Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Лучшие биографии - Михаил Лермонтов. Один меж небом и землей

ModernLib.Net / Биографии и мемуары / Валерий Михайлов / Михаил Лермонтов. Один меж небом и землей - Чтение (Ознакомительный отрывок) (стр. 3)
Автор: Валерий Михайлов
Жанр: Биографии и мемуары
Серия: Лучшие биографии

 

 


За то, что дикие волненья

Мрачат стекло моих очей;

За то, что мир земной мне тесен,

К тебе ж проникнуть я боюсь,

И часто звуком грешных песен

Я, боже, не тебе молюсь.

Но угаси сей чудный пламень,

Всесожигающий костер,

Преобрати мне сердце в камень,

Останови голодный взор;

От страшной жажды песнопенья

Пускай, творец, освобожусь,

Тогда на тесный путь спасенья

К тебе я снова обращусь.

Хотя стихотворение явно не совершенно, там и сям торчат патетические ходули, и язык, как старинный, прошлого века камзол, припорошен архаической пылью, но по духу оно уже – чисто лермонтовское. Безоглядная правда души, раздираемой противоречиями, но от того отнюдь не гибнущей – крепнущей. Сознание собственной греховности да и греховной природы самого искусства столь сильно, что доходит до богоотступничества («И часто звуком грешных песен / Я, боже, не тебе молюсь») – и, одновременно, неразъединимая сопричастность Богу, вплоть до жертвенной готовности отречься от своей творческой сути ради спасения («От страшной жажды песнопенья / Пускай, творец, освобожусь, / Тогда на тесный путь спасенья / К тебе я снова обращусь».)

Заметим в скобках, еще недавно в четырехтомнике Лермонтова (М., «Художественная литература», 1975) это стихотворение сопровождалось таким площадным, «советским» комментарием И.Андроникова: «В основу этой иронической молитвы положена мысль, что вера в бога, «тесный путь спасенья», и свободное творчество – несовместимы». – Чушь! Где же тут, хоть в одной строке, ирония? Громадность души в тесном земном мире; боязнь небесного и непреодолимая тяга к нему; собственная огненная природа, «всесожигающий костер» поэзии, страшная, во всех смыслах, и прежде всего в мистическом, жажда песнопенья – и жажда душевной чистоты, желание ступить, вернуться «на тесный путь спасенья». – Раздвоение могучего огненного духа, в его трагической неразрывной цельности.

«Сберегший душу свою потеряет ее; а потерявший душу свою ради Меня сбережет ее» (Мф.10,39). «В «Молитве» духовному взору поэта впервые открылась исключительность его жизненной судьбы: он почувствовал, что тот путь, которым он пойдет, оставаясь верным своему «Я», не приведет его к пути религиозного спасенья», – пишет Д.Муравьев в «Лермонтовской энциклопедии» (М., 1981).

Но ведь поэзия – дар Божий. И другого пути у поэта нет: он должен осуществить дарованное ему, иначе погибнет по-настоящему. Избыть страшную жажду песнопенья можно только одним способом – утолив ее своей песней.

2

Уже в ранних юношеских стихах Лермонтов нащупывает свои темы, свои мотивы. В «Жалобах турка» (1829), хоть наивно и прямолинейно, звучат мотивы свободы и родины:

Там рано жизнь тяжка бывает для людей…

………………………………

Там стонет человек от рабства и цепей!..

Друг! этот край… моя отчизна!

В стихотворении «Мой демон» поэт вчерне набрасывает лик того неземного существа, которое на протяжении всей творческой жизни будет томить его, обретая новые краски, новые глубины, многоцветную сложность развивающегося – бесконечного – образа. Тут, намеком, звучит мотив изгнанничества одинокой, гордой натуры, который юный Лермонтов, видимо одновременно, разовьет в первой редакции поэмы «Демон». Пока этот лик намаран словно бы углем на полотне:

Собранье зол его стихия…

……………………………

Сидит уныл и мрачен он.

Он недоверчивость вселяет,

Он презрел чистую любовь,

Он все волненья отвергает,

Он равнодушно видит кровь.

Но вот уже ощущается движенье в этом застывшем мрачном облике:

И звук высоких ощущений

Он давит голосом страстей,

И муза кротких вдохновений

Страшится неземных очей.

