Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Повесть одной жизни

ModernLib.Net / Светлана Волкославская / Повесть одной жизни - Чтение (Ознакомительный отрывок) (стр. 4)
Автор: Светлана Волкославская
Жанр:

 

 


Самая большая ошибка моя была в том, что однажды я рассказала маме о памятном разговоре с Сергеем Юрьевичем. Она, наделенная паническим страхом перед всякой властью и способностью рисовать в своем воображении самые зловещие картины, принялась лихорадочно перетряхивать мой книжный стол. Не обращая внимания на уверения в том, что меня только запугивали, мама собрала в охапку весь мой нехитрый архив – дневник, письма знакомых семинаристов, именные фотографии архиепископа Гурия и других священников, и, сложив все это в большую круглую жестянку из-под селедки, незамедлительно сожгла в укромном уголке двора. Я плакала, глядя на этот маленький костер, и мне казалось, что в нем догорает лучшая пора моей жизни.

* * *

Как и следовало ожидать, в роли активного общественного деятеля в Гипромезе я выступала недолго. Просто оказалась не готовой к вытекавшим из этой роли превращениям – в добрую приятельницу Сергея Юрьевича, звонко смеющуюся его двусмысленным шуткам или в наперсницу секретарш, рассуждающих о романах сотрудников. Я была бесповоротно другой и, снова не выдержав пробы на «свойскую девчонку», окончательно ушла в тень, почувствовав при этом облегчение сродни тому, которое испытывала, когда обо мне забывали в школе.

Именно в этот период произошла моя встреча с Андреем, скромным студентом городского художественного училища. Познакомились мы в Троицком. На его предложение нарисовать мой портрет я согласилась скорее из любопытства, чем из интереса к личности художника. Однако во время сеансов, разговаривая с ним, заметила, что у него какая-то особая подкупающая улыбка, а беседы наши протекают легче и интереснее, чем разговоры со знакомыми киевскими семинаристами. Мне понравилось, что он не воспринимает как «чрезмерную серьезность» мое всегдашнее стремление говорить на религиозные темы. У нас оказалось много общих мыслей, а постоянное совместное времяпрепровождение заставило меня постепенно поддаться его скрытому обаянию. Настал такой момент, когда я поняла: скоро между нами произойдет нечто особенное. До последнего времени наши отношения, хоть и очень теплые, оставались все же только дружескими, но мое давнишнее решение выйти замуж только за священника уже не было столь непреклонным.

И вот, после нескольких недель знакомства, мой новый друг вдруг собрался и уехал в Москву, в Троице-Сергиеву лавру. Я ждала его с большим нетерпением, скучала – оказалось, что без него мне практически не с кем поговорить! За время разлуки он стал мне в десять раз дороже, и я изводила Инну Константиновну разговорами о том, какой он умный и необыкновенный. Накануне Андреева возвращения по пути домой с работы я увидела на трамвайной остановке его сестру, с которой тоже была дружна. Мы расцеловались почти по-родственному, и я поинтересовалась, мимоходом, скоро ли появится в городе ее братец. «А он уже приехал, два дня назад», – ответила мне эта милая девушка, не понимая, как жестоко звучат ее слова.

Два дня назад! И не позвонил мне! Это было так не похоже на него! Три последующих дня я тратила все свои душевные силы на то, чтобы самой не звонить ему, а на четвертый мы встретились в церкви.

Разговор состоялся на паперти. Объяснение всему было убийственно простым – Троице-Сергиева лавра произвела на Андрея столь сильное впечатление, что он решил принять монашество и жить в ней. Он обсудил это с Владыкой Гурием, и его решение было одобрено.

– А поскольку, – закончил он с легкой запинкой, – я испытываю к тебе… некоторое неравнодушие, то запретил себе впредь видеться с тобою. Прости.

