1
В конце рабочего дня в мою конуру, отгороженную от офиса инспекторов хлипкой гипсокартонной переборкой, ввалился сумасшедший. И не просто так, а с проектом введения в стране военно-теократической монархии. По его наметкам всех граждан надлежало разделить по вероисповедному признаку на три категории, а упорствующих агностиков массово сослать в Восточную Сибирь, справедливо распределив между истинно верующими их греховно нажитые недвижимость и активы. Что касается власти, то она должна сосредоточиться в руках императора, главнокомандующего и первоиерарха в одном лице, в провинциях же — Украине, Казахстане, Белоруссии и Молдове — учреждаются наместничества.
Этого типа отфутболили ко мне из приемной, и теперь девчонки-секретарши веселились от души, представляя, чем закончится наша беседа. Я слушал не перебивая, но когда сумасшедший произнес: «Мы с вами живем в те роковые дни, когда анголо-татарская рать кованой пятой попирает многострадальные земли постславянских государств…» — занервничал и переспросил:
— Какая-какая рать?
Псих метнул на меня подозрительный взгляд.
— Анголо-татарская, какая же еще, — неприязненно пояснил он.
Я поднялся со стула, и он вслед за мной. И ровно в ту же секунду, когда я протянул ему через стол листок с разборчиво написанным адресом епархиального управления, дверь моего кабинета приоткрылась.
— Вам — по этому адресу, — сказал я. — Там разберутся… Проходите, господа!
Псих недоверчиво фыркнул, сунул бумажку в карман мятых штанов и, бубня под нос и косолапо шаркая сандалиями, попер к выходу. В дверях он задел плечом плотного, начинающего лысеть мужчину лет сорока пяти, тот пробормотал «Извините!», но сумасшедший не пожелал его заметить.
Следом за мужчиной в мою клетушку протиснулась женщина помоложе, более рослая, чем ее спутник, и, я бы сказал, миловидная, если бы в ее лице было побольше красок. Оба были настроены решительно, в особенности дама. Опередив спутника, она схватила пластиковый стул, стоявший у стены, но не села, а дождалась, пока на него опустится мужчина, сама же осталась стоять.
Я почему-то сразу решил, что они родственники, — и не ошибся.
— Моя фамилия — Кокорин, — произнес мужчина, дергая заклинившую молнию на замшевом жилете, плотно обтягивающем намечающееся брюшко. Затем он извлек внушительных размеров носовой платок, промокнул горошины пота на лбу и добавил: — Кокорин Павел Матвеевич. А это моя сестра Анна…
Я поймал цепкий взгляд женщины — она пыталась оценить впечатление, которое на меня, очевидно, должна была произвести фамилия «Кокорин». Не имея ни малейшего понятия, кто это, я соорудил самую радушную улыбку.
— Вот как? Весьма рад. И что же вас ко мне привело?
— Мы по поводу «Мельниц Киндердийка»… — начал было Кокорин, но тут же спохватился: — Ах да, вы же ничего толком не знаете… Дело в том, что примерно два месяца назад из мастерской нашего отца была украдена картина. А теперь стало доподлинно известно, что некое лицо пытается получить разрешение министерства культуры на вывоз этой работы за рубеж.
— Ваш отец — художник? — спросил я, лихорадочно соображая, какое отношение к похищенной картине может иметь мелкий клерк гуманитарного управления. То есть я. Мои усилия не ускользнули от Анны — в ее взгляде отразилось насмешливое презрение.
— Да, — Кокорин поерзал на стуле. — Однако всеобщее признание он получил прежде всего как выдающийся реставратор. Поверьте — в том, что касается Северного Возрождения и барокко, равных ему нет. Это я вам говорю как профессионал. Странно, что вы не слышали его имени.
— Виноват, — я потянулся за сигаретой. — Вопросами искусствознания я занимаюсь всего две недели. До этого я специализировался в совершенно другой области.
— В какой же, если не секрет? — вежливо поинтересовался Кокорин.
— Уголовный процесс, — сказал я. — И смежные экстремальные виды спорта.
Шутку он оценил, но от его сестры по-прежнему веяло холодом.
— Значит, вы считаете, — продолжал я, — что лицо, похитившее картину, пытается вывезти ее из страны. Откуда у вас эта информация?
