Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Лучшие биографии - Михаил Лермонтов. Один меж небом и землей

ModernLib.Net / Биографии и мемуары / Валерий Михайлов / Михаил Лермонтов. Один меж небом и землей - Чтение (Ознакомительный отрывок) (стр. 4)
Автор: Валерий Михайлов
Жанр: Биографии и мемуары
Серия: Лучшие биографии

 

 


Я тихо спал, и вдруг я пробудился,

Но пробужденье тоже было сон…

В двойном обмане сновиденья ему чудится собственная смерть – и, находясь «между двух жизней в страшном промежутке надежд и сожалений», он никак не может понять:

…как можно чувствовать блаженство

Иль горькие страдания далеко

От той земли, где в первый раз я понял,

Что я живу, что жизнь моя безбрежна…

И тут, пробуждаясь в новом сне, он словно оказывается в новом своем существовании:

И через мгновенье снова жил я,

Но не видал вокруг себя предметов

Земных и более не помнил я

Ни боли, ни тяжелых беспокойств

О будущей судьбе моей и смерти:

Все было мне так ясно и понятно,

И ни о чем себя не вопрошал я,

Как будто бы вернулся я туда,

Где долго жил, где все известно мне,

И лишь едва чувствительная тягость

В моем полете мне напоминала

Мое земное, краткое изгнанье.

Загробный мир, а вернее, будто бы знакомая ему вечность представляется «бесконечным пространством» – оно вдруг с великим шумом разворачивает перед ним книгу, где он читает свой, начертанный «кровавыми словами», жребий:

«Бесплотный дух, иди и возвратись

На землю…»

Здесь и далее Лермонтов снова, хотя и в несколько других красках, рисует ту же картину, что и в стихотворении «Ночь. I». Многое повторяет дословно, но космос, открывающийся в бесконечном пространстве, показывает шире и зримее:

…вдруг пред мной исчезла книга,

И опустело небо голубое;

Ни ангел, ни печальный демон ада

Не рассекал крылом полей воздушных,

Лишь тусклые планеты, пробегая,

Едва кидали искру по пути.

Теперь уже не боязнь полного забвения и вечности, где ничто не успокоит, как в «Ночи. I», терзает его, но – «отчаянье бессмертия». – И вновь, «жестокого свидетель разрушенья», он дико проклинает и отца, и мать, и всех людей, и ропщет на Творца, «Страшась молиться»:

И я хотел изречь хулы на небо,

Хотел сказать…

Но замер голос мой, и я проснулся.

Снова замирает голос, снова настоящее пробужденье от страшных сновидений избавляет его от хулы на небо.

8

По сути, это третье стихотворение о смерти – переработанная «Ночь. I», хотя кое-что взято и из «Ночи. II». И тут стоит приглядеться, что исключил поэт из исходного стихотворения, что оставил неизменным и что дописал нового.

Исчез «светозарный ангел», который посылал созерцателя собственной смерти на землю – в наказанье за его грехи. «Молись – страдай… и выстрадай прощенье…», напутствовал ангел, в ожидании грядущего суда Спасителя… Вместо ангела с его речами появляется книга, где написан жребий, – впрочем, тот же самый: возвратиться на землю.

Жуткие подробности разрушения плоти в могиле значительно сокращены, – выросло чувство меры: как художник, Лермонтов растет богатырски, не по годам, а по часам.

Но главное остается: проклятия рождению, и родителям, и всем на земле. Ключевая строка – «Я на творца роптал, страшась молиться» (как в «Ночи. II») – неизменна.

Что же за хулы сновидец хочет изречь на небо? – Понятно, они были бы направлены Творцу. Не оттого ли молитва нейдет с уст, и более того – страшит?..

Судя по «ночным» стихотворениям и – о смерти, очевидно, что, «жестокого свидетель разрушенья», поэт не находит ни в Творце, ни в Его творении на земле – добра.

Д.Мережковский заметил, что Лермонтов первый в русской литературе поднял религиозный вопрос о зле.

