи… Несмотря на запрещение, продолжают использовать голый телеграфный провод… запрещается заземление односторонней связи вблизи неприятеля…
      Последние месяцы была переполошка с подслушиванием. Всё удивлялись, что немцы знают расположение и смену наших подразделений. Провели опыты с усилителем – оказывается, телефон легко перехватывается. И теперь:
      – …штабам армий выработать код слов и фраз и представить в штазап для выработки единого кода… Ну, дурачьё, зачем же единого!… По Западному фронту. Сегодня, в день тезоименитства нашего Державного Вождя, Наследника Цесаревича, войска Западного фронта всеподданнейше приносят свои поздравления, возносят горячие молитвы… В ответ Его Величеству благоугодно было осчастливить меня следующей телеграммой… Приказ прочесть во всех ротах, эскадронах, сотнях, батареях и командах… Главзап генерал-от-инфантерии Эверт… Его же: ввиду того, что до сих пор попадаются случаи назначения евреев на писарские и хозяйственные должности, а равно и в гурты скота, что безусловно недопустимо… немедленно убрать и впредь не назначать…
      – Убрать хаимов! – подтвердил Чернега плетью-рукой наотмашь. – Так и липнут в нестроевые, как мухи к печке. Где лоб подставлять – это не их!
      Остановился Саня читать, поднял ясные глаза:
      – Но, Терентий, это же – развитые ребята. Есть студенты, у меня Бару – университет кончил. Из них каждый третий не то что писарем, мог бы и офицером быть.
      – Да ты ополоумел – офицером?! – перекатился Чернега на самый край койки, грудью на последнюю жердь, вот грохнется на пол! – Да куды ж нас такие офицеры заведут? Они накомандуют!
      – Ну, смотря какие. Есть, говорят, и георгиевские кавалеры.
      – Вот разве что – говорят! Где-то есть, кто-то видел! Да сам подумай – на хрена им за Россию воевать?
      Просто потешался Терентий над санькиной беспонятностью – чего тут не видеть, дураку ясно:
      – Да ты пусти одного, завтра их десять будет! На голову сядут! Ты ещё глупенек, с ними не жил. Это говорится – равноправие. Только мы друг друга не вытягиваем, а они – вытягивают. И из равноправия сразу будет ихо-правие! Да ты завтра надень погоны на твоего Бейнаровича? – послезавтра сам из батареи сбежишь!
      На Бейнаровича? Ну, Бейнаровича, с его черно-горящими глазами, всегда злыми, может быть, это Чернега подметил. Но – Бару? Образованный, воспитанный, сдержанный. Под его ироничным взглядом Сане всегда неловко: как ему приказывать, каким голосом, если он университет кончил, а Саня не кончил?
      – Страна – наша или ихняя? – покачивал Чернега свешенной рукой-молотилкой. – У вас там, в степях, мабуть их нет? А пожил бы ты в Харьковской губернии, я б тебя тогда послушал.
      Но хотя Саня и тихий был, а не поддавался легко. Не сразу скажет, и с улыбкой ласковой, а на своём:
      – Так если страна не ихняя – зачем тогда мы их вообще в армию берём? Это несправедливо. Тогда и в армию не брать.
      – Да хоть и не брать! – подарил Чернега. – Хоть и не брать, много не потеряем. Но – жители наши! живут-то у нас! Их не брать – другим обида, тогда и никого не брать, только кацапов да хохлов? Так оно и было поначалу – сартов не брали, кавказцев… Финнов и сейчас. Знаешь, сколько нашего брата перебили? В одной Восточной Пруссии?
      Терентий только что вниз не соскакивал, а изъёрзался на своём малом верхнем просторе. Саня, хоть у него место было встать и пройтись, смирно сидел, облокотись о стол, локтем поверх всех приказов, пальцы вроссыпь по лбу держа у пшеничных волос. Размышлял:
      – Вот видишь, как получается: нагнетание взаимного недоверия. Государство не хочет считать евреев настоящими гражданами, подозревая, что они и сами себя не считают. А евреи не хотят искренне защищать эту страну, подозревая, что здесь всё равно благодарности не заслужишь. Какой же выход? Кому же начинать?
