Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Жизнь Матвея Кожемякина

ModernLib.Net / Отечественная проза / Горький Максим / Жизнь Матвея Кожемякина - Чтение (стр. 12)
Автор: Горький Максим
Жанр: Отечественная проза

 

 


      - Конечно! - весело сказала она. - Теперь ещё - нельзя ли мне заниматься здесь, у вас?
      Он обрадовался, вскочил со стула, почти крикнув:
      - А сколько вам угодно!
      - Три раза в неделю, по часу? Вас не обеспокоит это?
      - Меня-то? - воскликнул он.
      Её брови вздрогнули, нахмурились, но тотчас же она беззаботно засмеялась.
      - Конечно, это узнают и - запретят, но, пока можно, надо делать, что можешь. Ну, спасибо вам!
      Крепко пожав его руку, ушла, оставив за собою душистый, пьяный запах, а Матвей, возбуждённо шагая по комнате, отирал потное лицо и размышлял:
      "Узнают? Взятку дам - глотай! Отца Виталия попрошу. Теперь, милая..."
      Он в первый раз назвал её так, пугливо оглянулся и поднял руку к лицу, как бы желая прикрыть рот. Со стены, из рамы зеркала, на него смотрел большой, полный, бородатый человек, остриженный в кружок, в поддёвке и сиреневой рубахе. Красный, потный, он стоял среди комнаты и смущённо улыбался мягкой, глуповатой улыбкой.
      "Экой ты какой!" - упрекнул его Кожемякин, подходя к окну и глядя в синий сумрак сада.
      Стены дома щипал мороз, и брёвна потрескивали. Щекотало сердце беспокойно радостное предчувствие чего-то, что скоро и неизбежно начнётся, о чём стыдно и жутко думать.
      "Её и обнять не посмеешь, эдакую-то", - печально усмехаясь, сказал он себе и отошёл в тёмный угол комнаты, мысленно молясь:
      "Царица небесная! Помоги и помилуй, - отжени искушение!"
      Уже дважды падал мокрый весенний снег - "внук за дедом приходил"; дома и деревья украсились ледяными подвесками, бледное, но тёплое солнце марта радугой играло в сосульках льда, а заспанные окна домов смотрели в голубое небо, как прозревшие слепцы. Галки и вороны чинили гнёзда; в поле, над проталинами, пели жаворонки, и Маркуша с Борисом в ясные дни ходили ловить их на зеркало.
      Матвей Савельев прочитал "Робинзона", "Родное слово", "Детский мир" и ещё штук пять столь же интересных книг, - это ещё более скрепило его дружбу с сыном постоялки.
      А она всё улыбалась ласковой, скользящей улыбкой и - проходила мимо него, всегда одинаково вежливая и сдержанная в словах. Три раза в неделю Кожемякин подходил на цыпочках к переборке, отделявшей от него ту горницу, где умерла Палага, и, приложив ухо к тонким доскам, слушал, как постоялка учила голубоглазую, кудрявую Любу и неуклюжего, широколицего Ваню Хряпова.
      Слышно было хорошо, доски почти не скрадывали звуков, к тому же он немного раздвинул их топором, расширив щели.
      Почти всегда после урока грамоты постоялка что-нибудь читала детям или рассказывала, поражая его разнообразием знаний, а иногда заставляла детей рассказывать о том, как они прожили день.
      - Вот, слушайте, как мы ловили жаворонков! - возглашал Борис. - Если на землю положить зеркало так, чтобы глупый жаворонок увидал в нём себя, то - он увидит и думает, что зеркало - тоже небо, и летит вниз, а думает - эх, я лечу вверх всё! Ужасно глупая птица!
      - Она не глупее тебя, - вмешивалась мать и начинала интересно говорить о том, как живут жаворонки.
      "Все-то она знает!" - изумлялся Матвей. Обилие знаний, внушая ему уважение к этой женщине, охлаждало его мечты, отпугивало робкие желания и все сильнее влекло к ней.
      Однажды он услыхал, как она звучно и печально читала детям стихи:
      Чёрные стены суровой темницы
      Сырость одела, покрыли мокрицы;
      Падают едкие капли со свода...
