Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Пенаты

ModernLib.Net / Галкина Наталья / Пенаты - Чтение (стр. 2)
Автор: Галкина Наталья
Жанр:

 

 


Твой старый друг и вечный бродяга.
      На самом деле у него была своя версия собственного «одинокого туризма», то есть даже и не версия, не объяснение, он не пытался объяснять свои действия кому бы то ни было, в том числе и самому себе, — а так, ассоциация. Для него одинокий ночной костер в чаше (чей дым ест глаза, ан не стыд, не выест и, не выев, поднимается, цепляясь за ветки, к звездам) был как бы антитезой первомайскому (и ноябрьскому, то есть октябрьскому, путаница между ноябрем и октябрем его отчасти смущала) параду. Там полные улицы — тут никого; там музыка из репродукторов — тут разве что гитара, да и то не всегда, впрочем, под «мухой» будучи, постоянно пели; но не «Интернационал»; хотя «По долинам и по взгорьям» любили, ведь и вправду шли по долинам и взгорьям; там несешь знамя (ему всегда доставалось нести знамя, либо портрет члена правительства, — либо фанерную звездочку, увитую лентами; и в то время как сотрудники, притомившиеся от бесконечного шествия, непривычные к дальним туристским переходам люди, опьяненные балтийским ветром и холодом, уже рассаживались за столом в доме одной из сердобольных лаборанток, и прекрасные сотрудницы уже успевали наладить винегрет, украсить селедку колечками лука и сварить картошку, и бескозырки водочных бутылок уже развевали свои железные ленты, он все еще пристраивал свою звезду или знамя в кладовку на службе, где подобных звезд и портретов был целый арсенал, — и вечно приходил в числе глубоко опоздавших; Впрочем, винегрет, селедка и картошка ждали его с нетерпением, не говоря уже о прекрасных сотрудницах) — а тут удочку; там цветы бумажные, такие яркие, такие неувядаемые, пылящиеся потом дома, особенно пугали его ромашки с мужественными негнущимися лепестками — а тут живые, да какие! орхидеи лесные типа башмачков; там ораторы — а тут болтуны; но особенно потрясали его толпы; там толпы (напоминающие муравейники, рои ос, диких пчел, кишенье змеиных весенних ям, живое шевелящееся вещество, сколько раз снилось как проваливается в гадючью яму, силится выбраться, выскочить, хрупая сучьями и проваливаясь в месиво из сучьев и змей, ни разу не выбрался: просыпался!), — а тут никого.
      Люди парадов стекались ручьями улиц в реки проспектов, в этом было нечто колдовское, магическое, превышающее разум и воображение. Маленьким он даже побаивался парадов (примиряли его с ними заманчивые свистульки, шары, китайские веера, анилиноворазноцветные пучки ковыля из сказочной несуществующей степи, трещотки, раскидай, потом пообвык, хотя был вполне храбрым дворовым мальчишкой, а не каким-то там изнеженным гогочкой со скрипочкой; чего бояться-то?
      Завод, на котором работал отец, был в самом начале войны эвакуирован на Урал; война чуть не стала перерывом в парадах, однако на заводе народу было много, и на парады ходили назло врагу, со слезами на глазах, почти у всех родные были на фронте. Но там впечатление от парада скрадывалось ожиданием почтальона, обилием снега зимой, кадрами кинохроники, которую взрослые, тыловики, оружейники («Всё для фронта, всё для Победы!») смотрели с замиранием сердца, а детей и вовсе было от экрана не оторвать. В сорок шестому него было два сильнейших впечатления: первый парад после войны в Ленинграде и трофейные фильмы.
      Иногда у костра он молчаливо думал: почему люди любят собираться в такие толпы? И не находил ответа, но что-то его тревожило и в том, что он вообще об этом думал, словно нехорошо поступал, отделялся от друзей, сотрудников, сослуживцев, всех девушек знакомых, от народа вообще, и в том, что ответа не было. Он никогда никому не рассказывал о своем отношении к парадам.
