Современная электронная библиотека ModernLib.Net

И было утро, и был вечер

ModernLib.Net / Биографии и мемуары / Дорман Моисей / И было утро, и был вечер - Чтение (стр. 16)
Автор: Дорман Моисей
Жанр: Биографии и мемуары

 

 


      Костю потрясли эгоизм и равнодушие столицы, благополучной части общества. Еще идет война. На фронте солдаты "...ползут и принимают контрудары", а в это время в Москве "...уже иллюминируют, набрасывают мемуары... циклюют и вощат паркеты...".
      В этом стихотворении он пишет и о себе, двадцатилетнем фронтовике:
      Один из них, случайно выживший,
      В Москву осеннюю приехал.
      Он по бульвару брел, как выпивший...
      ...............................................................
      Кому-то он мешал в троллейбусе
      Искусственной своей ногою...
      ....................................................
      Он вспомнил холмики размытые,
      Куски фанеры по дорогам,
      Глаза солдат, навек открытые,
      Спокойным светятся укором...
      К. Л. 1946 г.
      Руководство Литинститута, партком, парторг из студентов-фронтовиков Василий Малов, а затем и комсомольское собрание заклеймили содержащуюся в Костиных стихах "заразу упадочничества".
      Обстановку в то мрачное время почти полвека спустя описала Л. Чащина (Взыскание погибших, Литературная хроника, "Нева", 10, 1990 г., стр. 181): "В Литинституте на заседаниях парткома назывались имена тех, кто "нес в себе заразу безродности". И бывший фронтовик Вася Малов бестрепетно, без тени сомнения в правомочности того, что вершилось его именем и с его активным участием, указывал на Костю Левина, на Бена Сарнова, на Гришу Фридмана...".
      Началась бесчестная, гнусная, бездушная травля. Костю, одного из лучших студентов, боевого офицера, инвалида войны, талантливого поэта, исключили из института!
      Это был неожиданный и страшный по своей подлости удар, существенно подорвавший творческую мотивацию и веру в собственные возможности. Он хотел писать честно, открыто, о главном. А это было чрезвычайно, даже смертельно опасно.
      После исключения Косте пришлось обращаться в различные, главным образом литературные, инстанции с прошениями о восстановлении в институте. Оправдываться было унизительно и больно, а просить - тем более. Лишь через год при содействии К. Симонова Косте дали возможность закончить учебу. Однако его веру в торжество справедливости это уже не восстановило.
      Трудно жилось Косте. Причин было немало. Одна из главных - отсутствие постоянной прописки в Москве. С временной же пропиской нельзя было устроиться на постоянную работу. Это чрезвычайно усложняло и без того не простую жизнь.
      Каждый год Костя вынужден был добиваться и выпрашивать в милиции и в Моссовете продление своей временной прописки. Каждый год! Для этого требовалось снова и снова доставать разные справки, ходатайства, характеристики. Нужно было объяснять, почему он не может уехать из Москвы, а потом снова и снова искать комнаты или углы в квартирах, удовлетворяющих надуманным "санитарным нормам".
      Костиной мизерной пенсии по инвалидности едва хватало на съем угла или комнаты. Поскольку постоянной работы у Кости не было, он эпизодически подрабатывал в литературных консультациях, чаще всего при журнале "Смена", рецензируя поступающие в редакции стихи дилетантов. Реже его услугами пользовалась литконсультация Союза писателей.
      Работа литконсультанта была неинтересна, утомительна, непрестижна и очень низко оплачиваема. Однако выхода не было - нужно было как-то существовать.
      Жизнь весьма усложнялась тем, что приходилось часто менять жилье. Многих хозяев не устраивал Костин образ жизни: визиты друзей, особенно знакомых женщин. Бывало, что и Костю не устраивали некоторые бытовые обстоятельства, обнаруживающиеся не сразу, а по прошествии времени. При этом надо представлять себе, как сложна была проблема жилья в послевоенной Москве. Это отдельная, интересная и печальная повесть.
