Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Пенаты

ModernLib.Net / Галкина Наталья / Пенаты - Чтение (стр. 9)
Автор: Галкина Наталья
Жанр:

 

 


      Он очень устал от этой игры, но был вознагражден сполна: туман над заливом исчез, зато сам залив появился, вся Маркизова Лужа во всей красе, Котлин там, куда он его водрузил, кажется, чуть левее, чем прежде, отмели чуть заметнее, чем обычно.
      Далее занялся он небом, но, как ни странно, впечатление от бесплотной лазури, омывающей взоры наши с самого что ни на есть бессознательного и довербального существования, оказалось настолько сильным, что небо возникло легко; он, не открывая глаз, знал: купол небесного цвета уже там, где ему и положено быть искони, — и все еще продолжал листать воспоминания об оттенках утренних и вечерних, о небесах на разных широтах (как выцветало, помнится, небо над среднеазиатским ландшафтом, каким удаленным и нереальным представлялось осенним днем в Пулкове), о многочисленных отарах облаков, о странах туч, о кучевых кочевьях, о воздушных замках, сквозь которые пробивались солнечные лучи.
      Он умылся, совершенно обессиленный, и уселся покурить — на сей раз уже на песке перед заливом под небом голубым. За его спиной и на его плечах прежнее марево защищало рубежи пустоты. Он безумно хотел есть, но пока до хлеба дело не дошло, была очередь полосы прибрежных сосен и шоссе за нею.
      Осока оказалась мало представимой, он прежде в нее не сильно вглядывался. Легко легли на песок полосы тростника и ракушек, отороченных водорослями. Несколько сосен он помнил прекрасно, знал в лицо, они служили ему ориентирами; хотя не исключено, что в промежутках он перепутал куст с кустом или понаставил лишние стволы. Ему удалось восстановить рельеф пляжа и отодвинуть стену небытия за шоссе.
      Он лег на спину и стал смотреть в небо, потом закрыл глаза, слушая шум в висках, звон и шум в ушах и препротивное урчание пустого брюха. Сердце булькало, как лягушка в молоке.
      Долго разлеживаться нельзя, он понимал это, знал точно: все надо успеть расставить, поставить на место до ночи, хоть ночь бела и отчасти сообщница татей, — за таковых можно было при желании посчитать Костомарова с Гаджиевым, а можно было и иной адрес поискать.
      При его рассеянности, невнимании и небрежении к деталям, ему было нелегко; однако мир в какой-то мере зависел от него, он сознавал это.
      С трудом дались ему дома. Он не был уверен, что помнит их как следует. Равнодушие кочевника к оседлому бытию чуть не сыграло с ним злую шутку. Если бы на берегу стояли палатки, он запомнил бы их с легкостью, цвет, застежки, подробности кроя и конструкции, как палатка разбита и где. Где труба на крыше дома-близнеца? Какая она?
      В нем отсутствовал интерес хозяина, он никогда не строил домов, никогда не жил в собственном доме. Ему было неведомо, сколько ступеней содержало шаткое крылечко домика-пряника, по коему поднимался он на свою веранду. Он стал припоминать хотя бы один подъем, пытаясь соединить воедино неуловимый ритм текучего потока сознания, именуемого «мыслями», с ритмом своих шагов, для него это было единственным шансом реконструировать крылечко. С третьей попытки он вспомнил: пять ступеней! Пять! Крылечко возникло в воздухе, пока только оно одно, но и тому он был рад несказанно.
      Он мысленно стал обходить домик-пряник, представляя себе фундамент, его цвет, материал, кривизну, швы раствора между камнями.
      Кажется, в детстве такие вещи запоминались лучше. Пожалуй, доводись ему реконструировать по памяти бабушкину баньку в углу огорода, он бы управился быстрехонько. Должно быть, зрительная память у ребенка лучше, думал он, нет, дело не в этом, тогда мы жили в реальном мире, а потом перешли в облака мечтаний, мы все время тасуем мысленно дни, события, поступки, ведем упоительные воображаемые беседы, существуем во сне наяву, сочиняем сцены, пьесы, перекраиваем прошлое, строим планы, крутим кино, какого черта?
