Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Лучшие биографии - Михаил Лермонтов. Один меж небом и землей

ModernLib.Net / Биографии и мемуары / Валерий Михайлов / Михаил Лермонтов. Один меж небом и землей - Чтение (Ознакомительный отрывок) (стр. 5)
Автор: Валерий Михайлов
Жанр: Биографии и мемуары
Серия: Лучшие биографии

 

 


Ни ангельский, ни демонский язык:

Они таких не ведают тревог,

В одном все чисто, а в другом все зло.

Лишь в человеке встретиться могло

Священное с порочным. Все его

Мученья происходят оттого.

Богом данную свободу воли, противостояние, противоборство греховности и святости в человеке, Лермонтов ощущает в себе, как никто другой.

И еще одно открылось ему:

Я предузнал мой жребий, мой конец,

И грусти ранняя на мне печать;

И как я мучусь, знает лишь творец;

Но равнодушный мир не должен знать.

И не забыт умру я. Смерть моя

Ужасна будет; чуждые края

Ей удивятся, а в родной стране

Все проклянут и память обо мне.

…………………..

Кровавая меня могила ждет,

Могила без молитв и без креста…

Это уже из туманной области пророчеств – и все они, увы, сбылись почти в точности…

И чудится поэту дикий берег, небо, пустота, камень у могилы; случайный чужестранец присел на него и невольно сожалеет о погибшем…

…………..Сладость есть

Во всем, что не сбылось…

Пожалуй, всякий, кто искал или видел в этом стихотворении «литературу», «влияние Байрона», – конечно же, находил искомое да и, кроме того, обнаруживал несовершенство формы, стиля и языка. Но вот понял ли он, критик, главное – что пламя потому и пламя, что не имеет застывшего облика?

«Поток сознания» юного гения – словесное пламя, само пламенное вещество: словно пылающие языки огня вырываются из глубины души: это острейшие ощущения своей сущности, прозрения и предощущения своей судьбы, пророческие по сути. Все это – не совсем литература; оно – то живое и горящее, что и составляет душу в иные ее мгновения.

5

Ранняя лирика Лермонтова и его первые поэмы, что и говорить, еще далеки от совершенства и, по общему мнению, уступают юношескому творчеству Пушкина.

Признаться, я обычно пробегал эти стихи, редко останавливаясь на чем-то, а то и вовсе пропускал, спеша к любимым, не раз читанным, где все отточено, ясно и просто – и в то же время напоено тайной, чувством, глубиной и необъяснимой притягательностью.

Раннее же, все эти перепевы, байронически-пушкинская театральщина, с ее жестами и фразами и прочей атрибутикой романтизма, казалось мне чересчур многословным монологом, порой неряшливым по форме, с не отбродившей брагой языка и мысли, – и ни в какое сравнение не шло с вершинными творениями Лермонтова. Но ведь это был, как я понял потом, общепринятый тогда в литературе способ выражения, – и каким бы еще языком изъяснялся в стихах юноша, только-только начинающий свой путь?..

Поразительно, как быстро Лермонтов освобождался от этих ходулей романтизма, спускаясь на землю; поразительно, какое верное чутье вело его от литературщины к себе настоящему.

Юношеская дневниковая запись: «(1830) Наша литература так бедна, что я из нее ничего не могу заимствовать; в пятнадцать же лет ум не так быстро принимает впечатления, как в детстве; но тогда я почти ничего не читал. Однако же, если захочу вдаться в поэзию народную, то, верно, нигде больше не буду ее искать, как в русских песнях. Как жалко, что у меня мамушкой была немка, а не русская – я не слыхал сказок народных: в них, верно, больше поэзии, чем во всей французской словесности».

Тогда же, в пятнадцать лет, он набрасывает впервые свое бородино – «Поле Бородина». Это пока только намек на то, настоящее «Бородино», что появится семью годами позже, это пока описание, не окрашенное личным чувством, но герой-рассказчик уже найден: простой солдат, участник битвы, – и несколько строк из юношеского наброска потом перейдут в окончательный текст:

«Ребята, не Москва ль за нами?

Умремте ж под Москвой,

Как наши братья умирали».