      Те его сверстники, которых он, вернувшись в Ленинград, застал живыми, несколько отличались от него; им приходилось перешагивать через трупы обычным будничным образом, чтобы пройти по двору или улице, для них трупы не были чем-то чудовищным, представлялись отчасти знаком дня, повседневности. Но и его цифры, обозначавшие число погибших, число потерь, не смущали, — они были только числами. Он никогда не думал о смерти, был глубоко к ней равнодушен, не впечатлялся ее соседством. Он принадлежал к поколению, для коего добро и зло гуляли за ручку, не всегда различались, менялись местами
      Модно было презирать быт, уют, вещизм; любимый поэт Маяковский тоже презирал, например. Пусть мещане сидят у оранжевых абажуров среди мягких кресел и вышитых салфеточек! А у нас вот рюкзак, палатка, котел закопченный, миска, кружка эмалированная, видавшая виды, — а не ваши подлые буржуазные фужеры; мы люди свободные. Кочевье, скитанье. Особенно по выходным и в периоды отпусков. Можно было превратить кочевье в специальность; он и превратил. Он пошел в геологи из-за экспедиций.
 
      Дорогая Веточка! Почему ты мне не пишешь? Как море? Какие новые знакомые? Как вы доехали? Я обожаю поезда дальнего следования, особенно люблю чай с рафинадом, когда в стакане с подстаканником ложечка дрожит. Где вы живете? Много ли фруктов и какие? Мне все интересно. Засуши для меня что-нибудь экзотическое.
      Наш пришелец живет на веранде у Маленького, совсем по соседству. Я в него влюбилась, как и обещалась. Он романтический и нелюдимый. У него красивые карие глаза. Я срочно шью себе новое ситцевое платье. Я подсматриваю за нашим дачником и стараюсь выйти загорать с ним одновременно. Он не пытался со мной познакомиться. Придется мне самой знакомиться с ним. Что-нибудь подстрою, еще не придумала. Может, буду тонуть. А он станет меня спасать. Как ты находишь, идея удачная?
      Бывают ли на юге ситцевые балы? Ходишь ли ты на танцы? Или там на танцах, как у нас в парке, сплошное хулиганье? Ходишь ли ты в кино? На юге чудо что за кино под открытым небом! Небо черное, звезды крупные, тепло, деревья свешивают листья, фильм еще лучше делается. Какие фильмы ты смотрела?
      Мама подарила мне тоненькую ниточку кораллов. Она мне очень идет. Я надеваю ее на пляж.
      Не забывай свою подружку Лару.
      Драгоценнейший ученый муж! У меня сложности: явился некий тип, как бы дачник, поселился неподалеку. Я не знаю, кто он кой и за кого его и принимать. Мне нужна ваша помощь. Я Вас жду.
      Пенаты, Fiodoroff
 
      Николаи Федорович склонен был всех принимать за шпионов, сотрудников НКВД и иностранных спецслужб.
 
      P. S. Само собой, жду и Вашего соседа по Академгородку. F.
      Он лежал на песке головой к заливу, лениво разгребая попавшуюся под руку полосу сухого тростника, раковин, мелких камешков обкатанных стеклышек, отбирая понравившиеся камешки и раковины. Маркизова Лужа играла в океан, и он играл с ней в океан. Вглядывался вдаль, в голубое до горизонта водное поле. Пляжи напоминали ему театр, в который он ходил так редко: сцена, комнатка без одной стены, вместо четвертой стены каждый раз другое время; полоса песка где обрывается материк, распахивается окно в моря, в простор. Вода очаровывала его особо, древнее божество Океан, рыбонька Венера из пены морской именно из-за пены вышеупомянутой были ему не просто не чужды, а как бы свои в доску, не говоря уж о сиренах и остальных наядах. Он мечтал когда-нибудь купить лодку. Надувную. Или деревянную. Иногда мечты шли по восходящей, желания старухи, куражащейся над стариком и золотой рыбкою: моторка! катер!! яхта!!! Яхта, впрочем, отдавала буржуазной роскошью; но, если, изучив вопрос, сделать яхту самому... Можно баркас с парусом. Карбас. Он перебирал песчинки, вспоминая лиловый (из-за крупинок речного граната) песок Вуоксы. По сравнению с Черным, Каспийским и другими настоящими морями это почти не выбрасывало на берег мазута. Чистый дюнный песок, родственный песку сестрорецких дюн, собранный ветром с больших площадей, омываемых и овеваемых свежим ветром, полный космической пыли тысячелетий, прячущий пылинки сернистого хрома и зеленоватого стекла.
