Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Шишкин лес

ModernLib.Net / Отечественная проза / Червинский Александр / Шишкин лес - Чтение (стр. 11)
Автор: Червинский Александр
Жанр: Отечественная проза

 

 


      — Говорят, что ни фига нет. Врут, конечно. Боятся, — говорит Зискинд и, хищно зыркая глазами по сторонам, поглядывает на проходящих по бульвару девушек.
      — Ты можешь п-п-пока пожить у нас, — предлагает Степа.
      В глазах Даши восхищение. Только восхищена она не Степиным приглашением, а Зискиндом.
      А Зискинд все зыркает по сторонам и декламирует Хармса хохочущей Анечке:
 
А вы знаете, что ДО?
А вы знаете, что НО?
А вы знаете, что СА?
Что до носа
Ни руками,
Ни ногами
Не достать? —
 
      и тихо спрашивает у Степы: — Слушай, Николкин, а действительно проституточки теперь все поголовно ходят в белых теннисных туфлях? Или мне только кажется?
      — Д-д-действительно, — растерянно говорит Степа.
      — Кстати о девушках, — продолжает Зискинд. — Я прочитал твою «Надежду». Полное говно.
      И Зискинд, пока его опять не посадили, поселился в Шишкином Лесу и оставался там с мамой, когда папа уехал осенью в Сочи. В Сочи папа все время думал о маме и Зискинде и страшно мучился ревностью. Зато в Сочи он впервые увидел живого Сталина.
 
      Октябрь. Вечера в Сочи уже холодные. На круто идущей в гору улице под проливным дождем стоит под зонтиком одинокий Степа и смотрит вверх, где высоко над скалистой стеной видна каменная балюстрада террасы, на которой под полотняным навесом за круглым бетонным столом, совсем маленький на таком расстоянии, спиной к Степе сидит Сталин.
      Глядя в туманную даль дождя и моря, Сталин держит в руках письмо из Москвы от жены Нади.
      Степе не видно, что написано в письме, но мы можем прочесть последнюю строчку: «P. S. ИОСИФ, ПРИШЛИ МНЕ, ЕСЛИ МОЖЕШЬ, РУБ. 50, СИЖУ ВЕЗ КОПЕЙКИ. НАДЯ».
      Степа стоит под дождем и смотрит вверх. Подошедший сзади чекист тычет его в спину пальцем, и Степа поспешно уходит.
 
      Папа вернулся из Сочи домой сразу после ноябрьских праздников. В Москве идет первый снег. Уходит электричка, на которой он приехал в Шишкин Лес. Степа тащит чемодан и сумки с южными бутылками и фруктами. Под мышкой у моего папы огромная связка роз.
      Навстречу едет автомобиль. Останавливается. В автомобиле Василий Левко с дочкой Зиночкой.
      — Ну, с возвращением тебя, Степан Сергеевич. Как отдохнул?
      — Отлично отдохнул. Спасибо, Василий Семенович.
      Степа видит, что Василий хочет ему сообщить нечто важное, но колеблется.
      — Ты, я вижу, прямо с поезда? — говорит он.
      — Да.
      — Еще ничего не знаешь?
      — Что случилось?
      — Надежда Аллилуева покончила с собой.
      — Что?!
      — Вот, вызвали по тревоге. Иосиф Виссарионович крепко на нее обижен. Он это расценивает как ее предательство.
      — Почему предательство? — испуганно спрашивает Степа.
      — Потому что они, бабы, все такие. — Василий Левко внимательно глядит на Степу, наслаждаясь его реакцией. — Так что ты, Степан Сергеевич, со своим рассказом влип. А что ж тебя никто не встречает?
      — Я хотел сделать сюрп-п-приз.
      — Ну-ну, — кивает Левко.
      Автомобиль уезжает, а Степа, скользя по замерзшим лужам, торопится домой.
 