      – Да ты сам не из них ли, едритская сила? – хохотал Чернега, откатясь на спину и руки разводя гармошкой. – Что ты так заботишься, кому начинать? Хоть бы и никому. Приказ ясный: гнать жидов из штабов! А почему они во всех штабах засели, это справедливо? Это – не обидно? Говорю тебе: ты ещё глупой, с ними не жил, не знаешь. Это народ такой особенный, сцепленный, пролазчивый. Это не зря, что они Христа распяли.
      Саня отнял голову от руки, и наверх строго:
      – Терентий, этим не шути, зря не кидайся. А думаешь – мы бы не распяли? Если б Он не из Назарета, а из Суздаля пришёл, к нам первым, – мы б, русские, Его не распяли?
      Перед глубокой серьёзностью своего приятеля, в редкие минуты, старший перед младшим, тишел. Ещё с последней шуткой в голосе отговаривался:
      – Мы б? Не. Мы б – не-е…
      Да вопрос-то не сегодняшний, чего и цепляться.
      А Саня – как о сегодняшнем, а Саня если взялся, мягкий-мягкий, а не свернёшь, хоть ему чурбаки на голове коли:
      – Да любой народ отверг бы и предал Его! – понимаешь? Любой! – И даже дрогнул. – Это – в замысле. Невместимо это никому: пришёл – и прямо говорит, что он – от Бога, что он – сын Божий и принёс нам Божью волю! Кто это перенесёт? Как не побить? Как не распять? И за меньшее побивали. Нестерпимо человечеству принять откровение прямо от Бога. Надо ему долго-долго ползти и тыкаться, чтобы – из своего опыта, будто.

4

      Постучались:
      – Дозвольте войти, вашбродь?
      Голос – сдерживаемой силы, чтоб не слишком раздаться. А и через дверь узнаешь:
      – Зайди, зайди, Благодарёв!
      Нагибая голову и плечи даже, осторожно вошёл дюжий Благодарёв, осторожно дверь прикрыл, чтоб не стукнуть. Тогда только распрямился, и тоже не резко, не по-строевому, а всё ж от порядка без надобности не отходя, – руку к фуражке:
      – По вашему вызову, ваше благородие.
      Тут ему от землянки до землянки переступить пятьдесят шагов, без шинели, прикраплен дождиком по заношенным фейерверкским погонам с жёлтою каймой. Может, уже и ложился, а явился не распустёхой – пояс крепко схвачен, и на нём – кривой бебут, оружие батарейца, а темляк из белой кожи, фейерверкский. Не хмур, а без резвости: вызвали – пришёл, вот он, нате, приказывайте, хоть и вечер тёмный, да служба военная!
      А у подпоручика защемилась мысль, не договоренная Чернеге, защемилась, помешала всякой другой – и сама забылась, ушла. Из-за этого – рассеянно, не переведясь:
      – Так, Арсений… так… – и заметив, что нехорошо получилось, исправить надо, – присядь! садись, – к столу показал.
      Благодарёв же понял, что утехи не будет – садись, мол, разговор не короткий, с порога обрадовать тебя нечем. Снял фуражку. (А волосы – уже и подлинней, в надежде домой).
      Он так и располагал, что не обрадуют, а всё-таки и не без надеи шёл: вдруг для того ?… Хотя, по всему солдатскому опыту: начальство, замок запря, отпирать не станет, не для того запирался. И как раз сейчас у себя в землянке около копчушки-гасника, на фанерную дощечку положив готовый складной листок для письма, дописывал на одной стороне, где место осталось, что, видно, скоро не приедет, как ему обещали. А места там – не разгонишься, на таком листике. Как он для заклейки сложен, на передней стороне зелено-бурое поле, и по нему в атаку несётся страшенная конница, выхватя сабли, это ужасть на дороге ей попасться, да такие, сла-Богу, нигде теперь не скачут, но в деревне посмотрят – со страху затрясутся. Марка же – не клеится, с позиций значит. А на задней стороне – голубочки летят с письмами в клювах. И писать тоже-ть негде. Только мелко-мелко припечатано, у кого глаза хорошие: “дозволено военною цензурой”. А ежели развернуть теперь – так две стороны и внутри. Но влеве опять же всё готово – красивыми такими синими буквами, как лучший писарь не напишет: “Дорогие и любезные мои родители! В первых строках моего письма спешу уведомить вас, что я по милости Всевышнего жив и здоров, чего и вам от глубины души желаю. И сообщаю я вам, что службой я доволен и начальство у меня хорошее. Так что обо мне не печальтесь и не кручиньтесь”. И – всё. И хочешь – сразу приветы передавай и на том подписывайся, готово письмо. Но вправе есть ещё местечко для нескольких слов, и можешь… А что можешь? Мол, жёнке моей Катерине велю свекра и свекровь слушаться и маленьких блюсти, и ждать меня с надеждой. Хоть бы и место было, а законы, по которым письма пишутся, не дозволяют прямо открыто Катёне писать как главному человеку. Что завечаешь – о том не пишет никто, срам. Не дозволены в письмах пустые ласковые слова, не то что потаённые, какие только на ухо шепчутся, – письмо должно голосом читаться родственникам и соседям, кто ни придёт. И пожалиться неловко, что вот не допускают в отпуск заслуженный, эка тошно и темно, а весной война разгорится – там уж не поездишь. Тут Цыж и забеги:
      – Сенька! Чой-то тебя подпоручик кличет. Через полчаса – к ему. И – не ругать, не похоже.