      А за стеною ликует природа.
      Куча соломы лежит подо мною;
      Червь её точит. Дрожащей рукою
      Сбросил я жабу с неё... а из башни
      Видны и небо, и горы, и пашни.
      Вырвался с кровью из груди холодной
      Вопль, замиравший неслышно, бесплодно;
      Глухо оковы мои загремели...
      А за стеною малиновки пели...
      Вечером, встретив её в кухне, он попросил:
      - Давеча, мимо двери проходя, слышал я - стихи читали вы, - не дадите ли мне их?
      - Не могу. Я по памяти читала, книжки нет у меня.
      - Ну, напишите.
      - Хорошо. Вам понравилось?
      - Да, очень!
      Она медленно сказала:
      - Это написано Щербиной, - я очень любила его раньше, - давно, давно!
      - Вы напишите, а я - в тетрадку себе вложу...
      Присматриваясь к нему, она спросила шутливо:
      - В тетрадку? Вы, может быть, сами пишете стихи?
      - Нет, зачем же! Так это у меня, - скуки ради события разные записываю для памяти, - сознался он.
      - Да-а? - вопросительно протянула она, и ему показалось, что глаза её стали больше. - Интересно! Вы не дадите мне прочесть ваши записки?
      Её голос звучал необычно ласково, так она ещё никогда не говорила с ним; он осмелел и доверчиво сказал:
      - Неловко будет, там всякое написано... А вы лучше сойдите ко мне в свободный ваш час, - я вам на выбор прочитаю...
      Женщина задумчиво молчала, глядя куда-то мимо него, он следил за её глазами и, холодея, ожидал ответа.
      - Что ж? Хорошо! - как-то вдруг и решительно сказала постоялка, выпрямившись. - Когда?
      - Хоть сейчас!
      - Ах вы, писатель! - тихо воскликнула она и тотчас же, другим голосом, словно рассердившись, спросила. - Вам сколько лет?
      - Тридцать один... два...
      - Неправда! Пятнадцать! - молвила постоялка опять по-новому. Матвей вздрогнул:
      "Неужто - заигрывает?"
      А она, проходя к двери, строго бросила:
      - Я приду через час!
      Он приказал Наталье ставить самовар, бросился в свою комнату, выхватил из шкафа две толстые тетради, хлопнул ими по столу и - решил, что нужно одеться по-праздничному.
      ...Вот уже прошёл один из длиннейших часов его жизни. Наталья, умильно улыбаясь и глядя вбок, давно поставила на стол кипящий самовар. Матвей сидел перед ним одетый в рубаху синего кашемира, вышитую монахинями золотистым шёлком, в тяжёлые шаровары французского плиса, с трудом натянул на ноги давно не ношенные лаковые сапоги и намазал волосы помадой. Пробовал повесить на грудь тяжёлые отцовы часы, но они не влезали в карман рубахи, а надеть жилет - не решился, в комнате было жарко. Сидел не шевелясь, стараясь не видеть своего лица, уродливо отражённого светлою медью, и напряжённо слушал, когда, наконец, застучат по лестнице её твёрдые шаги.
      "Семнадцать минут... восемнадцать", - считал он, обиженно поглядывая на жёлтый циферблат стенных часов, огромный, как полная луна на восходе, и такой же мутно-зловещий.
      Высокий ворот рубахи давил шею, сапоги жали пальцы и при каждом движении ног сухо скрипели.
      На двадцать третьей минуте она открыла дверь - он встал встречу ей, покорно кланяясь.
      А она, тихо подвигаясь к столу, оглянула его с ног до головы и спросила:
      - Что это вы каким кучером нарядились?
      Матвей сел, виновато заметив:
      - И вы... в красной кофте...
      - Что ж из этого следует?
      - Я не знаю! - уныло сказал Кожемякин.
      - Я тоже, - раздалось в ответ.
      Но вдруг она упала на стул и - точно вспыхнула вся - звонко захохотала, вскинув голову, выгибая шею, вскрикивая сквозь смех:
      - Ой, простите! Вы - ужасно смешной, - честное слово! Нестерпимо смешнущий!