«Пушкин почти не касался этого вопроса. Трагедия зла разрешалась для него примирением эстетическим. Когда же случилось ему однажды откликнуться и на вопрос о зле, как на все откликался он, подобно «эху» —

Дар напрасный, дар случайный,

Жизнь, зачем ты нам дана? —

то, вместо религиозного ответа, удовольствовался он плоскими стишками известного сочинителя православного катехизиса, митрополита Филарета, которому написал свое знаменитое послание:

И внемлет арфе серафима

В священном ужасе поэт.

А.И.Тургенев описывает, минута за минутой, предсмертные страдания Пушкина: «ночью он кричал ужасно, почти упал на пол в конвульсии страдания. – Теперь (в полдень) я опять входил к нему; он страдает, повторяя: «Боже мой, Боже мой! что это?..» И сжимает кулаки в конвульсии».

Вот в эти-то страшные минуты не утолило бы Пушкина примирение эстетическое; православная же казенщина митрополита Филарета показалась бы ему не «арфою серафима», а шарманкою, вдруг заигравшею под окном во время агонии.

«Боже мой, Боже мой! что это?» – с этим вопросом, который явился у Пушкина только в минуту смерти, Лермонтов прожил всю жизнь.

Почему, зачем, откуда зло? Если есть Бог, то как может быть зло? Если есть зло, то как может быть Бог?»

Оставим на совести Мережковского его догадки о предсмертных мыслях Пушкина, равно как и непозволительное сравнение агонии Пушкина с обыденной жизнью Лермонтова, – но «детский» свой вопрос он в принципе ставит верно. Не эти ли, в самом деле, слова, готовые вырваться, замирают на устах лермонтовского сновидца – и только пробужденье его спасает от хулы на небо?..

«Вопрос о зле связан с глубочайшим вопросом теодиции, оправдания Бога человеком, состязания человека с Богом», – подчеркивает Мережковский.

Вернемся к этому позже, а пока отметим одно: в глубоких своих юношеских думах о смерти Лермонтов уже вплотную подходит к тому, чтобы напрямую поставить этот вопрос в своем творчестве.

В стихии слова – под магией видения

1

Мережковский, как и Розанов, считает материю Лермонтова высшей, не нашей, не земной. В мистическом толковании этой материи он, в отличие от философа, не ограничивается общими определениями, а представляет в подробностях свой взгляд и, как ему, наверное, казалось, с доказательствами, чему служат и легенды, и стихи Лермонтова, и воспоминания о нем.

«Произошла на небе война: Михаил и ангелы его воевали против Дракона; и Дракон и ангелы его воевали против них; но не устояли, и не нашлось уже для них места на небе. И низвержен был великий Дракон».

Существует древняя, вероятно, гностического происхождения, легенда, упоминаемая Данте в Божественной Комедии, об отношении земного мира к этой небесной войне. Ангелам, сделавшим окончательный выбор между двумя станами, не надо рождаться, потому что время не может изменить их вечного решения; но колеблющихся, нерешительных между светом и тьмою, благость Божья посылает в мир, чтобы могли они сделать во времени выбор, не сделанный в вечности. Эти ангелы – души людей рождающихся. Та же благость скрывает от них прошлую вечность, для того, чтобы раздвоение, колебание воли в вечности прошлой не предрешало того уклона воли во времени, от которого зависит спасенье или погибель их в вечности будущей. Вот почему так естественно мы думаем о том, что будет с нами после смерти, и не умеем, не можем, не хотим думать о том, что было до рождения. Нам дано забыть откуда, – для того чтобы яснее помнить куда.

Таков общий закон мистического опыта. Исключения из него редки, редки те души, для которых поднялся угол страшной завесы, скрывающей тайну премирную. Одна из таких душ – Лермонтов».

Тайна премирная – это тайна высшего мира, горняя, небесная.

По Мережковскому, душе Лермонтова свойственно чувство незапамятной давности, древности; воспоминания земного прошлого сливаются у него с воспоминаниями прошлой вечности, таинственные сумерки детства – с еще более таинственным всполохом иного бытия, того, что было до рождения. «На дне всех эмпирических мук его – …метафизическая мука – неутолимая жажда забвенья». Не что иное, как опыт вечности, определяет в такой душе ее взгляд на мир. Земные песни ей кажутся скучными, жизнь – пустой и глупой шуткой, да и сам мир– жалким. Зная все, что было в вечности, такая душа провидит и то, что с ней произойдет во времени. Отсюда – и видения будущего, и пророчества. «Это «воспоминание будущего», воспоминание прошлой вечности кидает на всю его жизнь чудесный и страшный отблеск: так иногда последний луч заката из-под нависших туч освещает вдруг небо и землю неестественным заревом».