      Он услышал шаги. Мимо него к воде проследовала Лара в голубом купальнике с красной каемкой. Длинноногая Лара с еле-еле позолоченной солнцем русалочьей белизны кожей. Не спеша Лара закрутила у воды волосы в косу и надела резиновую купальную шапочку, придавшую ей сходство с марсианкой: маленькая голубая (лысая или в шлеме) голова Аэлиты («Аэлита» была одна из немногих прочитанных им книг). Она заходила в воду, пересекая отмели, минуя дежурящих на валунах чаек. В руках у Лары красовался малиновый надувной круг. Он лениво смотрел, как медленно и неторопливо она удаляется, уже вода ей по пояс, и едва ее видно: мелко, на приморском пляже давно бы плыла...
      Наконец, уцепившись за свой малиновый круг, Лара поплыла в сторону Выборга, как бы вдоль берега, медленно, очень медленно. Он перестал на нее смотреть: на горизонте появился пароход, крошечный, неразличимый. «Эх, жаль, военно-полевого бинокля нет, дома остался». Тут Лара закричала; ее надувная игрушка каким-то образом выскользнула у нее из рук, и Лара то уходила под воду, то выныривала, крича. Он бросился ее спасать, само собой. По счастью, она находилась недалеко от самой дальней отмели, ее отделяли от повышающегося дна метров пять. На отмели она стащила шапочку, тяжело дыша; волосы рассыпались по спине и по плечам.
      — Вы меня спасли, — сказала она, — Я Лара Новожилова и живу вон в том доме. Приходите к нам на чай, я вам обязана жизнью, только не говорите маме, что я тонула. Ой, круг забыли.
      Он сплавал, благо совсем рядом, за ее кругом. Он бы и далеко сплавал — из вежливости, дама все-таки; к тому же Лара была очень хорошенькая.
      — Вы совсем не умеете плавать? — спросил он. — Вроде немного на воде держитесь.
      — Я учусь, — отвечала Лара. — Просто думала — неглубоко, встану, а ушла с головой, хлебнула воды, растерялась, сбила дыхание, выпустила круг.
      Они уже были на берегу.
      — Как это вы лежите прямо на песке без подстилки? Пойдемте, у меня боольшое покрывало, не стесняйтесь, мы поместимся.
      Он послушно отправился к покрывалу. Лара, тяжело дыша, растиралась махровым полотенцем. Ему пришлось поведать, что он геолог, и выслушать, как это романтично. Она угостила его маленькими пирожками, так и таяли во рту, и повторила приглашение на чай; он обещался, просто так, для приличия.
      Вечером Маленький отправился в дом-близнец, а он остался один в домике-прянике со скрипучими ступенями и облезлой краской на рамах. Он сидел на своей верандочке и глядел на залив, было уже очень поздно, белая ночь разлила мерцающий полусвет и тишину. Кто-то шел вдоль берега. Собака зарычала, не очень громко. И — тоже негромко — собаке сказала Лара:
      — Тише, Дельфин.
      Плеск воды. Похоже, Лара с собакой направилась в воду. «Она собирается тонуть здесь по два раза в сутки?» Пять минут, десять. Там вдалеке, стараясь говорить тише, она беседовала с Дельфином, голос удалялся, все стихло совсем. Он подождал немного, потом покинул свою насиженную старую кушетку и направился к кромке воды. У первой полосы тростника валялся Ларин ситцевый халатик, все то же махровое полотенце, собачий поводок; стояли ее маленькие бежевые босоножки. Он посмотрел на часы — трофейные, дядин подарок, цифры и стрелки светились. Через двадцать минут он стал нервничать, закурил. Лара с собакой были далеко, он еле их видел. Еще через пятнадцать минут он услышал ее дальний голос. Собака, выбегая на одну из отмелей, залаяла на него, отряхиваясь .