Я сказала, что желаю ему с помощью Божьей совершить взятый на себя подвиг, и, не дожидаясь Инну Константиновну, решительно направилась вперед по улице, едва не натыкаясь на расплывающиеся перед глазами людские силуэты. Это был крах. И беда была не столько в том, что я его потеряла, сколько в непонимании того, как жить дальше: какой же тогда мне нужен человек?! Я прошла дистанцию, равную пяти трамвайным остановкам, прежде чем взяла себя в руки и внешне успокоилась. Я даже ядовито улыбнулась сама себе – так тебе и надо, неугомонная фантазерка: за что боролась, на то и напоролась. Слезы больше не набегали мне на глаза. Мною вдруг овладела спонтанная решимость. Значит, лучшие люди, как Владыка Гурий, как Андрей, становятся монахами! Я монахиней быть не могу – так решил Владыка. Но я стану ею, не уходя в монастырь.

Я не открыла Инне Константиновне своего тайного замысла, но стала упорно избегать всяких знакомств, которые она из лучших побуждений пыталась мне устраивать. Подсознательно пытаясь компенсировать перед Владыкой это косвенное неисполнение его воли, я решила исполнить другое высказанное им пожелание и подала документы в строительный институт. Во-первых, он был ближе всего к моему дому, а во-вторых, негуманитарное направление учебы обещало быть менее идеологизированным. Экзамены сдавала на вечернее отделение, но по их результатам мне предложили дневное. Я, поразмыслив, предпочла все же вечернее – меня привлекала перспектива работать днем и учиться вечером – постоянная занятость обещала отсутствие так называемой личной жизни.

* * *

Перед самым Рождеством Инна Константиновна вдруг собралась и уехала в Ленинград. Там жил еще один ее брат, младший, и он, кажется, преподавал в Военной Академии. В семье Олега Константиновича появился маленький ребенок, за которым нужно было ухаживать, и тетю Инну пригласили попробовать себя в роли бонны. Когда мы на прощание встретились на вокзале, мне показалось, что она как-то затаенно грустна. Я прильнула к ней и просила поскорее возвращаться. Мне вдруг с болью подумалось о том, что, погруженная в свои переживания, я в сущности ничего не знаю о происходящем в ее сердце.

О прошлом этой женщины нелегко было говорить. Инна Константиновна была редкой представительницей слабого пола, не мечтающей облегчить душу с помощью откровенности. Она просто пришла к нам с мамой и стала жить нашей жизнью, нашей бедой, будто не было у нее своего, не менее тяжкого, горя. Очевидно, носила она в себе какую-то тайную боль. Как-то раз мне в руки попал забытый на крышке пианино платиновый медальончик с цепочкой. Он был выпуклый, явно полый внутри, и меня заинтересовало его устройство. Я случайно на что-то нажала, медальончик раскрылся, и на обеих его половинках я увидела фотографии: Наташину, уже хорошо мне знакомую, и другую – молодого человека такой вызывающей и в то же время интеллигентной мужской красоты, что пораженная, я сразу же захлопнула медальончик. Я боялась таких лиц. Я вообще терялась перед мужчинами такого рода, и надо сказать, не так уж много их в своей жизни видела. Но сходство таинственного мужского портрета с Наташиным было очевидным. Такой же твердый, чуть исподлобья, взгляд, такие же крупные, красиво прорисованные губы. Кем был для нее этот человек и куда исчез?

Да, мы мало что знали об Инне Константиновне, но это только потому, что она так хотела. Хотя, как мне кажется, маму все это не очень интересовало. Она восприняла новость об отъезде подруги почти с обидой. «Чего ездить в такую даль, – слышалось ее недовольное бурчание. – Сорвалась, как девочка. Будто брат никого нанять не мог в няньки. Поди, есть денежки-то».

Действительно, брат Инны Константиновны был зажиточным военным и мог найти своему ребенку няню. Но при этом для Инны Константиновны он был просто младшим братом, и она его любила. Мама этого во внимание не принимала.

Дома мне сразу бросилось в глаза, что она лежит на кровати с мокрым полотенцем на голове и в очках, что само по себе было признаком неординарности ситуации. Я имею в виду очки, а не полотенце, потому что всякого рода компрессы она практиковала постоянно, а очки надевала исключительно для чтения. Читать мама не любила, предпочитая при необходимости пользоваться моими услугами. Но на этот раз в руках у нее было какое-то письмо, и, видимо, ей не терпелось ознакомиться с его содержанием, раз, не дождавшись меня, она вооружилась очками.

