Современная электронная библиотека ModernLib.Net

И было утро, и был вечер

ModernLib.Net / Биографии и мемуары / Дорман Моисей / И было утро, и был вечер - Чтение (стр. 14)
Автор: Дорман Моисей
Жанр: Биографии и мемуары

 

 


      - Здравствуйте, пан Богдан! Узнаете?
      - Что-то не припоминаю, пан офицер. Вы были у нас? Але много ваших жолнежей приходили. Тенжко запомьентать вшистких (трудно всех запомнить).
      - Всех?! Пан Богдан, мы же с вами и с Евой много раз беседовали! Я читал вам стихи Пушкина! Неужели вы все забыли? Не верю.
      - Так, так. Пушкин. Ваша ксенжка у нас. Я вруце вам. Отдам.
      - Отдавать не надо. Я подарил Еве! Где Ева? Она здорова?
      - Дзенки Богу! Слава Богу! Здорова. Так.
      - Хорошо. Помните, Ева и вы приглашали меня в гости после войны? Вот, я приехал.
      - В гости? Не помьентам юж. Может быть. Ну, Эва - такая отзывчивая, такая увлекающаяся девочка. Не так ли?
      - Да, отзывчивая. Я обязательно должен ее повидать. Я приехал для этого.
      - Не надо это требовать. Что значит "обязательно"? Эва и ее матерь уехали к родным. Когда повернутся, не знаю. Может, в конце лята...
      - А где они сейчас? Мы с Евой договорились встретиться после войны.
      - Так, так. Эва - наивная девочка. Не понимает за жице. Идеалистка.
      - Где она? В каком городе?
      - Они у хорей кревней ( у больной родственницы). Тенжко хора, после лагеря. Это далеко. Дальше Закопанего. Едут до них на конях. Им нужен покуй! Почты там нет. Все.
      - Все? Как повидать Еву? Я дал ей слово приехать! Она ждет меня!
      - Не знаю. Таки варунки. Такие обстоятельства. Напишите листа (письмо). Я передам, если это так нужно. Я не уверен, что нужно.
      - Пан Богдан, Ева получила мои письма?
      - Э-э, не знаю. Думаю, что не получила.
      - Почему вы так думаете? Я написал ей много писем.
      - Э-э, Эва как-то сказала, что пан не пишет, и она не знает, жив ли он. Кажется, это она о вас говорила. Не помьентам юж.
      - Вспомните, были ли письма? Мне надо знать!
      - Эва как будто не получала. Не знаю. Не будем больше об этом.
      Он говорил неуверенно, спотыкаясь, стараясь побыстрее закончить неприятный разговор. Я вытащил из полевой сумки написанное на кладбище письмо и дописал, что приеду еще раз в середине августа, а пану Богдану сказал:
      - Прошу вас передать Еве, что я жив, что ищу ее, что писал и что приеду через месяц. А вот письмо для Евы. Не забудьте передать.
      - Хорошо, хорошо. Я очень спешу на работу. Извините. Ядвига! Я спеше!
      - Еще минуту. Сегодня у Евы день рождения. Передайте, что я желаю ей счастья. Еще цветы и подарок - это кольцо.
      - Кветы можно. Понимаю. Но кольцо - нет. То бардзо паненку обьензуе (Это очень обязывает девушку) Я не могу брать. Тэн бардзей (тем более) кольцо.
      - Мы с Евой друзья. Значит, можно подарить на память.
      - Друзья не дарят девушке дроге кольца. Я ойтец, и я не принимаю.
      - Не знаю, что сказать. Я... Я люблю Еву и вот... Вы, наверно, делали подарки пани Марии? Не так ли?
      - Ну, то было после помолвки. А так... Один день знакомы... Нет, то непристойне.
      - Вы жестокий человек, а еще христианин! Говорили пустые слова о добре.
      - Ну, нех бэндже так. Не надо конфликт. Я беру. Всего найлепшего!
      - Когда Ева вернется, она останется здесь? Никуда больше не уедет?
      - Она и матерь отвезут родню в Краков и пробудут с ней там килька дни, жебы убрать мешкане (здесь: чтобы убрать квартиру). Потом повернутся сюда, я думаю.
      - Это та самая родственница, что сейчас в Закопане?