В первой редакции «Демона», написанной в том же 1829 году, есть уже то гениальное начало поэмы, которое останется, по сути, неизменным и в окончательном варианте, хотя впоследствии и обогатится новыми красками:

Печальный Демон, дух изгнанья,

Блуждал под сводом голубым,

И лучших дней воспоминанья

Чредой теснились перед ним.

Тех дней, когда он не был злым,

Когда глядел на славу Бога,

Не отвращаясь от Него;

Когда сердечная тревога

Чуждалася души его,

Как дня боится мрак могилы…

Не так, оказывается, черен Демон, как в его первом портрете в стихотворении…

С юношеского стихотворения «Война» (1829) началась в поэзии Лермонтова столь значительная в его творчестве тема войны. Пока еще в этой теме живет пылкий романтический дух, отсвет победных од прошлого XVIII века:

Зажглась, друзья мои, война;

И развились знамена чести;

Трубой заветною она

Манит в поля кровавой мести!

……………………

Забуду я тебя, любовь,

Сует и юности отравы,

И полечу, свободный, вновь

Ловить венок нетленной славы!

Все это выглядело бы общим местом, наивным пустозвонством, литературщиной, если бы и в самом деле не вырвалось из глубин души и не было бы искренним чувством. Стихия войны по-настоящему влекла поэта, и это было не просто сильной страстью или же естественным чувством патриота – Лермонтов, согласно своей могучей натуре, невольно подчинялся глубокому природному желанию дойти до пределов земных испытаний. Внутри себя, не показывая этого никому, он всегда жил всерьез – и потому испытывал и себя, и свою судьбу до конца, до края возможного и невозможного. Впоследствии на Кавказе, в боях он проявил себя храбрейшим, до безумия, воином – что и было его существом.

…Тут припоминается его письмо с Кавказа, написанное спустя десять с лишним лет после стихотворения «Война» своему другу Алексею Лопухину:

«Я вошел во вкус войны и уверен, что для человека, который привык к сильным ощущениям этого банка, мало найдется удовольствий, которые бы не показались приторными…»

Понятно, что игорным словом «банк», обиходным в гусарском кругу, поэт просто уводит даже этого близкого ему человека от по-настоящему серьезного в своей жизни…

3

Призрак одиночества уже начинает навещать Лермонтова:

Но нередко средь веселья

Дух мой страждет и грустит,

В шуме буйного похмелья

Дума на сердце лежит.

(«К друзьям», 1829)

В Москве, в Университетском пансионе, резкая его отъединенность от шумного молодежного общества уже бросалась в глаза.

«Он даже и садился постоянно на одном месте, в углу аудитории, у окна, облокотясь по обыкновению на один локоть и углубясь в чтение принесенной книги, не слушал чтение профессорских лекций… Шум, происходивший при перемене часов преподавания, не производил на него никакого действия», – вспоминал много позже его сокурсник П.Ф.Вистенгоф.

«Студент Лермонтов, в котором тогда никто из нас не смог предвидеть будущего замечательного поэта, имел тяжелый характер, держал себя совершенно отдельно от всех своих товарищей, за что, в свою очередь, и ему отвечали тем же. Его не любили, отдалялись от него и, не имея с ним ничего общего, не обращали на него никакого внимания» (он же).

Ничего общего… По глубокой своей, напряженной внутренней жизни, что бы и мог разделить пятнадцатилетний Лермонтов со своими легкомысленными сверстниками!..

Не случайно, тогда же, он пишет стихотворение «Одиночество»:

Как страшно жизни сей оковы

Нам в одиночестве влачить.

Делить веселье – все готовы:

Никто не хочет грусть делить.

Один я здесь, как царь воздушный,

Страданья в сердце стеснены,

И вижу, как, судьбе послушно,

Года уходят, будто сны.

И вновь приходят, с позлащенной,

Но той же старою мечтой,

И вижу гроб уединенный,

Он ждет; что ж медлить над землей?

