Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Повесть одной жизни

ModernLib.Net / Светлана Волкославская / Повесть одной жизни - Чтение (Ознакомительный отрывок) (стр. 3)
Автор: Светлана Волкославская
Жанр:

 

 


Архиепископ удивленно и сочувственно поднял брови, но слушал, не перебивая. Мой рассказ о сочинении, о Наталии Дмитриевне, о том, что в институте мне тоже не дадут жизни, он выслушал без возражений и спросил только:

– И что же ты думаешь делать?

«Хочу пойти в монастырь, – набрав воздуху, проговорила я и решительно взглянула ему в глаза. Его лицо стало очень серьезным. Я заторопилась с объяснениями.

Идя на эту встречу, я не планировала говорить многого из того, что все-таки сказала, как на духу, глядя в его мудрые, знающие меня глаза. Я впервые вслух сказала о том, что когда-то мечтала стать женой священника, мечтала, чтобы у нас был маленький приход, чтобы мой муж был ревностным, презирающим мирские блага служителем Божьим. Я бы во всем ему помогала, благотворила бедным, украшала храм. Но все это казалось возможным только с единомышленником, с человеком, для которого в жизни, в мире нет ничего важнее веры и с которым можно было бы всегда делиться духовными проблемами и радостями. Вот так, как с ним, Владыкой. Но второго, такого как он, нет. Никто из знакомых мне семинаристов даже отдаленно не похож на него! И потому, раз найти такого человека невозможно, я решила вообще не вступать в брак, а уйти в монастырь, чтобы там все свое время посвятить Богу.

– Ты не представляешь, как это трудно, – тихо и грустно сказал Владыка, выслушав мою сбивчивую исповедь. – Это труднее, чем ты думаешь, Нина. Если хочешь, скажу тебе сразу, что это не твое. Я рад, конечно, что вера занимает такое большое место в твоей жизни, но ты не должна сейчас поддаваться эмоциям. У нас есть разум и есть чувства – это как два глаза. Смотреть нужно обоими. Подожди, остынь. – Он еще раз перекрестил меня и встал, прощаясь.

– А в институт можешь не идти, если не хочешь, – добавил он уже в дверях. – Но будет жаль, у тебя светлая головушка.

Я невесело улыбнулась на прощание и, спустившись с крыльца, побрела по улице. День остался позади, солнце уже низко стояло на западе, но воздух по-прежнему был полон неги и тепла.

* * *

Целое лето, повергая в уныние Инну Константиновну, я ходила на курсы машинописи и стенографии, а в сентябре на две недели уехала в Алушту, на дачу архиепископа.

Гурий каждый год приглашал туда к себе верующую молодежь из разных городов, мест своего прежнего служения. Здесь можно было встретить юношей и девушек из Ленинграда, Саратова, Чернигова, Ташкента… Сам он на даче показывался редко – иногда приезжал на два-три дня.

В Алуште я впервые открыла в себе склонность к поэтическим опытам (школьное рифмоплетство в стенгазетах и капустниках, разумеется, поэзией назвать было нельзя). Море заполнило собой целый мир вокруг меня, заплескалось в небе, вспенилось белыми цветами на полянах, зашуршало прибоем в шуме дождя. Я почему-то все чаще мысленно и поэтически смешивала стихии и потом, читая свои крымские стихи в городском Доме литераторов, опасалась, что меня не поймут. Но там обратили внимание на другой недостаток. «Не чувствуется духа времени, – определил с сожалением пожилой дядечка, ведущий городской поэт. – Настроение есть, краски ощутимы, но невозможно понять, в каком веке находится ваша лирическая героиня».

– А как это можно было показать? – почтительным полушепотом спросила я.

– Буквально одним штрихом. Можно было дать понять, что это переживания молодой комсомолки и все выглядело бы совершенно по-другому.