А из банального, в духе романтизма, стихотворения «К Д.», 1831 года, – вернее, из одной только его строфы:

Есть слова – объяснить не могу я,

Отчего у них власть надо мной;

Их услышав, опять оживу я,

Но от них не воскреснет другой… —

от этого темного, шероховатого алмаза, где верно схвачено глубокое и новое впечатление, впоследствии разве не выточится неповторимый – на все времена – бриллиант:

Есть речи – значенье

Темно иль ничтожно,

Но им без волненья

Внимать невозможно.

В «Балладе» (1831), где «юная славянка» поет над детской люлькой колыбельную – увы, пока еще общими словами, хоть едва-едва, но просвечивает уже прообраз гениальной и чисто народной «Казачьей колыбельной».

Юношеское творчество Лермонтова – живая стихия, несущая могучего духом гиганта, богатыря, растущего не по дням, а по часам: там еще совершается кристаллизация слова, там будто бы творит сама поэтическая природа, по ходу находя своим созданиям единственно возможные, совершенные очертания. Недаром Лермонтов смолоду не любил подпускать к своему творчеству, к своей мастерской никого. В юнкерской школе тайком пробирался в отдаленные классные комнаты и допоздна просиживал там, сочиняя стихи. От любопытных товарищей отделывался чтением шуточных стихотворений, и лишь очень немногим и редко показывал настоящее. Никому не давал списывать своих стихов.

С невиданным – буквально, никому не виданным – упорством он развивает и оттачивает свой талант, отнюдь не торопясь явить его миру: и это сознательная работа мастера над собой. «…до сих пор я жил для литературной карьеры, столько жертв принес своему неблагодарному кумиру, и вот теперь я – воин, – со светской небрежностью сообщает он Марии Лопухиной в октябре 1832 года. – Быть может, это особая воля провидения; быть может, этот путь кратчайший, и если он не ведет меня к моей первой цели, может быть, приведет к последней цели всего существующего: умереть с пулею в груди – это лучше медленной агонии старика. А потому, если начнется война, клянусь вам богом, что всегда буду впереди». Но все дело-то в том, что и став воином – поступив в юнкерскую школу и позже участвуя в Кавказской войне, – Лермонтов ни на миг не оставляет творчества, неведомым образом находя для него время.

Впоследствии Евдокия Ростопчина в письме Александру Дюма, сравнивая Пушкина с Лермонтовым, невольно изобразила то стихийное начало в творчестве Лермонтова:

«Пушкин – весь порыв, у него все прямо выливается; мысль исходит или, скорее, извергается из его души, из его мозга, во всеоружии с головы до ног; затем он все переделывает, исправляет, подчищает, но мысль остается та же, цельная и точно определенная.

Лермонтов ищет, сочиняет, улаживает; разум, вкус, искусство указывают ему на средство округлить фразу, усовершенствовать стих; но первоначальная мысль постоянно не имеет полноты, неопределенна и колеблется; даже и теперь в полном собрании его сочинений попадается тот же стих, та же строфа, та же идея, вставленная в совершенно разных пьесах.

Пушкин давал себе тотчас отчет в ходе и совокупности даже и самой маленькой из его отдельных пьес.

Лермонтов набрасывал на бумагу стих или два, пришедшие в голову, не зная сам, что он с ними сделает, а потом включал их в то или другое стихотворение, к которому, как ему казалось, они подходили».

С кем из ровесников или знакомых Лермонтов мог бы поделиться тем, что происходит в нем? Равных – ни по силе души, ни по уму – ему просто не было. «Надо полагать, что люди созданы вовсе не для того, чтобы мыслить, раз мысль сильная и свободная – такая для них редкость», – заметил он в восемнадцать лет в письме Марии Лопухиной. Своего презрения к умственным способностям окружавших его людей он и не скрывал, оттого и запомнился им то своим «тяжелым» характером, то ядовитостью издевок. Профессорам в университете – дерзит, ненароком показывая, что подробнее и глубже знает читаемый предмет. Вот профессор Мерзляков, к тому же известный поэт, разбирает на лекции новое стихотворение Пушкина – а Лермонтова прямо бесит его тугоумие… В юнкерской школе насмешничает, вызывая нелюбовь некоторых своих товарищей, – но заметим, один из них припоминает про него: «…ложное, натянутое и неестественное… никак не мог переносить». А ведь бывало и другое – радость: «Я хорошо сошелся с Павлом Евреиновым: у него есть душа в душе!» (из письма к С.Бахметевой, 1832)

Младший родственник Аким Шан-Гирей вспоминал: «Вообще большая часть произведений Лермонтова этой эпохи, то есть с 1829 по 1833 год, носит отпечаток скептицизма, мрачности и безнадежности, но в действительности эти чувства были далеки от него». – Так, да не так.