Никто о том не покрушится,

И будут (я уверен в том)

О смерти больше веселиться,

Чем о рождении моем…

(1830)

Стих еще далек от совершенства, но здесь уже твердое осознание себя и своего места в обществе, определенного поэтическим даром и судьбой. Горечь тяжелая, не напускная, беспощадная к себе, – и мрачная уверенность в том, что никто особенно «не покрушится» о его кончине, а наоборот «…будут / О смерти больше веселиться, / Чем о рождении моем…», сбудется через каких-то одиннадцать лет.

…Да, конечно, поэту опасно так пророчествовать о себе, слово имеет слишком большую силу в пространстве жизни и судьбы, – но отдадим должное и бесстрашию Лермонтова, и его трезвому, сильному уму, способному с лета схватывать суть назначенного, непреоборимого…

4

Цикл «ночных» стихотворений Лермонтова («Ночь. I», «Ночь. II», «Ночь. III», 1830) относят обычно к прямому воздействию Байрона. Но только ли это «сколки» байроновских произведений «Тьма» и «Сон»? «Не в писаниях Гомера, а во мне содержится то, что написал Гомер», – заметил однажды Монтень. Так и юный Лермонтов находит в поэзии Байрона себя, осознает то, что уже есть в нем самом. Ведь именно в юности, на заре самосознания всего острее в человеке чувство смерти и возможного полного исчезновения. И вдвойне это чувство обостряется любовью.

Сильное увлечение Натальей Ивановой вначале было поманило его взаимной душевной близостью, но ненадолго: красавица вскоре холодно отстранилась от слишком для нее странного молодого человека.

Лермонтов, не исключено, испугал ее одними своими стихами:

Любил с начала жизни я

Угрюмое уединенье,

Где укрывался весь в себя,

Бояся, грусть не утая,

Будить людское сожаленье.

…………………….

Мои неясные мечты

Я выразить хотел стихами,

Чтобы, прочтя сии листы,

Меня бы примирила ты

С людьми и буйными страстями;

Но взор спокойный, чистый твой

В меня вперился изумленный.

Ты покачала головой,

Сказав, что болен разум мой,

Желаньем вздорным ослепленный.

Тут, собственно, все уже сказано о несбывшейся любви. Однако далее самое существенное: поэт задумывается о тайнах жизни и смерти со всей силой ума и страсти.

Я, веруя твоим словам,

Глубоко в сердце погрузился,

Однако не нашел я там,

Что ум мой не по пустякам

К чему-то тайному стремился,

К тому, чего даны в залог

С толпою звезд ночные своды,

К тому, что обещал нам Бог

И что б уразуметь я мог

Через мышления и годы.

Но пылкий, но суровый нрав

Меня грызет от колыбели…

И, в жизни зло лишь испытав,

Умру я, сердцем не познав

Печальных дум печальной цели.

«Н.Ф.И….вой», 1830)

Ум не в силах разгадать тайны бытия, обещанные Богом, и только сердце, в созерцании ночных звездных небес, чует, как не пустячно то, недосягаемое. Жизнь сулит лишь одно – нескончаемость печальных дум в этом бесконечном познании…

И вот тогда-то, следом, отдавшись видениям и жестоким прозрениям, он и пишет свои «Ночи».

Я зрел во сне, что будто умер я…

…………………………

…я мчался без дорог; пред мною

Не серое, не голубое небо

(И мнилося, не небо было то,

А тусклое, бездушное пространство)…

(«Ночь. I», 1830)

Повинуясь безотчетному и безошибочному чутью художника, Лермонтов отказывается от рифм и пишет белым стихом, – какие уж тут созвучия и песнопения, когда земное и небесное сходятся в яростном и беспощадном противоборстве. Одно не приемлет другого, война на полное взаимоуничтожение; и душа – поле битвы.

В этой необитаемой среде, где ничто не отбрасывает теней, слышны лишь «…два противных диких звуков, /Два отголоска целые природы». Что это – не ясно, но отголоски борются друг с другом – и ни один не может победить.

…Добро и зло? Поэт впрямую не называет: то ли сам не знает, то ли не хочет определять словом борющиеся силы.