Я ощутила тогда огромное счастье от того, что есть мир, недоступный человеческой блажи, мир, одинаково щедро дарящий себя богатому и бедному, ученому и невежде, почитаемому и отверженному! Это Божья книга природы, в которой, кем бы ты ни был, все твое: и поцелуй ветра, и тени от старых кипарисов, и нагретые солнцем большие камни, и это море, великое и пространное…

В те дни я, если не находилась в воде, то сидела или лежала подле нее на низком деревянном топчане, притянутом мною к самой линии прибоя. Мне нравилось оставаться на пляже в сумерках, когда народ разбредался для вечерних курортных увеселений, и становился отчетливо слышен голос прохладной зеленой бездны. Вода неутомимо прорывалась на берег, быстро бежала между серой галькой и добиралась до моих ступней, оставляя во всем теле веселый ужас соприкосновения со стихией. А когда темнело, море казалось светлее, чем небо, оно словно фосфоресцировало изнутри, маня душу в свою невообразимую глубину. Какая-то необъяснимая сила удерживала меня здесь, я не могла отделаться от ощущения, что это нечто живое, что волнуется и дышит всегда – рядом ли я или, может быть, одиноко бреду по пыльным улицам своего города… И все же в моем восхищении сквозила какая-то тоска, какое-то отчаяние перед этой огромностью, так равнодушно оттеняющей мимолетность моего нечаянного присутствия на морском берегу.

Днем все было по-другому – жара отупляла, а полуголые люди располагались так непривычно близко, что, казалось, весь город улегся в одну гигантскую постель.

В такие жаркие дни я особенно любила ранние часы, когда в одиночку отправлялась по каменистым алуштинским улочкам к утрене.

* * *

В одно из воскресений, зайдя в храм Святого Федора Стратилата и Всех Крымских Святых, я удивилась непривычному здесь многолюдству. Публика, заполнившая церковь, выглядела необычно. Было множество разряженных и раскрашенных дам, холеных мужчин с фотоаппаратами через плечо. Недоумевая, по какому поводу такое столпотворение, я пробралась на клирос и с любопытством ожидала объяснения.

И вот из алтаря, поддерживаемый двумя служками, выходит высокий плотный старец в светлой рясе. Недлинные седые волосы, небольшая белая бородка и странно неподвижные глаза. «Слепой, не видит», – шепчет чей-то голос позади меня. Став лицом к народу, он кладет на предложенный ему узорный жезл руки с длинными, красивыми пальцами и начинает говорить. Голос его звучит глухо, будто издалека.

От стоящих рядом узнаю, что это известный архиепископ Лука (он же хирург Войно-Ясенецкий). Конечно же, о нем я слышала и вот теперь случайно попала на день его приезда из Симферополя. Говорили, что незадолго до того окулист Филатов, друг Луки по науке и вере, предлагал ему операцию, но тот отказался.

Архиепископ, наверное, был предупрежден о составе слушателей, потому что слово его было направлено против неверия. Со спокойной убежденностью обрушивался он на Геккеля и его книгу «Мировые загадки» и безбоязненно говорил о том, что несчастны и жалки люди, проникающие в глубины науки, но не познавшие живого Бога. Я с удовольствием стенографировала эту смелую проповедь в тонкую школьную тетрадку, впервые оценивая приобретенное на летних курсах умение.

Когда служба закончилась, ко мне проворно приблизилась маленькая интеллигентного вида старушка в белом пыльничке и белой шляпке и настойчиво стала выпрашивать стенограмму. «Я непременно верну ее вам, дайте до воскресенья», – почти со слезами твердила она, когда я пыталась отказать ей. Наконец, мне подсказали, что эта женщина – секретарь архиепископа и она, должно быть, боится, что запись проповеди может повредить ему. Мне с трудом удалось успокоить старушку, прибегнув к помощи одной знакомой прихожанки, подтвердившей, что я простая верующая и писала лично для себя.