      В доме темно. Все, должно быть, спят. Степа, с розами и бутылкой, на цыпочках поднимается по лестнице, тихо подкрадывается к двери их с Дашей комнаты и в ужасе замирает. За дверью слышится ритмическое мужское уханье.
      Степа прислоняется к стенке и одним духом выпивает из горлышка полбутылки вина. К уханью за дверью присоединяется такое же ритмическое женское постанывание.
      Степа бросает розы на пол, ногой выбивает дверь и включает свет.
      Пронзительный визг. Со Степиного супружеского ложа глядят на него застигнутые врасплох неприятно голые люди — Зискинд и незнакомая толстая женщина.
      — Николкин, ты откуда взялся? — говорит Зискинд. — Здорово! Дарья в город на концерт уехала, и я воспользовался. Тут же у вас пространство. Это актриса театра Таирова Капа Мышкина. Поздравь нас. Мы будем мужем и женой. Что с тобой? Что ты так смотришь?
      — Зискинд, — заикаясь сильнее обычного, с трудом выговаривает Степа, — я п-п-прошу тебя н-н-немедленно п-п-покинуть этот д-д-дом.
      — Почему?
      — Потому. И вообще, мне намекнули, что меня за «Надежду» теперь в любой м-м-момент могут арестовать.
      — Николкин, не морочь голову. Куда я пойду? Некуда мне идти! Никуда я не пойду!
      И легкомысленный Зискинд остался и прожил в Шишкином Лесу еще два месяца. Об этом мне рассказала Капа Мышкина, которую я в восемьдесят третьем году нашел в доме ветеранов сцены. Зискинд на ней так и не женился, потому что его вскоре снова посадили. Женился он только в пятьдесят седьмом году на работнике Магаданского обкома.
      — Николкин, кончай дурака валять. Давай лучше выпьем, — предлагает Зискинд.
      Оказывается, на столике около оккупированной им Степиной кровати у Зискинда припасена бутыль со Степиной красной водкой. Здесь же стоят у него Степины рюмки и даже банка со Степиными маринованными грибами.
      — Слушай, я тут без спроса прочитал твою рукопись, «Нашу историю», — разливая по рюмкам водку и подавая одну из них Степе, а другую голой Капе Мышкиной, говорит Зискинд. — И знаешь, очень странное впечатление. С одной стороны — полное говно. А с другой стороны — это наша история и другой у нас нет.
      Так впервые была произнесена эта фраза. Потом папа вставил ее в свою «историю» и фраза стала знаменитой.

3

      В августе девяносто восьмого оглушенная дефолтом Москва притихла, но у Машиной галереи на Кропоткинской собралась целая толпа. У нас же всегда так. Стоит кому-нибудь из известных людей погибнуть, как интерес к нему проявляется живейший. Да еще этот скандальный аукцион. Вот все и понаехали. Вот и мелькают в толпе знакомые лица политиков, предпринимателей и звезд эстрады. И лимузины запаркованы вдоль всей улицы.
      Степа подъезжает и останавливается против входа во втором ряду. Сзади гудят. Степа не обращает внимания. Рядом с ним останавливается машина Коти, и из нее выходят мрачный, как всегда, Котя и молодая журналистка с голыми, как всегда, коленками.
      Степу настораживает то, что они приехали вместе. Виду он не подает, но на всякий случай осведомляется у Коти:
      — А Таня где? Дома с Петькой осталась?
      — Я не знаю, где Таня, — безо всякого интереса говорит Котя.
      А эта здоровается со Степой, а сама при этом с Коти сигаретный пепел отряхивает, привычно так, по-хозяйски отряхивает.
      — Понятно, — жует губами Степа. — Однако, смотрите, что т-т-творится. Вся Москва тут. Гусинский, Алла Пугачева. Немцов. Все тут.
      — Bay, — говорит журналистка.
      — А все, деточка, твои статьи, — говорит Степа. — Ишь как ты народ расшевелила. Умница.
      И идет дальше. А она действительно умница.
      — У меня такое чувство, — говорит она Коте, — что меня Николкины всей семьей трахают. Для тебя я бесплатный секс, для Степы бесплатный пиар.
      У этого поколения неприятная привычка вслух называть вещи своими именами.
      — Степан Сергеевич, я вас поздравляю! — Из толпы выныривает и устремляется к моему папе помощник камчатского губернатора Иван Филиппович.
      Ах, какая блестящая идея этот ваш аукцион! У нас в России такого еще не было. А ведь как это верно! Действительно же, любая мелочь принадлежит истории. Особенно если это ваша семья. Я же во всех вас влюблен! Непременно что-нибудь куплю! Непременно! Извините...
      И, кокетливо сделав ручкой, уносится к группе политиков.
 