      - Да, конечно. Вы, как следователь, допрашиваете. Эта родственница до 39-го года жила в Кракове, а пузней (позже) из гетта попала до лагеря Плашув. Когда она была в лагере, ее мешкане, квартиру, захватили чуже люди, поляце. Теперь они недовольны, что из лагеря вруце сен жиды. Ну, что возвращаются евреи. Едут еще и с востока, с России евреи, беженцы от немцев. Таких тут не любят. Поэтому родственнице надо помочь, защитить. Вы должны это разуметь, понять. Так?
      - Я не все понимаю. Не хочу вас задерживать. Объясните мне, где живет эта ваша родственница? Она еврейка?
      - Не совсем, але, в цалем, да. А зачем вам адрес?
      - На всякий случай. Чтобы не разминуться в следующий раз с Евой. А может, помочь.
      - Хм. Улица Видина, дом 10, второй этаж. А мешкане (квартиру) не помьентам.
      - Где это, какой район?
      - Трудно объяснить. Близко до Грюнвальдскего моста. Это между Старым Мястом и Казимежем. Недалеко большие улицы Страшевска и Шпигальска. Пшед войне там жило много жидов. Потом всех забрали до Аушвица, Плашува. Зосталось мало. Некоторые убежали в горы, до Чехии, до Романии.
      - А как звать вашу родственницу?
      - Вам не надо тревожить ее. Население, поляки не любят евреев и "советов" тэж.
      - Я не буду тревожить, но все же, как ее зовут?
      - Пани Сесилия Вайнерова.
      - Я приеду в августе. Уверен, что Ева ждет меня. До видзенья! Хозяин вышел за мной на крыльцо и взволнованно сказал:
      - Вы бардзо торопитесь! У вас нет положения. Вам и Эве тшеба учиться, сделать свою карьеру. Вы не знаете один другого. То, что вы думаете любовь, это просто быстрое увлечение. Поверьте мне - оно пройдет. Так, так. Нужно время проверить себя. Вы с Эвой из разной среды. У вас разные понятия. Оставьте ее в покуе!
      - Нет! Я проверил себя. Прошло полгода. Это не увлечение. Это серьезно. У нас с Евой одинаковые понятия. Прошу вас, не мешайте нам! И мы будем счастливы! Вот увидите. Я буду беречь вашу дочь! Потому что люблю ее. Поймите. Все равно я найду Еву!
      Хозяин ничего не ответил и захлопнул дверь.
      Я понял, что для родителей Евы я чуждый человек из далекого, грубого и темного общества. Они мне не доверяют, видят во мне коварного соблазнителя, который пытается увести их наивную и беззащитную дочь в свой не приемлемый для них убогий мир. Их опасения в чем-то, может, и не лишены оснований, и мне жалко их. Сына Юзефа они потеряли в войне, и Ева для них - единственный свет в окошке. Однако без Евы я не могу.
      До вечера еще далеко. Попробую разыскать дом Сесилии Вайнеровой. С попутной машиной мне повезло - доставила прямо к Висле.
      Я прошел по набережной до Грюнвальского моста, пересек улицу Страшевску, выяснил, где "жидовская" улица Шпигальска, поплутал по закоулкам Казимежа и нашел-таки улицу Видина, дом 10.
      Этот невзрачный, запущенный четырехэтажный дом без балконов и каких бы то ни было украшений тоже называют "жидовским". Перекосившаяся тяжелая входная дверь открывалась лишь частично. Грязные окна плохо пропускали дневной свет на лестницу. Я поднялся на второй этаж. Там открылся длинный темный коридор. В его торце - мутное окно.
      Мрачно и тихо. Мертвый дом. Вот квартира 9. К двери кнопками приколот клочок бумаги. На нем коряво, по-детски выведено: "Сдесь жывут ивреи". Я постучал. Приоткрылась дверь. Изможденный седобородый человек в ермолке, несвежей ситцевой рубахе и мешковатых брюках испуганно смотрел на меня и молчал.
      - Дзень добры, - как обычно, поздоровался я.
      - Ир зайт а ид? Ир ферштейт аф идиш? (Вы еврей? Вы понимаете на идиш? (идиш)
      - Йа, йа. Их ферштей. Редт мит мир аф идиш! Их бин фун Русланд. Мойше ( Да, да. Я понимаю. Говорите со мной на идиш. Я из России. Моисей (идиш).