На службе я отметила, что шестопсалмие читается не речитативом, как у нас, а со смысловой интонацией, поборником которой был Лука. Слушалось это довольно странно: псаломщик, добросовестно следуя данным ему указаниям, читал: «Врази же мои живу-у-т, и укрепишася па-аче мене…», и в его устах слова Давида звучали как зависть, смешанная с укором. Гурий, услышав потом от меня о таком чтении, невольно улыбнулся – он был сторонником общепринятого речитатива и не разделял в этом вопросе прогрессивности Войно-Ясенецкого.

Сам он, хоть и не обладал сильным голосом, но был необыкновенно музыкален, большой противник светскости в церковном пении (из-за чего были у него столкновения с регентом), собиратель древних напевов.

* * *

К октябрю я устроилась на работу в машбюро в головную контору Гипромеза. Работа мне нравилась с той точки зрения, что никому не было до меня дела – знай себе стучи по клавиатуре пишущей машинки и каждый месяц получай аванс и получку. Деньги я приносила домой и до копейки отдавала маме. Мне и в голову не приходило, что я имею на них какое-то право. Только один раз произошла осечка, когда вместе с другими девчонками из Гипромеза меня угораздило зайти в большой обувной магазин на проспекте Карла Маркса. Я не собиралась ничего там покупать, но мои спутницы приметили вдруг какие-то совершенно особые босоножки, сделанные так искусно, что, состоя всего лишь из пары черных ремешков и острого каблучка, они каким-то образом удерживались на ноге. Все, кроме меня, бросились примерять их, но тут обнаружилось, что босоножки слишком малы и никому не подходят. Тогда одна из девушек взглянула на мою ногу и определила на глаз, что уж мне-то они придутся как раз впору. При всеобщем пристальном внимании я сняла свои порядком стоптанные парусиновые туфельки и переобулась в предложенные мне чудо-босоножки. «Счастливица! – запели с разных сторон, – как влитые!» Было сразу же решено, что мне необходимо купить эти босоножки, тем более что мои туфельки, хоть и очень милые, уже не смотрятся. Я растерялась и не могла привести никаких возражений. Не говорить же было, что мама будет меня ругать! Мне не дали долго колебаться, уверив, что любая на моем месте, не раздумывая, сделала бы такую покупку. После этих слов, отказавшись покупать, я противопоставила бы себя обществу, а потому машинально сделала то, чего от меня ждали.

«Что это такое? – без приветствия спросила мама, открыв дверь и глядя на белую картонную коробку в моих руках. Я начала объяснять, что это очень хорошие босоножки, которые мне удалось совсем недорого купить и что все девочки… Внимательно рассмотрев мое приобретение, мама назвала босоножки «дурацкими» и в сердцах швырнула на пол. Она долго не могла успокоиться, требовала, чтобы я отнесла их обратно в магазин, но я, жутко боясь продавцов, так горячо взмолилась уволить меня от этого, что она смягчилась. Ее, собственно, раздражали не столько потраченные деньги, сколько сами босоножки.

* * *

Еще в сентябре перед возвращением домой из Алушты произошел один незначительный эпизод, смысл которого я оценила гораздо позднее.

С небольшой группой молодых друзей архиепископа мы поднялись в горы и собрались поесть у костра. Неожиданно выяснилось, что у нас куда-то затерялась соль. «Все на поиски соли!» – воскликнул Сережа, симпатичный студент с берегов Невы.

Спичечный коробок с солью обнаружился в моем рюкзаке. «Вот она, соль земли!» – провозгласила я радостно и кинула находку в руки Сереже. Сережа поймал коробок на лету, но вместо того, чтобы улыбнуться в ответ, вдруг слегка поморщился и сказал: «Не стоит, Нина, в шутку употреблять евангельские выражения».

– Это разве евангельское? – пробормотала я, сконфузившись.