      — Фу, Дельфин, — сказал Лара. — К ноге! Фу, свой. На сей раз малиновый круг отсутствовал.
      — Что все это означает? — спросил он. — Вы плаваете лучше меня?
      — Ну, не лучше... — сказала Лара.
      — А днем? днем-то вы что изображали?
      — Если честно, — сказала Лара, — я хотела, чтобы вы меня спасли.
      — Зачем?
      — Чтобы с вами познакомиться.
      Он рассмеялся. Она тоже. Огромная псина, отряхиваясь, обдавала их брызгами.
      — Ваш пес?
      — Я его напрокат беру у знакомых. Мы с ним купаемся. Он очень любит плавать. Меня ночью одну купаться не отпустили бы нипочем, а с ним можно. Он вообще-то помесь. У него в роду был водолаз. И немецкая овчарка. Вы на меня не сердитесь?
      — Нет, — сказал он, хотя ему не нравились женские выкрутасы.
      Но то, что она плавает по ночам с собакой и заплывает так далеко, ему понравилось.
      — Лунной ночью лучше, — сказала она, — как-то веселей. Пошли, Дельфин. Домой! А на чай приходите. Можно утром к девяти, можно к шести вечером. Вы ведь нам сосед теперь. Познакомимся.
      — Когда мы знакомились, вы тонули. А если я приду на чай, может, вы пожар устроите.
      — Нет, не устрою, не бойтесь. Я огонь не люблю. Костры разве что ночью или свечку. Вот вода — моя стихия.
      Он смотрел на удаляющуюся Лару и на вальяжно переступающего рядом с нею огромного черного пса. Что-то в Ларе смущало его. Он не знал, как себя вести. Она не походила ни на веселых туристок, ни на геологинь, каждая из которых — свой парень, и не напоминала девушек, с которыми он легко начинал знакомиться, целоваться и обниматься, которые спали с ним и в слезах с ним расставались, когда он уходил, а иногда и без слез, расставались, и всё, даже не ссорясь вовсе, а как будто относило в сторону, как лодку от берега относит. Она была какой-то третьей породы, ему неведомой.

Глава вторая

      Туман. — Человек с грудным ребенком. — «Пенаты». Младенец в стеклянном гнездышке. — «Нет ли у вас соли?» — Привет тебе, приют священный! — «Ты останешься тут навсегда».
      Он проснулся ни свет ни заря от смутного чувства чьего-то присутствия. И сначала не мог понять, где находится: «кто-то» оказался туманом, лившим свою потустороннюю муть в распахнутое на залив окно. Он было подумал — обещанный пожар, видимости никакой, дымом подернуто, но гарью не пахло, холод, сырость, колдовство. Он выглянул в окно. Ни залива, ни пляжа, ни сосен, ни соседних домов; разве куст шиповника под самой стеной, под самым окном наличествовал, слегка развеществленный. В комнате сгущалось ничто, шиповник мерцал почти дискретно, туман шел и шел с залива огромной массой клочковатых волн и корпускул. Одновременно светало и дематериализовывалось вконец, его это заворожило. Он видел туманы в Прибалтике, именно утренние, но как бы в готовом качестве, в наличии уже, без пришествия с моря. Туман среднерусский, Скажем, валдайский, впрочем, как и староладожский, преимущественно вечерний, возникал в низинах, еле касался холмов, наливался в пиалы воронок и ямин, полз по оврагам: прибывал ниоткуда. А тут стена небытия откровенно порождалась Маркизовой Лужей и завоевывала берег.
