Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Ангельский концерт

ModernLib.Net / Светлана Климова / Ангельский концерт - Чтение (Ознакомительный отрывок) (стр. 5)
Автор: Светлана Климова
Жанр:

 

 


— Детка, — спросил я, — ты, случайно, не в курсе, кто это написал?

Ева рассмеялась, поставила на стол обе чашки и села на прежнее место.

— А ты как думаешь? — Это было в ее манере: вопросом на вопрос. — В прихожей валяется старый телефонный справочник. Там есть страницы для записей, и, судя по содержанию, кое-какие сделаны хозяином дома. Почерк на листке тот же или, по крайней мере, очень похож. Выходит, Матвей Ильич собирался беседовать с господином Монтриолем через шесть дней после собственной смерти?

Я отхлебнул кофе, обжегся и пробормотал:

— Пожалуй, я закурю… Никто не будет в претензии?

Я еще раз перечитал мятый листок. А потом представил реакцию Гаврюшенко на этот «документ». Бумаженция сама по себе ничего не доказывала, однако под сомнением оказывалось многое из того, что было черным по белому зафиксировано в сданном в архив деле о самоубийстве Кокорина-старшего и его жены.

В то же время мне не давала покоя находка в сахарнице. Допив кофе, я вынул ключ и показал Еве, но она только пожала плечами и заявила, что в любом порядочном доме отыщется с десяток таких. И хранятся они только потому, что рука не поднимается выбросить. Бытовой рефлекс — даже если это ключи от старого чемодана, который давным-давно лежит на свалке.

Не скажу, что она меня убедила. Сахарница, которой никто не пользуется, — не лучшее место для хранения ненужных ключей. И вообще — в обстановке гостиной что-то было не так. Какой-то предмет среди этих, в общем-то притершихся одна к другой, вещей казался чужим и вызывал глухое раздражение. В чем тут дело?

Причину я понял только тогда, когда мы с Евой начали подниматься на второй этаж. На середине лестницы я споткнулся, произнес: «Секунду!» — после чего с грохотом слетел вниз и встал столбом у камина в углу, разглядывая декоративную кладку, каминную доску из зеленоватого, в пестрых прожилках, мрамора и сложное устройство, довольно правдоподобно имитирующее пламя и дающее поток тепла — что было совершенно излишним при наличии парового отопления и двух вполне работоспособных печей-голландок, уцелевших с тех времен, когда дом еще не был перестроен и модернизирован.

Он был фальшивым, несмотря на то что соорудить здесь камин по всем правилам было проще простого, раз сохранилась система дымоходов. Явная нецелесообразность этой штуки резала глаз.

— Что случилось? — встревоженно спросила Ева. — Чего ты там застрял?

— Ничего, — сказал я. — Уже иду…

Наверху мы сразу оказались в небольшом холле. Четыре двери вели отсюда во внутренние помещения. Окон тут не было, но едва Ева ступила на коврик за порогом, как слева вспыхнул скрытый светильник: сработал автоматический выключатель. Я толкнул первую попавшуюся дверь.

Это оказалась спальня. И уже с первого взгляда стало ясно, насколько прочно ее хозяева были привязаны друг к другу. Широкая и приземистая двуспальная кровать, покрытая мохнатым шотландским пледом, парные светильники над изголовьем в виде пологой арки из гнутого черного дерева, ковер цвета морского песка на полу, шкаф с раздвижными дверцами, в котором в полном порядке хранились белье, одежда и обувь обоих.

Там висели женские платья, блузы неярких оттенков и серо-голубое кашемировое пальто; стояли в коробках несколько пар туфель тридцать шестого размера. На плечиках болтались три основательно поношенных мужских костюма, полки заполняли дюжина рубашек, свитера и мелкая всячина. С детства мне вбивали в голову, что рыться в чужом белье неприлично, однако я просмотрел каждую вещь и обшарил карманы везде, где они имелись. Улов мой составили два автобусных билета годичной давности и табачные крошки в боковом пиджачном кармане одного из костюмов. На удивление мало, даже с учетом педантичной аккуратности Нины Дмитриевны.