      В 1960 г. Костя снимал комнату у самой Валерии Владимировны Барсовой.
      Ее большая барская квартира была тесно заставлена старинной мебелью, стены увешаны картинами и коврами. Все внушало глубокое почтение к народной артистке и профессору, даже некоторый трепет. Лучше было приходить, когда Барсова уходила в театр, в консерваторию или уезжала на свою сочинскую дачу, подаренную ей, между прочим, Сталиным. Тогда в квартире оставалась только домработница, и я чувствовал себя свободнее.
      - Барсова, - говорил Костя, - не только очень интеллигентна, но также добрый, приветливый человек и вполне лояльная хозяйка.
      Все же года через полтора она выразила свое неудовольствие по поводу частых визитов Костиных подруг. Хозяйственными делами занимался муж Барсовой, бывший майор и бывший актер, названный одним из знакомых хозяйки "витязем в барсовой шкуре". Именно по требованию "витязя" Костя вынужден был съехать с хорошей квартиры. Тем не менее он не обиделся, но даже был благодарен хозяевам, убедившим его поскорее и понастойчивее
      добиваться постоянной прописки и записи в очередь на отдельную комнату в коммунальной квартире. Об отдельной квартире и речи, понятно, быть не могло.
      Барсова убеждала Костю, что нужно, не стесняясь, писать об инвалидности, боевых наградах, о многолетнем проживании в Москве на частных квартирах. Это был очень разумный и своевременный совет. Костя, как всегда, еще долго раздумывал, собирался духом, пока, в конце концов, начал писать письма и заявления в Моссовет, Минобороны, Литфонд...
      Заявления он писал толково, аргументированно, корректно. И труды его не пропали даром. Года через три Костю поставили на учет в Моссовете, в 1965 г. он получил постоянную прописку, а еще через некоторое время - комнату в двухкомнатной квартире на Ленинском проспекте в хорошем доме "Атом - для мира". Рядом - кафе "Луна", магазин "Сыры" и, что всего важнее, диетическая столовая.
      % % %
      После войны Костя прожил еще почти сорок лет. Прожил не так, как мечтал. Все эти годы он был недоволен собой. Однако изменить свою жизнь в соответствии с собственными устремлениями он не смог. Пытался, но не сумел.
      Общение с Костей доставляло мне не только радость, но и душевную боль, и обиду за него. Он, безусловно, был достоин лучшей участи. Я любил его и потому относился к нему небеспристрастно. Но вот мнение постороннего человека - известного поэта Константина Ваншенкина, хорошо знавшего Костю (из интервью, 1997 г.):
      "Мы вместе с Костей Левиным учились. Он из нашего фронтового поколения. Блестящий офицер, не дающий себе ни в чем поблажки. У него не было ноги, но держался исключительно стойко и независимо. Большое внимание уделял внешнему виду, всегда отглаженный, элегантный - типичный герой из "потерянного поколения". Никого не осуждал. Человек чести. Очень талантливый. Словом, личность своеобразная, яркая...
      % % %
      В послевоенные годы в Литинституте, или, как иногда говорили, в доме Герцена, кипели нешуточные партийно-литературные страсти. Костя жил в накаленной атмосфере, варился в бурлящем писательском котле вместе со многими молодыми, талантливыми и смелыми будущими творцами новой советской литературы, а также с конформистами и будущими литературными функционерами. Рядом (или вместе) с Костей учились Эмка Мандель (Наум Коржавин), Евгений Евтушенко, Расул Гамзатов, Александр Межиров, Владимир Корнилов, Виктор Урин, Юрий Трифонов, Владимир Тендряков и многие другие.
      Очень близок Косте был Владимир Корнилов. Они часто встречались, а еще чаще - перезванивались: часами "висели на телефоне" и яростно спорили. При этом отношения между ними всегда оставались теплыми, дружескими.
      Все, знавшие Костю, считали его личностью интересной и привлекательной, человеком широких взглядов, тонкого литературного вкуса, принципиальным и вместе с тем благожелательным.