…Страх

Припомнить жизни гнусные деянья

Иль о добре свершенном возгордиться

Мешал мне мыслить…

Далеко «без желания и цели» летит и летит он, пока не встречается ему «светозарный ангел». Ангел обвиняет его в грехах, обещает наказанье и отправляет на землю, «где труп твой зарыт»:

«…ступай и там живи, и жди,

Пока придет Спаситель – и молись…

Молись – страдай… и выстрадай прощенье…»

И вот «сын праха» опять видит край земной, толпу ликующих друзей, где грех с вином кипит, и ту видит, которую любил, но ничего кроме досады и презрения не чувствует. И он спешит к своей могиле – и созерцает страшную картину разложения, ничтожества плоти.

И я сошел в темницу, узкий гроб,

Где гнил мой труп, – и там остался я;

Здесь кость была уже видна – здесь мясо

Кусками синее висело – жилы там

Я примечал с засохшею в них кровью…

С отчаяньем сидел я и взирал,

Как быстро насекомые роились

И поедали жадно свою пищу;

Червяк то выползал из впадин глаз,

То вновь скрывался в безобразный череп,

И каждое его движенье

Меня терзало судорожной болью.

Я должен был смотреть на гибель друга,

Так долго жившего с моей душою,

Последнего, единственного друга,

Делившего ее земные муки, —

И я помочь ему желал – но тщетно…

Сын праха – видит только прах. И забывает про моленья.

Вместо мольбы – дикие проклятия:

На моего отца и мать, на всех людей, —

И мне блеснула мысль (творенье ада):

Что, если время совершит свой круг

И погрузится в вечность невозвратно,

И ничего меня не успокоит,

И не придут сюда просить меня?..

И я хотел изречь хулы на небо —

Хотел сказать: ………………..

Но голос замер мой – и я проснулся.

Ужас полного уничтожения и полного же забвения («И не придут сюда просить меня?..»), то есть спрашивать обо мне – вот что заставляет сына праха позабыть о словах ангела и проклинать всех и все на свете. Но в этом жутком сновидении вновь сошедший на землю все же осознает, что мысль о проклятии – творение ада, и не смеет, хотя и хочет, вымолвить хулы на небо.

Кажется, в русской поэзии никто до Лермонтова не рисовал в своем воображении, с такой силой, искренностью и с такими жестокими по натурализму подробностями, картину собственной смерти и страха перед бесследным исчезновением в вечности.

Пятнадцатилетний юноша-поэт отважился на то безоглядное мужество мысли и чувства, которое не оставляет себе ни одной утешительной надежды – и только на самом краю этой безнадежной пропасти он замирает… – и то, потому что сон вдруг оборвался.

Исследователи творчества Лермонтова заметили, что при всех внешних сходствах «Ночей» с байроновскими стихами «Тьма» и «Сон» разница между ними существенная: картины гибели жизни на земле Байрон воспринимает как сторонний наблюдатель, у Лермонтова же авторское «Я» – главное действующее лицо. И еще: в отличие от английского поэта Лермонтов близок в бунту против земного существования и устроенного небом мирового порядка. Понятно, что чтение Байрона только подтолкнуло его к тому, чтобы высказать все, что было в собственной душе, со всей откровенностью, прямотой и правдивостью, не стесняя себя жестокостью выражений и по отношению к самому себе, и ко всему на свете.


«Ночь. II» углубляет эти страшные видения во сне: поэту открывается уже не жизнь на земле, где все по сути тлен и прах, а Космос, в котором царствует Смерть.

Погаснул день! – и тьма ночная своды

Небесные, как саваном, покрыла.

Кой-где во тьме вертелись и мелькали

Светящиеся точки,

и меж них земля вертелась наша…

(Курсив мой. – В.М.)

Откуда, с какого места в пространстве этот взгляд? – Уже не с земли, а из космоса. Поразительное, умиротворяющее, космическое видение нашей планеты в одном из последних стихотворений Лермонтова – «Спит земля в сиянье голубом…» – то, что своими глазами увидели космонавты через сто с лишним лет, – таким образом, произросло из юношеского видения глубин космоса.