Зато я точно установил, что не всегда в этом доме действовал запрет на курение. По крайней мере, Матвей Ильич не был свободен от пагубной привычки.

Выбравшись из шкафа, занимавшего четверть спальни, я оказался буквально с глазу на глаз с единственной картиной, висящей здесь, и поразился — как я мог до сих пор ее не замечать. Возможно, причина в том, что находилась она на стене в изножье кровати, но это была такая штука, что, раз увидев, вы уже больше не могли от нее отделаться.

Довольно большое полотно, академический сюжет — Христос в кругу учеников, спокойный сумеречный колорит. И при этом никак не понять, что за таинственная и притягательная сила исходит от жмущихся друг к другу простоватых галилейских парней, среди которых далеко не сразу можно было отыскать Иисуса из Назарета. Там, на щебнистом Тивериадском побережье, среди жухлых кустиков тамариска и зарослей колючих сорняков, среди ржавых камней у края воды, он никого не учил, не изъяснялся притчами, не молился и не исцелял. Бродяга-плотник просто дремал — день накануне выдался не из легких. Только плечи выдавали его — повисшие и окаменевшие в безмерной усталости, словно на них и в самом деле давили все грехи мира. Позади лежала белесая предрассветная гладь озера без единой рыбацкой лодки до сумрачного горизонта, над ней стелился туман. Костер погас, было пронизывающе холодно, а до восхода еще не меньше часа.

Еще не сделав ни шагу к холсту в простой белой раме, я уже догадался, кто автор. Подпись и в самом деле состояла из двух сцепленных букв — инициалов Матвея Кокорина. И хотя ценитель я никакой, по-моему, это была работа серьезного художника. Что угодно, только не случайная удача. Во всяком случае, я на мгновение явственно почувствовал сырой запах водорослей и близкой воды, пота, золы, пеньки, пресных лепешек и незнакомого рыбного блюда. Каждого из тех, кого изобразил мастер, я знал поименно, знал также, что с ними сделали потом, но только теперь вдруг понял, как им там приходилось.

С трудом вспомнив, что нахожусь здесь совсем не для того, чтобы любоваться живописью, я отвернулся и направился туда, откуда доносился голос Евы.

Справа и слева от спальни, не считая крохотной душевой и туалета, располагались две комнатки, одна из которых принадлежала Нине Дмитриевне, а вторая служила кабинетом хозяину дома. Еву я нашел в комнате супруги художника. Выглядела она примерно так, как я представлял себе эту женщину, — уютно и рационально и в то же время с оглядкой на прошлую жизнь. Центральное место занимал стол-бюро из лимонно-желтой карельской березы со множеством ящичков и отделений. Ева уже убедилась, что все они не заперты. К столу была вплотную придвинута обитая темным бархатом банкетка — вроде тех, какие используют концертирующие пианисты; полки книжного шкафа заполнены словарями и книгами на четырех языках — большинство на немецком. Над столом висел портрет пожилого мужчины в мягкой фетровой шляпе и пиджаке покроя середины прошлого века. Черный галстук был туго затянут под его массивной челюстью. Лицо этого шестидесятилетнего человека выражало решимость и целеустремленность, небольшие серые глаза смотрели из-под тяжелых век ясно и проницательно. Эта черно-белая фотография, увеличенная и отретушированная при помощи компьютера, была оправлена в простую, но дорогую раму.