      Стены галереи сплошь завешаны картинами из Шишкина Леса. Мебель и музыкальные инструменты расположены на постаментах, в витринах поместили предметы помельче, посуду, серебро, театральные макеты, рукописи, альбомы с фотографиями, одежду и игрушки. Рояль Чернова, скрипка Даши Николкиной, мольберт Полонского, суповая ваза с пастухом и пастушкой, в которую однажды плюнул Семен Левко, — все здесь выставлено напоказ, все, что за столетие было накоплено в Шишкином Лесу Черновыми, Полонскими и Николкиными.
      И теперь по залам бродят любопытствующие москвичи, изумленно созерцая самые неожиданные предметы, и Степа за занавеской, отвернувшись к окну, жует губами, слушая, о чем они говорят.
      — Совсем свиньи, — говорит рядом с ним пожилая дама. — Старые сапоги за четыреста долларов!
      — Как вы не понимаете? — возражает другая дама. — Это же сапоги Чернова. Он в них, может, своих «Вурдалаков» сочинял.
      — Все равно хочется плюнуть в морду, — говорит первая дама.
      — Значит, вам плевать на нашу историю.
      — При чем тут наша история и эти сапоги? — вступает в беседу третья.
      — Как вы не понимаете? В этих сапогах отражается прошлое. Эти сапоги Чернов носил в те годы, когда была настоящая Россия. Когда было у нас это короткое человеческое время. А потом все посыпалось в тартарары.
      — У Николкиных ни хрена не посыпалось, — влезает пожилой мужчина. — Они всегда были в полном порядке.
      У витрины с посудой перешептываются двое поинтеллигентнее.
      — Апофеоз николкинского духа, — саркастически усмехается первый интеллигент, — из всего извлечь выгоду.
      — Нет, они сложнее. Они гораздо сложнее, — возражает другой.
      — Не преувеличивайте, — отмахивается первый.
      — Но, согласитесь, такое мало кому удалось. Из поколения в поколение, наперекор всем катаклизмам, сохранить не только семью, но и талант, и богатство, и любовь к отечеству. Они будто знают какой-то секрет.
      — Какой, к черту, секрет? Все они начинали с бунта, а кончали служением отечеству и государству. Лизали жопу царю, потом большевикам.
      — Вроде бы так. Да не так, — вступает в беседу человек подвыпивший и ощущающий от этого некое вдохновение. — Вовсе, господа, это не так! Ведь у нас даже самого Гоголя объявляли подлецом за «Избранные места из переписки с друзьями». У нас не только при большевиках, а вообще во все времена считалось, что ежели художник вознамерился служить государству, а не разрушать его, значит, скурвился, подлец. И так, господа, в России было всегда! Вбили мы себе в башку, что служение — это для бездарей и предателей высоких идеалов, и не служим. Времена меняются, а мы все не служим. И гордимся, что не служим! А может, у нас и все безобразие оттого, что никто из приличных людей служить не хочет?
      — А кому служить? — усмехается первый интеллигент.
      — Тоже правильно, — соглашается подвыпивший.
      Послушав и задумчиво пожевав губами, Степа уходит в зал, где уже начался торг.
 