      И занежился Сенька: а вдруг? а может, чего переменилось? Уж в таку тихую тёмную ночь по какой боевой надобности стал бы подпоручик его вызывать – да за полчаса?
      Ночи теперь холодные, и спит Катёна в избе со всеми, да и к дитю же вставать. А вдруг увидал её поздней осенью в холодных сенях спящую по-молодому, окрытую полушубком с головой, она под полушубок спрячется – не найдёшь. И – шаг бы к ней! шаг!
      Да кто-нибудь там ли и не шагает? Каково бабёнышке-ядрышку столько вылежать, высидеть, выждать?
      Не-е. Не.
      Но зря позанялся надеждою. Садись, мол, будем толковать…
      А подпоручик улыбался добро, заглаживал:
      – Так вот, Арсений. Ты – надежды не теряй! Сегодня я с подполковником говорил. Может, что для тебя и сделаем.
       Изделаем! може что для тебя изделием! – так и полыхнуло по нутру. Батюшки, не ослышался? Да отцы родные, вы только пустите меня, я вам потом за две пушки навоюю!
      И – поплыли, поплыли шлёпистые губы Арсения.
      И рад сообщиться радостью и опасаясь пообещать лишнего, разъяснял подпоручик:
      – Понимаешь: не наверняка. Но – надеюсь. Только; я тебе это говорю для бодрости. А ты пока – никому, не будоражь. Потому что вообще отпуска остаются запрещены.
      И как все эти месяцы, когда терялся на Арсения наградный лист, никогда он не ворчал, взглядом не упрекал, не надолго затмевалось лицо его, даже старался перед подпоручиком деликатно скрыть свою обиду, – так и сейчас не благодарил никакими особыми словами, а только губ на место свесть не мог и ладони, на коленях опрокинутые, расслабились всеми пальцами.
      Двух его Георгиев не было сейчас на нём, они на шинели. А что за гордость – в своё село с двумя Георгиями! С позиций – домой! – выколачивается сердце у отпускника.
      Переимчивый праздник, и у всех отпускающих тоже. Подпоручик, уже отделённый от сельской жизни университетом и многими расширенными понятиями, чувствовал сам как парень, на два года моложе Благодарёва.
      А старше даже и Цыжа. Подпоручику дана мудрость судить – хорош ли солдат или плох, не повысить ли его по номеру у пушки, или из бомбардиров в фейерверкеры, или перевести в разведку, читать карты. Но Благодарёва и от пушки не отнять, бойко собирает-разбирает замок, быстро устанавливает и читает прицел, панораму, понимает устройство снаряда, действие трубок, – без таких помощников во взводе офицеру жизни нет. По сегодняшнему упавшему солдатскому уровню – это ли не гренадер?
      Но Чернега, босые ноги свеся, загорланил сверху:
      – А за что ему отпуск? Пусть послужит! Он уже ходил.
      Взводный – не свой, а испортить всякий может. Коль никому не дают. Воззрился на него Арсений и мягко, перед офицером, хоть и босоногим:
      – То – за первого
      – А первого – за что? – строго спрашивал Чернега. – Небось в штабе где сидел?
      – Так за что бы тогда? – И знал Благодарён, что Чернега его задирает, и всё ж тона его насмешливого не смел перенять. Не мог тот иметь силы на его отпуск, а может и заимеет.