Кроме того, на столе стояли детские фото Павла и Анны — я сразу узнал обоих, — а также самого Матвея Ильича. Честно говоря, ввязавшись в эту историю, я понятия не имел, как в действительности выглядит Кокорин. До этого момента он существовал только в моем воображении — преимущественно в виде трупа на ковре гостиной внизу, а с фото на меня смотрел вполне бодрый мужчина средних лет, шатен с гладко зачесанными назад редеющими волосами и неожиданно густыми и темными бровями, сходящимися на переносице. Глаза художника были глубоко посажены, левое веко слегка опущено, словно он целится или вот-вот укажет на что-то пальцем, а резко очерченная, неправильной формы носогубная складка придавала его лицу выражение насмешливое, измученное и смущенное. Если бы мне понадобилось сравнение, я бы сказал, что в ту пору Кокорин смахивал на актера Джереми Айронса в «Stealing Beauty» и одновременно — на простого мастерового из тех, что еще до сих пор водятся в провинции, типичного интроверта и любителя порассуждать с самим собой об отвлеченных материях.

Но теперь-то я знал, что он настоящий художник — и какой!

В остальном в комнате Нины Дмитриевны не было ничего примечательного — узкая кушетка, плотные шторы на окне, выходящем на еще одну террасу под пластиковым навесом, расположенную на кровле первой, той, что у входа в дом; на подоконнике — немецкая Библия небольшого формата в тисненом переплете из телячьей кожи. Еще — шкатулка с украшениями, большей частью бижутерией, и кое-какая косметика на полочке у зеркала в простенке между книжным шкафом и окном.

Я машинально взял в руки Библию и подивился ее тяжести. Книга оказалась отпечатанной в Лейпциге в 1724 году, и каждая из плотных желтоватых страниц была как скрижаль; крупные готические литеры острыми гвоздиками вколачивали незнакомые слова в память. В конце, как и положено в семейной Библии, шли листы для записи рождений, смертей, а также дат совершения церковных обрядов, и первая же запись — от 20 марта 1728 года — была связана с каким-то Георгом Мейстером Везелем, а рядом с последними датами я с удивлением обнаружил написанные по-немецки имена самой Нины Дмитриевны, обоих ее детей и неизвестного мне малолетнего Дмитрия Муратова, явившегося на свет девять лет назад.

Я захлопнул книгу и задумчиво потрогал раму окна. В это время Ева спросила:

— Как ты думаешь, если я как следует покопаюсь в ящиках бюро…

— Конечно, — произнес я, не оборачиваясь. — Мы за этим и пришли. И будь повнимательнее…

Оконная рама неожиданно подалась и распахнулась. К ригельной защелке стеклопакета я не прикасался, а значит, к ней прикасался кто-то другой и намного раньше. Из сада дохнуло свежестью, сквозняк надул штору. На светлом виниле подоконника была отчетливо видна буроватая полоска в форме косой дуги — вроде тех, которые оставляют на линолеуме ранты дешевых кроссовок.

Я перевел взгляд на датчик сигнализации на стекле. Тонкие проводки, ведущие к нему, были целы, но на одном виднелся клочок лейкопластыря. Я ощупал его — провод под ним был перерезан и, соответственно, датчик оставался глухим и немым. Забраться в это окно с верхней террасы — минутное дело.

— Знаешь, — вдруг проговорила Ева, — наверно, ты должен взглянуть сам.

Я резко обернулся. Ева сидела на банкетке, выпрямив спину и слегка откинувшись. Два боковых ящика стола-бюро были выдвинуты, но она к ним не прикасалась. Я заглянул через ее плечо — там лежали самые обычные вещи: расчетные книжки, счета, заполненные крупным разборчивым почерком, похожим на почерк моей учительницы в начальных классах, коробка скрепок, какие-то потрепанные справки из неведомых организаций.

Еще там имелись две пачки поздравительных открыток. Допотопных — с цыплятами, завитыми девушками в кружевных блузках, сердечками, голубками и гнездышками. Немецкие и швейцарские, рождественские и пасхальные. Обе пачки были перехвачены голубой и алой ленточками, но сейчас эти ленточки были развязаны, а открытки перемешаны и рассыпаны по дну нижнего ящика.