Словом, Лермонтов, как считает писатель, в прямом смысле – человек не от мира сего.

Любитель контрастов, Мережковский замечает: «В христианстве движение от «сего мира» к тому, отсюда туда; у Лермонтова обратное движение – оттуда сюда».

Магнетизм Лермонтова, его сумрачность, таинственность, «недобрую силу» взгляда (по воспоминаниям одних людей – хотя было немало совершенно противоположных впечатлений) – все эти бессознательные ощущения современников поэта Мережковский доводит до непременного для него логического конца:

«…в человеческом облике не совсем человек, существо иного порядка, иного измерения; точно метеор, заброшенный к нам из каких-то неведомых пространств…

Кажется, он сам если не сознавал ясно, то более или менее смутно чувствовал в себе это …«не совсем человеческое», чудесное или чудовищное, что надо скрывать от людей, потому что люди этого никогда не прощают.

Отсюда – бесконечная замкнутость, отчужденность от людей, то, что кажется «гордыней» и «злобою». Он мстит миру за то, что сам «не совсем человек»…

Отсюда и то, что кажется «лживостью». – «Лермонтов всегда и со всеми лжет». – Лжет, чтобы не узнали о нем страшную истину».

Однако прервем на миг эти, на первый взгляд, логичные фантазии кабинетного писателя. Вот мнение человека, который был знаком с Лермонтовым и служил с ним на Кавказе, сражался вместе с ним, – а на войне каждый виден насквозь – Руфин Дорохов, храбрый воин и знаменитый бретер (с него Лев Толстой написал в «Войне и мире» Долохова):

«Лермонтов […] принадлежал к людям, которые не только не нравятся с первого раза, но даже на первое свидание поселяют против себя довольно сильное предубеждение. Было много причин, по которым и мне он не полюбился с первого разу. Сочинений его я не читал, потому что до стихов, да и вообще до книг, не охотник, его холодное обращение казалось мне надменностью, а связи его с начальствующими лицами и со всеми, что терлось около штабов, чуть не заставили меня считать его за столичную выскочку. Да и физиономия его мне не была по вкусу, – впоследствии сам Лермонтов иногда смеялся над нею и говорил, что судьба, будто на смех, послала ему общую армейскую наружность. На каком-то увеселительном вечере мы чуть с ним не посчитались очень крупно, – мне показалось, что Лермонтов трезвее всех нас, ничего не пьет и смотрит на меня насмешливо. То, что он был трезвее меня, – совершенная правда, но он вовсе не глядел на меня косо и пил, сколько следует, только, как впоследствии оказалось, – на его натуру, совсем не богатырскую, вино почти не производило никакого действия. Этим качеством Лермонтов много гордился, потому что и по годам, и по многому другому он был порядочным ребенком».

И еще одно его воспоминание о Лермонтове (из письма):

«Славный малый – честная, прямая душа – не сносить ему головы».

…Но Мережковский видит только свое, мистическое. Назвав статью (полемика с Вл. Соловьевым) «Поэт сверхчеловечества», он и гнет свою линию:

«Звери слышат человечий запах. Так люди слышат в Лермонтове запах иной породы. Одни, особенно женщины, по первобытному греху любопытства, влекутся к нему, видят в нем «демона», как тогда говорили, или, как теперь говорят, «сверхчеловека»; другие отходят от него с отвращением и ужасом: «ядовитая гадина», «антихрист»; или накидываются с яростью, как собаки загрызают волка, за то что от него несобачий запах.

Отсюда, наконец, и то, что кажется в нем «пошлостью». Обыкновенного тщеславия, желания быть не как все у Лермонтова не было, потому что в этом смысле ему и желать было нечего; скорее могло у него быть обратное тщеславие – желание быть как все».

И вот Мережковский подходит к самому главному в характере поэта:

«Что же, наконец, добрый или недобрый?

И то и другое. Ни то ни другое.