      – Да в штабах-то их и сыплют, Егориев, парень! – гудел Чернега. – Вот именно из-за Егория я и думаю – ты при штабе был. С каким-то полковником, говоришь, всё ходил. Где эт ты ходил?
      – Да вы ж знаете, – улыбался Арсений.
      Ещё и это “вы” ни к ляду выговаривать, офицер из фельдфебелей. Что это “вы”? – двое их, что ли? Богу и тому “ты” говорят.
      – Ничего не знаю! – кричал Чернега.
      – В Пруссии.
      – Скажешь, в окружении, что ль?
      – Так о-ахватили, – руками показал Арсений.
      – Ох, врёшь, вот врёшь! – тараторил Чернега, болтая ногами и одобрительно крутя сырной головой на Благодарёва. – Слушай, Санюха, отдай мне его во взвод. Ни в какой ему отпуск не нужно. Я ему и тут бабу найду, полячку! – а-а! И отпускать буду с позиций без всякого подполковника. Вот только врёт – зачем? Если ты там был, в самсоновском окружении, – почему ж я тебя не видел? Где ты ходил?
      – Так и я же вас не видел, – осклабился Благодарёв посмелей. – Сколько прошли – а вас не видали. Вы-то – были, что ль?
      Прищурился.
      – Ах, ты так со мной разговариваешь! – закричал Чернега. – Да я тебя сейчас вот на гауптвахту!
      Прыг! – и на пол, ногами твёрдо-пружинисто, как кот. И босые ноги сунул в старые галоши, тоже у них дежурные такие стояли, для ночного выхода, но уже размером на Устимовича.
      Положил Благодарёву на плечо тяжелокруглую руку:
      – Айда ко мне, соглашайся. Будем до баб вместе ходить.
      Благодарёв с тем же прищуром, уже без неловкости, и из сидяча:
      – А к детям?
      – Фу-у, добра! Да новых сделаем, старых забудешь. Сколько у тебя?
      – Двое.
      – Кто да кто?
      – Сын да дочь.
      – Чего ж ты на девку скостился? А я думал, ты орёл. Чего ж тебя и в отпуск? Сколько ей?
      – Девять месяцев.
      – Как назвал?
      – Апраксией.
      – Ладно, езжай, только сына заделывай. Сыновья ещё, ах, понадобятся!
      На сорочку плащ надел, на голову ничего и волоча галоши, вышел до ветру.
      Напористый Чернега такое расспросил, чего свой взводный и не знал о Бдагодарёве. Чернега бездельник-бездельник, а всё успевает и о конях заметить и о людях разузнать. А у Сани много времени уходит на думанье, часами, он нуждается быть один и думать. И упускает. Вот стояла где-то рядом та главная жизнь Благодарёва, которая чужда его проворству у пушки и не повлияет на ход.
      – А какое село твоё?
      – Каменка. По помещику – Хвощёво.
      – Большое?
      – Да дворов четыреста. Мужских душ боле тыщи.
      – А помещик – кто?
      – Давыдов, Юрий Васильич. Только он – в Тамбове, на высоте.
      – На какой же?
      Сделал Благодарёв думающее движение кожи по лбу:
      – Земство, что ль. Да распродались нам же… Да по арендам… Да их трое братьев, пораскидались.
      – Куда ж?
      Фуражку опрокинутую на коленях придерживая, принимая к себе всю благоприятственность, Арсений рассказывал с полуулыбкой:
      – Василь Васильич вместе с дьяконовым сыном собирали мужиков в кустах, сговаривали против царя. Ну, а мужики доложили исправнику. Схватился Василь Васильич с супругой – да во Ржаксу, а там дождались третьего звонка – и в поезд перебежали. А в Тамбове, мол, Юрий Васильич к ним на вокзале вышел и уже выправленные паспорта дал. Так и умахнули. Во Францию. Рассказывают.
      – Так это когда было?
      – Да я ещё малой был. – Покатал морщинку по лбу. Лоб веселел, всё больше походило, что отпуск будет. – Ещё до бунтов.
      Сыростью махнул из двери Чернега. Фыркал, и крутил мокрой головой, как пёс:
      – Чего? Бунтовать?… Ну, тьмища!… Когда бунтовали?
      – Да уж лет десяток. Да в Каменке самой у нас, сказать, бунта и не было. В Александровке жгли, в Пановых Кустах жгли. Анохина купца разграбили, Солововых… А у нас Василь Васильич и всегда говаривал: вы остальных кругом грабьте, а я и так отдам! А тут староста Мохов собрал сход: “Мужики! Бывает, мол, воздержимся? Чужое добро – оно выпрет в ребро”. Наши и установили: воздержаться. И в Волхонщине так же, рядом.