      Домик сжалился над ним, и, когда он с грехом пополам прилепил к крылечку фундамент, стены и крыша возникли сами, чуть призрачные; он раскрасил занавеску на окне и стеклышки веранды; в благодарность стены и крыша стали самые что ни на есть материальные, атруба из кирпичной стала беленой.
      Он не знал, напоминает ли домик театральную выгородку, не пустышка ли перед ним, есть ли что-нибудь внутри, на месте ли вещи шкафы, табуретки, прочий скарб. Поднявшись по шатким ступеням он обнаружил интерьер в первозданном беспорядке, пришлось разве что этажерку передвинуть и железную кровать в комнате Маленького переставить к другой стене.
      Довольный, вышел он на пляж и принялся за дом-близнец. И снова столкнулся с собственной ненаблюдательностью, отсутствием интереса к материальному слою мира, с забывчивостью, небрежением к окружающим его чертам бытийства и жития.
      Сколько окон на задней, обращенной к шоссе, стороне дома? Какими именно буквами написано над дверью слово «Пенаты»? Что за рисунок рам у веранды? Не говоря уже об огороде, палисаднике и садике Адельгейды, темный лес, какое там, в лесу он запоминал деревья и поляны легко, но рукотворные ландшафты от него ускользали, выходит так. Пещеру, наподобие виденной им в горах, он восстановил бы моментально.
      Но и тут действительность кротко радовалась каждому его точному впечатлению, подправляя его и себя, ликвидируя лакуны самостоятельно. Стоило ему нерешительно посадить у крыльца незабудки, как полыхнули пламенем по сухой траве маки, а за ними фиалки пошли да анютины глазки.
      Проше всего оказалось ему представить себе лачугу, нежилое место. Он никогда не думал, что нежилые места так милы ему — в отличие от жилых. Он ставил на место кривую доску за кривой доской, неотесанные шершавые лесины, не забывая о щелях и рисунке свиля.
      Солнце клонилось к горизонту. Совершенно запаренный и измочаленный, оглядел он свою работу.
      Пейзаж, лишенный звуков и живых существ, предстал перед ним. Не слышно было проезжающих по шоссе машин, не потягивался у крылечка Адельгейдин кот, даже чайки, поначалу посаженные им на камни, пропали, ни одной живой души, ни одной человеческой фигурки.
      С шумом машин проблем не возникло, чаек он тоже вернул на камни единомоментно. С котом вышла заминка: какая у него шкурка? Что у него за рожа? Толст ли или тонок? Молод или стар? Наконец некое хвостатое четвероногое прошлось по грядкам и село у двери орать и просить есть.
      Вглядевшись, он не увидел более тумана за шоссе: лес, кусты, тропы, дорога, заборы — всё, как всегда. Оставались люди.
      Время поджимало, солнце так спешило сесть, что он разозлился на солнце. Он только различал людей, не сумел бы по памяти нарисовать ни одного лица, умей он рисовать. Он их помнил, разумеется, но как-то без особых подробностей. Профиль Адельгейды был непредставим. Непредставим оттенок ее явно подкрашенных волос. Он не знал, как выглядит ее платье. Вот разве туфли-лодочки... Он и Николая Федоровича вообразил с трудом, составил, как мозаику, из разных деталей. Маленький внезапно вышел из дома сам. А Лару он, как ни странно, увидел сразу безо всяких усилий, всю целиком и вполне no-детально, затылок с легкими волосами, собранными в старомодную прическу, затылок с волосами распушенными, сами волосы, струящиеся по лопаткам, лодыжки, ключицы, пальцы, ах, Лара, Лара, удача Николая Федоровича несомненная, если только старичок не рехнулся и не врет с вдохновением безумца, верящего собственному слову больше, чем собственной интуиции и собственным глазам. .. Солнце село. Всё было на месте. Все вернулись неизвестно откуда.
      Ему, изголодавшемуся за день, даже есть расхотелось, так он устал. Он лежал на песке и глядел в небосвод, думая в полузабытьи каждые пять минут: «Сейчас встану».