Самое тяжелое, «роковое» в судьбе Лермонтова – не окончательное торжество зла над добром, как думает Вл. Соловьев, а бесконечное раздвоение, колебание воли, смешение добра и зла, света и тьмы.

Он был похож на вечер ясный,

Ни день, ни ночь, ни мрак, ни свет.

Это и есть премирное состояние человеческих душ, тех нерешительных ангелов, которые в борьбе Бога с дьяволом не примкнули ни к той, ни к другой стороне. Для того чтобы преодолеть ложь раздвоения, надо смотреть не назад, в прошлую вечность, где борьба эта началась, а вперед, в будущую, где она окончится с участием нашей собственной воли. Лермонтов слишком ясно видел прошлую и недостаточно ясно будущую вечность: вот почему так трудно, почти невозможно ему было преодолеть ложь раздвоения.

«Верно было мне назначение высокое, потому что я чувствую в душе моей силы необъятные», говорит Печорин. Но это – «необъятная сила» в пустоте, сила метеора, неудержимо летящего, чтобы разбиться о землю. Воля без действия, потому что без точки опоры. Все может и ничего не хочет. Помнит, откуда, но забыл, куда.

«Зачем я жил? – спрашивает себя Печорин, – для какой цели я родился?» – Категория цели, свободы открывается в будущей вечности; категория причины, необходимости – в прошлой.

Вот почему у Лермонтова так поразительно сильно чувство вечной необходимости, чувство рока – «фатализм». Все, что будет во времени, было в вечности; нет опасного, потому что нет случайного…

Отсюда – бесстрашие Лермонтова, игра его со смертью».

Смерть, как мы уже убедились, – всерьез занимала Лермонтова с юности. Мережковский подводит итог своих размышлений об этом:

«Не совсем человек – это сказывается и в его отношении к смерти. Положительного религиозного смысла, может быть, и не имеет его бесстрашие, но оно все-таки кладет на личность его неизгладимую печать подлинности: хорош или дурен, он, во всяком случае, не казался, а был тем, чем был. Никто не смотрел в глаза смерти так прямо, потому что никто не чувствовал так ясно, что смерти нет.

Кто близ небес, тот не сражен земным.

Когда я сомневаюсь, есть ли что-нибудь кроме здешней жизни, мне стоит вспомнить Лермонтова, чтобы убедиться, что есть. Иначе в жизни и в творчестве его все непонятно – почему, зачем, куда, откуда, – главное, куда?»

2

Самодельную, приземленную мистику Дмитрия Мережковского тут, видимо, следует дополнить чистой, высокого, запредельного полета мистикой Даниила Андреева из его «Розы Мира». Вот что пишет этот созерцатель земли и иных миров (придумавший для всех них свои особые термины):

«От Бога только спасение. От Него только радость. От Него только благодать. И если мировые законы поражают нас своей жестокостью, то это потому, что голос Бога возвышается в нашей душе против творчества Великого Мучителя. Взаимная борьба демонических монад, победа сильнейшего, а не того, кто более прав, и низвержение побежденного в пучину мук – этот закон люциферических сил отобразился на лице органического мира Энрофа[1], выразившись здесь в законе «борьбы за существование». Всякое страдание существа, всякая его боль и мука дают излучение – и здесь, в Энрофе, и там, в мирах посмертия. Излучения злобы, ненависти, алчности, похоти животных и людей проникают в демонические слои, восполняя убыль жизненных сил у различных классов и групп их обитателей. Но этих излучений едва достаточно, чтобы они восполняли убыль сил именно у отдельных демонических сообществ. Зато излучение страдания и боли… способно насыщать гигантские толпы демонов почти всех видов и рангов…

Для восполнения сил Света Планетарным Логосом[2] – первой и величайшей монадой Шаданакара[3] – был создан новый слой и положено начало новому человечеству. Энроф был оставлен животному царству; новый же слой населился титанами, обликом напоминавшими нас, но огромными и великолепными. В мире, напоминавшем Энроф, только пока еще сумрачном, их светящиеся фигуры двигались на фоне сине-серого, свинцового неба, по склонам и выгибам пустынных гор, их совершенствуя. Человечество титанов исчислялось несколькими тысячами. Пола они были лишены, рождение новых не связывалось с союзом двух старших никак. Но Гагтунгр[4] сумел вызвать их бунт против Промысла.