Безумец я! вы правы, правы!

Смешно бессмертье на земли.

Как смел желать я громкой славы,

Когда вы счастливы в пыли?

Как мог я цепь предубеждений

Умом свободным потрясать

И пламень тайных угрызений

За жар поэзии принять?

Нет, не похож я на поэта!

Я обманулся, вижу сам;

Пускай, как он, я чужд для света,

Но чужд зато и небесам!

Мои слова печальны: знаю;

Но смысла их вам не понять.

Я их от сердца отрываю,

Чтоб муки с ними оторвать!

Нет… мне ли властвовать умами,

Всю жизнь на то употребя?

Пускай возвышусь я над вами,

Но удалюсь ли от себя?

И позабуду ль самовластно

Мою погибшую любовь,

Все то, чему я верил страстно,

Чему не смею верить вновь?

(1832)

В этом стихотворении есть важное признание о смысле «печальных» слов, – пусть и не слишком удачно выраженное:

Я их от сердца отрываю,

Чтоб муки с ними оторвать!

По силе и душевному здоровью натуры, поэт сам исцелял себя словом, избавляясь таким образом от сумеречных состояний души и перебарывая свои страдания.


Лермонтов более чем строго отнесся к своим юношеским стихам: в первую – и единственную прижизненную – свою поэтическую книгу он отобрал всего 26 стихотворений и 2 поэмы («Мцыри» и «Калашникова») – из 400 написанных к тому времени стихов и 30 поэм.

Конечно, он понимал, что не все бы прошло цензуру (как, например, поэма «Демон»), но все равно это поразительный пример авторской взыскательности. Ведь и в ранней лирике были настоящие жемчужины поэзии. Не иначе, эта строгость – следствие той могучей творческой силы, что он ощущал в себе в пору зрелости, когда взлетел на поднебесную поэтическую высоту.

6

К известному и до сих пор удивляющему всех стихотворению «Предсказание» (1830) Лермонтов сделал позднейшую приписку: «Это мечта». В те времена под «мечтой» понимали «видение», «фантазию». Фантазия – все же, скорее, игра ума и воображения – здесь же нечто большее:

Настанет год, России черный год,

Когда царей корона упадет;

Забудет чернь к ним прежнюю любовь,

И пища многих будет смерть и кровь;

Когда детей, когда невинных жен

Низвергнутый не защитит закон;

Когда чума от смрадных, мертвых тел

Начнет бродить среди печальных сел,

Чтобы платком из хижин вызывать,

И станет глад сей бедный край терзать;

И зарево окрасит волны рек:

В тот день явится мощный человек,

И ты его узнаешь – и поймешь,

Зачем в руке его булатный нож:

И горе для тебя! – твой плач, твой стон

Ему тогда покажется смешон;

И будет все ужасно, мрачно в нем,

Как плащ его с возвышенным челом.

Если вспомнить, что поэту неполных шестнадцать лет и что, как бы он ни был умен, образован и чуток, что бы ни прочел о зверствах французской революции 1793 года и каких бы рассказов ни наслушался о пугачевщине и холерных бунтах 1830 года, все равно этого вряд ли хватило бы на создание такой жестокой картины будущего в России. Тут и становится понятно: Лермонтову открылось – виденье.

Вл. Даль толкует виденье как привиденье, явление грезы во сне и наяву, образы неплотские, зримые духом; мару, мороку. В Полном церковнославянском словаре толкование шире: необыкновенное явление во сне или на яву; созерцание, умозрение; и наконец: «виденьем называется один из способов, посредством которых Бог сообщал пророкам Свою волю, иногда это слово обозначает все способы откровения».

Итак, это еще – откровение.