— Твоя работа? — спросил я.

— Ничего подобного! — возмутилась Ева. — Я только открыла и все. Тут есть еще один такой интересный альбомчик…

— Погоди, — сказал я, — не сейчас…

Пятью минутами раньше все мое внимание занимал книжный шкаф и стоящие в нем книги. Там была совершенно определенная система — все словари располагались отдельно, но в остальном, независимо от жанра, тома были сгруппированы по языкам — отдельно немецкий, французский, английский и, наконец, русский. Однако среди немецких изданий почему-то затесалась парочка английских, а сборник статей Романа Якобсона торчал на французской полке.

Такую оплошность Нина Дмитриевна вряд ли могла допустить даже в крайнем расстройстве чувств. Плюс открытки в ящике. Наверняка здесь побывал посторонний, и произошло это, скорее всего, в промежутке между днем похорон и тем днем, когда Павел и Анна наконец-то пришли в себя и отправились в опустевший дом родителей, чтобы навести порядок. То есть между восемнадцатым и двадцать вторым июля.

Вполне возможно, что именно этот человек приходил за «Мельницами», так как восемнадцатого, по утверждению Павла, картина еще стояла на мольберте в мастерской, а двадцать второго ее там уже не было. Но что искали в комнате жены художника? По свидетельству брата и сестры, все сколько-нибудь ценные вещи в доме остались в целости и сохранности. Значит, это был не рядовой грабитель, и решал он вполне конкретную задачу. Кстати, если он проник в дом через окно комнаты Нины Дмитриевны, каким образом ему удалось попасть в мастерскую Кокорина? В мастерской отдельная сигнализация; Павел сообщил мне, как ее отключить, но чужой не мог об этом знать. Если, конечно, это и в самом деле был чужой.

Следовало, конечно, иметь в виду, что в день похорон сюда поднимался и Галчинский — якобы сраженный приступом аритмии и глубокой скорбью. А с ним — некая Женя. Однако едва ли в это время профессора могли заинтересовать труды по языкознанию и рассыпающиеся от ветхости открытки с тривиальными пожеланиями здоровья, счастья и благополучия. И все же этих двоих нельзя было сбрасывать со счетов. У обоих имелась возможность открыть оконную задвижку и отключить датчик.

Но тогда пусть мне кто-нибудь объяснит — зачем Галчинскому понадобилось похищать собственную картину? А если картина ни при чем, что тогда искали в доме?

Между прочим, и в спальне я кое-что заметил, хотя поначалу не обратил на это особого внимания. Кровать стояла не на своем месте — ее двигали совсем недавно, и теперь она располагалась на несколько сантиметров дальше от стены, чем раньше. На ковре остались старые следы от ножек массивного супружеского ложа.

Все это начисто спутало последовательность событий, которая уже начала было выстраиваться у меня в голове. Оставив Еву наедине с развороченным бюро, я пересек холл и распахнул дверь кабинета Кокорина. И уже на пороге понял, что рано или поздно самонадеянность меня погубит. То, что я там увидел, могло поставить в тупик кого угодно.

Не считая нелепого фальшивого камина — в точности такого же, как в гостиной на первом этаже, — это была совершенно другая вселенная. Скажу иначе — кабинет больше всего походил на частный музей. Книги и альбомы, путеводители и буклеты, безделушки и гравюры на стенах — буквально все предметы, находившиеся здесь, были связаны с именем одного человека, средневекового живописца, о котором мне приходилось слышать только краем уха. Я говорю о Грюневальде, или, как его еще именуют, Матисе Нитхардте. На стеллажах толпились десятки альбомов с репродукциями его живописи, биографические исследования, издания, посвященные монастырю антонитов в Изенгейме, немецкому городку Кольмар и еще одному монастырю — уже доминиканскому, который ныне служил хранилищем дошедших до нас работ художника.