      - Ми неймт мих Шмил. (Меня зовут Шмил (идиш)
      Старик широко раскрыл дверь и сообщил стоящим за его спиной людям:
      - Борух, Хайе, Двойре! Эр из а ид. Он еврей из России, он офицер.
      Я вошел в комнату. Эти люди засыпали меня вопросами. Затем и я поинтересовался:
      - А как вы живете? Вы сидели в лагере? Это ваша квартира?
      Оказалось, они возвратились сюда из Чешского Тренчина, где прятались всю войну. Там чехи относились к евреям лучше, чем "свои" краковские поляки.
      - Поляки хуже немцев, - кричала Двойра. - Знаете, здесь евреи сами просились в гетто, чтобы спастись от поляков. Поляки убивали евреев сами или выдавали немцам. Всех.
      - А как теперь? Благополучно?
      - Красная Армия спасла нас от немцев. Это - да. Но нам еще плохо. Тут есть банды. Есть ОЗН, есть Стронництво Народове, еще какие-то. Есть даже польские фашисты. Они грабят евреев, выгоняют из собственных домов. Говорят, что мы прислуживаем "советам". Куда нам теперь бежать? Не знаем...
      - А ваша полиция или милиция не защищают вас? Они не могут разогнать эти банды?
      - Польская полиция тоже не любит евреев. Они все повязаны с бандами, между собой. Они все требуют от нас золото. А мы же нищие. Совсем капцуним.
      Я посочувствовал им, но помочь, конечно, ничем не мог... Время клонилось к вечеру, надо было заняться делом, ради которого я разыскал этот дом:
      - Вы не знаете, в этом доме живет Сесилия Вайнерова?
      Мои собеседники удивлены, переглядываются, пожимают плечами. И сразу седобородый Шмил шлепает себя ладонью по лбу, улыбается:
      - На тебе, Сесилия! Вайнерова! Вы, наверно, имеете в виду мадам Цилю Вайнер? Так она здесь жила всегда. Еще до войны. Теперь, после лагеря, она вернулась в свою квартиру. Циля была красавица. Была, да. А теперь у нее больные ноги. И она уже таки старая. .
      - Я хотел бы повидать ее. Где ее квартира?
      Шмил вышел в коридор и показал мне обитую коричневым дерматином дверь напротив: на белой эмалированной табличке резко выдавались черные цифры 12. Звоню, стучу. Никто не откликается. Ко мне подходит Двойра:
      - Я таки забыла. Не надо уже стучать. Она же не вернулась еще из санатории. Слушайте. У нее есть богатые родственники. Не такие, как мы, уримим ( бедняки) (идиш). Они, правда, из выкрестов или даже из поляков. Не знаю.
      - А вы не знаете, кто приезжал к мадам Вайнер?
      - Может быть, племянница или далекая сестра. Они же с нами не очень разговаривают. Но вежливые, это да.
      - Приезжала только одна женщина?
      - Нет, была с ней такая молоденькая полька, а может, и не полька. Такая беленькая, приятная. Они увезли Цилю на лошадях. На поезд, наверно.
      - Они не говорили, когда вернутся?
      - Нет. Просто вежливо попрощались. По-польски. Это - да. А вы кто им будете? Родственник? Или кто?
      - Знакомый. Хотел повидаться. Скажите им, когда вернутся, что приходил лейтенант Красной Армии Мойше и спрашивал про Еву Шавельску, про Хаву. Ищет ее. И пожалуйста, скажите, что я приеду сюда через месяц, в августе.
      - Мы все скажем. Приходите. Евреев осталось совсем мало. Мы очень одиноки.
      Да, пан Богдан сказал правду: Ева вернется, и это немного успокаивало... Я собирался уже уходить, когда Шмил протянул мне медную цепочку для карманных часов:
      - Возьмите эту вещь. Она красивая. Я прошу недорого. Почти даром. У нас нет денег. Возьмите. Вам пригодится.
      Я вынул из кармана все оставшиеся у меня деньги:
      - Вот все, что у меня есть. Берите. А цепочка мне не нужна.
      - Вы много даете за нее.
      - Берите, берите. Эти деньги мне уже не нужны.