Юноше-поэту открылось будущее отчизны – и он, внешне бесстрастно, не обнаруживая своих чувств, записывает свое пророческое виденье.

Лермонтову, возможно, были известны замыслы декабристов про убийство царя и его семьи – хотя свидетельств о том нет. Но в «Предсказании» ни намека о декабристах: тут речь о восстании «черни», под которой можно понимать всю чернь – и в народе, и в дворянстве.

Черный год – чернь – мощный человек: «И будет все ужасно, мрачно в нем, / Как плащ его с возвышенный челом»…

Тиран, свергший царскую корону, видится Лермонтову в образе, очень напоминающем Наполеона. (Ну, это, конечно, под впечатлениям от прочитанного и своих собственных дум.) – В России 1917 года, то есть спустя почти век, виденье Лермонтова предстало уже в действительности, с поразительной точностью, разве что «возвышенное чело» оказалось банальным плешивым черепом, а романтический плащ обернулся заштатным чиновничьим костюмчиком с жилеткой. Да и черный год растянулся на года, если не на десятилетия, и был еще чернее, чем в предсказании юного пророка…

7

Виденье, в том или ином обличии, все чаще приходит к Лермонтову. Более того: мне кажется, лучшие его юношеские стихи, достигающие высоты его зрелых произведений, а порой не уступающие им, это – виденья.

Таков «Ангел» («По небу полуночи ангел летел…»): разумеется, это не только воспоминание о песне матери младенцу, – это чистой воды виденье – виденье ангела, несущего душу на грешную землю; таков «Нищий» (1830), – хотя, по воспоминаниям Екатериной Сушковой, Лермонтов написал это стихотворение под впечатлением встречи у лавры в Сергиевом Посаде со слепым нищим, который-де рассказал ему про случай, происшедший с ним; как бы то ни было, это – виденье:

У врат обители святой

Стоял просящий подаянья

Бедняк иссохший, чуть живой

От глада, жажды и страданья.

Куска лишь хлеба он просил,

И взор являл живую муку,

И кто-то камень положил

В его протянутую руку.

Так я молил твоей любви

С слезами горькими, с тоскою;

Так чувства лучшие мои

Обмануты навек тобою!

Таков и знаменитый «Парус» (1832):

Белеет парус одинокий

В тумане моря голубом!..

Что ищет он в стране далекой?

Что кинул он в краю родном?..

Играют волны – ветер свищет,

И мачта гнется и скрыпит…

Увы, – он счастия не ищет

И не от счастия бежит!

Под ним струя светлей лазури,

Над ним луч солнца золотой…

А он, мятежный, просит бури,

Как будто в бурях есть покой!

И в «Нищем», и в «Парусе» виденье вызвано образом из жизни, из действительности, тут же перерастающим в символ, в откровение. Причем во втором стихотворении, написанном двумя годами позже, уже нет конкретного сравнения, как в первом, – и само виденье очищается, превращаясь в чистое духовное созерцание.


Виденье и провидение

Такие близкие по корню слова, обозначающие тонкие, почти неуловимые материи… Провидеть – предвидеть, видеть и знать наперед, по соображенью, по догадкам, или видеть в духе, в ясновидении, или силой высшею, всеведеньем; прозревать, проразумевать, проникать в сокрытое, тайное, будущее, – как толкует Вл. Даль. – Какое пространство духа открывает в виденье приставка «про»!..

В письме к Марии Лопухиной от 2 сентября 1832 года Лермонтов просто замечает: «Вот еще стихи, которые сочинил я на берегу моря» – и, без заголовка, переписывает свой «Парус». Видел он тогда, на берегу Финского залива, или не видел чью-то одинокую лодку под парусом, – он провидит в этом образе все свое существо, всю свою собственную судьбу… И адресат его отнюдь не случайный – и настроение духа, обычно веселое, в этот раз другое – обостренное переживаниями и мыслями, взволнованное. Недаром несколькими строками позже он добавляет в постскриптуме:

«Мне бы очень хотелось задать вам небольшой вопрос, но не решаюсь написать. Коли догадываетесь – хорошо, я буду доволен; а нет – значит, если бы я и задал вопрос, вы бы не могли на него ответить.

Это такого рода вопрос, какой, быть может, вам и в голову не приходит».