      Сорокин, с молотком в руке, объявляет очередной лот.
      — Лот номер семнадцать. Эскиз Добужинского ко второму акту оперы «Финист-Ясный сокол». Десять тысяч долларов.
      Сидящий в первых рядах банкир Павла Левко поднимает карточку с номером.
      — Десять тысяч, — показывает на него Сорокин. — Десять тысяч — раз. Десять — два. Десять... Одиннадцать тысяч.
      Банкир оборачивается.
      Это в последнем ряду поднял свою карточку невзрачный пожилой мужичок. По бокам мужичка двое таких же невзрачных, с незапоминающейся внешностью мужчин помоложе. У одного на коленях туго набитая сумка, у другого чемодан. У обоих из ушей свисают провода. Музыку, должно быть, слушают. Или телефоны.
      Банкир поднимает карточку.
      — Двенадцать тысяч, — показывает на банкира Сорокин. — Двенадцать тысяч — раз...
      Мужичок подает знак.
      — Я вас правильно понял? Пятнадцать? — смотрит на него Сорокин. — Пятнадцать тысяч — раз...
      — Двадцать, — говорит банкир, приятель Левко.
      — Двадцать тысяч за эскиз Добужинского — раз. Двадцать тысяч — два, — заводит зал Сорокин. — Кто больше, господа? Кто больше за подлинник Добужинского? — И показывает на мужичка в последнем ряду. — Сорок тысяч. Сорок тысяч — раз. Сорок тысяч — два. Банкир разводит руками.
      — Сорок тысяч — три!
      Удар молотка. Добужинский становится собственностью невзрачного мужичка.
      — Лот номер восемнадцать, — объявляет Сорокин. — Акварельный портрет Варвары Черновой работы великого русского художника Сомова. Тридцать тысяч долларов.
      Сидящий в первом ряду Иван Филиппович кладет руку на колено сидящего рядом с ним юного блондина. Блондин поднимает карточку с номером.
      — Тридцать тысяч долларов — раз, — видит его Сорокин. — Тридцать тысяч — два...
      — Пятьдесят, — подает голос мужичок из последнего ряда.
      Блондин в азарте торга поднимает было карточку, но Иван Филиппович одергивает его.
      — Пятьдесят тысяч долларов — раз. Пятьдесят тысяч — два. Пятьдесят тысяч — три!
      Удар молотка. Невзрачный мужичок выигрывает очередной лот.
      — Деда, я знаю этого человека! — шепчет Степе на ухо стоящая рядом с ним Маша. — Это знакомый Сорокина! Это КГБ. Он был на нашей с Сорокиным свадьбе!
      — Тихо, деточка.
      Степа отводит Машу от дверей аукционного зала подальше, в глубину фойе.
      Машу буквально трясет от злобы. Они стоят у абстрактного портрета Вари Черновой, написанного Полонским «по внутреннему видению» в день, когда они решили стать мужем и женой, в день, когда убежал из дому побитый ремнем мальчик Вася.
      — Ну, был он на вашей свадьбе, ну и что? — морщится Степа.
      — Там было много этих ужасных людей, но этого я запомнила, — говорит Маша. — Он сказал этот чудовищно пошлый тост.
      — Какой, деточка, тост?
      — Он сказал: «Разрешите уподобить данное торжество отправлению в плавание большого океанского парохода и пожелать, чтобы на этот пароход все время подсаживались маленькие пассажирчики!»
      Степа, жуя губами, улыбается и гладит Машу по голове:
      — А может быть, он был п-п-прав?
      — Что?!
      — Может быть, это ошибка, что у вас нет этих п-п-пассажирчиков. Но еще не поздно, деточка, еще все впереди...
      — Деда, что ты говоришь?! Ты понимаешь, что я тебе говорю? Ты понимаешь, кто покупает наши вещи?
      — Аукцион открыт для всех. Успокойся, — говорит Степа. — П-п-пока все идет нормально.
      Степа надеется, что требуемую сумму Сорокин из публики вытянет. Но Степа хочет не только отдать девять миллионов и оградить семью от беды. Он хочет еще и наказать.
 