      Двойра сняла с руки маленькие старые часики с потертым циферблатом:
      - Возьмите подарок для вашей жены. Они еще неплохие часы.
      - Благодарю вас, но часы мне не нужны. И жены у меня нет.
      - Отдадите сестре, матери, кому-нибудь. Пригодится.
      Пришлось взять, чтобы не обидеть.
      В часть я вернулся поздно ночью. Завалился в постель и сразу уснул. Перед рассветом проснулся - меня звала Ева: "Михав, вруце! Я бэндже чекачь!"
      Она звала так явственно и страстно, что я вскочил на ноги. Взволновался: "Где ты? Где ты, Ева?"
      Уснуть уже не мог. Утром доложил Макухину о досрочном возвращении из отпуска. Потом у палаток встретил майора. Он удивился:
      - Ты что, передумал ехать? Правильно сделал.
      - Нет. Я уже возвратился, товарищ майор. Досрочно.
      - Что же так? Почему не догулял? Или ее муж домой вернулся? Надавал тебе?
      - Разминулись мы с ней. Не повезло.
      - Ну, как сказать. Может быть, и повезло. Вернемся в Союз, другую присмотришь.
      - Через месяц еще попрошу два-три дня. Иначе мне никак нельзя!
      - Поживем - увидим. Много чего случиться может.
      % % %
      В конце июля нас перевели в Пшемысль и разместили в старом польском военном городке. Письма до востребования на мое имя не поступали.
      Потянулись нудные, однообразные, тягостные дни. Даже занятия с солдатами не проводились. Лишь время от времени чистили матчасть, мыли тягачи и ставили их повторно на временную консервацию.
      Совершенно распоясавшиеся в последнее время солдаты в ожидании демобилизации тащили из каптерок обмундирование и постельное белье, продавали за бесценок местным жителям или просто меняли на самогон. А по ночам бегали в самоволку. Офицеры пьянствовали, службу несли нерадиво, манкировали, но и демобилизации страшились. Победная эйфория быстро прошла. Надо было думать о будущем.
      Из череды будней запомнился день 6-го августа, когда пришло сообщение об атомной бомбардировке Хиросимы. Мы, офицеры, сидели после обеда на самодельных лавках у столовой под дубом, к которому была прибита фанерная табличка "Место для курения". Под табличкой валялось ржавое ведро - урна для окурков. Разговаривали об ожидающих человечество ужасах неизбежной в недалеком будущем ядерной войны. Перспектива пугала, потому что очень свежа еще была память о войне минувшей.
      Оживленнее всего обсуждали демобилизацию. Страшно было уходить из армии без гражданской специальности. Учиться поздневато, а профессии нет...
      Меня занимали другие мысли и заботы. Я по-прежнему был уверен: вот мы встретимся с Евой, и все устроится наилучшим образом!
      А тем временем все упорнее ползли слухи, что вот-вот нас передадут в какую-то захудалую дивизию и, в лучшем случае, отправят в Прикарпатский военный округ. А в худшем - раскидают по Дальнему Востоку: от Чукотки до Магадана. Не исключено. Поэтому мне надо торопиться к Еве. С другой стороны, они с матерью, возможно, еще не возвратились из Закопане. Я колебался.
      Все же 14-го августа твердо решил обратиться к Феде:
      - Товарищ майор, отпустите меня на три дня в Краков.
      - Опять ты за свое! Новый командир пусть решает. Скоро прибудет.
      - Он не отпустит, а из Союза - вообще... Товарищ майор, я больше ничего просить не буду. Даже отпуск домой!
      - Как раз домой съездить надо. Родители живы? Ждут ведь!
      - Ждут, конечно. И она ждет. Я должен повидать ее! Я слово дал!
      - Подумаешь, слово дал! Не присягу же. Не расстреляют. А может быть, она уже рожать собралась? Признавайся!
      Федя задумался. Я стоял молча, ожидая его решения. Потом он махнул рукой:
      - Бог с тобой! Раз ты так рвешься... Иди к Макухину. Пусть оформит на три дня с пятницы. Завтра и послезавтра нельзя - аврал будет. Понял?
      Все понятно: ожидается новый командир, поэтому будем "наводить марафет".