Но Мария Александровна разгадала, о чем, вернее, о ком речь. – О ее младшей сестре Вареньке без слов спрашивал Лермонтов, полагаясь на волю судьбы – и все наперед рассказав о себе в своем новом стихотворении «Парус». 12 октября 1832 года Мария Лопухина отвечала:

«Поверьте, я не потеряла способности угадывать Ваши мысли, но что мне Вам сказать? Она здорова, вид у нее довольно веселый, вообще же ее жизнь столь однообразна, что даже нечего о ней сказать, – сегодня похоже на вчера. Думаю, что вы не очень огорчитесь, узнав, что она ведет такой образ жизни, потому что он охраняет ее от всяких испытаний; но я бы желала для нее немного разнообразия… Ну что же? Угадала ли я Ваши мысли? То ли это удовольствие, которого Вы от меня ожидали?»

Удовольствие было, разумеется, то… только вот парусу одинокому недоставало – струи светлей лазури и луча солнца золотого: он просил бури

Виденье как таковое, без всякого сомнения, всерьез занимало и волновало Лермонтова. Обнаружив эту созерцательную способность в себе, он однажды словно бы отстраняется от этого явления в самом себе, выходит из-под его обаяния – и рисует его «двойной» портрет: виденье в виденьи. (Позже это повторится в позднем его шедевре «Сон» – «В полдневный жар в долине Дагестана…», где ему привидится сон во сне.) А пока речь – о стихотворении «Чаша жизни»:

I

Мы пьем из чаши бытия

С закрытыми очами,

Златые омочив края

Своими же слезами;

II

Когда же перед смертью с глаз

Завязка упадает,

И все, что обольщало нас,

С завязкой исчезает;

III

Тогда мы видим, что пуста

Была златая чаша,

Что в ней напиток был – мечта,

И что она – не наша!

(1831)

Человеческая жизнь – как одно непрерывное виденье – «мечта», и она «не наша». Не наша – но чья же? Не иначе, это – провидение о нас. А провидение – это промысл Божий: согласно церковному толкованию, попечение, властительство, распоряжение; попросту – воля Божия.

Православное понимание промысла – действие премудрой и всеблагой воли Божией, которая благим целям, всякому добру вспомоществует, а возникающее, чрез удаление от добра, зло пресекает и обращает к добрым последствиям. – В контексте же, в самой интонации лермонтовского стихотворения нет и намека на что-то хорошее, доброе, чего бы он ожидал в будущем: ощущение пустоты жизни и всех ее обольщений, жесткое, безрадостное понимание своей невластности над судьбой, но и, одновременно, принятие всего, что сулит воля Божия или рок.

8

Образ бури, желание предельных испытаний в жизни и готовность к сильнейшим душевным борениям, сродни духу Лермонтова: он уже ощутил в себе просыпающуюся духовную мощь, которой требовались действия.

Стихотворение «Крест на скале», возможно, написано в 1830 году, раньше, чем «Парус» (точная дата не установлена), но в нем те же мотивы поиска борьбы.

В теснине Кавказа я знаю скалу,

Туда долететь лишь степному орлу,

Но крест деревянный чернеет над ней,

Гниет он и гнется от бурь и дождей.

И много уж лет протекло без следов

С тех пор, как он виден с далеких холмов.

И каждая кверху подъята рука,

Как будто он хочет схватить облака.

О, если б взойти удалось мне туда,

Как я бы молился и плакал тогда;

И после я сбросил бы цепь бытия,

И с бурею братом назвался бы я!

Чем не виденье!

Но о чем он хотел бы молиться и плакать? «Цепь бытия» – довольно неопределенно сказано. Что это? порабощенность миру? грешному человеческому естеству в себе? – Ответа нет. Очевиден только порыв к этому одинокому деревянному кресту на скале, символу веры и искупительных страданий Спасителя. Земное и небесное сходятся в этом порыве – на высоте, на самом краю двух стихий. Лишь там надеется поэт обрести свободу.

Другой его порыв – к своему полумифическому прошлому – запечатлен в стихотворении «Желание» (1831):

Зачем я не птица, не ворон степной,

Пролетевший сейчас надо мной?