Окончательно добила меня роскошная коллекция католических четок со всех концов света. Развешенные вдоль стеллажей с книгами, они образовывали колышущуюся бахрому, которая переливалась всеми цветами радуги. У окна стоял простой письменный стол с мощным компьютером и широкоформатным монитором. Из вращающегося кожаного кресла у стола можно было видеть только три вещи: сад за стеклом, плоскость монитора и отличную репродукцию на стене.

Разумеется, и это изображение принадлежало Грюневальду. Мария только что искупала младенца Христа и теперь держала его, распеленутого, на руках — словно предъявляя небесам. У ее ног стояла простая деревянная лохань, накрытая холстинкой подобно тому, как католический священник накрывает чистым платом чашу на алтаре по завершении причастия. Лица обоих были умиротворенными, и только у женщины к сосредоточенному умиротворению примешивалось легкое удивление, потому что слева, в непонятно откуда взявшейся среди сельского ландшафта готической капелле толпилась группа ангелов и святых, возносивших обоим славу. И странное дело — среди этой группы непонятным образом тоже находилась Мария — но другая, совсем юная и коленопреклоненная, то есть действие развивалось параллельно, сразу в двух временах. Не так-то просто было ее там заметить, но я заметил.

Ни одна из двух Марий не походила на тех Богородиц, которых писали немецкие художники и до, и после Грюневальда, — бледных, самодовольных, бесстрастных, холодных и отрешенных. Этот тип женской красоты почему-то особенно ценился на юге Европы, но рождался только на Севере. Нет — и в рыжекудрой Марии в алых шелках справа, и в той, что скрывалась в полумраке капеллы, чувствовались тепло и таинственная нежная настороженность. Ангелы сопровождали свое хрустальное пение игрой на виуэлах и лютнях, в особенности усердствовал один — чернокожий полумальчик-полуюноша. Вся сцена тепло светилась, а в вышине тонко мерцал голубовато-зеленый образ небесной прародины той, что выносила Спасителя.

Я надолго зацепился взглядом за чернокожего вестника в толпе возносящих хвалу.

Что тут скажешь? Все это сильно походило на обычную манию, когда человек на долгие годы болезненно застревает на какой-то теме. Обычно такие люди — дилетанты, их немало среди всяческих краеведов и историков-любителей. Одного из них я знал — он свихнулся на кладбищах и в узком кругу носил кличку Гробокопатель. Могил он, понятно, не вскрывал, зато с большой точностью мог указать, где и когда погребен любой горожанин, внесенный в губернскую адресную книгу за 1913 год.

На всякий случай я запустил компьютер, а заодно обнаружил, что он не защищен даже элементарным паролем пользователя. При запуске автоматически включился компакт-диск, забытый в дисководе, и это оказалась — попробуйте догадаться — симфония Арнольда Шенберга «Художник Матис».

Я даже не удивился.

Просмотр каталогов на диске и почтового архива почти ничего не дал. Минимум личного. Справочные материалы, базы данных о местонахождении произведений десятков живописцев, чьи имена мне были вообще неизвестны, тексты трудов по технологии реставрации и прочее в том же духе. В почте — деловые контакты, проекты договоров, обсуждение с коллегами профессиональных вопросов, преимущественно на немецком и английском.

Оставив компьютер в покое, я стал тыкаться во все углы кабинета в надежде, что какая-нибудь случайная находка даст моим поискам новое направление. Как ни странно, здесь не было даже тех смутных следов постороннего присутствия, которые мы с Евой обнаружили в комнате Нины Дмитриевны. Единственное, что вызвало у меня сомнение, — ящик с картотекой на стеллаже рядом с системным блоком компьютера. Карточки содержали короткие заметки, рецептуры грунтов, красок и осветляющих составов, расшифровки рекомендаций старых мастеров, цитаты из писем знаменитых итальянцев времен Позднего Возрождения. Без всякой системы — то есть, может, она и существовала когда-то, но сейчас, чтобы найти что-то определенное, пришлось бы перетряхнуть весь ящик. Похоже на то, как если бы содержимое картотеки вывалили на стол, а затем второпях запихнули обратно. Такое могло случиться и во время уборки, но едва ли при жизни хозяина.