      При этом Костя всегда оставался загадкой: безусловно талантливый литератор, но не пишет; обаятельный мужчина, очень нравится женщинам, но не женится; бедный, не имеет ни кола ни двора, но не падает духом и не стремится к общепризнанным, осязаемым показателям жизненного успеха: ни к богатству, ни к почестям. Вдобавок ко всему, он, инвалид войны, никогда не "качает права", не требует льгот, как другие.
      Во всем этом было что-то непонятное, странное, загадочное.
      Борис Слуцкий в свои хорошие времена, до смерти жены, встречался с Костей и настоятельно рекомендовал больше писать, а многое из написанного, чуть подкорректировав, немедленно предложить "толстым" журналам.
      Костя рекомендацию не воспринял, свои стихи не "корректировал", не приспосабливался к обстоятельствам, не лавировал. Он был чрезвычайно строг к своим работам, к собственным стихам.
      Такая позиция существенно мешала ему работать энергично и регулярно.
      Борис Слуцкий, осуждая - так он считал - Костину "леность", однажды сказал:
      - У еврейского народа есть свой Обломов - Константин Левин. Можете гордиться!
      Писать заказные репортажи в газеты Костя не хотел - пришлось бы кривить душой.
      Я высказал свое мнение:
      - Костя, почему ты не вставишь несколько смягчающих слов, как другие? Сдвинься
      чуть-чуть, чтобы начали печатать, и, возможно, все пойдет быстрее, глаже.
      Костя же от своих принципов не отступал:
      - Я давно решил, что нельзя облегчать себе жизнь лицемерием и лавированием ни малым, ни крупным.
      У Кости в молодые годы были серьезные творческие планы. Он собирался написать не только цикл стихов, но и крупную прозаическую вещь о войне и военной поре. В зрелые годы он многократно возвращался к этой мысли и сожалел, что не вел дневник. Он побуждал меня вспоминать интересные случаи из моей фронтовой жизни, которая по случайному стечению обстоятельств оказалась более продолжительной, чем его.
      Он вспоминал и уточнял технические подробности устройства сорокапятки и трехдюймовки, обсуждал работу с прицелом и уставную последовательность команд. Это должно было пригодиться в будущем для работы над книгой.
      Мы перебирали в памяти училищных командиров и преподавателей, различные происшествия на занятиях, на стрельбах, в нарядах по кухне, на конной подготовке...
      Хорошо запомнилась нам, в частности, "лошадиная" эпопея...
      ...Артиллерия, как известно, нуждается в "тяге". Наше эвакуированное училище тогда ни механической (тягачей), ни иной тяги не имело. Командование приняло единственно выполнимое решение: обзавестись конной тягой.
      В феврале 1943 года нам пригнали из Казахстана полсотни диких, прямо из табуна, необученных лошадей. Некому да и некогда было в то суровое время приручать и обучать этих лошадей, заниматься выездкой.
      Мы получили диких зверей, а не домашних животных. Особенно свирепствовали жеребцы. Трудно приходилось нам, городским ребятам, не имевшим никакого опыта обращения с лошадьми. Я давно забыл имена многих однокашников, но лютого жеребца по кличке "Топор" и мою "личную" (прикрепленную) кобылу "Умницу" крепко запомнил. "Табунные" лошади были, действительно, умны и хитры. Нас, людей, точнее, неумелых наездников, они не уважали, не боялись, а, может, даже презирали.
      Коварная "Умница" часто донимала меня. То она, как бы невзначай, наступит копытом на ногу, то прижмет своим боком к стенке конюшни. Во время занятий она на полном скаку часто останавливалась как вкопанная, и я вылетал из седла...