Как только я вошла, то сразу получила приказание сесть возле кровати и читать письмо вслух. На мой вопрос, от кого письмо, она ответила: «От Марии Игнатьевны! – и с недовольным видом добавила: – Ну и почерк! Полчаса разбираю две строчки».

О Марии Игнатьевне мне только и было известно, что эта рыхлая женщина с шумным нездоровым дыханием, частенько бывавшая у нас вместе с другими хористками, была матерью какого-то высокообразованного сына, личная жизнь которого не ладилась.

– Читай, – нетерпеливо сказала мама, и я принялась разбирать действительно ужасный почерк ее корреспондентки:

«Так вот, дорогая Анна Ивановна, рассудите сами, Феодора на меня напала за Галю, будто это я сплетни навела, сумку у меня вырвала, платок с головы сдернула, у нее потом Петя отобрал (Петей, насколько я знала, звали нового регента любительского хора, сменившего совсем уж одряхлевшую Фоминичну). Петя вообще ей сказал: «Еще будешь нападать на Марию Игнатьевну, выгоню из хора, как собаку». Она ведь уже еле на хоры лезет – жирна так! А все ходит ругаться. Вот ведь, старая женщина, уже пора на покаяние, а она что творит. Вот потому я вам не звонила и не писала, а то думаю, наговорит вам на меня эта врунья, Господь ей судья. Поздравляю вас с праздником Рождества Христова.

Ты слышишь райские напевы,

То в небе ангелы поют

Родился Божий Сын от Девы

Ему хвалу все воздают.

О, встрепенись душа больная,

Скорей в надежду облекись,

Твой Бог принес тебе из рая

Бальзам – к Нему теперь стремись».

Я готова была и дальше добросовестно разбирать послание Марии Игнатьевны, но мама, равнодушная к поэзии, перебила меня: «Много там еще?»

– Куплетов шесть, – прикинула я.

– Хватит, – решила она и, подумав, добавила, – подай-ка телефон.

Из своей комнаты я слышала, как она властным голосом говорила с Петей, запрещая кому-то появляться в хоре, но вникать в это мне не хотелось. В конце концов я была рада тому, что мама нашла приложение своим душевным силам и больше не плачет по ночам.

* * *

Тихий стук в окно теплым майским вечером три года спустя, открыл новую, совершенно неожиданную страницу моей жизни. Стучала наша знакомая по церкви, пришедшая передать мне приглашение в ближайшую среду посетить дом отца Николая Волокославского. Это приглашение вызвало во мне одновременно радость и недоумение.

Радость потому, что после отъезда Владыки я очень дорожила всякой возможностью разговора с теми из священников, которые могли оказать мне какую-то духовную поддержку. К сожалению, таковых было очень мало, и общение со многими просто разочаровывало. Некоторые вели себя так, будто вообще ни во что не верили, с прихожанами были высокомерны, исповедывали по пять-шесть человек одновременно и не заботились о том, чтобы своим отношением к людям и материальным благам являть пример бескорыстной христианской жизни.

Двадцатый год я назвала бы самым мрачным в своей юности. Изредка приходили коротенькие письма от митрополита Гурия, но этого было так мало!

Я зачастила в Тихвинский монастырь, где служил симпатичный мне отец Сергий. Однажды в разговоре с ним я намекнула, что завидую всем, кто имел возможность получить образование в Духовной Академии. «А я завидую неграмотной, но чистосердечной душе, которая, придя в храм, искренне помолится и получит от Бога утешение, – ответил отец Сергий. – А чем больше человек знает, тем для него больше непонятного». Через полгода он был переведен в Москву, где стал епископом Можайским.