— Не важно, — насупился Кокорин. — Какая разница. У меня антикварный бизнес — маленькая галерея и магазинчик при ней. Как во всяком бизнесе, у меня есть свои каналы и связи. За разрешением на вывоз картины обратился некий Борис Яковлевич Меллер, стоматолог. Он перебирается на постоянное жительство в Германию, но я могу поручиться, что сам Меллер к краже отношения не имеет. Не тот персонаж.
— Вы хотите сказать, что он купил ее у похитителя?
— Именно. Больше того — Меллер представил в соответствующие инстанции документы, подтверждающие, что картина действительно принадлежит ему и приобретена законным путем. Липа, разумеется, но всегда найдется эксперт, которому будет выгодно этого не заметить.
— Серьезные хлопоты, — заметил я. — Во всяком случае для Меллера. И что, дело того стоит? Во сколько могут оцениваться эти ваши «Мельницы»?
— Здесь — тысяч десять от силы. В евро. В Германии или Голландии — от семидесяти до ста двадцати, в зависимости от текущего состояния рынка.
— Вот как? — удивился я. — Вы, кажется, сказали, что это работа вашего отца?
— Ничего подобного я не говорил. — Кокорин снова заерзал.
— По-моему, — вмешалась Анна, — мы просто теряем время. Это бессмысленно, Паша.
— Погоди, — отмахнулся он. — И перестань давить на меня ради бога. Я знаю, что делаю.
Тут брат и сестра уставились друг на друга, и стало видно, до чего же они похожи при всем внешнем несходстве. Потом Анна резко повернулась на каблуках и уже шагнула было к двери, но передумала.
— Проблема, Егор Николаевич, в том, — промямлил Кокорин, — что картина вообще не принадлежала нашему отцу…
— А кому же? — спросил я через плечо, так как в это время пытался справиться с рассохшейся оконной рамой. Глоток свежего воздуха не помешал бы нам всем.
— Константину Романовичу Галчинскому.
— А это еще кто?
— Вы, должно быть, приезжий, Егор Николаевич? — вдруг осведомился Кокорин.
— Нет. Правда, около года отсутствовал, но в остальном меня можно считать коренным жителем.
— Странно. Мне почему-то казалось, что Галчинского в городе знает каждая собака. Он в своем роде достопримечательность. Бог весть уже сколько лет читает этику в юридическом, историю искусства в педагогическом, а заодно курс философской антропологии в духовной семинарии. Это не считая публичных лекций.
Оказывается, я помнил Константина Романовича. Это был любопытный старикан. Далеко за семьдесят, спортивного сложения, с прямой спиной и совершенно целыми зубами, он зимой и летом ходил в линялых джинсах и растянутых свитерах. Стремительно влетая в аудиторию, он на мгновение застывал, окидывал взглядом скамьи, а затем провозглашал благозвучным баритоном: «Ну что, кворум налицо? Тогда начнем помолясь!» Ни одной лекции он не прочел по теме, однако слушали Галчинского разинув рты. Хотя не всякий потом мог вспомнить, о чем шла речь.
Тот факт, что в моей зачетке некогда красовалась подпись профессора, обнародовать я не стал.
— Весной, где-то в конце мая, — продолжал Кокорин, — Галчинский принес ко мне «Мельницы». Название, разумеется, условное — работа в ту пору была не атрибутирована и вызывала серьезные сомнения. Навскидку — голландская школа, самый конец шестнадцатого или, скорее, начало семнадцатого века. Невзрачный, почти утративший колорит пейзажик — таких немало в запасниках наших и европейских музеев. Знаете, все эти «Неизвестный мастер Нюрнбергской школы», «Мастерская Ван-Эйка» и тому подобное. Причем доска уже тогда показалась мне подозрительной…
— Какая доска, Павел Матвеевич? — спросил я.
Анна быстро отвернулась к окну, чтобы я не мог увидеть выражения ее лица.