      Необузданный "Топор" однажды дал такую "свечку", что разбил голову дневальному по конюшне. Курсант стал тяжелым инвалидом и был списан, как не годный к военной службе. В один из весенних дней во время водопоя и купания лошадей на реке кто-то из наших курсантов не удержал "Топора". Распалившийся жеребец погнался за приглянувшейся ему "Умницей", которую я как единственную "даму" приводил и уводил с реки заранее, до того, как приведут жеребцов. Во избежание эксцессов. В момент, когда сорвался "Топор", я верхом на "Умнице" возвращался в конюшню. Услышав, к счастью, за спиной резвый конский топот и крики товарищей, я чудом успел соскочить в последнее мгновение. А то быть бы беде...
      В апреле 1943 г. ветфельдшер устроил стерилизацию, и кони присмирели.
      Совместные воспоминания нас увлекали. Но вот что удивительно: запечатлевшиеся в памяти каждого детали эпизодов оказывались часто не вполне идентичными. Все же совместными усилиями многое удавалось надежно восстановить.
      К сожалению, кроме спонтанных разговоров ничего не происходило. Работу над книгой Костя так и не начал. Не составил никакого плана, не написал ни единой строки.
      Мы беседовали подолгу, иногда до утра; рассуждали о многом: о текущей жизни и политике, о вере и безверии, о войне и фронтовых друзьях и, конечно, о женщинах...
      Костя сознавал, что живет в неправедном обществе, что гражданский долг велит бороться со злом. Но в своих реальных возможностях что-то изменить он довольно рано разуверился:
      Запропали в грохоте и дыме,
      Сожжены солдатики дотла.
      Никого ты больше не подымешь
      Против наступающего зла.
      К. Л. 1981 г.
      Столкнувшись еще в 1947 г. с грубой силой существующей власти, не допускавшей никакого инакомыслия и, не желая лгать, Костя отказался печатать свои стихи:
      Остается одно - привыкнуть,
      Ибо все еще не привык.
      Выю, стало быть, круче выгнуть,
      За зубами держать язык.
      Остается - не прекословить,
      Трудно сглатывать горький ком,
      Философствовать, да и то ведь,
      Главным образом, шепотком.
      А иначе - услышат стены,
      Подберут на тебя статьи,
      И сойдешь ты, пророк, со сцены,
      Не успев на нее взойти.
      К. Л. 70-е годы.
      Костя понимал, что выхода нет, что нужно писать хотя бы в стол. Писать регулярно. Определенным стимулом для него был пример В. Корнилова, который, помимо стихов, начал писать прозу. Он приносил Косте для прочтения и обсуждения свои рукописи. Обсуждения бывали очень обстоятельными. Помню, Корнилов принес "Демобилизацию", которую намеревался издать за рубежом. Костя сказал мне:
      - Володя, безусловно, талантлив, но войну знает только понаслышке. Кое-что написано неубедительно, легковевесно, но некоторые эпизоды сделаны сильно. Между прочим, есть у него даже евреи-герои. Там одна еврейка-медсестра погибает, защищая раненых солдат. По нынешним временам, писать о евреях хорошо - смелый поступок. Замысел, вообще, стоящий, но написано все же слабовато.
      Я обычно пользовался случаем, чтобы вставить лыко в строку:
      - Вот тебе, Костя, хороший пример и стимул. Володя решился написать о войне. А ты боишься, хотя знаешь войну не понаслышке. Я уверен, что ты напишешь лучше, достовернее.
      - Не могу взять себя в руки, чтобы регулярно, планомерно, энергично работать. Часть дня уходит на домашние дела. И рецензии отнимают много сил и времени. Ведь всю графоманскую дребедень нужно перечитать, обдумать, потом на каждое такое "сочинение" составить осмысленный ответ с рекомендациями, а затем еще перепечатать у машинистки. Времени не хватает. Поэтому я часто задерживаю свои рецензии. Если я буду и впредь задерживать рецензии, то мне перестанут давать даже эту жалкую работу. И что тогда? Чем зарабатывать на хлеб насущный? Конечно же, мне стыдно и обидно, что свою жизнь размениваю на пустяки.