      Утром 18-го августа, в субботу, я уже шагал по улице Зеленой. Все смешалось в душе: радость, нетерпение, страх, надежда и тревога.
      Чем ближе к дому, тем сильнее тревога.
      Я взбежал на крыльцо и торопливо позвонил в знакомую дверь. Щелкнула задвижка, и появилась Ядвига. Сердце екнуло - "почему не Ева?". Ядвига одета в черное платье и выглядит сурово и печально:
      - Что пану угодно?
      - Дзень добры! Я был у вас в июле. Помните? Встречался с паном доктором. Я хотел бы видеть Еву.
      Она замешкалась с ответом. Затем, не сказав ни слова, пропустила меня в прихожую и вышла. С букетом цветов я долго стоял посреди прихожей. Слева в приоткрытую дверь видна часть кухни, где в январе мои солдаты варили себе баланду. Тогда меня, продрогшего, грязного, падавшего с ног от усталости, не покидало хорошее настроение. Пусть завтра на фронт, но сегодня - отдых. Жизнь прекрасна!
      Почему же сейчас, когда война позади, а впереди - долгожданная встреча с любимой, на меня навалилось предчувствие беды? Где Ева? Почему не встречает? Я давно готовился к этой встрече. Все было известно наперед: выбежит сияющая Ева, радостно вскрикнет: "Михав!" и бросится мне на шею. Я крепко обниму ее, прижмусь к ее щеке, подниму на руки и долго-долго не отпущу! Вот она - вершина счастья!..
      А в доме тихо, никто не выходит ко мне. Что случилось?
      Наконец появилась Ядвига. У нее каменное лицо, а в руках мой Пушкин.
      - Пан доктор болен. Извините, он не может говорить с вами.
      - Очень жаль, но мне нужно видеть Еву. Еву!
      Она долго смотрит сквозь меня, часто мигает и с трудом, запинаясь, произносит:
      - У нас траур. Она погибла. Ее мать тоже.
      - Что?! Пан доктор сказал мне, что она вернется!
      - Пан доктор возвращает вам книгу, письма и шкатулку.
      Я узнал свои письма, отправленные Еве, как только мы вернулись из-под Праги. Розовый бантик, уложенный краковским ювелиром, остался нетронутым.
      - Ева не погибла! Вы ее прячете. Почему вы молчите?
      - Эва и пани докторова вернулись из Закопанего. В ту прошлую пятницу они поехали до Кракова, чтобы устроить пани Сесилию. А в субботу, 11-го августа, там был погром. Они погибли. От рук бандитов. Ограбили... Мучили... Убили...
      - Теперь погромов не бывает. Кто сказал, что быд.погром?
      - Погром был. В синагоге, в еврейских домах на Казимеже. Там был. Во вторник их похоронили на нашем кладбище. Тяжело говорить.
      - Ева читала мои письма?
      - Я больше ниц не вем (знаю). Пан доктор выйти не сможет. Пшепрашам. Это все.
      Она стояла предо мной прямо, твердо, как страж, преграждая путь к хозяину. Из глубины квартиры, из той комнаты, где мы когда-то ужинали с хозяевами и Евой, послышался слабый, прерывающийся старческий голос:
      - Ядвига. Ядвига, поможь мне!
      - Прошу вас, уходите! Не беспокойте нас больше!
      Я вышел на крыльцо, не выпуская из рук цветы, книгу, письма и вишневый футлярчик.
      Ева моих писем не читала, подарок не видела, о моем возвращении так и не узнала. Если бы знала, то ждала бы дома. Осталась бы жива. Была бы счастлива!
      Я шел по улице, не понимая куда, не осознавая еще всего ужаса случившегося.
      День разгорался. Стало жарко, душно.
      Очнулся на кладбище. Я брел по центральной аллее, мимо крестов и могильных плит с именами и датами жизни. Потом свернул влево на узкую дорожку и среди кустов сирени сразу увидел два свежих холмика. Над каждым новый деревянный крест с табличкой: Мария Шавельска, Эва Шавельска.
      Вот как повернулась судьба. Я жив, я здесь, а ты, Ева, бесконечно далеко от меня. Ты никогда не вернешься ко мне. Теперь только я могу прийти к тебе... Если бы ты знала, что я вернулся к тебе с войны, все было бы иначе! Тебя увозили от меня, а ты думала, что я забыл. Какой ужас!..