      Чернега вылез из галош босиком на пол.
      – Не, не пойду расхлюпываться. Больше поспит, раньше к коровам встанет. Сань, а печку не раздуешь?
      – Да тепло.
      – Поди вон, выскочи. Я-то наверху не окоченею.
      Толстый в груди, в поясу, в ногах, не столько взлез, об угловатый выступ столбика, сколько вскинулся, почти вспрыгнул наверх – и плюхнулся на свою койку, так что жерди качнулись, вогнулись, а выпрямились, крепко сработано. Сверху:
      – И чем кончилось?
      – А – воскорях пришли казаки, плетьми разбираться. Генералу и докладают: в Каменке, мол, имения не тронули. Та-ак? Тогда за ухватку выдать им на водку двадцать пять рублёв. Выкатили бочку – и миром пропили. А в Фёдоровке вповалку мужиков пороли кажного. Зимой дело было, на снегу секли. А дале повёл генерал тех казаков на Туголуково. И там сильно пороли.
      – В Туголукове – бунтари? – как со строем здороваясь, весело окрикнул Чернега.
      – Та-ам народ дюже волю любит. Та-ам на кулачках бьются что ни воскресенье. Без краски ни один мужик с поля не уходит.
      – Ладно! – оценил Чернега. – Езжай к своей бабе! – Подбил подушку кулаком. – Эх, перяшка под головашку, – повернулся на бок, спиной к землянке, одеяло натащил.
      У подпоручика забота: хорошо, а если поедешь – кем тебя заменим?
      Обдумали. Справится?
      – Ты его подготавливай вместо себя. И сам наготове. Чуть только разрешение получим – чтоб ты в полчаса убрался. Отменят, передумают – а тебя уже нет.
      – Да ваше благородие! Да вы мне середь сна бумагу суньте, я только портянки уверну и в пять минут! Все штабы стороной обойду и на станцию!
      В двери угнувшись, ушёл.
      Чернега уже сопел.
      А на Саню опять потянуло похолаживающей тревогой.
      Это бывало с ним: в разговоре, в делах что-то процарапает по сердцу, даже точно не приметишь – что, но вот всё затемняется, сникает, что казалось со смыслом – уже ни к чему. И надо – уединиться, осознать без помехи: что именно процарапало. И как исправить? И бывает, что осознанием, перетерпением, обещанием, трудом – сглаживается.
      Теперь сидел за столом окунувшись в ладони, – и выступило: Чевердин! Почему-то – Чевердин из 2-й батареи, которому Саня никакого вреда не принёс.
      Ещё б на своей батарее и тотчас в ответ на его стрельбу – тогда бы понятно. А тут – не было разумной связи.
      Нет, не так, а: ландверный офицер, кто команду в телефон крикнул, никогда ведь про этого Чевердина не узнает. Так, наверно, и Саня там похоронил сегодня нескольких. Для командования русской армии очень желательно, и вся военная деятельность без того теряет смысл, иначе лицемерно носить военный мундир, надо снимать и идти в арестантские роты. А всё-таки Саня не так бы задумался, если б – не Чевердин. Не задумалось, само завязалось: умрёт? не умрёт?
      Сейчас в пустой холодеющей землянке, уронив глаза в ладони, Саня сидел и собирал, собирал клочки раздёрганной, рассеянной души, чтобы как-то залечиться.
      Проведен был, что называется, успешный боевой день. На редкость большая и безошибочная стрельба, несомненное одобрение подполковника. И вот, офицер, кем менее всего ожидал в жизни стать, офицер, от которого ждут уверенных распоряжений (и предательство было бы их не делать, погубишь всех своих!), он – растерянным чувствовал себя, впустую многократно прокрученным, до полной потери смысла себя. Вхолостую, и хуже – во вред, прокручивалась вся его жизнь, задуманная, кажется, так светло. И худший исход был – не то, что убьют в двадцать пять лет, а что он и пятьдесят проживёт, прокручиваясь ножом в чьей-то мясорубке.
      И ни сослуживцы-прапорщики, ни командир батареи, ни, домой поезжай, отец и родные братья его – не могли ему тут облегчить.