Я вытащил наугад несколько карточек, заполненных тем же почерком, что и листок из кухонного контейнера. В одной речь шла о методе атрибуции живописи, изобретенном итальянцем Джованни Меренги в 19 веке, который считал, что как бы ни был небрежен и тороплив художник, все характерные особенности его таланта проявляются в письме кистей рук и завитков ушной раковины. Ухо и рука — вот краеугольный камень в определении подлинности произведения, а все остальное, в том числе и документы, не значит ничего — или очень мало.

Вторая содержала средневековое описание алхимического способа получения синих пигментов, способных заменить привозимый из южной Индии драгоценный по тем временам индиго.

С третьей по пятую текст шел на латыни, а шестая и седьмая были посвящены каминам замка Шамбор, возведенного в долине Луары еще во времена Франциска I. Из нее я узнал, что в одном из каминов, а именно в спальне венценосца, было скрыто несколько контейнеров для хранения драгоценностей и секретных бумаг, к устройству которых приложил руку вездесущий Леонардо. Судя по крохотному, но четкому эскизу с проставленными размерами на обороте карточки, в этом камине можно было разместить не только королевский сейф, но и взвод конной гвардии с полной амуницией.

Я подумал о том, что Ева уже давно не подает признаков жизни, и только потом — о странном пристрастии покойного художника к фальшивым каминам. С этой мыслью я спустился по лестнице и в тесной кладовой на первом этаже отыскал ящик с инструментами. Мне требовалась всего лишь пара отверток — простая и с крестовым лезвием, и они там были.

В гостиной я встал на четвереньки и с головой погрузился в камин — только для того, чтобы спустя десять минут убедиться, что штучками Леонардо тут и не пахнет. Камин был как камин: спираль исправно грелась, лампочки подсветки работали, вентилятор бесшумно гонял теплый воздух.

Я перебрался наверх, в кабинет Кокорина, — и здесь то же самое. Я уже готов был признать, что снова оказался в тупике, и отступить, когда заметил в мраморной плитке под каминной доской аккуратное отверстие, просверленное алмазным сверлом. Просто так, без всякой надобности. Заметить это отверстие из комнаты было практически невозможно, если, конечно, не знать о его существовании.

Плитка оказалась слишком толстой. Я осторожно постучал по ней, но это ничего не дало. Скорее всего, она была такой же частью монолита, как и все остальные. На всякий случай я подул в отверстие, а затем попробовал, не войдет ли туда отвертка, но она оказалась заметно шире. Озираясь в поисках подходящего инструмента, я сунул руку в карман, и мои пальцы нащупали ключ — тот самый, из сахарницы.

Я вытащил его и осмотрел так, будто вижу впервые. Никакой надежды — форма отверстия не соответствовала профилю ключа, плоскому, с двумя продольными бороздками, однако ничего другого у меня под рукой не было. Я вставил его в отверстие, пошевелил туда-сюда — и вдруг он с легким щелчком вошел в скрытый под плиткой паз. Я замер, а затем слегка нажал и повернул головку ключа против часовой стрелки. Зеленоватая, с розовыми и коричневыми прожилками плитка бесшумно отвалилась, и я едва успел подхватить ее на лету.

За плиткой открылась небольшая полость, и один за другим я извлек оттуда несколько предметов: скрученную трубкой и перетянутую резинкой пачку пятидесятидолларовых купюр, простенький «крестильный» крестик из почерневшего серебра на засаленном шнурке и толстую, так называемую «общую» тетрадь в коричневом коленкоровом переплете. Все страницы тетради были пронумерованы и заполнены записями, и, хотя их вели разными чернилами, почерк повсюду был один и тот же — рука Матвея Кокорина. Денег оказалось пять тысяч пятьсот долларов.