      Не торопясь, он оделся и вышел на полосу песка, наугад, улыбаясь, думая о слепцах, играя с туманом в его игру. Интересно, как на самом деле у слепых? Темнота и мрак? красноватый полусумрак наших прикрытых на солнце век? красно-зеленые куши? А может, именно белая мгла тумана — мир слепого? Под ногами хрупнули раковины зашелестела одна из сухих тростниковых полос, он не видел ее, он уже и на вытянутой руке плохо различал пальцы.
      Шоссе, очевидно, все же существовало; машины проезжали мимо, замедлив ход; вот одна затормозила неподалеку; дверца хлопнула; и тут услышал он приближающийся плач грудного ребенка. Пожилой человек в очках, с переходящей в усы короткой бородкою придававшей ему сходство с китайцем из андерсеновской сказки (Андерсена он тоже прочел в свое время), неуверенно продвигался сквозь марево, неся на руках завернутого в голубое одеяльце плачущего младенца. Человек прошел рядом с ним, но его не заметил из-за сценического эффекта встречи невидимок, порожденного метеоусловиями. Плач то удалялся, то приближался, человек с ребенком плутал, послышалось чертыханье и плеск, видимо, заблудившийся в тумане ступил в воду. Его негромко окликнули на два голоса, он обрадованно откликнулся, детский плач и голоса встретились, женское ляляканье и сюсюканье, плач смолк, хлопнула дверь, — похоже, в доме-близнеце.
      Он сел на песок в нулевой почти видимости, в полном молоке, и закурил, улыбаясь; он не боялся тумана, хотя данный производил впечатление внушительное.
      Ему хотелось проверить, как туман рассеется, как управится режиссер с такой сложной задачей: начнет ли пелена таять и редеть? подниматься в небо? уплывет ли туда, в гору, за шоссе, к электричкам, подобно горному облачку? Но сон сморил его внезапно, едва добрел он до верандочки, чуть не потерявшись в двух метрах от нее. Он упал в кровать не раздеваясь, отключился моментально, сны видел, да забыл, проснувшись. Никаких следов призрачной лавины; летнее солнечное, чуть отчужденное, не вполне прогретое солнышком северозападное прибрежное утро. Он было подумал — не примерещилось ли ему? Да, идя к воде, нашел на песке голубую соску, единственное, но вполне убедительное доказательство того, что младенчик был, а стало быть, и туман тоже.
 
      Дорогой Сергей! Почему ты мне не пишешь? Единственное полученное мною тут послание было от матушки-Природы и именовалось туманом. Старик, туман вплыл в мою веранду, просочился через щели, вломился в форточку. Послание составляла матушка-Природа в тот период изготовления бумаги, когда листа еще нет, когда весь перевернутый чан (свод небесный, плоскость земная, круг горизонта) наполнен холодно кипящей бумажной массою; то-то вышел бы рулончик по завершении процесса! что там изобретшие бумагу китайцы со всей их Великой Китайской стеною, которой отгораживали они изобретения свои! всех нас, оптом и в розницу, можно было бы упаковать и отправить малой скоростью. Однако именно из-за незавершенности процесса я не понял текста предназначенного мне письма, не различил слов; слова как бы ожидались в будущем, но к тому моменту, как им бы на загадочной палимпсесте проступить, туман рассеялся.
      До того, как ему довелось рассеяться, он послал мне романтическое видение в лице вынырнувшего из марева пожилого помятого дяденьки с орущим грудным дитятей на руках. Не заметив меня, персонаж малость пометался вслепую, не видя округи, залитой Природой ее личным материнским молоком, а потом пристроил подкидыша в дом-близнец с неизвестной мне целью, разве что хозяйская домработница или родственница Адельгейда согласилась на роль няньки, каковая ей вполне впору.