      Поздно вечером лимузин Ивана Филипповича останавливается у закрытого клуба в переулке на Чистых прудах. Сперва из лимузина выходит охранник, оглядывается и, убедившись в том, что переулок безлюден, звонит в медный звонок под узорчатым чугунным навесом. И только когда дверь открывается, из лимузина выходят и, пригнувшись, шмыгают в подъезд Иван Филиппович и молодой блондин.
      В пятидесяти метрах от крыльца — автостоянка. Степа сидит в машине с потушенными фарами. Мокрые стекла окон облеплены осенними листьями. Степа смотрит в сторону особняка. Рядом с ним Марина, его сокамерница из КПЗ.
      — Деточка, ты даже не п-п-представляешь себе, как я тебе благодарен, — говорит он ей.
      — А шо я такого сделала? Показала вам места. Но то, шо вы, оказывается, голубой... Это для меня такой удар.
      — Это от меня не зависит, милая. Уж т-т-такой я родился. И скрывал это всю жизнь. И открылся вам только потому, что вдруг почувствовал к вам это особенное доверие...
      Чтоб получить у нее адреса мест, где встречаются геи, Степе пришлось поднаврать насчет своей сексуальной ориентации, и теперь эта добрая душа утешает его:
      — Степан Сергеевич! Перестаньте! То, шо вы такой, — это нормально! Это часто бывает. Вот шо вы всю жизнь так промучались и скрывали — вот это кошмар. Я только за это переживаю. Я представляю этот ад, в котором вы жили! Вы же были женаты? Ой, шо я говорю. Конечно были...
      — Сорок семь лет, — подтверждает Степа. Истинную причину своего интереса к этому клубу
      Степа раскрыть не может. Люди, которых он хочет наказать, сами его накажут, и не просто убьют, а, пожалуй, будут перед этим мучить, истязать его, Степину, восьмидесятипятилетнюю, но такую живую плоть. И так у него всегда, всю жизнь в нем непонятным образом уживается и трусость, жалкая, до дрожания рук трусость, и дикая, безотчетная храбрость. Все в моем папе соединяется, и все перемешано, и где кончается одно и начинается другое — понять я не могу.
      — Ну, теперь такое время, шо голубым быть можно, — утешает его Марина. — Ну, скажем так, почти можно. И тут вам будет хорошо. И вы нашли такого хорошего мальчика. Не нервничайте.
      На заднем сиденье нахохлился Котя. Глаза и губы подкрашены.
      — Но я не хотел бы, чтоб кто-то это узнал, — просит ее Степа.
      — Ой, расслабьтесь. Я ж профессионал. И тут работают не люди, а могила, — заверяет его Марина. — Вы даже не представляете себе, кто сюда к ним ходит. Но если вам эта сауна не нравится, я вам другие покажу...
      — Нет. Мы п-п-пойдем сюда. Здесь как-то м-м-мило, как-то не на виду, да? — поворачивается он к Коте. — Тебе тут нравится?
      Котя скорбно молчит.
      — Так я вам дам сюда телефон, и вы договоритесь, и все будет хоккей, — говорит Марина.
      Атлетически сложенный массажист улыбается Степе и Коте понимающей улыбкой, вводит в мраморный зал сауны с бассейном, баром и тропическими растениями в кадках, выходит и закрывает за собой дверь.
      Котя оглядывается с омерзением. Степа — с живым любопытством.
      Котя сразу начинает распаковывать свою сумку, достает из нее миниатюрные камеры, микрофоны и мотки проводов.
      Степа обходит зал, пальцем пробует воду в бассейне и начинает раздевается.
      — Дед! Что ты делаешь?! — вскрикивает Котя.
      — За такие сумасшедшие д-д-деньги можно заодно п-п-помыться, — говорит Степа.
      — Ну, с тобой не соскучишься.
      Степа прыгает на одной ноге, путаясь в подштанниках.
      Котя прикрепляет крошечную камеру в листве пышного цветущего куста.
      Голый, завернутый в простыню Степа заглядывает в парную.
      Внимательно изучает бутылки на стойке бара:
      — Тут такой выбор, — говорит он. — Не хочешь со мной выпить?
      — Если я тут выпью, меня вырвет, — угрюмо отвечает Котя.
      — А я выпью, — решает Степа. — Чтоб д-д-добро не пропадало.
      Он наливает коньяк в рюмку и пьет. Берет из ящика сигару. Откусывает кончик.
      — Ты ведь не куришь? — удивляется Котя.
      — А я в виде исключения.
      Котя прикрепляет вторую камеру. Степа с сигарой в зубах влезает в бассейн. Лежа в воде, пускает кольца дыма.
      Котя, ругаясь сквозь зубы, прикрепляет микрофон.
      — Да, деточка, — говорит Степа, — то, что мы сейчас делаем, не очень красиво. Но мы знаем, что это сделал Левко, и он хоть как-то должен быть наказан.
      — Если это точно он.
      — А кто же еще? Устроить эту диверсию мог только тот, кто знал, что Леша в тот день полетит. Никто из посторонних этого не знал, Леша поехал туда неожиданно. А Левко звонил Леше, когда Лешенька был в аэроклубе. Он знал, что Леша там.
      — Что бы мы ни сделали, это его не оживит, — говорит Котя.
      — Да, конечно, — говорит, лежа на воде, Степа. — Но вот я на «Мосфильме» встретил артиста, который играет его в этом последнем папином фильме. Он был в гриме, и на какую-то секунду мне п-п-показалось, что это он, Лешенька. Удивительная вещь кино. Человека нет на свете, а он п-п-продол-жает жить в луче света из проектора на экран. И можно п-п-прокрутить назад и увидеть, что было раньше. Старика можно увидеть молодым. И ребенком. Леша, когда был маленький, обожал играть в п-п-прятки. Он прятался на чердаке, в этой нашей столетней свалке, и было совершенно невозможно там его найти. Может быть, и сейчас он где-то спрятался.
      Мой папа всю жизнь носит крест, в самые тяжелые времена отважно носил его, и крестил детей, но он самый настоящий атеист. Ему легче поверить, что я спрятался, чем поверить, что я умер. Все же боится мой папа смерти, ужасно боится.
      Степа лежит на спине в воде, в мраморном бассейне, в сигарном дыму, и глаза его полны слез.