И эта способность видеть небо с земли, и землю с неба – без сомнения, его врожденное свойство. Как и способность жить одновременно – и на земле, и в небесах…

Уснуло все – и я один лишь не спал…

Видение смерти поначалу чудится ему с земли, но потом взгляд словно перемещается в космос:

Вот с запада скелет неизмеримый

По мрачным сводам начал подниматься

И звезды заслонил собою…

И целые миры пред ним уничтожались,

И все трещало под его шагами, —

Ничтожество за ними оставалось —

И вот приблизился к земному шару

Гигант всесильный – все на ней уснуло,

Ничто встревожиться не мыслило – единый,

Единый смертный видел, что не дай бог

Созданию живому видеть…

В костяных руках скелета – по дрожащему человеку; они знакомы видящему, но не называются им.

И странный голос вдруг раздался: «Малодушный!

Сын праха и забвения, не ты ли,

Изнемогая в муках нестерпимых,

Ко мне взывал, – я здесь: я смерть!..

Мое владычество безбрежно!..

Вот двое. Ты их знаешь – ты любил их…

Один из них погибнет. Позволяю

Определить неизбежимый жребий…

И ты умрешь, и в вечности погибнешь —

И их нигде, нигде вторично не увидишь —

Знай, как исчезнет время, так и люди,

Его рожденье – только Бог лишь вечен…

Решись, несчастный!..»

И несчастный созерцатель взывает о скорейшей гибели и друзей, и себя, и всего – лишь бы закончились мучения:

«…Ах! – и меня возьми, земного червя —

И землю раздроби, гнездо разврата,

Безумства и печали!..

Все, что берет она у нас обманом

И не дарит нам ничего, – кроме рожденья!..

Проклятье этому подарку!..»

Что эта тщетная, бедная жизнь, «где нет надежд – и всюду опасенья»!

И видел я, как руки костяные

Моих друзей сдавили – их не стало —

Не стало даже призраков и теней…

Туманом облачился образ смерти,

И – так пошел на север. Долго, долго,

Ломая руки и глотая слезы,

Я на Творца роптал, страшась молиться!

Теперь уже голос его не замирает, как прежде, в страхе перед рвущимися изнутри хулам на небо – теперь он ропщет на Творца, «Страшась молиться». Порабощенность ужасу исчезновения столь сильна, что молитвы кажутся – страшными. Это предел земных мук – и юноша поэт познает этот предел страданий.


Позже, в том же 1830 году, появляется стихотворение «Ночь. III», совершенно не похожее на предыдущие.

Темно. Все спит. Лишь только жук ночной,

Жужжа, в долине пролетит порой;

Из-под травы блистает червячок,

От наших дум, от наших бурь далек.

Высоких лип стал пасмурней навес,

Когда луна взошла среди небес…

Нет, в первый раз прелестна так она!

Он здесь. Стоит. Как мрамор, у окна.

Тень от него чернеет по стене.

Недвижный взор поднят, но не к луне;

Он полон всем, чем только яд страстей

Ужасен был и мил сердцам людей.

Свеча горит, забыта на столе,

И блеск ее с лучом луны в стекле

Мешается, играет, как любви

Огонь живой с презрением в крови!

Кто ж он? кто ж он, сей нарушитель сна?

Чем эта грудь мятежная полна?

О, если б вы умели угадать

В его очах, что хочет он скрывать!

О, если б мог единый бедный друг

Хотя смягчить души его недуг!

Это уже песня; она звучит мерно, согласно – и вновь появляются рифмы; и это – песнь одиночества. Но как оно, это одиночество, исполнено души! Какой напор, какая полнота чувств!.. От Байрона здесь – почти никакого следа; прошлые ночные видения-полукошмары изжиты; душа безбоязненно раскрыта жизни.

Огонь свечи – и луч луны.

Жар молодых сил, трепет жизни – и холод ночных небес.

Отблеск пламени в оконном стекле мешается с лунным лучом, как живой огонь любви с «презрением в крови».

Свеча – символ молитвы; но он, бодрствующий одиноко в ночи, молчит. В нем такая полнота души, такой избыток чувств, что слово невозможно. Оцепенение немоты, замирание в ней…

Так всклень налитый сосуд подрагивает влагой, боясь пролиться.

Так застывает на миг – на самом гребне – могучая волна перед тем, как рухнуть.

Это – молчание перед молитвой или перед гибелью…


На листе, где написано стихотворение, Лермонтов сделал помету: «Сидя в Середниково у окна».