      До 1965 г. свои рецензии Костя писал от руки. Четко, разборчиво, чтобы машинистке все было понятно. Потом, после долгих размышлений и прикидок, купил себе машинку "Колибри" и стал печатать сам - экономил время и деньги.
      Главной своей бедой, причиной плохого настроения и "самоедства" Костя считал собственную неорганизованность и бесплановость. Он об этом постоянно говорил не только мне, но всем своим друзьям. Сетования на собственную неорганизованность и безволие с возрастом все учащались и усугублялись, постоянно угнетала неудовлетворенность собой.
      Однако Костя не был мизантропом. Он всегда держался ровно, спокойно, не терял чувство юмора и самоиронии. В одном из писем он написал мне: "Все лето бездельничал. Ничего не создал, даже философскую систему".
      Время от времени он давал себе зароки начать новую жизнь. И начинал. Но довольно скоро все возвращалось "на круги своя". Он снова собирался духом, скрупулезно хронометрировал в течение многих дней все затраты времени: на сон, на утренний туалет, на приготовление завтрака, на мытье посуды, на чистку одежды, на покупку шарфика, на звонки знакомым женщинам, на переговоры с портным, на починку протеза и т. д. и т. п.
      Домашние дела, как и все иные, Костя выполнял тщательно, аккуратно, педантично. Еженедельно устраивал влажную уборку тряпкой и пылесосом. Нигде ни пылинки. Кухонный столик блестит. Стаканы сверкают. Стрелки на брюках безукоризненны. Обувь начищена... На все требуется время.
      А время неумолимо таяло, уходило в песок, распылялось на нескончаемые житейские дела, на пустяки. Но ни от бытовых дел, ни от рецензий Костя избавиться не мог, и это приводило его в большое уныние.
      - Других людей, - говорил он, - дисциплинирует работа, ежедневные служебные обязанности. Они задают ритм жизни. Инженер, врач, учитель приходят на работу в определенное время и успевают выполнить свои служебные дела. У меня другая ситуация. Если я вечером начинаю писать, то засиживаюсь и потом не могу уснуть. Начинается бессонница. Встаю поздно, с головной болью. А если у меня вечером свидание, то и половина следующего дня пропадает. Без сомнений, я сам виноват. Безвольный человек. Запутавшийся. Не могу выбраться из этого порочного круга...
      Его переживания иногда бывали столь сильны, что я не раз советовал:
      - Если ты считаешь, что неотвратимо становишься безвольным, то обратись к психологу или к психиатру. Может быть, они определят причину и дадут совет или рецепт.
      - Я думал об этом. Дело не в психике. Просто у меня, действительно, много неизбежных, но никчемных дел. Они перегружают меня. Например, мои ежегодные хлопоты с продлением прописки. Это же кошмар. Отнимают у меня два месяца, а то и больше. Московская милиция хорошо знает меня. Я ей надоел, и она хочет выселить меня из города.
      - Почему же она так жаждет избавиться от тебя?
      - Прежде всего я не коренной москвич и еврей, но при этом много лет подряд добиваюсь прописки, не имея на это, по их мнению, никакого права. Они таких очень не любят. Считают, что после окончания института я должен был уехать на периферию. Здесь же, не имея прописки, не могу найти постоянную работу. Замкнутый круг. Я не могу, как известный конструктор или ученый-атомщик, положить им на стол ходатайство Совмина, что я незаменимый для Москвы специалист по ядерной или ракетной технике.
      В Моссовете или в милиции, куда я обращаюсь за разрешением на продление прописки, мне резонно советуют: "Отправляйтесь куда-нибудь, ну, хоть в Омск или в Свердловск - тоже большие города. Работайте там, как другие литработники, в редакции газеты или в школе учителем литературы. И все будет у вас: и постоянная прописка, и работа. Как у любого нормального советского человека. А вы все хитрите, цепляетесь за Москву. Зря тратите время. И свое, и наше. От дела отрываете.