— М-да… — Кокорин пожевал губами и на секунду задумался. — Дело тут вот в чем. Живописцы того времени еще не пользовались холстом. Основой для картины, как правило, служило дерево — тонкая, миллиметров в восемь-десять доска или несколько досок, скрепленных между собой шипами и альбуминовым клеем, который делали из смеси свежей бычьей крови с известью. В разных концах Европы применяли различные породы дерева, причем каждый художник имел еще и собственные предпочтения. Это уже позже доски стали сначала обтягивать холстом, а затем окончательно перешли на основы из льняной ткани. Между прочим, даже Рафаэлева «Мадонна» написана на дереве — громадном комбинированном щите с великолепной грунтовкой, твердой, как мамонтова кость… Кстати, и грунт в картине Галчинского мне тоже сильно не понравился. Что-то там было не так: голландцы для пейзажей обычно пользовались темной грунтовкой — она заставляет холодные тона звучать сильнее теплых и усиливает контрасты света и тени, «Мельницы» же были написаны на смеси тонко размолотого гипса со свинцовыми белилами. Такие вещи видны невооруженным глазом…
— Хотела бы я знать, зачем ты все это здесь излагаешь? — Женщина наконец села и сжала между коленями сцепленные пальцы. Тонкая веснушчатая кожа на ее скулах гневно порозовела.
— Прошу тебя, Анна, — дернул лобастой лысеющей головой Кокорин. — Можно подумать, у тебя есть какие-то варианты…
— Так что там с доской? — я попытался вернуть его к картине.
— А, — спохватился он. — Извините… Одним словом, она показалась мне очень странной. Черный тополь — эта порода для голландцев была табу, если можно так выразиться. Дуб еще туда-сюда, его использовали также и немцы, и фламандцы вместе с пихтой и липой. Но тополь!.. К тому же на задней поверхности были видны продольные ходы древоточцев…
Он умолк, собираясь с мыслями.
— И что это означает?
— Верный признак того, что толщину доски уменьшили, сняв слой древесины. Возможно, при этом изменился и первоначальный размер пейзажа, а также была утрачена подпись автора — если, конечно, она была. Но какое это имело значение — для себя я уже решил, что передо мной самая обычная подделка. Такие тысячами тиражировались в Германии в восемнадцатом веке. Берется старая доска с разрушенным красочным слоем и старыми клеймами, шлифуется, а потом поверх оригинального грунта пишется фальсификат… Кстати сказать, красочный слой «Мельниц» и сам по себе был в паршивом состоянии. Несколько заметных повреждений, сильный кракелюр, в особенности в левом нижнем углу, где автор использовал для теней египетскую «капут мортум» в смеси с жженой костью.
Я вопросительно поднял брови.
— Пардон, — спохватился Кокорин. — Это такое мелкое растрескивание красочного слоя — кракелюр. Похоже на то, как высыхает на солнце глинистая лужа. Что касается «капут мортум», то есть «мертвой головы»… Просто минеральная краска глухого фиолетового тона. Ею пользовались даже древние греки.
Я кивнул и спросил:
— Что Галчинский собирался сделать с картиной?
— Продать, разумеется. Иначе бы он пришел не ко мне, а прямо к отцу.
— Они разве знакомы?
— Естественно. Так сказать, по наследству. Профессор был большим приятелем отца нашей матери, их дружба завязалась еще в Казахстане, сразу после войны.
Про Казахстан я не стал спрашивать. Это могло означать все что угодно. Эвакуацию в войну, Джезказганские лагеря, какой-нибудь «сталинский призыв», попытку избежать ареста и приговора по пятьдесят восьмой — да мало ли что еще. Тридцатые и сороковые битком набиты такими историями, что голова кругом.
— Галчинский располагает документами, подтверждающими, что картина принадлежит ему?
— Разумеется.
— Где он ее приобрел?
— А почему это вас интересует? — неожиданно набычился Кокорин. — Допустим, мне известен источник, но к делу он отношения не имеет. Скажу только, что все было оформлено в соответствии с законом, я лично знакомился с документами.
— Значит, картина все-таки не подделка, пусть и довольно старая?
— Нет. Хотя поначалу я сильно сомневался — и это еще мягко сказано. Потому и обратился к отцу. Он в своей области — господь бог, во всей Европе специалистов его уровня можно пересчитать по пальцам, причем одной руки… В некотором роде я был вынужден признать поражение. «Мельницы» оказались мне не по зубам. Вдобавок мне пришлось его уговаривать — отец редко и неохотно выступает в качестве эксперта в коммерческих сделках, даже если это связано с близкими и знакомыми.