      Сотворение действительности потребовало от него такой затраты сил, что впору было действительность возненавидеть. И ведь то был всего лишь клочок мира, готового, законченного, свершившегося; он его, собственно говоря, должен был не столько сотворить, сколько воскресить, воссоздать, восстановить, воспроизвести или сдублировать. Засыпая прямо на песке, он успел подумать: «Не нравится мне получившийся двойничок. Кто его знает, чего от него теперь ждать».

Глава семнадцатая

      Пробуждение. — Он ничего не узнаёт. — «Все ли у вас дома в порядке?» — Начало предыдущего письма с чердака. — еще одно письмо с чердака. — «Ухожу. Надоело».
      На сей раз проснулся он резко, рывком, терпеть не мог подобных пробуждений, одна головная боль, но он вскочил тут же, как вскакивал, опаздывая на работу, не евши, не пивши, бегом за трамваем. Он спешил совершить утренний обход: действительна или недействительна на сегодня сотворенная им вчера маленькая бытовая вселенная?
      Все было на месте, но он ничего не узнавал. Медный рукомойник на кухоньке, доставлявший ему прежде несомненное удовольствие, показался нелепым предметом, достойным свалки. Своеобразный уют домика-пряника совершенно исчез. Может, ему давеча надлежало и уют восстановить? Но он все равно не знал — как.
      И песок, и залив, и сосны несли если не враждебность, то несомненную холодность и отчужденность.
      Услышав шаги, он обернулся. Николай Федорович со своим любимым мешком.
      — А что в мешке-то? — спросил он, по обыкновению не здороваясь.
      — Письма из почтового ящика, — с готовностью отвечал Николай Федорович.
      — Что за привычка воровать и читать чужие письма?
      — Я их не ворую, я их просматриваю. Некоторые отправляю по адресу. Некоторые изымаю.
      — В цензора, стало быть, играете.
      — Да, и изымаю те письма или части писем, где упоминаетесь вы. Не делайте большие глаза. Никто на свете не должен знать, что вы тут. Пропал — и всё.
      — Никуда я не пропал.
      Николай Федорович, насвистывая, двинулся к дому. Отойдя, он остановился, оглянулся:
      — Я же вам сказал: вы останетесь здесь навсегда.
      — И не надейтесь.
      Николай Федорович успел отойти еще метра на два; он его нагнал.
      — Подождите. Постойте. У вас с домом всё в порядке?
      — Что вы имеете в виду?
      — Не пропало ли чего? Всё, как всегда?
      Недоуменное пожимание плечами.
      — Разумеется, не пропало, как всегда, всё в порядке. А в чем дело?
      — И труба на крыше, где была? А балясинки на балконе не считали?
      — Дурацкие шутки у вас поутру, молодой человек, — ответил Fiodoroff, удаляясь. — У вас-то все ли балясинки в порядке и на месте?
 
      ...сидели, как всегда, за столом. Пили мы, дорогой Виктор Сергеевич, мой кофий по-гречески. Нам не раз приходилось с Б. забредать на чаепития и винопития к Маленькому или Николаю Федоровичу, случайно, как в данный вечер, но ведь случай и игра его — особь статья, не нашего ума дело, у каждого и случайности-то свои, да я и не верю, что так уж и ненароком они происходят. Как говорил австрийский господин Зигмунд, наши оговорки и обмолвки весьма красноречивы, наши потери (например, очков или ключей) полны внутреннего смысла: вот и случайности наши повествуют о нашей сути более чем выразительно. Мы теряем железнодорожные билеты, потому что нам неохота уезжать, забываем имя и отчество человека, встреченного нами некогда при неприятных обстоятельствах, называем Пиросмани Просомани, потому что не просто голодны и хотим кашки, а хотим именно пшенной, детской, чтобы нам ее сахарком посыпали и нас по головке погладили. Думаете, почему я все время куда-то деваю очки и теряю авторучку? Мне, Виктор Сергеевич, скажу Вам по секрету, оч-чень не хочется произведения писать, я их строчу из-под палки почти, потому что надо, ведь я писатель и не могу от такового наименования отказаться. Я и читать-то чужие произведения частенько не хочу. Вечный вопрос: по Сеньке ли шапка? Вечный ответ про шапку Мономаха. Мне надоел Сенька Мономах. Я завидую французскому поэту Рембо (Вы прежде, надо думать, не замечали во мне зависти? Имеется! Точит, подлая! И так-то странно подступает, с такой стороны неожиданной, диву даешься!), который вышел из образа юного гениального поэта, этакой бродячей души Парижа, и отвалил куда-то в Вест-Индию или Южную Америку, на экзотические острова, где заступил надсмотрщиком на плантацию, надев пробковый шлем от солнца палящего и взяв в руки бич. Про бич я, может, для красного словца приплел, но суть дела передаю точно.