Зачем не могу в небесах я парить

И одну лишь свободу любить?

На запад, на запад помчался бы я,

Где цветут моих предков поля,

Где в замке пустом, на туманных горах,

Их забвенный покоится прах.

На древней стене их наследственный щит

И заржавленный меч их висит.

Я стал бы летать над мечом и щитом,

И смахнул бы я пыль с них крылом;

И арфы шотландской струну бы задел,

И по сводам бы звук полетел;

Внимаем одним, и одним пробужден,

Как раздался, так смолкнул бы он.

Но тщетны мечты, бесполезны мольбы

Против строгих законов судьбы.

Меж мной и холмами отчизны моей

Расстилаются волны морей.

Последний потомок отважных бойцов

Увядает средь чуждых снегов;

Я здесь был рожден, но нездешний душой…

О! Зачем я не ворон степной?..

Очевидно, что нездешний душой – относится больше к небесам, нежели к земле, будь она землей далеких шотландских предков или здешней, потому что только небеса обещают свободу. «Чуждые» же «снега», где увядает без борьбы «потомок отважных бойцов», только напоминают о нездешности

В этом стихотворении особенно пленяет певучий, отчетливый, чисто лермонтовский тон, неповторимый по ритму и звучанию, – словно бы вживую, наяву слышишь голос самого поэта, донесшийся через десятки лет…

Любви – и пламень, и остуда

1

Любовь, способность любить – это самый загадочный дар жизни, и какие бы объяснения ему ни находили, он остается до конца не уловимым, не изъясненным.

Любовь – это когда душа всклень; любовь изливается сама из себя и не убывает при том, а будто многократно возрастает, и полнится, и заполняет собой весь мир.

У Лермонтова и была такая душа – до краев наполненная чувством…

Записка 1830 года, 8 июня. ночь.

«Кто поверит мне, что я знал любовь, имея 10 лет от роду?

Мы были большим семейством на водах Кавказских: бабушка, тетушки, кузины. – К моим кузинам приходила одна дама с дочерью, девочкой лет 9. Я ее видел там. Я не помню, хороша собою была она или нет. Но ее образ и теперь еще хранится в голове моей; он мне любезен сам не знаю почему. – Один раз, я помню, я вбежал в комнату: она была там и играла с кузиною в куклы: мое сердце затрепетало, ноги подкосились. – Я тогда ни об чем еще не имел понятия, тем не менее это была страсть, сильная, хотя ребяческая: это была истинная любовь: с тех пор я еще не любил так. О! сия минута первого беспокойства страстей до могилы будет терзать мой ум! – И так рано!.. Надо мной смеялись и дразнили, ибо примечали волнение в лице. Я плакал потихоньку без причины, желал ее видеть; а когда она приходила, я не хотел или стыдился войти в комнату. – Я не хотел говорить об ней и убегал, слыша ее названье (теперь я забыл его), как бы страшась, чтоб биение сердца и дрожащий голос не объяснил другим тайну, непонятную для меня самого. – Я не знаю, кто была она, откуда, и поныне, мне неловко как-то спросить об этом: может быть, спросят и меня, как я помню, когда они позабыли; или тогда эти люди, внимая мой рассказ, подумают, что я брежу; не поверят ее существованью, – это было бы мне больно!.. Белокурые волосы, голубые глаза, быстрые, непринужденность – нет: с тех пор я ничего подобного не видал, или это мне кажется, потому что я никогда так не любил, как в тот раз. Горы кавказские для меня священны… И так рано! в 10 лет… о эта загадка, этот потерянный рай до могилы будут терзать мой ум!.. иногда мне странно, и я готов смеяться над этой страстию! – но чаще плакать».

Что тут скажешь? – и надо ли что-то говорить?..

Всклень наполненная душа-чаша перелилась через край и заполнила собой и горы кавказские, и весь мир, и всю память… – а девочка, – белокурая, голубые глаза, – исчезла, растворилась в какой-то своей жизни, и названия – имени ее – даже не осталось.

Что же она на самом деле, эта детская любовь? какой знак подала собою? что ею исполнилось в жизни и судьбе?..

Все – неизъяснимо.