Часть шестая

1

      Сейчас мой самолет разобьется, а мне еще надо успеть додумать какую-то мысль. О чем я думал? Вспомнил. Я думал, кто я? Вообще, что такое я? Я не понимаю самой простой вещи, где кончаюсь я и начинается все остальное. Когда меня не будет, весь мир станет немножко другим, или он останется точно таким же без меня? Или он будет таким же, но потому, что каким-то образом я в нем останусь?
      Мне сейчас кажется, что эта мысль вообще самая главная и все должны об этом думать. А думают все совершенно о другом.
      Вот Павел Левко и мой сын Котя пьют не чокаясь.
      — Не заплатите — следующим будет кто-то из вас, — говорит Павел Коте. — Я понимаю, девяти миллионов у вас нет, но надо найти.
      Вот старенькая, одетая в школьную форму Зина стоит перед Максом и теребит застенчиво свой черный передник:
      — Я же Зинка! Твоя первая любовь.
      — Зиночка, у нас с тобой никогда ничего не было. Тебе все это только кажется, — улыбается ей Макс своей вечно приветливой иностранной улыбкой.
      — Теперь можно всем сказать правду, — шепотом говорит Зина. — Но про ребенка говорить все равно не надо.
      — Про какого ребенка?
      — Про нашу дочь.
      Вот мой папа втолковывает Максу:
      — Левко хочет п-п-п-получить эту лицензию и стать одним из самых богатых людей в мире. И Леша ему каким-то образом мешал. За это у нас убивают. И его уб-б-били.
      Вот наш дом в Шишкином Лесу, из которого почти все вывезено в Машину галерею. Вечер. Темнеет. Стучит вдали электричка. Моросит дождик. Пахнет мокрой листвой, дымом и грибами, неповторимый, единственный в мире дух Подмосковья. Степина машина стоит у калитки, Макс, с сумкой в руке, поднимается на крыльцо. Степа остается у калитки.
      — Ключ справа в щели под п-п-перилами, — напоминает он.
      — Я знаю. — Макс достает из мокрого тайника ключ.
      — Зачем ты это д-д-д-делаешь? — сокрушается Степа. — Тут даже электричество отключено.
      — Папа, это последняя ночь, когда я могу побыть в этом доме. Завтра он будет продан на аукционе.
      — Ты так говоришь, б-б-будто я в этом виноват.
      — Ты не виноват, но я как-никак твой старший сын, а ты даже не посоветовался со мной, продавать дом или не продавать.
      — Я думал, что ты согласен.
      — Нет, я вовсе не согласен. Я считаю, что это дикая глупость. Когда с нас стали требовать эти девять миллионов, надо было сразу заявить в милицию, в прокуратуру и сказать этим твоим приятелям в Кремле. Но ты заранее убежден, что все в заговоре против тебя и никто не поможет. Ты никому не веришь. Вы тут в России все сошли с ума.
      При Сталине и Брежневе вы друг другу верили, а теперь дожили до демократии и не верите никому и ничему.
      — Ты просто не п-п-понимаешь.
      — Я понимаю гораздо больше, чем ты, — волнуется Макс. — Потому что я живу не в этой безумной стране, а в нормальном мире, где все основано на законах и взаимном доверии. Но, когда я пытаюсь тебе что-то объяснить, ты на меня смотришь как на болвана. И все время гонишь в Лондон.
      — Я не гоню. Но тебе же надо там спектакль сдавать.
      — Чихать ты хотел на Лондон и мой спектакль. Тебя просто раздражает мое присутствие. И так было всегда.
      — Это неправда.
      — Это правда. Я же урод в семье. Все нормальные Николкины, перебесившись, становятся столпами русского общества. А я так и не перебесился. Не оправдал твоих надежд.
      Это мне очень знакомо. Я тоже вечно об этом думаю, даже не думаю — подсознательно озабочен, оправдываю ли я папины надежды или не оправдываю. Ужас, но факт. Мы с Максом пожилые люди, но до сих пор, как в детстве, нам кажется, что мы его надежд не оправдываем, и что он, наш папа, во всех отношениях умнее, талантливее, счастливее нас и вообще живет правильнее, чем мы, и что до папы нам никогда, никогда, никогда не дорасти.
      — Ну хорошо. Ночуй здесь один, — горестно кривится Степа.
      — Да, папа, человек иногда хочет просто побыть один! — театрально восклицает Макс.
      Входит в дом и громко захлопывает за собой дверь. В театре это называется «уход». Макс не только выдающийся режиссер. Он сам по себе — театр. Вся его жизнь — непрерывный спектакль. Посмотрев вслед Максу и задумчиво пожевав ртом, Степа садится в машину, неуклюже разворачивается и уезжает, задев и опрокинув при этом мусорный бак.
 