5

Боюсь не смерти я. О нет!

Боюсь исчезнуть совершенно…

(«1830. майя. 16 число»)

Вот, что его томит и страшит в юности больше всего.

Только-только начав по-настоящему выражать себя в стихах, пятнадцатилетний Лермонтов возвращается снова и снова к теме смерти, будто хочет раз и навсегда выяснить свои отношения с ней. (Разумеется, с налету это ему не удастся – понадобится вся жизнь, и личная, и творческая, чтобы как-то определиться.) Голос его еще не утвердился, образы расплывчаты, противоречивы, язык порой смутен и мысль не отчетлива, но как, несмотря на все, поразительно много сказано в этом юношеском стихотворении!.. Да, поэт, конечно, хочет, чтобы его труд вдохновенный «когда-нибудь увидел свет». Однако тут же восклицает: «Зачем? что пользы будет мне?» Смерть – разрушение, и оно свершится там, где его уже не будет.

Я не хочу бродить меж вами

По разрушении! – Творец,

На то ли я звучал струнами,

На то ли создан был певец?

На то ли вдохновенья, страсти

Меня к могиле привели?

И нет в душе довольно власти —

Люблю мучения земли.

Мучения земли – это его мучения на земле, суть его жизни. Он любит жизнь и то, что даровано ему в жизни.

И этот образ, что за мною

В могилу силится бежать,

Туда, где обещал мне дать

Ты место к вечному покою.

Но чувствую: покоя нет,

И там, и там его не будет;

Тех длинных, тех жестоких лет

Страдалец вечно не забудет!..

Покоя нет – потом, почти веком позже, это повторит Александр Блок (правда, сначала воскликнув и: «уюта нет», – новый век уже искал забытья в комфорте).

Однако для Лермонтова покой – в умиротворении, с незабвенным присутствием в душе того, что было в жизни, от чего он страдал и мучился. Вот какого покоя жаждет поэт, и это дороже ему людской памяти и «труда вдохновенного», важнее всего на свете.

Земное он желает забрать с собою в небесное. Не иначе! А это земное – любовь.

Нет заветнее желания в его жизни.

…Теперь уже ясно, что это желание никогда не оставляло его и, вопреки всему, казалось ему достижимым. Не оно ли нарисовало ему в одном из последних стихотворений чудный образ вечного сна, единственно необходимого душе, разрешающего целительной силой все его мучения на земле:

………………………….

Я б хотел забыться и заснуть!

Но не тем холодным сном могилы…

Я б желал навеки так заснуть,

Чтоб в груди дремали жизни силы,

Чтоб, дыша, вздымалась тихо грудь;

Чтоб всю ночь, весь день мой слух лелея,

Про любовь мне сладкий голос пел,

Надо мной чтоб, вечно зеленея,

Темный дуб склонялся и шумел.

«Выхожу один я на дорогу…», 1841)
6

Тем не менее Лермонтову отнюдь не хочется, чтобы исчезнул, растворился в забвении его «труд вдохновенный». В том же 1830 году он записывает в юношеский дневник:

«Мое завещание (про дерево, где я сидел с А.С.). Схороните меня под этим сухим деревом, чтобы два образа смерти предстояли глазам вашим; я любил под ним и слышал волшебное слово «люблю», которое потрясло судорожным движением каждую жилу моего сердца; в то время это дерево, еще цветущее, при свежем ветре покачало головою и шепотом молвило: «Безумец, что ты делаешь?» Время постигло мрачного свидетеля радостей человеческих прежде меня. Я не плакал, ибо слезы есть принадлежность тех, у которых есть надежды; но тогда же взял бумагу и сделал следующее завещание: «Похороните мои кости под этой сухою яблоней; положите камень; и – пускай на нем ничего не будет написано, если одного имени моего не довольно будет доставить ему бессмертие!»

Вряд ли это просто «пояснение», как толкует запись И. Андроников, к стихотворению «Дерево». Достаточно сказать, что это единственное завещание Лермонтова (не считая стихотворений под таким названием), – других-то не было вообще. Пусть оно писано юношей, в романтическом «мрачном» настрое духа да еще под любовными парами, пусть это скорее лирический и творческий завет, нежели формальное завещание, но чем оно недостовернее тех, что заверяются каким-нибудь нотариусом? Это – обет поэта перед своим даром и завет близким людям, коли обещанное не будет исполнено.