В стихотворении «Кавказ» (1830) Лермонтов снова вспоминает свою первую любовь:

Там видел я пару божественных глаз;

И сердце лепечет, воспомня тот взор:

Люблю я Кавказ!.. —

однако строки эти, увы, банальны, да и само стихотворение сильно уступает живому слогу дневниковой записи.

Годом раньше Лермонтов в стихотворении «К Гению» вспоминал свою вторую любовь, отроческую, моля своего неизменного Гения:

Дай еще раз любить! дай жаром вдохновений

Согреться миг один, последний, и тогда

Пускай остынет пыл сердечный навсегда.

Не рано ли в пятнадцать лет прощаться навсегда с любовью, укорять с элегической грустью:

Но ты забыла, друг! когда порой ночной

Мы на балконе там сидели. Как немой,

Смотрел я на тебя с обычною печалью.

Не помнишь ты тот миг, как я, под длинной шалью

Сокрывши голову, на грудь твою склонял —

И был ответом вздох, твою я руку жал —

И был ответом взгляд и страстный и стыдливый!

И месяц был один свидетель молчаливый

Последних и невинных радостей моих!..

Позднейшая приписка к этому стихотворению гласит: «Напоминание о том, что было в ефремовской деревне в 1827 году – где я во второй раз полюбил 12 лет – и поныне люблю». «Предметом» чувства была Анна Столыпина, годом младше Лермонтова, которая доводилась двоюродной сестрой его матери.

«И поныне люблю…»

С десяти лет любовь ни на миг не покидала его, она только перешла с белокурой безымянной девочки на другую…

Никто, никто, никто не усладил

В изгнанье сем тоски мятежной!

Любить? – три раза я любил,

Любил три раза безнадежно.

(1830)

Это не столько стихотворение, сколько признание пятнадцатилетнего юноши, записанное стихом. Как бы ни были избиты образы изгнанья и тоски мятежной, но именно они точно определяют, что у поэта на душе. Изгнанье – из родной семьи: ранним сиротством, отлучением от отца; из среды сверстников – зрелостью ума, тяжестью дум; из общества, света – силою таланта и резкой отличностью духа, внутреннего мира. Тоска же мятежная – первородное свойство его души, непокорство земному небесным в себе и, одновременно, небесному – земным своим естеством. Слишком ярок он душой, слишком могуч духом – ему тесны установленные светом рамки, чужда его самодовольная пустота. Какого уж тут ответа ждать в любви! Тут изначальная безнадежность… с чем он, по младости лет, еще не готов смириться. Однако эта безнадежность отнюдь не умаляет любовной страсти:

………..О, когда б я мог

Забыть, что незабвенно!..

(«1831-го июня 11 дня»)

Даже новое чувство не способно вытеснить не избытую сердцем любовь:

И я другую с нежностью люблю,

Хочу любить, – и небеса молю

О новых муках; но в груди моей

Все жив печальный призрак прежних дней.

(Там же)

Шестнадцатилетний поэт ясно осознает, что любовь, ответная или безответная, – неизбывная потребность его души.

Не верят в мире многие любви

И тем счастливы; для иных она

Желанье, порожденное в крови,

Расстройство мозга иль виденье сна.

Я не могу любовь определить,

Но это страсть сильнейшая! – любить

Необходимость мне; и я любил

Всем напряжением душевных сил.

И отучить не мог меня обман;

Пустое сердце ныло без страстей,

И в глубине моих сердечных ран

Жила любовь…

(Там же)

Любовь – условие его жизни, какие бы мучения ни приносила эта сильнейшая страсть. Впрочем, страсть в первоначальном значении и есть – мука.

2

Моя душа, я помню, с детских лет

Чудесного искала…

(«1831-го июня 11 дня»)

Чудесного он искал, прежде всего, в любви. Не это ли чудесное промелькнуло перед ним, десяти лет от роду, на Кавказе, в образе белокурой и голубоглазой – ангелоподобной – девочки и тут же исчезло, не оставив по себе даже ее имени?..

Звуки небес в колыбельной матери над ним, трехлетним младенцем («…то была песня, от которой я плакал») – спустя семь лет девочка без названья, ослепительная до слез: чудесное, показавшись на миг, тут же скрывалось навсегда, продолжая жить с неизбывной силой в памяти сердца…


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7