В церкви без людей, подобных Сергию и митрополиту Гурию, мне было очень нелегко. С молодежью церковной я не дружила: из тех единиц, которые посещали Троицкий собор, одни отталкивали меня своим фанатизмом, другие – полнейшей светскостью. Первые навязчиво следили за каждым твоим шагом, во всем замечали просчеты, а чрезмерная легкость в мыслях вторых наводила скуку. Что уж говорить о тех, которые и вовсе производили впечатление душевнобольных! Я не умела общаться со всеми этими людьми.

Старшее поколение, в частности, женщины, постоянно находившиеся при церкви, тоже вызывали во мне смешанные чувства. Мне казалось, что человек, впервые переступающий порог храма, видит в них неких экспертов воцерковленной жизни. И этот человек, наверное, надеется найти здесь духовную чуткость, внимание. А его толкают локтем в бок и говорят: «Ты чего к алтарю спиной повернулся?» Или: «Что глазеешь по сторонам, ты же не в музее!» Если же он пришел справить какую-то требу, то ему еще предстоит выдержать радение этих благочестивых стариц за батюшкин карман. «Заказать панихиду? Это стоит столько-то. Но ведь надо еще и батюшке дать! Вы сколько батюшке дадите? Двадцать пять рублей? О, это мало, мало». Когда мне приходилось быть невольной свидетельницей таких сцен, я всегда внутренне съеживалась от стыда.

Об отце Николае Волокославском говорили много доброго, но лично мы практически не были знакомы – вскоре после моего появления в архиерейском хоре Троицкого собора, где он некоторое время был настоятелем, его вдруг отстранили от служения будто бы потому, что в одной из своих воскресных проповедей он сказал нечто идеологически невыдержанное, то есть заставляющее людей думать, что Бог действительно есть. Как бы там ни было, пять лет ему служить вообще не разрешалось, а потом он был милостиво пожалован скромным приходом в селе Подгороднее. За это время многие о нем забыли. Я видела иногда в соборе его матушку, Анну Михайловну, сильно поседевшую и сгорбившуюся, и всегда смущалась, встречая ее благожелательный близорукий взгляд. Так смущаешься, когда видишь людей, которым сочувствуешь, но ничем не можешь помочь.

Вернувшись в день предстоящего визита с работы, я чуть ли не с порога поспешила в ванную, где энергично занялась нелегким делом мытья своих длинных и ощутимо тяжелых кос. (Я почитала волосы единственной примечательной чертой облика Нины Крючковой и тщательно за ними ухаживала). Настроение у меня было почти праздничное. Покончив с волосами, я дольше обычного выбирала платье и, пожалуй, впервые за долгие годы вслух посетовала на то, что мне нечего надеть. Лучшая выходная блузка кремового цвета казалась такой унылой, а сшитая мамой на мое шестнадцатилетие сатиновая юбка – чересчур поношенной. Вместо традиционных кос, создававших мне вечно школярский вид, я взялась соорудить прическу в стиле «Бабетта», но обнаружила, что для этого дела мне не хватает умения и шпилек. Мама, хоть и давно обрезавшая волосы, по моей просьбе все-таки неохотно порылась в своих жестяных коробочках (она никогда ничего не выбрасывала) и подала мне несколько шпилек, пару гнутых заколок и зажимов. Как всегда, она не высказала своего мнения, но посмотрела неодобрительно.

– Чтоб дома была не позднее девяти, – услышала я ее твердый голос уже в дверях. Вероятно, мои столь тщательные сборы вынудили ее напомнить неписаное правило, которое я никогда и не думала нарушать.

* * *

Дом отца Николая Волокославского находился в одной из тех окраинных, малолюдных частей города, где в заросших темной зеленью палисадниках то и дело падают на землю спелые сливы, а в узорной тени огромных тополей целый день сладко и грустно стонут горлинки. Такие улицы обычно состоят из пары десятков одноэтажных беленых мелом домиков, распахивающих по утрам зеленые ставни и створки окон, за которыми на узких подоконниках теснятся цветочные горшки и колышутся от летнего ветерка кисейные занавески. Время здесь кажется почти неподвижным, и самый воздух пропитан покоем и сонливостью.

Конец бесплатного ознакомительного фрагмента.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4