      Для проживания в Москве у вас оснований нет! Москва не резиновая. Она и так переполнена такими, как вы, она засорена! Постоянную прописку вы не получите ни за что. Потому что сразу же начнете требовать жилье. А жилья нет. Даже коренные москвичи живут в непотребных условиях! Ничего, скоро поднимем саннорму до 15-ти метров, и вы не найдете себе временную жилплощадь. И не козыряйте своей инвалидностью. Вы не один такой. Тысячи таких есть - и не качают права".
      - А нельзя ли, Костя, получить временную прописку, скажем, на два-три года?
      - Что ты! Хорошо, что дают на год, а не на полгода или на месяц.
      В начале пятидесятых, в разгар борьбы с "безродными космополитами и врачами-убийцами", в Москве сложилась беспрецедентно мрачная ситуация. Казалось, прописки больше не будет. Костя был в ужасе. Отказаться от Москвы он не мог. Он не хотел даже обсуждать такой вариант, настолько все было очевидно.
      Здесь были его друзья, подруги, какая-никакая работа по специальности, бытовые условия, культура. Только живя в Москве, Костя сохранял пусть неясную, даже призрачную, надежду как-то изменить свое положение к лучшему, не опуститься на дно. Периферия с ее ограниченностью, заброшенностью пугала его смертельно. Поэтому Костя изо всех сил держался и боролся за Москву.
      Большую часть своих молодых лет, своих физических сил и нервной энергии он истратил на двадцатилетнюю изнурительную борьбу за прописку и жилье в Москве.
      И все же он пробил казавшуюся незыблемой стену.
      Только в самом конце жизни была достигнута высшая цель, предел мечтаний - отдельная однокомнатная квартира. В 1980 г. Костя получил наконец ордер на квартиру в новом доме на самой окраине Москвы, у окружной дороги, в Теплом Стане. Он долго не переезжал туда, пытаясь удержаться поближе к центру.
      Его аргументы были очевидны: инвалидность, болезни, одиночество, удаленность от мест работы. Он пытался обменять квартиру через Моссовет, через обменное бюро у Рижского вокзала, через частных посредников - ничего не получалось. Пришлось переезжать в Теплый Стан. Однако обустроиться в своей первой собственной квартире Костя уже не успел. Не хватило жизни. Так эта первая квартира оказалась и последней.
      Прожил Костя все отпущенные ему годы по углам да по комнатам в коммунальных квартирах. Общие кухни, общие ванные и уборные. Скандалы из-за визитов друзей и подруг, дрязги по поводу уборки "мест общего пользования" и оплаты счетов за свет...
      Все это Косте пришлось испытать в избытке. В другой атмосфере пожить ему так и не довелось.
      Была у Кости с молодых еще лет важная забота, отнимавшая немало времени и денег - забота об одежде и вообще - о внешнем виде. Он не носил ширпотребовские костюмы и пальто, а шил у более или менее известных московских портных, которых находил через знакомых.
      Костя вдумчиво выбирал фасон и ткань, предпочитая в последние годы английскую шерсть серых оттенков, обращал внимание на отделку и разные аксессуары. Занимался этим серьезно и с видимым удовольствием.
      Как-то мы совместили прогулку с Костиной примеркой. Он привел меня в маленькое невзрачное ателье в Лужниках. Оно занимало первый этаж стандартной "хрущевки". Закройщику, маленькому, худощавому седому еврею Якову Борисовичу, Костя был рекомендован старым клиентом как человек приличный и надежный.
      Заказ на пошив костюма оформлялся, как положено, через кассу. Однако закройщик получал "на лапу" еще приличную сумму, которой делился с начальством. Это обеспечивало качественную работу и интеллигентное обращение. Попасть к такому мастеру, как Яков Борисович, законным путем было невозможно.
      Костя интересовался модными журналами, следил за веяниями моды и хорошо в ней разбирался. Вообще, общая толковость позволяла Косте хорошо ориентироваться во многих областях: юриспруденции, политике, литературе и прикладном искусстве, особенно - в моде...