      Он был счастлив, качался на стуле, поглаживая ладонями плисовые свои колени, и, широко открыв рот, вторил ей басовитым грудным смешком.
      - Ах, чудак вы! - говорила она, отирая слёзы; добрые глаза её смотрели грустно.
      Дрожащей рукой он наливал чай, говоря с тихой радостью:
      - Дикий, - тут все - дикие... а я, видно, особенно, - живу один и...
      Между бровей её легла складка.
      - Чай буду разливать я, а вы - читайте! - деловито сказала она. Матвей заметил перемену в лице и голосе её, встал с места - сапоги неестественно заскрипели. Сердце его облилось горечью, он опустил глаза:
      - Да и глуп я!
      - Это - почему? - не вдруг и негромко осведомилась женщина.
      - А вот - хотел как лучше, как больше чести вам, и вышло - смешно только...
      Резким движением руки расстегнул две пуговицы ворота рубахи, сел с боку стола и открыл тетрадку.
      - Ну - читайте, - успокоительно сказала постоялка, - читайте!
      Он кашлянул, глухим голосом прочитал кантату о богине Венус и взглянул на гостью, - она улыбалась, говоря:
      - Стихи - допотопные, а читаете вы мрачно очень!
      - Как умею, не обессудьте...
      Но она настойчиво повторила:
      - Вы читайте просто, как говорите, это лучше будет...
      Ему казалось, что тут две женщины: одна хорошая и милая, с нею легко и приятно, а другая - любит насмехаться и командовать.
      - Вот ещё стихи:
      Ты, смертный, пробудись и будь полезен свету,
      Да вера и дела усовершат тебя.
      Ах, дорог миг, спеши ты к своему предмету
      И к смерти приготовь себя.
      - Весёленькие стишки! - лениво сказала женщина.
      Кожемякин вздохнул, продолжая:
      Ты смеешь умствовать, когда век заблуждаться
      Высокого ума есть в мире сём удел,
      К трудам родимся мы, а в неге наслаждаться
      Есть - счастия предел.
      - Откуда вы взяли такую премудрость? - спросила она, пожав плечами.
      Он неохотно объяснил:
      - Приборы медные на окна покупал, так в эти стихи шпингалет был завёрнут...
      - Что же вам тут нравится?
      - Слова значительные, - ответил он обиженно. - Здесь эдакие слова кто скажет?
      - Н-ну? - воскликнула она, усмехаясь. - Эдакими словами себя не - как это? не усовершишь!
      "Не буду я коромыслом выгибаться перед тобой!" - подумал Матвей и, перекинув сразу несколько страниц, тем же глухим, ворчащим голосом, медленно произнося слова, начал:
      - "75-го году, Мая 21-го дня.
      Третьего дня Петухова горка, почитай, сплошь выгорела, девятнадцать домов слизал огонь. Прошёл слух, будто сапожник Сетунов, который дразнил меня, бывало, по злобе на соседей поджёг, однако не верю этому. Утром вчера пымали его на своём пепелище, когда он вьюшки печные вырывал, свели в пожарную, а в ночь - умер".
      - Били? - тихонько спросила гостья.
      - Не знаю. Поди-ка - били! - не глядя на неё, ответил летописец. - У нас это дёшево.
      - А чем он вас дразнил?
      - Так, хворый он был, а я - молодой.
      "Того же году, Августа 2-го дня.
      Слесаря Коптева жена мышьяком отравила. С неделю перед тем он ей, выпивши будучи, щёку до уха разодрал, шубу изрубил топором и сарафан, материно наследство, штофный (немецкая шёлковая плотная ткань, обычно с разводами. - Ред.). Вели её в тюрьму, а она, будучи вроде как без ума, выйдя на базар, сорвала с себя всю одёжу" - ну, тут нехорошо начинается, извините!
      В комнате снова прозвучал тихий вопрос:
      - Послушайте, зачем вы это записали?
      - Не знаю...
      Но подумав, объяснил:
      - Я - выдающее записываю. Вот это интересней будет:
      "Того же, Сентября 20-го дня.