      В темноте кухни вспыхивает спичка. Макс зажигает свечу. Потом еще одну. Свечи он принес с собой в сумке. Там же у него припасены две тарелки, два бокала, две вилки и два ножа, бутылка вина, бутылка виски и слегка помятый букет роз.
      Когда Макс говорит, что хочет побыть один, это очень подозрительно. Обычно это означает, что опять появилась женщина, на которой Макс хочет жениться. Я женился один раз, а Макс — трижды. И всякий раз по страстной любви.
      В доме нет мебели, но Макс перетаскивает из кухни в столовую три табуретки, одну из которых, накрыв извлеченной из сумки салфеткой, он превращает в стол.
      Потом он достает из сумки магнитофон и включает его. Итальянец Челентано поет нечто трогательное конца семидесятых годов.
      Бутылку вина Макс ставит на табуретку.
      Бутылку виски он уносит в кухню, кладет ее в раковину и открывает кран. Кран тихо свистит, но воды нет.
      Макс при свете свечи лезет под раковину и откручивает вентиль. Кран хрюкает, вода хлещет из него с неожиданной силой.
      Вернувшись в столовую, Макс, используя в качестве вазы молочную бутылку, заталкивает в нее стебли роз.
      Макс не только выглядит на тридцать лет моложе, он и ведет себя как молодой. Ему шестьдесят один год, а он еще надеется найти свое счастье.
      Стук в дверь. Макс кладет в рот мятную конфетку и с розами в руках спешит открывать. А за дверью не та, кого он ждет, а Степа. Немая сцена.
      — Извини, деточка, что я вернулся, — поглядев на розы и пожевав губами, врет Степа. — Я забыл спросить, когда за тобой завтра заехать.
      — Не надо заезжать. Я доберусь сам. Вытянув шею, Степа смотрит через плечо Макса на горящие свечи, тарелки и вино.
      — Да, папа, я жду одного человека! — с вызовом провозглашает Макс.
      — П-п-понятно.
      — Вот поэтому я никогда не могу быть с тобой откровенным! Вот из-за этого твоего презрительного взгляда.
      — Почему презрительного? — искренне не понимает Степа. — Мне п-п-просто интересно. Я ее знаю?
      — Да, сейчас сюда придет Женя.
      — Какая Женя?
      — Папа, в моей жизни была только одна Женя! Женя Левко. Дочь Зины.
      — Ах, эта Женя?.. — удивляется Степа. — Но ведь это же было так д-д-давно.
      — Да, это было восемнадцать лет назад, — нервничает Макс. — Но я все время думаю о ней. Я все эти годы думал о ней каждый день. То, что мы не вместе, — чудовищная ошибка. Поэтому я узнал ее телефон, и мы договорились встретиться.
      — Здесь?
      — Да, папа, здесь, потому что тогда это началось здесь. Вы с мамой были в городе, Лешка снимал кино, я сидел здесь один, и она пришла. И это был самый счастливый день в моей жизни.
      В таких случаях Макс сам себе верит.
      — Я п-п-помню, — говорит Степа. — Она лазала к тебе через дырку в заборе. Такая б-б-бледнень-кая, тощенькая была девчоночка.
      — Для меня это была самая красивая женщина в мире.
      — Но ты же с тех пор ее не видел.
      — Да, не видел. Но она все время стоит у меня перед глазами.