      Костя обстоятельно, со знанием дела, сформулировал закройщику задачу: изложил свой взгляд на требуемый общий силуэт, на ширину лацканов и глубину шлицы... Маленький, молчаливый интеллигентный портной внимательно выслушал Костины пожелания, держа в одной руке кончик переброшенного через шею "сантиметра", а в другой - блокнотик.
      - Константин Ильич, я с Вами в основном согласен. Да. Все же шлица должна быть глубже на три сантиметра, а карманы обработаны "в рамку". О следующей примерке я сообщу Вам заранее. Желаю здоровья!
      Покупка туфель или зимней шапки становилась серьезным и трудоемким мероприятием, в которое вовлекались не только знакомые продавцы и знающие приятели, но и специалисты-товароведы. Приличную одежду или обувь даже в Москве найти было не так просто. Все охотились за "импортом", ибо только "импорт" был на уровне текущей моды, красив и добротен.
      Я, в общем, не одобрял таких чрезмерных, на мой взгляд, затрат времени и сил на второстепенные дела.
      - Ты не понимаешь, - говорил Костя, - что в хорошей одежде чувствуешь себя увереннее, спокойнее. И учти, я не женат. Знакомлюсь с приличными женщинами. Не хочу выглядеть жалким калекой. Встречают, сам знаешь, по одежке. Я не могу подойти к красивой девушке в затрапезном пиджачке. Невозможно!
      Однажды Костя подарил мне ко дню рождения белую сорочку с какой-то совершенно обязательной планкой и с единственно приемлемым, модным, то есть не слишком узким и острым, но и не чрезмерно широким и тупым, воротничком. К сорочке была приложена записка: "Именно такие сорочки покупай себе впредь. Они годятся и для кафедры, и для Ученого совета, и для обольщения женщин".
      Как-то в "Огоньке" попалась Косте на глаза фотография Иосипа Броз Тито за рулем автомобиля - он лично отвозил Хрущева в свою резиденцию на Бриони.
      - Посмотри, Моисей. Видишь, что у Тито на голове?
      - Белая шапка. Ну и что?
      - Не белая, а кремовая, и, именно, кепка. Очень хороший вкус. Тито выглядит раскованно, беззаботно. Видимо, он и хотел это подчеркнуть.
      На Косте многие годы было одно и то же прекрасно сидящее, серое ратиновое демисезонное пальто. Строгое, всегда модное. Я как-то поинтересовался:
      - А зимой тебе не холодно?
      - Москва - не Сибирь. Мне только перебежать через дорогу в столовую. А в метро и в троллейбусе всегда тепло. Не хочу раздувать свой гардероб. Кроме того, всегда помню о смене жилья. Ну и финансы, сам понимаешь...
      Конечно, Костя не из тряпичников. Другими мыслями была занята голова, да и денег - всегда в обрез. Вещей он имел всегда немного. Самое необходимое, но добротное, модное. Мне как-то пришлось помогать Косте перебираться с "угла" во вновь снятую комнату. Все его пожитки вместились в одну "Волгу" - такси.
      Завтрак и ужин Костя готовил сам, а обедал только в диетических столовых, где бывало чище, чем в простых столовых, и пища считалась безопаснее. Поэтому, подбирая себе новую комнату, Костя обязательно учитывал и ее удаленность от диетстоловой.
      Одно время, в конце 50-х, я снимал комнату на Сретенке, точнее, в Коло-кольниковом переулке, а Костя - недалеко, на Чистопрудном бульваре. Днем мы встречались у Тургеневской читальни, где я любил заниматься, и отправлялись мимо Чаеуправления вниз по Кировской к Лубянке.
      Там, у площади Дзержинского, находилась лучшая из известных нам диетет-столовых. Она привлекала нас не только сносными обедами и порядком, но и интересным "контингентом". У входных дверей в черной рамке под стеклом для общего обозрения красовался ценник-меню с перечнем всех диет и блюд. Рядом к стенке прижималась терпеливая очередь, освобождая тротуар для прохода.