      Иногда я кажусь себе двойником незнамо кого, большой марионеткой, которой управляют чувства другого, тенью, не могущей оторваться от Хозяина. Мне бы хотелось не медитировать, рефлексировать, писать эпохальные полотна и быть в курсе передовой мысли, а копаться в огороде и разных сортов огурчики сажать. И ведь, что характерно, Виктор Сергеевич, Вы не промолвите естественное: «Так в чем же дело?!» — а станете мне рацеи произносить об ответственности художника за свой дар. Но, однако, я, по обыкновению, отвлекся.
      Итак, мы забрели на кофепитие и провели вечерок. Меня совершенно поразило поведение молодого дачника, даже подозрение закралось, что у него не все дома. Начал он с того, что самым невежливым образом уставился на лысину Гаджиева, у того и так комплекс на почве отсутствия волосяного покрова на головушке; я пытался отвлечь молодого человека, он только дико на меня глянул и принялся шугать неведомых тварей, видных ему одному, он стряхивал их со стола, требовал выкинуть их в окно и т. п. Надеюсь, то были не чертики. Борясь с одолевающими его невидимками, он облил Костомарова вином, поскольку те, видать, прыгали по Костомарову; пришлось Адельгейде рубашку застирывать.
      Кстати, Адельгейда принесла в латке тушеную баранину с картошкой, пальчики оближешь; он спросил:
      — Где вы взяли это ассорти из мерзких обглодков вперемешку с тухлятиной?
      Наш поэт Б. был в своем репертуаре, то есть разыгрывал поэта, изображая непринужденность (получался переросток из спецшколы) и непосредственность (то есть был крайне развязен) и романтичность (нес какую-то галиматью о химерах и русалках). Наш дачник грубо прервал его пассажи о русалках и заявил, что не позволит ему растлевать малолетних, особенно таких маленьких, как эта, — тут он ткнул пальцем в воздух, видя русалочку в лапах нашего поэта. Далее стал он интересоваться, когда, наконец, принесут младенца, ибо ему доподлинно известно, что в этом доме вместо жареных поросят в меню значатся младенцы, уж он-то знает: предыдущего уже сожрали, но, может, к данному вечеру в качестве сюрприза поступил еще один?
      Этот заурядный турист произвел на меня в тот вечер впечатление белогорячечного больного.
      ...комплексом великого русского писателя; он считает, что должен непременно быть пророком, пасти народы, изрекать сентенции и писать эпохальные полотна; полагаю, дорогая моя корреспондентка, в сознании его сложился некий собирательный образ, матерый человечище, немножко мятущийся, малость пыльным мешком тюкнутый, слегка титан, в общем, что-то вроде Толстоевского. Он работает над собой в данном направлении. Впрочем, может, я поклеп на него возвожу, и все происходит помимо его воли, совершенно подсознательно, за счет тех штампов, из коих сооружен в учебниках и литературоведческих трудах писатель как таковой? Но я сейчас не о нем, а о неприятном сбое, происшедшем в тот вечер.
      Только начал наш великий прозаик говорить о литературном процессе, определять, что главное в литературном произведении (я заметил: он весьма доволен вниманием ученых мужей, он вообще обожает внимание), как молодой дачник, живущий в домике Маленького, перебил его и привлек все возможное внимание всех присутствующих к собственной персоне целой серией выкрутасов. То ли он перепился, то ли кокаину нанюхался, то ли заболевал и бредил. Пока этот юноша, чуть не вышибив дверь, не покинул помещение, смотрели только на него и слушали одного его; наш прозаик побагровел, ерзал на стуле и считал, видимо, вечер безнадежно испорченным.