Позже, заинтересованная, я говорила с ним о Евангелии и услышала следующую поразившую меня фразу: «Каждый христианин должен ежедневно читать хотя бы одну главу из Евангелия». Евангелие я уважала и относила к числу священных книг, таких, которые брала из библиотеки Гурия и, прочитав, возвращала, как, например, взятые перед отъездом «Поучения Иоанна Кронштатского». Евангелие читалось на службе, и мне были знакомы многие сюжеты из жизни Христа, но того, что сказал Сережа, я еще ни от кого не слышала.

Вернувшись в город, я пошла к Владыке просить Евангелие.

– У тебя разве нет? – спросил он, удивившись, и подарил мне «Новый Завет и Псалтирь» в твердом переплете издания Московской Патриархии 1953 года.

У Владыки к моему возвращению готова была вполне убийственная для меня новость: его переводят в Минск, теперь уже в качестве митрополита. Я оказалась в тупике. Разлука с ним представлялась мне немыслимой, а перспектива приезжать в гости и писать письма мало утешала. Письма не могли заменить мне возможности в трудную минуту прибежать к нему, встретить спокойный и мудрый взгляд, улыбку и услышать моментально успокаивающую фразу: «Ну-с, что там стряслось?» В гости же я могла приезжать не чаще двух раз в год.

В полном смятении я помчалась к Инне Константиновне, на ходу перебирая варианты дальнейших действий. Поехать в Минск, устроиться там дворником, чтобы мести улицу возле его дома, и постоянно видеться?

Инна Константиновна была уверена, что из этой затеи ничего не получится. «Ты думаешь, мама тебя отпустит?» – сказала она.

– Отпустит, – угрюмо отвечала я.

– Сомневаюсь, – возразила она.

– Зачем я ей? – воскликнула я со слезами, – зачем?!

– Не говори так, – строго остановила меня Инна Константиновна и, положив руку на мою голову, тихо добавила: – А зачем ты мне, ты не думала?

Стыд, боль, любовь и беспомощность – вот что переживала я потом, когда плакала у нее на груди.

Отъезд Гурия, так сильно угнетавший меня, как ни странно, у многих в архиерейском хоре вызвал вздох облегчения. Хористы Владыку недолюбливали. Он служил строго по канону, ничего не упуская, а потому службы его казались слишком долгими. Нет, чтобы сократить их, как другие, «нормальные» священники! Михаил Кириллович и вовсе считал, что Владыка «сует нос не в свои дела». Во время Великого поста мы исполняли одно очень красивое песнопение «Покаяния отверзи ми двери» на музыку Веделя. Там есть такая фраза: «Студными бо окалях душу грехми» и музыкальное ударение ложится на слово «окалях», довольно мощно выделяя его. Архиепископ вызвал Михаила Кирилловича к себе и предложил сместить акцент на слово «душу» вместо «окалях». Я сразу поняла мысль Владыки: слово «окалях» не совсем… благообразное. Корень его – «кал», и глагол, следовательно, означает «испачкал калом». Зачем же об этом так громко кричать? Смысл всего выражения в том, что кающийся человек признает, что постыдными делами осквернил свою душу, не стоит только выделять именно слово «окалях». Но Михаил Кириллович, оскорбленный вторжением в сферу его компетенции, решительно всяким переменам воспротивился и потом долго возмущался перед хористами, сочувственно качавшими головами – действительно, какая разница и кто в это вникает? Я попыталась подать голос в защиту того, что нужно петь осознанно, размышляя над словами, но при этом не только приглашенные, но и верующие певчие посмотрели на меня холодно, хотя к тому времени у меня уже было право голоса в хоре.

Получила я его совсем случайно.