      Мне захотелось посмотреть на младенца, чье пребывание в доме сумасшедшего хозяина по имени Николай Федорович казалось мне нелепым, и, когда солнце пригрело прозрачный воздух, изжив из него остатки сырости, следы непроницаемой утренней пелены, я отправился в дом, подыскав и предлог проще простого: иду к Адельгейде, чья хозяйственность и домовитость прямо-таки написана у нее на лбу, одолжить, то есть занять, то есть попросить соли. Тем более что двери дома Новожиловых были заперты, хозяева, видимо, отсутствовали, — просить больше не у кого. Подойдя к обращенному к шоссе парному темному крылечку, я обнаружил над дверью внушительных габаритов подкову, под которой, выполненная накладными деревянными буквами, обреталась надпись: ПЕНАТЫ. Заполошному хозяину спать не давали лавры Ильи Ефимовича, жившего, как известно, в одноименной усадьбе в Куоккале, то есть неподалеку. Я позвал Адельгейду. Никто не ответил. Дверь превежливо отворилась под моей рукой, я вошел, миновал малюсенькую прихожую, узкую комнатушку, чьи две двери (из четырех, просто двери вместо стен, симпатичное помещение) выходили на диаметрально противоположные веранды, небольшой коридор, по обеим сторонам которого располагались еще две комнаты, и оказался в центральном зале с печью в середине. Вся кубатура с пола до потолка уставлена была шкафами и полками; самый большой, в целую стену, шкаф напоминал каталог большой библиотеки, сплошь ящички с этикетками, цифры, грифы, буквы помечали этикетки. В углу располагалось сооружение типа перегонного аппарата, стеклянные трубки, иные в виде змеевиков, иные под углом; прозрачная жидкость перегонялась по трубкам. Я бы решил, что имею дело с подпольным самогонщиком; однако в центре аппарата, в специально для того предназначенной емкости, спал младенец. Я не заметил, был ли младенец, как в реанимации, как-нибудь к установке подключен (через капельницу либо маленькую трубочку, забравшуюся в ноздри); по-моему, он лежал автономно и дрых в стеклянном гнездышке. Особо вглядеться была мне не судьба — в комнату вихрем влетел хозяин, выволок меня за рукав через зеркальные помещения на крыльцо, ведущее к заливу, и вытолкал взашей. Я в паузе вымолвил было про соль и Адельгейду. Он меня не слушал. Зато выслушала возникшая Адельгейда. Она вынесла мне соль в розовой, с рифлеными боками, видавшей виды, однако идеально чистой чашке и сказала хозяину: «Тише». Хозяин тут же смолк и ушел в дом. Я понес не нужную мне соль на свою веранду, где розовая чашка очень даже украсила бесцветный интерьер. Как бы ты прокомментировал мой сюжет? Может, Николай Федорович изобрел инкубатор для недоносков? Мои предчувствия, что нахожусь я в месте бермудском, начинают обретать материальность. Что ты обо всем этом думаешь? Жду ответа.
      Написав письмо и бросив его в синий почтовый ящик у шоссе, он побрел по пляжу в сторону каменной косы, своеобразного природного (или отчасти рукотворного, кто их, финнов, разберет) мола. На отшибе, прижавшись к прибрежным соснам, поблескивая парой крошечных окошек, стояла серо-черная лачуга, в прошлом, видимо, сарай при рыбачьей хижине или сама хижина; на крыше торчала маленькая печная труба. Дверь была заперта. Он поднял руку, пошарил почти машинально, в деревнях часто прятали ключ на верхнюю притолоку. Ключ там и лежал.
      Белая небольшая печь, маленькая металлическая, совершенно проржавевшая печурка, старая табуретка, обшарпанный стол, топчан. Неожиданно большое зеркало на стене. Никто тут не жил и не спал. Однако пол был подметен, а на зеркале не увидел он слоев пыли.
      Выйдя, он водворил ключ на место и только и успел броситься за угол и замереть у стены: к лачуге шел задумавшийся Николай Федорович с листами бумаги в руках.
      Он боялся отойти, чтобы не быть увиденным в окно; замерев, он выслушал сначала, как тот запел противным дребезжащим голосом: «Привет тебе, приют священный! Привет тебе, приют смиренный!» — и откашлялся. Далее последовал шорох бумаги. Потом Николай Федорович произнес монолог. В середине монолога удалось подслушивающему поневоле и подсмотреть, по воле уже: подобно провинциальному актеру, Fiodoroff стоял перед зеркалом, выверяя осанку, поворот головы, даже жесты, временами поглядывая в листы бумаги, где, очевидно, был написан произносимый им текст. Происходящее напоминало репетицию, когда актер еще нетвердо знает роль.