Идея их заключалась в том, что они – семя и ядро нового мирового начала, третьего, противостоящего и Богу, и демонам. Они жаждали абсолютной свободы своих «я», но жестокость и злобу демонов ненавидели. Бунт завершился тем, что силы Гагтунгра, пользуясь законом возмездия, вовлекли души титанов в глубокие мучилища. Там длилась их пытка свыше миллиона лет, пока, с помощью Провиденциальных сил, им не удалось вырваться из плена. Теперь большинство из них совершает свой путь среди человечества, выделяясь на общем фоне масштабом своей личности и особым сумрачным, хотя отнюдь не темным, ее колоритом. Их творчество отмечено смутным воспоминанием богоборческого подвига, как бы опалено древним огнем и поражает своей мощью. От демонических монад их дух отличен порывом к Свету, презрением к низменному и жаждой божественной любви».

Даниил Андреев делает примечание к этому отрывку: «Из числа деятелей мировой культуры я мог бы назвать несколько таких имен: Эсхил, Дант, Леонардо, Микельанджело, Гёте, Бетховен, Вагнер, Ибсен, Лермонтов, Лев Толстой».


Итак, вкратце подытожим.

Вл. Соловьев, в своем мистическом созерцании, настойчиво демонизирует Лермонтова.

Д. Мережковский, хотя и спорит с ним, вроде бы защищая поэта, но считает Лермонтова сверхчеловеком, что в общем-то одно и то же с «демоном».

В.В. Розанов, тот мистических определений сторонится, но, по сути, подтвержает то же самое: не наш, не земной.

Д.Андреев забредает в такие мистические глубины, где черт ногу сломит…

Кто прав? насколько все это верно? – Бог знает.

Но что-то ведь каждый из них – открывает в Лермонтове!..

Как мне кажется, довольно даже того, что именно Лермонтов вызывает у них все эти чувства, мысли и прорицания.

Филолог Петр Перцов не взлетал в эти весьма туманные запредельные сферы мистических созерцаний, откровений и интуиций, – он твердо стоял на земле. Не вдаваясь в сферы загадочного и необъяснимого, он передает свое непосредственное мыслечувство: «Лермонтов – лучшее удостоверение человеческого бессмертия. Оно для него не философский постулат и даже не религиозное утверждение, а простое реальное переживание. Ощущение своего «я» и ощущение его неуничтожимости сливались для него в одно чувство. Он знал бессмертие раньше, чем наступила смерть».

3

…Но сама мистика, разве она не окружала, как мерцающее, светящееся каким-то непостижимым светом облако, самого Лермонтова? Разве она не «липла» к нему?.. Странные пророчества пронизывают его судьбу – и в первую очередь они касаются России.

Год рождения: 1814-й. Ровно через сто лет началась Первая мировая война, которая привела к падению монархии в России и к разрушительной революции.

Год смерти: 1841-й. Снова ровно через сто лет началась самая страшная для русских война, которую назвали Великой Отечественной. А в 1991-м, в год 150-летия со дня смерти поэта, рухнул преемник Российской империи – Советский Союз.

Тут невольно задаешься вопросом: что нас ожидает в 2014 году и в году 2041-м? Не грядут ли новые исторические катастрофы и катаклизмы?

Поэт – сердце нации, ее символ. Когда поэта убивают, попадают в самое сердце народа.

Гибель двух величайших русских поэтов, Пушкина и Лермонтова, случившаяся чуть ли не подряд, с разницей всего в четыре года, – разве она не была страшным знаком для всей страны…

Пушкина убил француз, иностранец. Иначе: русского, «наше все» – убил Запад. Символ!.. Урок, чтобы всему народу остеречься, не погибнуть, не утерять свою самобытность.

Лермонтова убил русский. Своего – «свой». И это символ, скорее, пострашнее прежнего. Разве это не прообраз гражданской бойни, самоуничтожения нации…

Когда такие поэты насильственно погибают, есть над чем задуматься, чтобы понять смысл происшедшего и помнить его всегда. Но кто же задумался, кто понял, разгадал эти вещие символы грядущих потрясений?.. Не потому ли до сих пор идет и продолжается то, что, казалось бы, так очевидно прочитывалось в этих двух событиях? Запад уничтожает Россию, уже и не скрывая своей цели, и сама она, разделившись в себе, уничтожает себя.