— У вас с отцом деловые отношения?
— Можно сказать и так. Мы не всегда находили общий язык; он считал, что мне не следует начинать этот бизнес. Тогда я постарался доказать ему, что он не прав. И, похоже, доказал, но…
— У вас найдется сигарета? — резко спросила Анна. Судя по тому, как нервно она прикуривала, сигарета понадобилась ей только для того, чтобы одернуть брата, который, по ее мнению, вот-вот мог пересечь запретную черту.
Павел Матвеевич сообразил и круто свернул со скользкой дорожки.
— В общем, я передал картину отцу с просьбой хотя бы приблизительно атрибутировать ее, то есть установить более точное время написания, подлинность и круг вероятных авторов. Он, как всегда, не спешил, и работа заняла у него около полутора месяцев. Результат оказался сверх всяких ожиданий. Вот. — Он порылся в портфеле и протянул мне несколько листков, отпечатанных не на принтере, а на допотопной пишущей машинке.
Это было нечто вроде экспертного заключения, правда, без печатей и грифа какого-либо ведомства. Из него вытекало, что исследование основы и красочного слоя пейзажа, условно именуемого «Мельницы Киндердийка», — сорок шесть на двадцать девять с половиной, поврежден и нуждается в реставрации, — подтверждает аутентичность использованных материалов и дает возможность отнести эту работу к нидерландской школе начала семнадцатого столетия. Анализ сюжета, техники живописи, состава грунта и еще десятка компонентов позволяет предположить с достаточной степенью вероятности принадлежность картины кисти Ганса Сунса, северонидерландского живописца, который на пике своей карьеры много путешествовал по Италии и, случалось, пользовался приемами и техникой итальянских мастеров. Естественно, что в его багаже могла оказаться заготовка из черного тополя, с которым работали исключительно во Флоренции, Сиене и Брешии. Ее и использовал художник. Предположение об авторстве обсуждалось с сотрудниками Брюссельского королевского центра живописи и Муниципальной галереи Антверпена, где хранятся семнадцать уцелевших до нашего времени работ Сунса — все его наследие. Пейзаж с видом Киндердийка был создан на заказ и первоначально имел другие размеры, но впоследствии картину несколько раз подгоняли под имеющиеся у владельцев рамы, в результате чего подпись создателя была утрачена.
Там было еще много всякой всячины.
— И что это означает? — спросил я, бегло просмотрев листки.
Кокорин надул щеки и шумно выпустил воздух, досадуя на мою тупость.
— То есть как — что? Во-первых, стоимость картины выросла многократно. А во-вторых… Во-вторых, отец принял решение лично заняться реставрацией «Мельниц», с полным основанием считая, что доверить эту работу кому-либо другому слишком рискованно. Вот потому-то «Мельницы» и остались у него в мастерской.
Я намеренно обходил вопрос о том, как все произошло, — ждал, пока он дозреет и выложит подробности сам. Однако Кокорин не спешил.
— А Киндердийк — это что? — поинтересовался я.
Он побуравил взглядом оконный проем. Уже начинало смеркаться.
— Вам в Голландии бывать не доводилось?
— Нет, — сознался я. — Как-то не подвернулся случай.
— Это в дельте Мааса. Плоская мокрая равнина, вся сплошь изрезанная водоотводными каналами. На каждом шагу — дамбы и мельницы. Их там десятка два, стоят уже лет пятьсот, хотя ничего не мелют.
— То есть как?
— Очень просто. Воду качают. Для того и предназначены. Что касается ландшафта — опознать его ничего не стоит, он во всех путеводителях по Европе засвечен. Достопримечательность, хотя смотреть там особо не на что — зелень да вода. Ганс Сунс, правда, считал иначе. Или его заказчик, что, впрочем, уже все равно не имеет значения.
— Судя по всему, вам известно, где сейчас находятся «Мельницы»? — спросил я.
— Само собой. У Меллера. Борис Яковлевич украсил ими свою гостиную — так, во всяком случае, мне сказали. Раздобыл какой-то чудовищный базарный багет и демонстрирует картину совершенно открыто. Воры так себя не ведут. Я посылал к Меллеру человека, чтобы он проинформировал этого наглого зубодера о том, что картина краденая, но тот не пустил его дальше порога, сунув ему под нос те самые топорно сработанные фальшивки — паспорт картины и договор купли-продажи. А потом выставил… Кстати, ни продавец, ни покупатель, по-моему, понятия не имеют о том, что собой представляет эта работа на самом деле, то есть им ничего не известно о выводах моего отца. В договоре, например, работа значится как «Пейзаж неизвестного автора».