      Кстати, дорогая моя, мне повредившийся умом (по счастью, кажется, временно, впрочем, все временно) дачник запретил путаться с русалками (!), растлевать нимф (!) и блудить с наядами, а также носить их миниатюрные эмбрионы и гомункулусы с собой, дабы всегда иметь их под рукой для разврату.
      Что-то еще он лепетал о младенцах, кажется, незаконнорожденных, но это я прослушал, занятый жарким.
      «Все. Ухожу. Надоело». Он вышел на верандочку и стал собирать рюкзак. Проследовавший с мешком Николай Федорович вызвал в воображении изображение зеркальное; он сам с рюкзаком, удаляющийся по встречному вектору с некоторым несовпадением во времени.
      На столе оставил он деньги для Маленького, расплатился за постой. На бумажки денежные положил стакан граненый, чтобы ветром не сдуло. Легкий ветер шевелил марлевую занавеску, посмеивался ветерок. Дуновение обнадеживало: ветер возник сам, не пришлось его вспоминать и водворять в пустоту. Он подумал — если Бог сотворил мир, Он вложил в мир столько усилий, что не должен был особо мир и возлюбить, а ежели человек дался ценой наибольших затрат, о какой любви к человеку... Тут он вспомнил о Ларе. И запнулся, уже сходя с последней ступеньки. Но выбор был сделан, жребий брошен, вызов принят, первым делом самолеты, первым делом — чувство собственного достоинства. «Останусь навеки? Это тебе счастливо оставаться, старый хрен». И он зашагал по пляжу к ручью.

Глава восемнадцатая

      Он идет по пляжу. — Диалог о трофейных фильмах. — «Тогда», «теперь» и Адельгейда. — Лишний ручей. — Неудачная переправа. — Несостоявшаяся прогулка.
      Случалось ли вам когда-нибудь идти по пляжу? По завораживающе зыбучему песку, затрудняющему шаг, зыбучему самую малость, цепляющемуся за ваши сандалии, за босые ступни, за тапочки, делающему поступь вашу медленной, продвижение черепашьи ничтожным, да тут и спешить некуда? По крупной гальке, грозящей подвернутой щиколоткой, то есть лодыжкой? По пляжу, вдоль воды, боком к воде, в невыносимый томительный зной, приглашающий лечь — или уплыть? или хотя бы окунуться.
      На самом деле передвижение возможно только по сырому песку у самой воды, по следам пенным набегающих волн, где и твои следы на минуту вспыхивают за тобою, а волна их стирает. Но и тут тебя томит, утомляет несделанный выбор: лечь? плыть? Выбрать берег, предназначенный быть лежбищем загорающих ленивых тел, или воду, охватывающую русалочьим объятьем?
      Пляж не для ходьбы, друг мой милый: дошел до пляжа — ложись! И желательно лицом к воде. О чем тут думать? Куда брести еще? Погляди на блики, на водные пастбища, на другие меры, метры и километры остались там, на берегу, впереди — мили. А ты на пляже. У него своя мера длины: шаг. Древняя мера шаг. Потому он так и труден. Это другой шаг, не тот, что был на материке.
      Каждый шаг давался ему с трудом.
      Он думал о Ларе, о ее коралловых бусах, о ее лиловом платье, о запахе ее волос.
      Врал Николай Федорович? Бредил? Хвастал? Правду говорил. Ему, уходящему, было все равно.
      Он еле плелся, словно тапочки подковали железом, а под песком разместился огромный магнит. Он присаживался покурить. Ручей по-прежнему маячил впереди, обезьянничал, глядя на горизонт, удалялся по мере приближения. Дотащившись до ручья, совершенно обессиленный, он уснул, только рюкзак успел бросить, глаза закрывались, ноги подкашивались: «Сонная болезнь у меня, что ли?..»