Гросю рекомендовали одну пожилую даму, бывшую оперную певицу, и как-то после спевки Михаил Кириллович оставил по голосу из каждой партии, чтобы прослушать ее. Все наши ведущие альты в тот день куда-то торопились и, извинившись, откланялись, а потому петь альтовую партию досталось мне. Михаил Кириллович предлагал певице, обладавшей сильным вибрирующим сопрано, отрывки из произведений разной степени сложности, а мы добросовестно выстраивали под нее все остальные партии. После прослушивания Грось, никак не высказавшись, распустил нас, а на другой день я узнала от Зины, что певица регенту не понравилась, зато впервые ясно услышанное мое пение произвело самое благоприятное впечатление. Это сразу же отразилось на моей хоровой карьере: ко мне стали обращаться по имени и доверяли альтовую партию в трио «Да исправится молитва моя», а кроме того, в пасхальные дни я солировала в «Аще и во гроб», чем не замедлила вызвать к себе неприязненное отношение нашей первой солистки.

* * *

У Инны Константиновны в Керчи был брат, профессор медицины. Кажется, он имел какое-то отношение к анестезиологии и много лет работал в области интенсивной терапии. Раз в год Сергей Константинович приезжал навестить сестру, и Инна Константиновна всегда в таких случаях приглашала меня на торжественный обед.

На свете бывают хорошие, талантливые врачи, и к таким врачам естественно испытывать безграничное уважение. Особенно, если это хирурги, делающие сложные операции, и уж конечно, нейрохирурги, оперирующие под микроскопом! Думая о том, что результатом каждого прожитого ими дня становятся биение спасенного сердца, исчезнувшая смертельная опухоль или прозревшие глаза, я начинала подозревать, что собственным узколичным существованием просто потихоньку копчу небо, тогда как будни врача – это жизнь, помноженная на жизнь.

Поскольку Сергей Константинович ежедневно видел больных в самом критическом их состоянии, мне захотелось немного расспросить его о феномене клинической смерти. Эта тема всегда интересовала меня, волновали рассказы о том, как люди видели свое тело словно бы со стороны или оказывались на пороге какого-то нового, полного света бытия. Чем не подтверждение того факта, что человек обладает бессмертной душой?

Мы сидели за круглым столом у окна и пили зеленый чай с лимоном. Нежно-голубые льняные салфетки на блюдцах были сложены в форме Южного креста (для каждого конкретного случая они складывались здесь по-разному), чайные сухарики лежали в сухарнице, конфеты – в конфетнице, сахар находился в специальном дозаторе для сахара, откуда его можно было непринужденно дозировать в свою чашку. Инна Константиновна была в ладах со всеми правилами столового этикета!

Наш собеседник казался очень приятным и эрудированным человеком. Ему было около сорока восьми лет, в волосах уже виднелась седина, безупречно выбритое крупное лицо выглядело усталым и значительным.

– Клиническая смерть, милая барышня, – говорил он, задумчиво массируя пальцами свой чуть оплывший докторский подбородок, – есть не что иное, как остановка сердца. Н-да, и случается она – вы уж не огорчайтесь! – как с православными, так и с мусульманами, буддистами и индусами. И все они при этом видят разное. Женщина из Индии, к примеру, созерцала себя возносящейся ввысь на корове… Пакистанца окружали прекрасные гурии… Знаете ли, при таких пограничных состояниях человек испытывает сильнейший физический и психологический стресс. Потом, мозгу не хватает кислорода, на него действует анестезия или температура… Не думаю, что в этих околосмертных переживаниях есть что-то от реальности.

Он замолчал и посмотрел на меня, как преподаватель на заурядную студентку. Потом усмехнулся и добавил:

– Кстати, все видения, о которых вы упоминаете, связаны с раем. Никто почему-то не видел перед собой отблесков адского пламени. А ведь не только у добрых людей сердце останавливалось, но и у грешников! – закончил наш доктор, уже смеясь.

– Ты хочешь сказать, – вставила Инна Константиновна, – что на самом деле каждый видел то, что подсознательно ожидал увидеть?

– Да, и это означает, что объективной реальности не видел никто.