      У Маклаковых беда: Фёдоров дядя знахарку Тиунову непосильно зашиб. Она ему утин лечила, да по старости, а может, по пьяному делу и урони топор на поясницу ему, он, вскочив с порога, учал её за волосья трепать, да и ударил о порог затылком, голова у неё треснула, и с того она отдала душу богу. По городу о суде говорят, да Маклаковы-то богаты, а Тиуниха выпивала сильно; думать надо, что сойдёт, будто в одночасье старуха померла".
      Постоялка вместе со стулом подвинулась ближе к нему, - он взглянул на неё и испугался: лицо её сморщилось, точно от боли, а глаза стали огромными и потемнели.
      - Я ничего не понимаю! - странно усмехаясь, молвила она. - Что такое утин? Зачем топор?
      "Ага! - подумал Кожемякин, оживляясь, - и ты не всё знаешь!"
      И стал объяснять, глядя в её недоумевающее лицо:
      - Это - средство такое старинное...
      - Топор - средство? - спросила она. - Господи, как нелепо! А - утин?
      - Утин называется, когда поясница болит. Тут ещё голик нужен. Хворый человек ложится на порог, на спину ему кладут голик, которым в печи жар заметают, а по голику секут топором - не крепко - трижды три раза. И надобно, чтобы хворый по каждому третьему разу спрашивал: "Чего секёшь?" А знахарь ему: "Утин секу!" Тогда хворый обязан сказать заговор: "Секи утин крепче, да ещё гораздо, размети, голик, утин на двенадцать дорог, по двенадцатой ушёл бы он на весь мой век! Пресвятая Прасковея Пятница, пожалей болящие косточки!" А потом голик надо выбросить к подворотне, и хорошо, чтобы на заре кот обнюхал его.
      Женщина приподнялась на стуле и оглянула комнату.
      - Вы - что? - беспокойно спросил Матвей.
      - Ничего.
      - Может - не надо читать?
      - Нет, пожалуйста! Но - послушайте, доктор у вас есть?
      - Есть, как же! Старичок из военных, - пьёт только, а так - хороший...
      - Читайте! - сказала она, склоняя голову.
      - "Того же, Октября 6-го дня.
      Сегодня актёрку хоронили, из тех, что представляют с разрешения начальства в пожарном сарае. Померла она ещё четвёртого дня, изойдя кровью от неизвестной причины, а говорят - от побоев. В покров была жива, я её видел, играла она благородную женщину, и было скучно сначала, а потом страшно стало, когда её воин, в пожарной каске из картона, за волосья схватил и, для вида, проколол ножом. Воин этот будто муж её и всё выл дико, а она высокая, худущая, и голос хриплый. Базунов на представлении всех рассмешил, крикнув ей: "А ты, сударыня, не кашляй, кашель я у себя дома ежедень слышу и гривенник за это - дорого!" У него сноха в чахотке. Актёрку несли мимо нас двое пожарных да два товарища её, а третий, муж будто, сзади шёл, с городовым, пьяный, вечную память неистово орал и плакал; будочник удерживал его, чтобы не безобразил, однако не мог. На кладбище не пустили, а велено зарыть около Мордовского городища, где Ключарёв и другие подобные закопаны". Всё.
      - Вы хорошо делаете, записывая это, - медленно и вдумчиво сказала постоялка, - очень хорошо!
      - Почему же? - спросил он. - Иногда перечитаешь это - скучно очень!
      - Да? Только скучно? Не более?
      "Чего она добивается?" - подумал Кожемякин и, не ответив, продолжал:
      - "76-го году, Апреля 29-го дня.
      На базаре неизвестного человека чиновник Быстрецов поймал, посадили в полицию, а он оттуда в ночь выбежал, теперь с утра ищут его, иные верхами поскакали, иные пеше ходят. Побили прохожего какого-то, оказалось не тот, кого надо. Базунов сказывал, что человек подослан поляками леса казённые жечь, были у него найдены зажигательные бумаги. Как убежал - нельзя понять, потому что когда его схватили, то одну руку из плеча вывернули. Толоконников хвастался и божился, что это он сам и вывёртывал. Ему в этом верить можно, зверь".