      — Есть некий перст судьбы в том, что именно российской науке предназначена была честь совершить данное открытие, способное перевернуть весь ход развития человечества как космогонического феномена, доселе существовавшего в покорности законам Природы, а отныне долженствующего жить с ней на равных, а может быть, и более того.
      «Какой дурацкий оборот», — подумал он.
      — Российская наука, представлявшаяся прежде ученому миру задворками, по которым изредка проходит настоящий ученый, теперь займет по праву принадлежащее ей место. Я горжусь только тем, что на мою долю выпало подтвердить сию роль отечественного разума, а не личными скромными заслугами моими. Ибо честь Отечества для меня превыше личных заслуг, хоть я их и не умаляю. Русская научная мысль уже дала миру немало славных имен, начиная с Михаилы Ломоносова. Мы не можем не вспомнить тут известных всему миру Лобачевского, Менделеева, Бутлерова, Павлова, Циолковского, Вернадского, Ухтомского, Вавилова. Ученого российского всегда отличала бескорыстная преданность делу, фанатические однолюбы были по сути своей все они, почти подвижники, почти монахи, почти аскеты всегда — не просто собиратели и изыскатели, но души высокого полета, именно великие сердца в первую очередь — а после уже и великие умы. Не рационалистические выкладки, но безумные озарения провидцев составляли истинный смысл и ценность всякого ученого мужа, рожденного землей русской. Не местническими, не современными минутными интересами дышала всегда наука на заповедной нашей земле, чье высокое предназначение еще не выявлено до сих пор, но начинает проясняться постепенно, в том числе и стараниями вашего покорного слуги. Нашу науку всегда привлекали заоблачные дали, космогонические сны, неоглядные горизонты и глубинные сущностные тайны бытия.
      Все попытки привить русской науке европейскую ментальность, расчетливость, умность, прикладное начало — потерпели поражение.
      Мы — Академия гениальных безумцев, будящих полусонное бытие обывателей от науки. Одни лишь вечные истины, сопредельные самой жизни, интересуют нас по-настоящему.
      Российский ученый, господа, не смотрит под ноги; но он и не вдаль глядит, не за горизонт, смею вас уверить; взгляд его обращен горе, а не долу, на звезды и планеты, которые становятся ближе родных полей и отчего дома, которые и есть грядущий отчий дом человечества. Я провижу эти слившиеся воедино, устремленные в космогонические выси прошлые и будущие поколения, вкупе и влюбе, рука об руку, в просторах неведомых нам Галактик поющих славу Человеку как таковому и полных благодарности давшей им сию возможность российской науке. С заснеженных полустанков, с уездных городков, с саврасовских грачей начинается столбовая дорога человечества в бесконечность.
      Речь закончилась. Открывшийся ему в одну из щелей вид оратора, репетирующего перед зеркалом плохо удающийся ему взмах длани, долженствующий подчеркнуть слово «бесконечность», рассмешил его настолько, что он заткнул нос и рот, чтобы не расхохотаться, свалился на колени, пригнулся к самому песку и чихнул.
      Николай Федорович вылетел из лачуги и в ярости схватил его за шиворот.
      — Шпион! Проклятый шпион! Все подслушиваешь и подсматриваешь! Думаешь, тебе это так сойдет с рук? Я не позволю тебе помешать мне завершить дело моей жизни!
      — Я и не собираюсь, — сказал он, вставая сколен и отряхиваясь. — А что это за дело?
      — Ты еще и издеваешься! Запомни раз и навсегда: тебе не удастся помешать мне! Ты никому и никогда обо мне не расскажешь! Ты останешься тут навеки.
      Он смотрел вслед всклокоченному убегающему человеку. Потом улыбнулся, воздел руку и театрально произнес:
      — ...дорогу в бесконечность!
      И показал убегающему язык.