Я кивнула головой и задумалась. Было ясно, конечно, что по роду своей деятельности Сергей Константинович верил только в результаты анализов, рентгеновские снимки и цифры на электронных датчиках. Нет, не зря я люблю медиков! Они видят человека как бы изнутри и безошибочно определяют скрытые причины того, что с ним происходит. Наступает, например, такой момент, когда четко осознаешь, что твоя жизнь – сплошная серость и ненужность. Но это осознание на самом деле есть результат снижения в крови уровня каких-то специфических гормонов, и как только этот уровень восстановится, все вокруг будет видеться по-другому. Или, порой, выйдя на улицу после дождя, вздохнешь глубоко и подумаешь: «Какое счастье, все-таки, просто дышать и жить!» Но тебе и в голову не придет, какую роль в этом ощущении играет воздействие на твои легкие отрицательно заряженных ионов!

Мы о многом еще говорили в тот вечер, и многое казалось мне непостижимым в устройстве человека. Сергей Константинович утверждал, что человеческая психика рукотворна и весь наш внутренний мир формируется в подражании миру внешнему. Если человек не получает никакой информации из этого мира, как, например слепоглухонемой ребенок, то он остается просто растением, даже и не животным, и его бессмертная душа никак не проявляет себя. Но если кто-то сможет обучить его общению с людьми или чтению по Брайлю, то тогда и только тогда он станет человеком и, может быть, прочитает в какой-нибудь книге, что у него есть душа.

Возвращаясь домой в тот вечер, я особенно грустно и задумчиво вглядывалась в далекое, темно-бирюзовое у горизонта небо. Оно было молчаливо и загадочно, а мне так хотелось прочитать в нем какой-то ответ. Мысль цеплялась за мысль, и возникало все больше вопросов. Если мы действительно состоим из тела и души, которая живет независимо от тела, то что такое тогда смерть? Значит, ее практически нет? Почему же Писание называет смерть врагом, последним врагом, с которым окончательно будет покончено только в финале земной истории? Хорошему человеку она и сейчас не страшна, и эту истину однажды попытался доказать миру Сократ. Древние греки еще раньше христиан разделили человеческую природу на полное низменных желаний тело и стремящуюся к небесам душу. Сократ, когда все это осознал, вообще решил освободиться от бренной оболочки, сковывающей его бессмертную сущность, и, пригласив всех своих учеников и друзей, на глазах у них с улыбкой выпил чашу с ядом. Он полагал, что в тот же момент, как закончатся страшные конвульсии плоти, начнется его новая, свободная от земной серости и труда жизнь в обществе совершенных существ.

Христиане, конечно, не признают суицида, но и для них смерть – это не прекращение существования, а переход в другую, однозначно лучшую его форму. Следовательно, вокруг меня по улице с крайне озабоченными лицами ходят бессмертные по сути существа. Почти боги!

Но если после смерти люди живы в виде развоплощенных душ, то зачем тогда я «чаю воскресения мертвых» при Втором пришествии Христа? Почему Он обещал это воскресение в новом теле как высшую награду христианину, когда по сути это простая смена оболочки для бессмертной души?

Евангельские истории, связанные с воскресением мертвых, казались мне прекрасными до слез. Может быть, потому, что в Марфе, потерявшей любимого брата, я узнавала себя. Он уже четыре дня был в могиле и вернулся. Если эти четыре дня его душа парила где-то на сияющем облаке, перебирая струны золотой арфы, то возвращение в слабенькое, бескрылое тело (которое ему, может быть, вовсе и не нравилось) представляется делом просто немилосердным. Но если за гробом были только пустота и мрак, то вернуться в этот такой знакомый, родной тебе мир, наверное, было приятно.

Притча о нищем и богаче выглядела просто сказкой, которую рассказал Иисус. Из нее вытекало, что пространственно ад и рай расположены так, что люди могут видеть друг друга и друг с другом разговаривать. Мучения бестелесных душ в ней казались слишком плотскими – богач просил, чтобы ему водой прохладили язык!