      Я никогда не узнаю, как ты страдала, как тебя терзали, как убивали... Кому мстить? И ты одна во тьме, земля давит на грудь - и нет никакой надежды... Стало трудно дышать...
      День потемнел, потускнел... Безысходность...
      Я сел на землю, прислонился к Евиной могиле. Тихо, спокойно. Туча закрыла солнце. Подошли какие-то люди. Постояли и ушли. Я положил ладони на могилу, ощутил тепло земли. Ева лежит совсем близко. Глянуть бы на нее, прикоснуться бы. Я начал руками разгребать могилу, рыть яму. Так ближе к Еве. Мне бы хоть на мгновенье увидеть твое лицо!
      Я горстями вынимал землю над изголовьем Евы. Приближался к ней. Вот уже яма мне по локти... Я вспомнил наше последнее свидание. Потом раскрыл свое письмо и дописал химическим карандашом: "Я приду к тебе, Ева. До свидания, любимая! 18 августа 1945 года". Письмо положил в книгу, на страницу, где "Будрыс". Вытащил из бумажной обертки купленные на краковском вокзале красные розы и в эту бумагу тшательно завернул книгу. Посидел еще немного, опустил книгу на дно ямы. Сверху положил вишневый футлярчик, перевязанный розовой ленточкой. Потом засыпал это мое последнее послание Еве... И только теперь до меня дошло: я прощаюсь навсегда...
      Не помню, сколько я просидел еще у могилы. Стало прохладнее, захотелось пить...
      Метрах в пятидесяти от меня собралось несколько человек. Они следили за мной, переговаривались. Меня это не касалось. Я осторожно разгладил руками землю, прихлопнул ладонями. Получилось ровно, гладко, красиво. Затем положил к изголовью цветы. Вот и все. Больше для тебя я сделать ничего не могу.
      Уходить не хотелось, да и не было сил. От наблюдавших за мной людей отделились мужчина и женщина в черном и медленно двинулись ко мне. Когда они подошли ближе, я узнал пана Богдана и Ядвигу. В нескольких шагах от меня они остановились.
      Я поднялся. Ноги сильно затекли, стоять было трудно. Нужно было что-то делать. Обязательно. Но я никак не мог сообразить, что именно. Я стоял и смотрел на небо.
      Потом ко мне подошел полицейский:
      - Цо с вами, пане? Цо вы тутай делаете?
      - Со мной все в порядке. Я прощаюсь с близким человеком. В чем дело?
      - Мне передали, что вы порушили могилу. Так?
      - Нет. Я возьму только на память горсть земли и увезу с собой. Далеко. В Россию.
      Я вырвал из блокнота листок бумаги, свернул пакетик, всыпал щепотку земли и спрятал в полевую сумку.
      - И это все? - спросил полицейский.
      - Все. Хорошо, что вы охраняете кладбище. Нарушать покой мертвых - грех великий.
      Я одернул гимнастерку, поправил пистолет на боку:
      - Вы хотите еще о чем-то спросить?
      - Нет, пан офицер. Нет. Я передам родственникам, что с могилами ничего не случилось. Все в порядке.
      - Вы же видите...
      Полицейский козырнул мне, подошел к пану Богдану, что-то шепнул ему и удалился. Стоявшие поодаль люди разошлись, а я медленно зашагал к выходу. Встречаться, а тем более разговаривать с паном Богданом не хотелось.
      Что-то заставило меня обернуться, и я увидел его совсем близко. Он стоял, сильно постаревший, небритый, жалкий. Наклонившись вперед, он как будто собирался что-то сказать или протянуть мне руку. Касаться его руки было противно, но я пересилил себя и пожал эту холодную вялую руку.
      - Пане, - сказал отец Евы, - я был несправедлив и зробилем цось злего(причинил зло).
      Простите, если можете. Я помешал вам встретиться с моей дочерью... Хотел, жэбы лучше было всем. Я бардзо жалуе. Я очень сожалею...
      Я не знал, что ответить. Он любил Еву и причинил ей зло. А как мне жить без Евы? Разве после Евы можно любить другую женщину?