      В просторном чистом вестибюле всегда работал гардероб. Мы сперва обязательно раздевались, а затем садились за столику ждали официантку, как в ресторане. Посетители вели себя культурно, вежливо.
      Обедавшая рядом с нами ухоженная старая дама спросила однажды:
      - Я часто встречаю вас здесь. Неужели вам, цветущим молодым мужчинам, нравится эта столовая, эта диета?
      - Не столько диета, сколько общество. Где еще нас назовут молодыми, цветущими? Где вежливо поговорят? Мы ценим это больше их фирменного куриного бульона.
      Действительно, в столовой было чисто и хорошо готовили. Мы с Костей записали в их "Книгу жалоб и предложений" большую и убедительную благодарность.
      В этой столовой "питалась" специфическая приличная публика: старики и старухи, реабилитированные недавно узники ГУЛАГа, вернувшиеся из лагерей и поселений. Народ образованный, интеллигентный, но обиженный и злой. Среди них было много больных на вид людей.
      Между столиками прохаживалась диетсестра и выясняла, нет ли жалоб на качество пищи. Старики обедали не спеша, сосредоточенно. Официантки их не торопили - эти нервные клиенты могли и ответить резко, обидно.
      Как все старики, посетители столовой разговаривали громко, переспрашивали друг друга. Они редко приходили парами. Это были одинокие, уставшие от жизни люди. Столовая стала для них чем-то вроде клуба. А слушать их было интересно: выражались культурно, разговоры вели содержательные. Мы с Костей полагали, что эту столовую не могут не посещать едоки в штатском: их "Большой дом" находился рядом, за углом.
      Явно выделялись три типа посетителей: антисоветчики, либеральные ленинцы и твердолобые сталинисты. Иногда старики заводились и тогда высказывались резко и неординарно.
      Как-то за одним столиком недалеко от нас обедали три старика и старуха. Старики - типичные совслужащие среднего звена. Старуха была не совсем обычна: изможденная, на вид язвеннобольная, с очень морщинистым интеллигентным лицом, с совершенно седыми накрученными буклями, а может быть - в старомодном парике. Она была одета в черное строгое платье со стоячим "под горлышко" воротничком и походила, как мне казалось, на старинную классную даму. Лет ей было, наверно, за 70, но сидела прямо, ела с ножа и вилки, время от времени прикладывала к губам платочек.
      За их столиком зашла речь об ответственности евреев за репрессии и за "неправильную линию" МГБ в недалеком прошлом. Женщина, явно сдерживая раздражение, втолковывала своим собеседникам, что евреи много сделали для революции и боролись со сталинскими "перегибами", за что и пострадали. Старики, как заведенные, твердили одно и то же: партийный и государственный аппарат, ГПУ и МГБ были "засорены" евреями и находились под их контролем, не только на местах, но и в центре. Старуха постепенно выходила из себя. Вдруг она резко ударила ладонью по столу:
      - Вы лжете, жалкие холопы! Вы - темные, необразованные холуи! Вам евреи дали четырех богов. Вы и ваши предки поклонялись им всю жизнь. Только вы, ничтожные плебеи, способны на такую мерзость: преклоняться и тут же клеветать на кумиров. В ваших, с позволения сказать, головах только мусор и дерьмо! Презираю!
      - Какие боги? Сумасшедшая старуха! Ваши евреи дали жуликов и воров.
      - Вы простых истин не знаете. Господу вашему Иисусу и Пресвятой Богородице ваши деды-прадеды, отцы, да и вы, с детства молились ежедневно, пока из вас не наделали тупоумных безбожников. Воинствующих идиотов! Вы отреклись от этих богов и сразу поверили в новых - в Маркса с Лениным. Все они были евреи, евреи, евреи! Слышите?! Евреи! Вы даже этого не знаете.
      Старуха еще раз ударила ладонью по столу, резко поднялась, отодвинула нетронутый стакан с киселем и, высоко подняв голову, направилась в гардероб.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18