      Накинув плащ и в тех же сменных спадающих галошах, Саня вышел наверх.
      Мгла была полная: ночь безлунная и в тучах, и под дождём. Не ступить ни шагу, только на память да наощупь. Год знакомое место не различить, не узнать, даже верхушек знакомых деревьев против неба – где обуглено, где сшиблено, где расщеплено.
      И ракет не бросала передняя линия.
      И не стреляли. И ветра не было. Только естественный, миротворный похлесток дождя – о ветви, о листья, о землю. От него – ещё глубже тишина.
      И полная невидимость мира. Ни Стволовичей, ни Юшкевичей с белыми костёлами. Ни Польши. Ни России. Ни Германии. И под невидимым тучевым глубоко-тёмным небом – один человек.
      Но в маленькой землянке было ненаполненно. А здесь – полнота. И простое, немудрое и нестыдное, повседневное человеческое действие. Чистосердечное, созерцательное общение с темнотой, с дождиком, со всей природой. Со всех сторон, всем телом принимаешь в себя мир.
      И Саня стоял. Привыкал к темноте. Принимал на себя дождик. И звуки его о плащ.
      Переступил по скользкости несколько шагов – увиделись один-два слабых отсвета из земляночных оконных углублений.
      Вскинули ракету. Красную. Немцы. Из-за того, что окопы сближены, они часто ночью бросают. Наши – нет, экономят.
      Взлетела ракета, распахнулась бордово-алым, каким-то худшим из красных цветов, – и от невидимого тёмного, но верного Божьего неба отрезала попыхивающий зловещий красный сегмент. И наступая этим сегментом, досветила сюда, за три версты, на себе показав и те изломанные, покорёженные, и ещё целые деревья.
      И вздрагивая, вздрагивая, опала. Погасла.
      Но в глазах сохранялась краснота и чёрточки деревьев.
      И ещё стоял Саня, лицом вверх, к мерному дождику.
      Становилось примирительно.
      Но послышались шаги, по-лесному ещё издали.
      Мокрое шлёпанье. Хруст задетых кустов.
      Кто-то шёл, шёл, а всё не подходил.
      Один человек. Близко уже.
      – Кто идёт? – спросил Саня не окриком часового, тот подальше стоял, у орудий, но и твёрдо, здесь не шути.
      – Свои. Отец Северьян, – раздался домашний голос.
      – Отец Северьян? – обрадовался. Вот не загадывал! А хорошо как. – А это – Лаженицын. Здравствуйте.
      – Здравствуйте, Лаженицын, – приветливо отозвался бригадный священник.
      – Вы с дороги не сбились?
      – Да немного сбился.
      – Идите сюда. Вот, на голос.
      Шурша и шлёпая, подошёл священник совсем близко.
      – Куда ж вы, отец Северьян, так поздно?
      – Хочу в штаб вернуться…
      – Да куда вы сейчас? В яму свалитесь. Или в лужу по колено. Не хотите ли у нас заночевать?
      – Да мне утром завтра служить.
      – Так это уже свет будет, другое дело. А сейчас и подстрелят вас, поди, часовые. А у нас в землянке место свободное.
      – Действительно свободное? – Вот уж не военный голос, ни одной интонации, усвоенной всеми нами, другими. И – усталый.
      – Действительно. Устимович на дежурстве. Дайте руку.
      Взял холодную мокрую.
      – Идёмте. Вы издалека?
      – Со второй батареи.
      – Да-а! – вспомнил Саня. А он и не совместил…- Там раненые?
      Священник ногой зацепился.
      – Один умер.
      – Не Чевердин??
      – Вы знали его?

5

      Отец Северьян был в круглой суконной шапке, сером бесформенном долгополом пальто, каких в гражданской жизни вообще не носят, а на позициях у священников приняты, и в сапогах. В руках – трость и малый саквояжик, с которым всюду он ходил: с принадлежностями службы.
      Увидя наверху широкую спину спящего, булыжно-круглый затылок, снизил голос:
      – Удобно ли? Разбудим.
      – Чернегу? Да если в землянку снаряд попадёт – он не проснётся.
      Ещё раз оговорился священник, что вполне бы дошёл. Но уловя, что, и правда, тут не из вежливости уговаривают, снял шапку, вовсе мокрую, – и тогда расправились чёрные вьющиеся густые волосы. Борода у него была такая же густая, но подстриженная коротко.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16