4

Однако вернемся в начало 30-х годов ХIХ века, к Лермонтову, юному сочинителю, в котором огонь поэзии разгорается все сильнее и сильнее, который с каждым стихотворением познает и себя, и еще неведомое самому себе.

«Природа подобна печи, откуда вылетают искры.

Природа производит иных умнее, других глупее; одни известны, другие неизвестны.

Из печи вылетают искры, одни больше, другие темнее, одни долго, другие мгновенье светят; но все-таки они погаснут и исчезнут без следа; подобно им последуют другие также без последствий, пока печь погаснет сама: тогда весь пепел соберут в кучу и выбросят; так и с нами».

Вот так представлял себе жизнь и смерть пятнадцатилетний Лермонтов.

Побыть какое-то мгновенье искрой, чтобы неминуемо погаснуть и исчезнуть без следа?.. – «Проклятье этому подарку!», как воскликнул он чуть позже, в стихотворении «Ночь. II», направляя свои слова и Творцу, и всем живущим на земле.

И – в то же время – в элегии «Кладбище»: хвала Творцу!

Вчера до самой ночи просидел

Я на кладбище, все смотрел, смотрел

Вокруг себя; полстертые слова

Я разбирал. Невольно голова

Наполнилась мечтами; вновь очей

Я не был в силах оторвать с камней.

Один ушел уж в землю, и на нем

Все стерлося… Там крест к кресту челом

Нагнулся, будто любит, будто сон

Земных страстей узнал в сем месте он…

Вкруг тихо, сладко все, как мысль о ней;

Краснеючи, волнуется пырей

На солнце вечера. Над головой

Жужжа, со днем прощаются игрой

Толпящиеся мошки, как народ

Существ с душой, уставших от работ!..

Стократ велик, кто создал мир! велик!..

Сих мелких тварей надмогильный крик

Творца не больше ль хвалит иногда,

Чем в пепел обращенные стада?

Чем человек, сей царь над общим злом,

С коварным сердцем, с ложным языком…

(1830)

Предчувствие ранней смерти утверждается в нем как нечто непреложное:

Душа моя должна прожить в земной неволе

Недолго. […]

(1830)

А силы молодые кипят, и вместе с ними – радость жизни:

Как землю нам больше небес не любить?

Нам небесное счастье темно…

(«Земля и небо», 1831)

Пространное, исполненное мыслей и чувств, стихотворение «1831-го июня 11 дня» – по сути, философская поэма. Удивительно, как глубоко, открыто и проникновенно пишет юноша, которому еще нет и семнадцати лет!..

Моя душа, я помню, с детских лет

Чудесного искала…

………………………..

Как часто силой мысли в краткий час

Я жил века и жизнию иной,

И о земле позабывал. Не раз,

Встревоженный печальною мечтой,

Я плакал; но все образы мои,

Предметы мнимой злобы иль любви,

Не походили на существ земных.

О нет! все было ад иль небо в них.

Его существо – огонь, стихия огня – уже захватила душу, и этот внутренний пламень непомерной плотности и жара не только полет воображения, но и сила мысли. Земные желания, впрочем, отнюдь не оставляют поэта:

Известность, слава, что они? – и есть

У них над мною власть, и мне они

Велят себе на жертву все принесть!..

…………………….

Но верю им! – неведомый пророк

Мне обещал бессмертье, и, живой,

Я смерти отдал все, что дар земной.

Важное признание – и ясное понимание себя и своего предназначения; – и какая смолоду ответственность за свой дар!.. «Известность, слава» – только зовущие вехи на пути, мираж, который исчезает, когда приближаешься к нему, к еще невидимому, но единственно настоящему – «бессмертью»; и поэт жертвует всем в своей жизни, все отдает «смерти», чтобы обрести то, что обещал «неведомый пророк». Этот жертвенный путь – от земли к небу:

Но для небес могилы нет.

Человек, он немного долголетней цветка, а в сравнении с вечностью «равно ничтожен».

………….Пережить одна

Душа лишь колыбель свою должна.