      Николай Федорович, посмеиваясь, глядел на него в бинокль из слухового окна.
      — Тоже мне, таинственный беглец. Адельгейда, вы видели фильм «Таинственный беглец»? А «Мститель из Эльдорадо?»
      — Нет! — отвечала Адельгейда. — Я видела только «Секрет актрисы» и «Девушка моей мечты». Еще был один, мы с вами вместе смотрели.
      Речь шла о трофейных фильмах.
      Название пришло им обоим на ум одновременно, они воскликнули дуэтом:
      — «Королевские пираты»!
      — Адельгейда, что с вами? На вас лица нет. Куда вы? Может, вам дать валидол?
      Но она, махнув рукой, уже ушла. У себя в комнате она расплакалась. Жизнь двоилась. Однажды она с любимым пасынком, Володею, самым красивым, самым веселым, с тем, с которым ее расстреляли на берегу Оби, вспоминала название читанной в детстве книги Жюля Верна, и, точно так же вспомнив одновременно, они воскликнули разом:
      — «Золотой вулкан»!
      Пауза, ритм, тональность возгласа — все совпадало. Живя, по обыкновению, ни там, ни тут (то есть и там, и тут), Адельгейда находилась в чуть отрешенном привычном сомнамбулическом состоянии, она не ощущала сопротивления среды, ее не страшили ни ветра, ни морозы, ни неудобства загородной жизни полусельской («полу» разве что в том смысле, что сажать картошку и трепать лен не приходилось, а также прясть и пахать); но в те мгновения, когда соударялись вдруг «там» и «тут», «тогда» и «теперь» — от похожих реплик, совпавших мизансцен, от рифм жизни, — она оказывалась в поле бесконечной боли, отчаяния, чувств, становилась вдвойне живой, невыносимо живой, бодрствующей, как никто. По счастью, такое случалось достаточно редко.
      — Ну, наконец-то, — промолвил Николай Федорович, подкручивая центральное колесико бинокля, — проснись, проснись, голубчик, посмотрим на твою попытку улизнуть. Та-ак, хорошо, садимся, озираемся, глазки протерли, на часы посмотрели, приужахнулись, неужели даже перекур не состоится? Что это ты засуетился? Спеши медленно, тебе это так свойственно, ты у нас олицетворенный бег на месте, который тебе и предстоит!
      Уже разувшись и подойдя к ручью, он увидел: ручья два, и тот который был ему нужен, вытекающий из арки в каменной стене заброшенного сада, находится чуть дальше, за похожим на него как две капли воды почти таким же, двойником, дублем, лишним ручьем. Чтобы войти в тот, надо было сперва перейти новоявленный, двойник с темной водою.
      Он, не раздумывая, шагнул было в воду стремящегося к заливу лишнего ручья — и закричал, закричал громко, вопль его, надо думать, слышно было и во всех домах, и на шоссе, и за шоссе. Глубина у лишнего ручья была изрядная, а вода ледяная, вода зимних сибирских прорубей в отчаянный мороз.
      Размассировав сведенную ногу, он встал и направился к заливу, куда впадал окаянный ручей, думая обойти его по заливу, по отмелям. Но отмели отсутствовали: прилив. И как далеко он ни заходил, лента ледяной воды, маленького местного анти-гольфстрима, пересекала комнатную водицу Маркизовой Лужи, и ледяную полосу он перейти не мог.
      Он вышел на берег и поплелся вдоль обманного ручья к шоссе, надеясь обойти неожиданное препятствие по шоссе, где наверняка ручейное тело забрано в трубу под слоем гравия, щебня и асфальта.
      Зрелище, открывшееся взору его, застало его врасплох. Шоссе представлялось непроезжим, необитаемым, ручей пересекал заброшенную дорогу внаглую, образуя в дорожной ленте зазор, канаву, разошедшуюся как после землетрясения трещину. Два «п»-образных самодельных черно-желтых шлагбаума с табличками «Проезд закрыт!» служили обрамлением новоявленного водного потока. Он даже подумал: «Не я ли ненароком это чудо природы создал намедни?»