Почти такая же сумма, как я знал, лежала в ящике стола Нины Дмитриевны, когда Павел и Анна приехали сюда, чтобы навести порядок после похорон и поминок, и обнаружили исчезновение «Мельниц» из мастерской отца. Те деньги остались в неприкосновенности — и это вдвойне странно, так как грабитель проник в дом через комнату покойной и первым делом обыскал стол-бюро и книжные полки.

Немного успокоившись, я открыл тетрадь. Первая страница осталась совершенно чистой. Я перевернул ее — на обороте было всего несколько строк, написанных зелеными чернилами. Привожу их дословно: «Начать эти записи меня побудила неожиданная находка. Пятого сентября 1976 года я по чистой случайности наткнулся на дневник Нины, о существовании которого никогда не подозревал. Не знаю, хорошо это или плохо, но я прочел его от первой до последней строчки, хотя записи не были предназначены ни для меня, ни для кого-либо другого. Это ее скрытая жизнь, в которой многое показалось мне странным и непривычным, в особенности я сам. Ну что ж — таким меня увидели и запомнили ее душа и сердце в разное время и при самых различных обстоятельствах. С этим уже ничего не поделаешь, нравится мне это или нет. Единственное, что можно сделать, — попытаться представить и другую точку зрения». И далее подпись, две переплетенные инициальные буквы «М» и «К».

— Ева! — позвал я, но она не откликнулась.

Я сунул тетрадь под мышку, вернул плитку, закрывавшую тайник, на место, положил ключ на каминную доску и направился в комнату Нины Дмитриевны. Однако на пороге остановился — Евы там не было. Окно так и оставалось открытым, шторы шевелились на сквозняке, словно за ними кто-то прятался. На подоконнике виднелся уголок переплета лейпцигской Библии.

Я вернулся в холл и толкнул дверь в мастерскую, полагая, что Ева уже там, но сработавшая сигнализация подтвердила, что до меня сюда никто не входил. Пришлось включить свет и наклониться, чтобы отыскать кнопку блокировки, спрятанную за штабелем добротных, выкрашенных в серое ящиков — в таких обычно перевозят музейные коллекции. Если тот, кто рылся в комнате Нины Дмитриевны, побывал и здесь, он наверняка знал, где находится кнопка.

Мастерская показалась мне огромной. Вдоль глухой стены до самого потолка громоздились стеллажи, забитые до отказа подрамниками, рулонами холста различных марок и старыми досками со смытой живописью. Дальний угол напоминал келью алхимика — два старых шкафа были заполнены реактивами и пигментами в коричневых стеклянных банках, лабораторной посудой, рядом стоял вполне современный бинокуляр. Вдоль сплошного окна — от стены до стены — тянулся широкий дощатый стол. Поверхность его хранила следы всевозможных красок, но сейчас он был пуст, если не считать мощной ультрафиолетовой лампы на подвижной консоли. Оба мольберта — большой и легкий переносной — тоже пустовали; здесь вообще не было видно никакой живописи, за исключением рисунка свинцовым карандашом, приколотого к стене обычными канцелярскими кнопками. На рисунке была изображена совсем юная девушка с обнаженными плечами. Были здесь также большая настольная лупа с десятикратным увеличением, разномастные сосуды с отмытыми кистями и открытый этюдник, набитый странными инструментами, смахивающими на хирургические. Кроме этих, имелись и другие — столярные, но намного меньше обычных, как раз по руке мальчику лет восьми. Крохотные рубаночки, шерхебели, ножовки всех мастей, рейсмусы и наугольники в строгом порядке висели на крючьях позади стеллажей.