Так и ее созданья…

Поэту чудится берег реки, быстрая вода, волны, одиночество свое, «пустынный шум», что «рассеивал толпу глубоких дум»:

Тут был я счастлив… —

любовь прошедшая ему вспоминается, и хочет он ее позабыть в другой любви – но не может.

Никто не дорожит мной на земле,

И сам себе я в тягость, как другим;

Тоска блуждает на моем челе.

Я холоден и горд; и даже злым

Толпе кажуся; но ужель она

Проникнуть дерзко в сердце мне должна?

Зачем ей знать, что в нем заключено?

Огонь иль сумрак там – ей все равно.

Замкнутость и отъединенность от «толпы», любопытной и равнодушной, – что это как не спасительная ограда; он потому так холоден и горд, что свободен в самом себе и не желает метать бисер перед свиньями. Оберегая свое святилище – душу, юноша Лермонтов не боится кому-то показаться «злым»: что бы о нем ни подумали и каким бы ни посчитали, он ни за что не выставит напоказ то, что на душе.

Темна проходит туча в небесах,

И в ней таится пламень роковой;

Он, вырываясь, обращает в прах

Все, что ни встретит. С дивной быстротой

Блеснет, и снова в облаке укрыт;

И кто его источник объяснит,

И кто заглянет в недра облаков?..

Вот и сон припомнился, что приснился когда-то ему восьмилетнему и так сильно подействовал на душу, что не забылся спустя долгие годы: облако, небольшое, «как бы оторванный клочок черного плаща», – он, тогда же, в те лета, наяву увидел в точности такое облако, когда «ехал в грозу». Не обычное облако – образ своей души, скрытой ото всех, образ своей предощущаемой судьбы…

Под ношей бытия не устает

И не хладеет гордая душа;

Судьба ее так скоро не убьет,

А лишь взбунтует; мщением дыша

Против непобедимой, много зла

Она свершить готова, хоть могла

Составить счастье тысячи людей:

С такой душой ты бог или злодей.

Поэт вступает в противоборство с непобедимой судьбой, твердо зная это; и снова, как дар земной – смерти, готов пожертвовать жизнью ради того, чтобы сохранить свою душу. Эта жертвенность – пуще прежней. Да, судьба – суд Божий, но ведь Бог даровал и душу. Вот где истоки «богоравности» Лермонтова («у него человеческое начало автономно и стоит равноправно с Божественным» – П.Перцов).

И, понимая наконец, что за душу дал ему Творец, все больше осознавая ее великую, еще не проявленную вполне силу и широту, Лермонтов с чудесной, благодарной ясностью и простотой вспоминает, где на земле хорошо и вольно ему было:

Как нравились всегда пустыни мне.

Люблю я ветер меж нагих холмов,

И коршуна в небесной вышине,

И на равнине тени облаков.

(Слог его уже чист и прост, и дышит высокой поэзией, – а ведь всего два года, как поэт начал «марать стихи».)

Ярма не знает резвый здесь табун,

И кровожадный тешится летун

Под синевой, и облако степей

Свободней как-то мчится и светлей.

Он вспоминает вершины диких гор, свежий час заката, всю волю первозданной природы – и весь, без остатка растворяется в ее гармонии, в пережитом, в той полноте ощущений, где, сама собой, вдруг поражает мысль о вечности.

Кто близ небес, тот не сражен земным.

Но тут же, следом:

Так жизнь скучна, когда боренья нет.

Его могучей натуре – потребна борьба, потребно действие:

Мне нужно действовать, я каждый день

Бессмертным сделать бы желал…

……………………………..

И все боюсь, что не успею я

Свершить чего-то! жажда бытия

Во мне сильней страданий роковых…

Но человек, а тем более молодой, во всей жизни своей то встает, то падает: то воспаряет душой, то низвергается… И в душевных сумерках, во мрачности, в «усыпленьи дум»

Жизнь ненавистна, но и смерть страшна.

«Смерть страшна» – редкое, едва ли не единственное признанье у Лермонтова, хотя понятно, что страшится он не столько физического исчезновенья, сколько того, что исчезнет, не свершив назначенного, не став на земле вполне самим собой:

Находишь корень мук в себе самом,

И небо обвинить нельзя ни в чем.

И новое признанье:

Я к состоянью этому привык,

Но ясно выразить его б не мог


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7