      - Я прощаю, пан Богдан, если вы нуждаетесь в моем прощении. И ради Евы. Она любила вас и простила бы. Я знаю. Зимой вы сказали мне, что кающихся надо прощать. Я запомнил тот разговор. И всe другие наши беседы... Вы мешали нам с Евой любить друг друга. А я все равно любил ее живую и теперь люблю. Больше не буду вас беспокоить. Никогда. Все. Прощайте.
      Через час я был в Кракове. Добрался до "жидовского" дома на Видине.
      Подъезд был открыт. Входная дверь, сорванная с петель, лежала на тротуаре. Я поднялся на второй этаж. Квартира Цили Вайнер была заколочена. С двери свисали обрывки коричневого дерматина и торчали клочки грязной ваты. На двери квартиры 9 о записке "Сдесь жывут ивреи" напоминали лишь две кнопки.
      Я позвонил, потом громко постучал в дверь. Из соседней квартиры выглянуло злобное небритое лицо:
      - Чего стучите? Кто нужен?
      - Тут жили евреи. Вы не знаете, где они?
      - Евреи? Жиды. Уехали наконец в свою Палестину. Так говорят люди. Мы с ними вообще не знались.
      - А напротив? Где пани Вайнерова?
      - Кажется, умерла. Да, умерла. Точно. Квартиру опечатала власть.
      - А почему дверь разбита?
      - Вы следователь? Прокурор? Сказал, что слышал. Я не обязан знать все! И он захлопнул дверь.
      В часть я вернулся в воскресенье на рассвете. Оказалось, что в субботу Федя сдал дивизион подполковнику Певню и уехал в Союз. Мне стало совсем одиноко. Возможно, Федя спросил бы меня:
      - Ну что, повидал свою зазнобу?
      А я рассказал бы, что Ева погибла, что ее нет на свете. И жить не хочется. Возможно, он что-то ответил бы, посочувствовал. Больше и говорить не с кем...
      Я не находил себе места, не спал, без конца курил, ни с кем не разговаривал, и никому не было дела до меня. На следующий день я подал свой первый рапорт с просьбой о демобилизации. Служить стало тошно.
      Подполковник Певень сформулировал нам основную задачу так: наладить дисциплину и порядок. Однако указанная цель была уже недостижима: фронтовиков нужно было заменить молодыми новобранцами.
      Через две недели мы пересекли государственную границу СССР и обосновались в городке Добромиль. Спустя полгода - переехали в Старый Самбор. Там наша часть была окончательно расформирована. Я попал в противотанковый дивизион, дислоцированный подо Львовом, в Яновских военных лагерях.
      Мои многочисленные рапорты оставались "без последствий". В конце концов, в наказание за настойчивость или даже за настырность меня включили в группу молодых офицеров, направляемых на Чукотку в укрепрайон Бухта Провидения. Нам предстояло сменить комсостав, отслуживший положенные сроки в полярных районах.
      Я совсем пал духом. Но получилось иначе. Одна добрая душа переложила мой последний рапорт из папки "Назначения" в папку "На увольнение". Вследствие этого моя дальнейшая судьба решительно изменилась: в апреле 1947 года меня наконец уволили в запас.
      Таким образом, через два года после Победы подошла к концу моя военная служба. Началась другая эпоха, непривычная самостоятельная жизнь. Появилась масса новых забот, малые победы достигались ценой огромных усилий. Путь познания был усеян горькими разочарованиями. И не было на нем той чистой, беззаботной радости, о которой мечталось в юные годы. Молодость сменилась зрелостью, за ней незаметно началось угасание, подкралась старость...
      День за днем стираются из памяти имена, годы, приметы событий, сел и городов.
      А Ева навсегда осталась в моем сердце семнадцатилетней возлюбленной в ослепительном сиянии своей душевной и телесной красоты. И память о ней уже не сотрется.
      В Р Е М Я У Т Р А Т
      Повесть о поэте Константине Левине
      Время искать, и время терять.
      Еккл. 3:6
      Давно ушли на вечный покой друзья молодости, близкие, дорогие люди, мои ровесники. А мне, оказалось, выпала долгая жизнь с ее мимолетными радостями, прозрениями и разочарованиями. Мудрость, приобретаемая с годами, счастья не прибавляет. Наоборот, запоздалая мудрость лишь умножает печаль, как заметил мудрейший из царей.