      Не в его правилах было сдаваться, он был упрям невообразимо, особенно в мелочах. Переправа, — он должен переправиться на тот берег, — обязательный элемент туристских соревнований. Нет ничего проще. Нескольких жердин, пары тоненьких сосен, трех хлыстов ему хватит, чтобы перейти на тот берег. Надо вернуться и взять у Маленького пилу и топор. И он пошел восвояси, увязая в песке пуще прежнего, побрел. Из мансарды дома-близнеца махал ему ручкою Николай Федорович, махал ручкою, улыбался, кивал головою, даже воздушный поцелуй послал.
      Наврав Маленькому про тренировки перед осенними туристскими сборами, и про ручей сказав, и про переправу (полуправда очень украшает вранье, ему сие было известно по опыту общения с женщинами), он получил в личное пользование двуручную ржавую пилу с полутупым топором в зазубринах и довольно долго возился, пытаясь пилу развести, а топор наточить, в чем не особенно преуспел.
      Но несколько тонких стволов были им спилены, хоть он и изматерился, наломавшись вдосталь с дурацкой двуручной пилой на одного. Род деятельности был, впрочем, для него привычный. Насвистывая, он обрубил ветки, сложил их у прибрежных сосен аккуратненько, как всегда в лесу делал, терпеть не мог пакостить в лесах; потом сплотил стволы, связал тонкими ветвями, обрывками проволоки и веревок, найденных у Маленького в сарае, и перекинул самородистый мостик на тот берег самозваного ручья.
      Он остерегся перекидывать рюкзак на тот берег; решил сначала перейти по мостику туда, потом вернуться за рюкзаком. Он успел дойти, балансируя, до середины. Под комлями жердин на той стороне поплыл песок. Берег неспешно отодвигался, он уже видел осыпь, прыгнуть невозможно, кусок берега молниеносно осыпался, жердины свалились в воду, ручей их подхватил, внезапно наддав скорости течения, и уволок по своей куросиве в сторону Котлина. Он оказался в ледяной воде, дно ушло из-под ног, он выскочил к своему рюкзачку мокрый до нитки, стуча зубами, аж сердце зашлось.
      Босиком, с сухими тапочками и сухим рюкзаком в руках, побежал он к дому Маленького. Из слухового окна донесся голос Николая Федоровича, певшего мерзким козлетоном: «И утопленник стучится под окном и у ворот!»
      Он повесил сушить одежку свою над растопленной к случаю Маленьким плитою, отпился чаем с водочкой, приоделся в доходившие ему до колен портки Маленького и собственную тельняшку, внакидку драный ватник из сарая; белая ночь уже обвела окрестность неправдоподобным театральным светом.
      — Вы прямо-таки Челкаш, — сказал Маленький.
      А проходившая мимо Лара расхохоталась.
      Ему очень хотелось остановить ее, отправиться вдвоем погулять поцеловать ее, почувствовать ее в объятиях своих, он видел — она и сама не прочь, даже шаг замедлила, ожидая. Но в виде ряженого, в прикиде полного юродивого он постеснялся пройти с ней рядом, не только насмешек ее стеснялся, не хотел смешивать свой кинокомедийный облик — и романтический оттенок всякой прогулки с Ларою. Она вздохнув, ушла домой несолоно хлебавши, а он тем же манером, тоже вздохнув, ретировался на покосившуюся свою верандочку, думая; «Мы пойдем другим путем!» — имея в виду не Лару, конечно, а ручей.

Глава девятнадцатая

      Рассуждения о взаимосвязи вещей. — Человек номер пять.
      — Наш Николай Федорович, — сказал сидящий по-турецки на кровати Гаджиев, — натуральное чудо; одного только понять не хочет: его идея воскрешения есть продолжение смерти, с коей он якобы борется, а на самом деле взаимодействует, рука об руку идет. В самом деле, как воскреснешь, не умерев? Сначала обождите, пока человек помрет, потом извольте его воскрешать. Вам это не кажется смешным? Такая взаимосвязь? Такие взаимопроникновения кажущихся антиномий?
      — Ничуть, — вымолвил Костомаров, стоя у окна и барабаня пальцами по стеклу.