      — Но она за это время могла измениться, — деликатно напоминает Степа. — Она, кажется, работает в прокуратуре. И вообще изменилась.
      — Даже если она замужем, даже если у нее шесть человек детей, для меня ничего не изменилось, — сам себе веря, провозглашает Макс. — Мы должны быть вместе.
      — Значит, завтра за тобой не приезжать?
      — Нет.
      Дверь за Степой закрывается. Погримасничав лицом от некоторого смущения, Макс убегает обратно в столовую продолжать приготовления.
      Степа возвращается к машине, но любопытство мучает его. Подойдя к забору Левко, он смотрит в щель.
      Дом Левко огромен, добротен и уродлив. Из него доносится складное пение. Там опять гости. Во дворе стоят три «мерседеса». К запахам осени примешивается запах американских сигарет. В беседке курят шоферы и охранники гостей Павла.
      Когда Женя выходит из боковой двери дома в сад, охранники не видят ее, а Степа видит. Женя — чрезвычайно толстая, патологически толстая женщина в строгом деловом костюме. Стараясь не производить лишнего шума, пригнувшись, она проходит под ветвями яблонь к забору, отделяющему владения Левко от наших, отгибает висящую на одном гвозде доску, протискивается в лаз и застревает.
      Степа внимательно наблюдает ее попытки освободиться. Гвоздь, торчащий из доски, держит ее за рукав пиджака. Ни назад — ни вперед.
      Восемнадцать лет назад, когда Макс закрутил с юной Женькой роман, он был женат на матери Антона, артистке Ларисе Касымовой. Антону было двенадцать лет, и Женин дедушка, маршал Василий Левко, об этом романе своей внучки с женатым Максом узнал. Вся жизнь Макса изменилась из-за этой дырки в заборе. Именно из-за этой дырки. Вот об этом я и думаю. Все на свете связано. Где кончается одно и начинается другое, понять совершенно невозможно.
      Застрявшая в заборе Женя пытается расшатать соседние доски, и в это время дверь дома Левко открывается и Павел выпускает погулять добермана.
      За дверью яркий свет и стройное пение:
 
Представьте себе, представьте себе.
Совсем как огуречик.
Представьте себе, представьте себе,
Зелененький он был.
 
      Павел опять закрывает дверь. Доберман, подняв ногу, писает на лимузин Ивана Филипповича, а потом, почуяв застрявшую в заборе Женю, стремглав мчится к ней через сад и, радостно повизгивая, лижет ей лицо.
      Женя, боясь, что услышат охранники, пытается его успокоить. Одновременно она протискивается в дыру. Огромное тело ее дергается в заборе. Наконец еще две доски отлетают, и, разодрав пиджак, ей удается пролезть на нашу территорию.
      Доберман оглушительно лает. Отзываются другие собаки Шишкина Леса. Охранники светят фонариками под яблонями Левко, но Жени там уже нет. Она быстро идет через темный сад к нашему крыльцу.
      Когда Макс открывает дверь, ее тело загораживает весь дверной проем, и реакцию Макса папа не видит. Очевидно, Макс не сразу Женю узнает, потому что стояние в дверях длится довольно долго. Моросит дождик. Лают собаки. Наконец Женя входит, и дверь закрывается.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21