      Потому что давно известно: всему свое время, свой час. А время быстротечно, и оно все убыстряет свой бег, от чего дни и годы жизни становятся все короче и однообразней.
      В молодости было не так. Какими бесконечно долгими и тягостными казались дни и даже часы войны! Но и они растаяли, канули в Вечность. Туда же унеслись и дни зрелости, и годы старости.
      На склоне лет я печально взираю на этот мир и непритворно удивляюсь всему случившемуся, непроницаемой тайне бытия... Может быть, эта жизнь лишь привиделась мне?
      В стылый, сумрачный декабрьский день 1942 года судьба забросила меня в затерянный уральский городок Нязепетровск, где в полуразрушенной, демидовских времен церкви разместилось эвакуированное 1-ое Ростовское противотанковое артучилище. Там мне предстояло учиться, чтобы стать офицером.
      Я попал в 38-ой учебный взвод. Вскоре я познакомился и близко сошелся с такими же
      18-летними курсантами, вчерашними школьниками: Константином Левиным из Днепропетровска, Николаем Казариновым из Йошкар-Олы и Валентином Степановым из Москвы. Во взводном списке мы так и шли друг за другом и откликались в такой последовательности на вечерних поверках.
      Собственно, встреча с Константином Левиным произошла за два дня до зачисления в курсанты, в "карантине". Мы прибыли в Нязепетровск одним поездом, одновременно появились у военного коменданта, который и направил нас в "карантин" 1-го РАУ. Этот "карантин" оказался длинным бревенчатым бараком, по самые окна занесенным снегом.
      В бараке за низкой деревянной выгородкой сидел дежурный офицер. Он отобрал наши документы, записал в список прибывших и велел идти в другой конец барака к старшине, который указал нам с Константином места на шатких нарах из нестроганых досок. Здесь нам предстояло находиться до зачисления в училище.
      Электричества в бараке не было, лишь у входа и в дальнем конце горели керосиновые лампы. Из-за инея, налипшего на стекла, окошки плохо пропускали и без того тусклый свет зимнего дня. Вокруг был полумрак и пахло прогнившей картошкой.
      Мы с Костей уселись на нары, разговорились. Кто ты и откуда приехал? Где жил до войны, где учился, как попал сюда? Мы были пока гражданскими лицами, носили цивильную одежду, воинскому регламенту еще не подчинялись, никуда не торопились и поэтому беседовали неспешно, обстоятельно.
      Топилась печка-буржуйка, но все равно было холодно и сыро. Слонялись без дела молчаливые абитуриенты. Среди них выделялись солидные на вид люди, успевшие, видимо, уже повоевать. Они носили военную одежду - шинели и бушлаты - и казались старыми "дядьками".
      На многих новобранцах была совершенно жуткая грязная рвань, никак не соответствующая погоде и обстоятельствам: промасленные изодранные телогрейки, дырявые, перевязанные веревками ботинки, летние измызганные кепочки. Мы еще не знали истинной причины этого и удивлялись, ибо мороз стоял за 40 градусов! Наша одежда выглядела на таком фоне непомерно богатой. Главное, была по-настоящему теплой, грела.
      Мою жизнь накануне приезда в Нязепетровск нельзя было назвать ни устроенной, ни благополучной. Наша семья, успевшая в самом конце июля 1941 года бежать из-под Одессы, по случайному стечению обстоятельств оказалась на Урале, в городке Лысьва Молотовской области, и весьма бедствовала там.
      Мне было тогда 17 лет. Не желая терять год учебы, я энергично разыскивал Ленинградский военно-механический институт, где находились мои документы, высланные по окончании школы 20 июня 1941 года. Я скитался тогда по России, как "бомж": из Лысьвы уехал в Казань, потом в Магнитогорск и, наконец, в Мотовилиху под Молотовом, куда, как оказалось, перебрался из Ленинграда мой "Военмех".
      Я голодал, мерз, спал не раздеваясь, в пальто, редко мылся - не было никакой возможности - и страдал от безденежья. Меня очень угнетало одиночество, отсутствие рядом близких людей. Поэтому встреча с Левиным была подарком судьбы. Я сразу ощутил и оценил Костино расположение, его доброжелательность и образованность. И радость моя была велика, ибо понял, что приобрел друга, в котором так нуждался!

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18