      Стекло было все в каплях, прошел быстрый внезапный дождь, возрыдал, улетел, оставив за собою вещественные доказательства бурных слез — на оконной раме и на заоконных пышных гроздях сирени.
      — Только не говорите: я всюду вижу взаимосвязь между явлениями, предметами, состояниями. Я и не отрицаю. Это мой конек. Весь мир пронизан тончайшими невидимыми нитями взаимосвязей и влияний. Всё влияет на всё. Я люблю смотреть на сеть паука. Но по сравнению с сетями, опутавшими всех и каждого, всё и вся, она проста и одномерна. Вы меня не слушаете?
      — Нет, почему же, слушаю. Я отвлекся, подумал о стекле другого окна в точно таких же каплях, и сирень была в каплях под окном, подобная этой. Я был молод, влюблен, собирался объясниться.
      — Вот натуральная иллюстрация к тексту о влияниях! — воскликнул Гаджиев. — Хотя в данном случае речь идет только о простых ассоциациях. Ассоциации с некогда виденным и испытанным — довольно-таки мощный фактор, если мы успеваем их осознать, не проскакиваем на ходу. Это прошедшее время детонирует в настоящем моменте, правильно я говорю?
      Костомаров улыбнулся.
      — Точнее, наше прошлое желает услышать эхо нашего настоящего. Наше, ныне складированное в уголке памяти, прошлое. Никакого прошедшего времени на самом деле нет, оно никуда не идет. Часы наши идут. И мы сами тащимся. У нас вульгарно-пространственное представление о времени.
      —Я и не собирался вторгаться в ваше королевство, — весело сказал Гаджиев, отхлебнув зеленого чая из синей пиалы, — я о влияниях. Мы влияем друг на друга. Все и каждый. Хотим мы этого или не хотим. Мнения, слова, красноречивые взгляды, ритмика речи и движений, цвет одежды, биоэнергетический резонанс или диссонанс; а помыслы? а чувства? а ожидания? а установки? Да мы живем в сплошном колдовстве! Говорят: Луна влияет на океаны и моря; так ведь и на нас тоже! И не только она, все планеты и звезды влияют!
      — Признаете астрологию?
      — Конечно, признаю. Не толкования как таковые, а существование астрологии как отражения объективной картины мира. Меньше подвержены воздействию люди свободные и граждане дубоватые; но свободных днем с огнем не сыскать, а дубоватые, хоть и меньше подвержены, сами воздействуют на окружающих своими методами, так на так и выходит.
      — Сколько лет я вас слушаю, Гаджиев? Десять? Пятнадцать? И все слушать не устаю, хотя речи ваши, с одной стороны, вполне темные, с другой стороны, блистательно иллюстрируют ваши магические представления о мироздании. Это и есть магия: наука о воздействиях и тайных взаимосвязях. В двух аспектах: теоретическом и практическом. Практический аспект в значительной мере являет собой тривиальное чародейство.
      — Чародейство, чародейство! — закивал Гаджиев еще веселее. — Вам не приходило в голову, почему среди представительниц прекрасного пола так много ведьм? Они кокетничают, то есть подколдовывают отчаянно. И постоянно. И побрызгалась она приворотным зельем: духами «Белая сирень».
      — А наш брат разве ихнюю сестру не соблазняет?
      — Конечно, конечно, но большей частию в ответ на призывы. Во всех желаниях, мечтах, сексуальных играх идет колоссальная наводка животного магнетизма, не всегда контролируемого.
      — Скажите, вы считаете все влияния дурными? Разве хороших нет?
      — Я их сейчас не рассматриваю с точки зрения морали или пользы, только безоценочно. Кстати, о морали. Меня очаровала девушка на берегу, Лара. С величайшим удовольствием закрутил бы с ней роман.
      — Вы для нее староваты.
      — Для романа сие не помеха.
      — Она несовершеннолетняя.
      — Очень жаль. Я согласен, впрочем, на роман без лишения невинности. С объятиями на песке, поцелуями и безумными страстями. С букетами сирени. Так даже лучше.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13