— Вы уверены?
— Да. Меллер не имеет ни малейшего отношения к кругу людей, с которыми отец мог поделиться своими соображениями о происхождении картины. Он полный профан, хотя, возможно, кто-то внушил ему мысль о том, что «Мельницы» представляют значительную ценность. Это в порядке вещей, когда в ходе сделки продавец хочет вздернуть цену. Но Меллеру, даже если он и переправит картину за границу, придется доказывать принадлежность «Мельниц» кисти Сунса. А в тех краях подобное удовольствие обойдется ему в ту же примерно сумму, которую он заплатил здесь за картину.
— А тот человек?
— Кто? Кого вы имеете в виду?
— Того, кто украл «Мельницы». Мог он знать, что это не подделка, не бездарная копия, не дешевая мазня, а работа живописца с именем?
— Сомневаюсь. Повторяю — круг общения отца всегда был очень узким. И у меня нет ни малейших оснований подозревать кого-либо из тех, кто в него входил. Если бы вор знал, что это работа Сунса, он, скорее всего, подделал бы подпись. Технически это несложно, по крайней мере я знаю с десяток людей в городе, которые бы справились с такой задачей. — Он неожиданно поморщился. — Кроме того, это раза в четыре увеличило бы первоначальную цену и вместе с тем затормозило процесс получения разрешения на вывоз. Меллеру это ни к чему.
Я согласился, отметив про себя, что вопрос о подписи тревожит Кокорина. И он тут же это подтвердил.
— Подписи художников — вообще больной вопрос. Из мастерских мэтров вышла масса полотен и досок с подлинными автографами, которых, однако, даже не касалась их кисть. Даже гиганты не гнушались такими вещами — взять хотя бы Рубенса, Тициана, Лукаса Кранаха. С большой охотой подписывал удачные холсты копиистов Коро. Однажды к Шагалу явился галерист с «Еврейской свадьбой», написанной в духе ранних работ знаменитости. Это была подделка, изготовленная известным в середине прошлого века фальсификатором Мальскатом. «Ну что ж, совсем недурная работа», — буркнул Шагал и тут же поставил на ней собственноручный росчерк. Но еще чаще встречаются подлинники мастеров, по какой-то причине не подписанные их рукой. На них стоят стопроцентно фальшивые автографы, сработанные всякими ловкачами. Даже солидные аукционные дома позволяют себе…
— При чем тут вся эта чепуха? — Анна ткнула окурком мимо пепельницы. — Твой человек мог бы по крайней мере поинтересоваться фамилией продавца. Ведь Меллер показал ему договор!
— Он и поинтересовался. Какая-то никому не известная фигура — Иванов, Петров, Расторгуев, черт его знает. Или нет — кажется, это какая-то дама. Мифический персонаж. Тут концов не найти, можете мне поверить.
— Тогда почему вы не обратились с заявлением в милицию и не сообщили о случившемся владельцу картины?
— С чего вы взяли? — Кокорин внезапно смутился, как мальчишка, которого поймали на горячем, но быстро взял себя в руки.
— Милиция! — натянуто хохотнул он. — Это же просто смешно… Только их нам не хватало! Достаточно того… — он опять осекся и быстро взглянул на сестру. — Разве не ясно: за все, что произошло с картиной, несу ответственность я и только я? Галчинский доверил мне ценную вещь, я передал картину в другие руки и не смог обеспечить ее безопасность. Таким образом…
— «Другие руки» — это вы об отце?
— Да. Но речь не о нем.
— И в чем же, по-вашему, должна заключаться моя роль?
— Необходимо остановить Меллера. Это просто — достаточно блокировать выдачу разрешения на вывоз «Мельниц». Сам я сделать этого не могу — необходимо, чтобы в министерство обратилась какая-либо инстанция, например гуманитарный департамент. Возможно, будет достаточно звонка или письменного запроса. Остальное я беру на себя: как только Меллер почует неладное, он сразу станет сговорчивее…