Взглянув в окно, я убедился, что оно, так же как и комната Нины Дмитриевны, выходит на верхнюю террасу. И первое, что я обнаружил за стеклом, была Ева — она сидела на террасе в шатком плетеном кресле, скрестив ноги и полностью погрузившись в изучение семейного альбома Кокориных. Когда солнце неожиданно пробивалось сквозь рваные облака, Ева смешно морщила нос и прикрывала глаза ладошкой. Терраса была выложена желтыми плитками, еще там стоял небольшой столик, а ближе к стене громоздились какие-то обрезки досок, планшеты, картонные коробки и пустые пластиковые бутылки из-под растворителей. Всю эту пирамиду венчала старая птичья клетка.

Когда я неожиданно появился в дверях, ведущих из мастерской на террасу, Ева вздрогнула.

— Как ты здесь оказалась? — первым делом спросил я.

— Как все, — виновато ответила она. — То есть через окно. Ничего, что я взяла это с собой? — Она положила ладонь на плотную крышку альбома и добавила: — Безумно интересно! Словно я с ними прожила целую жизнь.

— Ты лучше сюда посмотри, — сказал я, протягивая свою находку и раздуваясь от собственной значительности. — Я нашел это в тайнике в кабинете хозяина дома. Вместе с деньгами — довольно крупной суммой, и нательным крестом.

Ева отложила альбом, взяла коленкоровую тетрадь и начала читать с первой попавшейся страницы. Но по мере того как она глотала абзац за абзацем ясного и твердого почерка художника, брови ее поднимались все выше и выше.

Наконец она недоуменно спросила:

— Сам-то ты понимаешь, что это такое?

— Н-ну, знаешь ли… — я замялся. — Дело в том, детка, что еще полвека назад способность выражать чувства и размышлять о вещах, прямо не связанных с физиологией человека, была для наших соотечественников обычным делом. Многие тогда носились со своими социальными или, допустим, религиозными убеждениями и даже были готовы кое-чем пожертвовать ради них. Прямо какая-то эпидемия — вирус идеализма. Вот и Матвей Ильич…

Ева кивнула. Я перевел взгляд на косоногий столик, где лежал раскрытый альбом, и вдруг запнулся. И было отчего прикусить язык.

На альбомном листе располагалась черно-белая фотография. Матвею Кокорину на ней было далеко за шестьдесят. Он был снят у себя в кабинете дешевой любительской камерой, без вспышки, поэтому и вышел слегка размытым. Глядя прямо в объектив, Матвей Ильич локтем опирался на каминную доску — ту самую, которую я распотрошил четверть часа назад. Даже сквозь муть скверной эмульсии можно было разглядеть, что выражение у него насмешливое и в то же время слегка смущенное.

Я потянулся и перевернул страницу. Неразборчивый групповой снимок, за ним — Павел Кокорин в возрасте лет двенадцати с сестрой. Дальше, отдельно, — Нина Дмитриевна. Снимок был давний, поэтому и выглядела она гораздо моложе супруга. Подтянутая, стройная, с еще упругой кожей и слегка подкрашенными губами, женщина сидела в кресле у знакомого стола-бюро в собственной комнате. На плече у нее копошился волнистый попугайчик, кося глазом на родинку на шее хозяйки, которую очень хотелось клюнуть, но Нина Дмитриевна не обращала на него ни малейшего внимания. Глаза ее были прикованы к открытой птичьей клетке, висевшей у окна. Это был очень странный взгляд — отсутствующий.

То, что произошло в эту минуту со мной, специалисты называют словечком «инсайт». Правда, звучит оно слишком похоже на «инсульт», поэтому я предпочитаю другой термин, какой именно — сейчас неважно.

Двигаясь как сомнамбула, я обогнул столик и направился к куче хлама у стены в дальнем углу террасы. Ева что-то проговорила мне вслед, но я не расслышал, потому что в эту минуту видел только одну вещь — ту самую птичью клетку с фотографии. Еще издали я понял, что находится она тут совсем недавно. Возможно, ее просто вынесли из комнаты за ненадобностью после смерти хозяев.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6