Вид засохшей яблони, под которой, когда она была в цвету, цвела и его любовь, – зримый образ исчезновения жизни, чего представить себе и с чем примириться Лермонтов никак не мог.

И деревце с моей любовью

Погибло, чтобы вновь не цвесть;

Я жизнь его купил бы кровью, —

Но как переменить, что есть?

Ужели также вдохновенье

Умрет невозвратимо с ним?

Иль шуму светского волненья

Бороться с сердцем молодым?

Нет, нет, – мой дух бессмертен силой,

Мой гений веки пролетит,

И эти ветви над могилой

Певца-страдальца освятит.

(«Дереву», 1830)

Так или иначе, завещание его почти исполнилось: хлопотами бабушки, прах поэта после Пятигорска перезахоронили в Тарханах, совсем неподалеку от засохшей яблони, о которой он писал…

7

Лермонтов заклинал словом свое бессмертие, но сомнения еще долго не оставляли его:

«Одна вещь меня беспокоит: я почти совсем лишился сна – бог знает, надолго ли; не скажу, чтобы от горести; были у меня и большие горести, а я спал крепко и хорошо; нет, я не знаю: тайное сознание, что я кончу жизнь ничтожным человеком, меня мучит». (из письма к с. А. бахметевой, 1832.)

Мысль о смерти, о совершенном уничтожении, о ничтожестве – и человечества в целом, и своего поколения, и своем – не покидает Лермонтова.

Ужель единый гроб для всех

Уничтожением грозит?..

…………………………

Теперь я вижу: пышный свет

Не для людей был сотворен.

Мы сгибнем, наш сотрется след,

Таков наш рок, таков закон;

Наш дух вселенной вихрь умчит…

(«Отрывок», 1830)

В конце 1830 года, чуть ли подряд, он пишет три стихотворения о смерти.

В сырую землю буду я зарыт.

Мой дух утонет в бездне бесконечной…

(«Смерть» – «Закат горит огнистой полосою»)

Одиночество, прощание с любовью, безнадежность… бесконечная бездна, что так близка… – вот что на душе у юноши, который любуется, словно бы напоследок, закатом, горящим огнистой полосою.

И в следующем стихотворении он снова мог бы – до бездны бесконечной – утонуть в расхожих образах романтизма, как вдруг в нем пробилось русское, простонародное, чего, казалось бы, никак нельзя было ожидать в шестнадцатилетнем юноше-«барчонке»:

Оборвана цепь жизни молодой,

Окончен путь, бил час, пора домой,

Пора туда, где будущего нет,

Ни прошлого, ни вечности, ни лет;

Где нет ни ожиданий, ни страстей,

Ни горьких слез, ни славы, ни честей;

Где вспоминанье спит глубоким сном

И сердце в тесном доме гробовом

Не чувствует, что червь его грызет.

Пора. Устал я от земных забот.

(«Смерть» – «Оборвана цепь жизни молодой»)

Пора домойдоме гробовом… – то ли по наитию сказано, то ли песню крестьянскую в селе услышал, – но как это по-русски!.. Недаром в народе и гроб-то зовут домовиной, домовищем. (Тут припоминается крестьянская песня про перевозчика-водогребщика, что «на старость запасла» матушка Александра Твардовского: «Перевези меня на ту сторону, / Сторону – домой», то простодушное и высокое прощание с земной жизнью, что потрясает в его цикле «Памяти матери».)

Юноша Лермонтов, разумеется, на самом деле еще далек от расставания с землей, он просто-напросто изнемогает в «самолюбивой толпе», среди «коварных» дев, изнемогает – от стихийной силы собственных чувств, такой могучей, что она приносит только мучения.

И, наконец, третье стихотворение «Смерть» – «Ласкаемый цветущими мечтами…».

Здесь, впервые для себя, Лермонтов затрагивает тему сна во сне (во всей мощи гения он воплотит ее в конце жизни в своем шедевре «Сон» – «В полдневный жар в долине Дагестана…»):

Ласкаемый цветущими мечтами,


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7