Псалтирь, которую я теперь регулярно читала на ночь, говорила о смерти, как о полном прекращении всякого бытия. «Живые знают, что умрут, мертвые же ничего не знают», «… в тот день исчезают все помышления его…» «в смерти нет памятования о Тебе, во гробе кто будет славить Тебя?» «Участь сынов человеческих и участь животных одна…прах ты и в прах возвратишься…» Никакого намека на жизнь за гробом! Только совет ждать обещанного однажды ВОСКРЕСЕНИЯ.

Кому-либо из священнослужителей высказывать все эти соображения я стеснялась, считая их очень личными и субъективными.

* * *

Довольно скоро после того, как я приступила к работе в Гипромезе, меня в числе других молодых сотрудниц отправили в колхоз. Упаковывая чемодан, я захватила с собой толстую тетрадь в синей дерматиновой обложке, много лет добросовестно хранившую мои рассуждения о жизни и повествования о некоторых особенно примечательных фактах биографии.

Нас расселили по два-три человека на квартирах колхозников, и я оказалась в комнате с двумя девчонками из тех, благодаря которым обзавелась злополучными босоножками. Поначалу мы неплохо ладили и даже, казалось, сдружились. Но в одно прекрасное утро я обнаружила, что соседки со мной не разговаривают, а если уж и отвечают на какой-нибудь мой вопрос, то как-то односложно и будто нехотя. Теряясь в догадках, я старалась припомнить, не обидела ли их чем-либо. Мысль о том, что им известно о моей религиозности, я сразу отбросила – им не откуда было об этом узнать. Крестик мой всегда был скрыт под одеждой, молилась я про себя. Подумав-подумав, я решила прямо спросить обеих, что все это значит.

Подружки переглянулись, помолчали, и одна из них сказала:

– Мы узнали о том, что ты веришь в Бога.

– Откуда же вы это узнали? – поинтересовалась я, сохраняя внешнее спокойствие.

Они замялись, снова переглядываясь, и начали путано объяснять: «Понимаешь, ты во сне иногда говорила… Какого-то Владыку вспоминала и всякое такое… про церковь!»

– Чушь, – оборвала я, постепенно догадываясь, в чем дело, – во сне я не разговариваю.

– И еще, когда мы уезжали, то видели, как мать тебя потихоньку перекрестила в дорогу.

Я недоверчиво покачала головой и сказала: «Да будет вам. Скажите лучше прямо, что залезли ко мне в чемодан и читали мой дневник. Мне теперь самой не хочется с вами разговаривать, можете не трудиться держать дистанцию».

Я подчеркнуто аккуратно затворила за собой дверь, вышла на улицу и, обойдя кругом дома, уселась на завалинке, закрыв глаза и подставив лицо прощальным лучам сентябрьского солнца. Мне стало даже как-то легче оттого, что мы больше не одна компания, потому что я всегда ощущала фальшивость и натянутость своей игры под «обычную девчонку». Плохо было то, что получалось, будто я раньше скрывала свое истинное лицо, а они вот взяли и обнаружили правду. При мысли о том, каким путем они это сделали, горечь волной поднялась в моем сердце – все самое сокровенное, самое священное, чего я не доверяла даже милой Инне Константиновне, было брошено на попрание и глумление двум пустым и бездушным куклам! Сидя на завалинке, я дала себе слово больше никогда не пытаться дружить с теми, кому не могу открыть свою подлинную сущность, никогда не искать расположения тех, кому чуждо то, что дорого мне.

В первый же рабочий день по возвращении в город меня вызвали в отдел кадров. Начальник, Сергей Юрьевич, выхоленный мужчина с блудливыми глазами, никогда не упускавший возможности отвешивать мне, как, впрочем, и другим сотрудницам, свои дешевые комплименты, на сей раз сидел строго выпрямившись и без улыбки.

– Что я слышу о вас! – холодно и даже с некоторым презрением проговорил он, едва я переступила порог его кабинета.

И тут случилось нечто невероятное. Я сама атаковала его.