      — Как это — останусь навеки? — дидактически спросил он захлопнувшего дверь дома Николая Федоровича; точнее, спросил облако песка, поднятое суетливыми прыжками незадачливого артиста из лачуги. — Пристукнешь меня, что ли, бешеный старичок?
      Плач разбуженного младенца, приглушенный стенами дома и приговорами Адельгейды, был ему ответом.

Глава третья

      Плохие люди и хорошие писатели. — Поэт в роли поэта. — «Вы хотите меня поцеловать?» — Пляжный флирт. — Еще одна речь в лачуге. — Перст Адельгейды. — Подпольный педиатр.
      К Маленькому заявились под вечер гости, прозаик Т. и поэт Б. Сидели за столом, покрытым клеенкою, пили «Агдам» и самодельную наливку из черноплодки. Маленький показывал гостям свои новые этюды. Прозаику понравилась цветущая яблоня, поэту — вечерний залив.
      Слово за слово, заговорили, конечно же, о литературе. Прозаик с жаром стал утверждать, что плохой человек не может быть хорошим писателем. Поэт возразил: за прозаиков, мол, не поручится, но вот стихотворцы все до единого были люди так себе, с придурью; и вообще, дар даром, а натура натурою.
      — Вон постоялец ваш идет, выкупался уже, — сказал прозаик, глядя в окно. — А вы-то как считаете — может ли гений быть дрянью?
      — Я не знаю, — сказал Маленький, — с гениями как-то общаться не доводилось. Да вы в качестве третейского судьи постояльца спросите. Он к искусству отношения не имеет, лицо незаинтересованное, беспристрастное, зато простая душа, дитя природы.
      Когда он вошел, ему налили «Агдама» и спросили:
      — Бывает ли плохой человек хорошим писателем?
      — Не исключено, что плохому человеку хорошую книгу не написать, — сказал он, — да только и хорошему человеку такое занятие вовсе ни к чему.
      Прозаик поперхнулся «Агдамом». Маленький и поэт засмеялись
      Поэт слегка подыгрывал, изображая поэта, привычно, почти естественно, однако штампы наличествовали. А также и клише. На белой рубашке пуговка у ворота постоянно была небрежно расстегнута; поэт изящно закидывал руку за спинку стула или задумчиво опирался о спинку локтем, подпирая кистью лоб, вспоминая вольно или невольно позу царскосельской статуи Пушкина.
      Улыбаясь, поэт легонько скалился, хохоча, хохотал чуть громче, чем нужно, подчеркнуто непосредственно, этакая артистическая натура, ни дать ни взять...
      «Неужели все одного Александра Сергеевича и читали? если поэт — должен быть Пушкин! Нарицательная такая литературная фигура», — думал он, разглядывая поэта, непривычно с голоду окосев от пустякового «Агдама», а скорее, от смеси его с хозяйской наливкою на неведомом спирту.
      Прозаик, разгоряченный вином и разговорами о литературе, стал напирать на морально-этические темы, понося известных и безвестных, имея в виду, надо полагать, некий идеал. При этом как бы переживал несовпадение идеала с человеческим материалом, переживал очень остро, чуть не плакал.
      Маленький глянул в наливающееся прохладой окно.
      — Лара Новожилова следует по пляжу со своим черным кобельком.
      — Грузин, что ли? — спросил поэт, лениво потягивая наливку.
      — Собачка, — отвечал Маленький. Прозаик тоже посмотрел в окно.
      — Нервная какая девушка, — сказал он. — С гонором. Как, говорите, ее зовут? Аглая?
      — Лара.
      — Да что вы, — сказал Маленький, — ничуть она не нервна, она просто очень молодая и впечатлительная.
      — Все молодые необъезженные кобылки нервные, — заметил поэт.
      Оставив поэта, прозаика и Маленького обсуждать свойства юных барышень, писателей всех возрастов и человека как такового, так сказать, вообще, он вышел к заливу и побрел за шедшею невдалеке вдоль воды Ларою.
      Она знала, что он идет следом; миновав дома, оставив их за дюною и островком осоки, она остановилась, обернулась, подождала его.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13