– Почему вы поощряете нечестность и подлость? Ваши подопечные лазят в чужие чемоданы, просматривают чужие дневники, а вы пользуетесь добытыми таким образом сведениями!

Он остолбенело молчал, а я продолжала:

– Мне моя христианская совесть никогда не позволила бы рыться в чужом чемодане, а для комсомольской совести это, как видно, в порядке вещей!

Сергей Юрьевич спохватился и прервал меня:

– Да я не говорю, что они это хорошо сделали, но раз уж сведения ко мне поступили, давайте поговорим о том, что происходит.

– А что происходит? – все еще азартно поинтересовалась я.

– А то, что вы пропадаете по церквям, держите дома запрещенную церковную литературу, связаны со всякими попами и владыками и в качестве делегата ездили на какой-то подпольный съезд!

Я расхохоталась.

– Да что там, как делегат! Как председатель! Ваши осведомители, наверное, имели в виду мое паломничество в Киево-Печерскую лавру? Так это никому не запрещено!

Он смутился и сразу же рассердился.

– Ты не очень-то смейся! Вот придут к тебе с обыском, тогда посмеешься.

– Приходите, – бойко отвечала я, порядком, однако, струхнув, – у меня никакой запрещенной литературы нет.

– Увидим, – его голос окреп и снова посуровел, – и вопрос о вашем пребывании в коллективе еще будем решать.

– Вы меня уволите? – спросила я напрямую.

– Ну-у… Юридически, конечно, мы вас уволить не можем, но… можем сделать так, что вы уйдете сами.

Я молчала, по-прежнему с улыбкой глядя на него. Он тоже немного помолчал и потом сказал задумчиво:

– Вы знаете, мне даже как-то не верится во все это. Ведь вы же неглупая девушка, молодая… Что вас заставляет ходить в церковь?

– Вам это будет трудно понять, – сказала я, вздохнув.

– Я лично, собственно, ничего против вас не имею. Но я обязан отреагировать. Вы…такая симпатичная… – он перешел на свой обычный тон, – вам бы о любви думать, а вы какого-то Бога придумали…

Я убрала улыбку и смотрела скучающе.

– Ладно, идите, – Сергей Юрьевич крепко потер лоб, зрительно увеличенный лысиной. Столь серьезный разговор с молодой сотрудницей явно утомил его. – Мы поставим вопрос о вас на комсомольском собрании. Я и не знал, что вы такая девушка… с характером!

Я отвесила ему нечто вроде полупоклона и вышла. «Слизняк, – вырвалось у меня в коридоре, – отреагировал…»

* * *

Неизвестно, что постановило созванное в мое отсутствие комсомольское собрание, но меня, как ни странно, вдруг окружили повышенным вниманием: поручали писать стихи для стенгазеты, вовлекали в художественную самодеятельность, предлагали проводить торжественные вечера по праздникам. Наверное, виною всему были папины «балакучие», как выражалась мама, гены, потому что, в глубине души сознавая истинные причины своей внезапной популярности, я все же с удовольствием декламировала стихи и пела песни на этих вечерах. Во время танцев молодые люди не обходили меня своим вниманием, и это мне тоже нравилось. У меня действительно стало меньше времени для церкви и встреч с Владыкой, но я пыталась внушить себе, что это нормально и что ничего предосудительного я не совершаю. Обещание, данное самой себе буквально месяц назад на завалинке маленького колхозного домика, померкло, воспоминания о происшедшем потеряли свою остроту, и я снова пыталась жить «как все». Но по ночам, проснувшись и глядя на темные силуэты тополей, неизменных безмолвных свидетелей моих горьких минут, я чувствовала такую пустоту, такую тоску, с которой не могло сравниться минутное вымученное веселье гипромезовских вечеринок. Тихая радость, которая жила во мне в те дни, когда совесть была чиста перед Богом, казалась теперь безвозвратно ушедшей.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4