      Женщина провела рукою по лицу, потом откинулась на спинку стула, скрестив на груди руки.
      - Нашли?
      - Нет. Вам не скучно?
      - Пожалуйста - читайте! - попросила она, закрыв глаза.
      Кожемякин наклонился над тетрадью.
      - Тут до 79 года домашнее всё идёт: насчёт Шакира, как его за Наталью били...
      - Кто?
      - Горожане. Про некоторых рабочих мысли разные...
      - Чьи мысли?
      - Мои. Тоже о домашнем, о себе - я это пропущу?
      - Воля ваша, - сказала она, вздохнув. И крепко закуталась шалью, несмотря на жару в комнате.
      "Зря, пожалуй, затеял я всё это!" - безнадёжно подумал Матвей, поглядывая на её скучно вытянувшееся лицо и глаза, окружённые тенями. Перелистывая страницы, он говорил, вслушиваясь в свой однотонный голос:
      - Вот - собор достроили, молебствие было. Маляр опился, - неинтересное всё. Трёх бойцов слободских гирьками забили. К Вагиным во двор волк забежал, зарезал собаку. Глупости разные: портной Синюхин нос свояченице своей откусил, Калистратовым ворота дёгтем помазали, - ну, это ошибка была... Колокол соборный хотели поднимать: шестьсот двадцать пуд колокол был, стали пробовать - треснул. Подняли его уже в 82-ом году, перед успеньем. Пожары, конечно. Это уж каждогодно город горит, даже и смотреть мало интересно, не токмо писать про это. Мальчишки мяли зыбку на весеннем льду, семеро провалилось, трое утонуло сразу, а ещё один, воспитанник мой, Саватейка Пушкарев, от простуды помер. Секлетея Добычина, по грибы пойдя, пропала, одни говорят - в болоте увязла, другие думают - ушла в Черноборский монастырь. У неё не всё хорошо было со священником Никольским, отцом Виталием...
      Пока он перечислял всё это, читая, как дьячок поминание, женщина бесшумно встала, отошла в сумрак комнаты и остановилась там у окна.
      "Чего беспокоится?" - думал он, искоса поглядывая на неё и чувствуя, что ему становится всё более неловко с нею.
      - Вот, - нарочито, с большим усилием, оживляясь, воскликнул он:
      - "79-го году, Июня 3-го дня.
      На базаре живую русалку показывали, поймана в реке Тигре, сверху женщина, а хвост - рыбий, сидит в ящике с водой, вроде корыта, и когда хозяин спрашивает, как её звать и откуда она родом, она отвечает скучно: Сарра из Самарры. С двумя ерами, а то и тремя. Плечи голые и в прыщах, точно бы у человека. Многие не верят, что настоящая, а Базунов даже кричал, что Самара на Волге, а не на Тигре, и что Тигр-река давно в землю ушла. А русалкин хозяин объяснил, что Самарой называется Самария, про которую в евангелии писано, где Иисус Христос у колодца вёл беседу с женщиной семи мужей. Базунов сконфузился, погрозил ему кулаком и ушёл. Первый раз он потерпел конфуз, и всем его даже стало жалко, а некоторые очень злорадничали. Старенек, уже более девяти десятков лет ему. В том же балагане таз жестяной стоял, налит водой, и кто в эту воду трёшник, а то семишник бросал, назад взять никак не мог, вода руку неведомой силой отталкивала, а пальцы судорогой сводило. Воду эту хозяин продавал по гривеннику бутылка, говорил, что против лихорадки хороша".
      - А - война? - спросила постоялка издали.
      Кожемякину показалось, что в голосе её звенят слёзы, он испугался, заторопился.
      - Война? Это - сейчас! Не совсем про войну, но - турка есть! Вот-с!
      "Воеводина барыня пленного турка привезла, все ходят за реку смотреть, и я тоже видел: человек роста высокого, лицом чёрен, большеголов и усат. А одет по-русски, в штатское, рыжий сюртук, брючки чёрные, только на голове красная шапка вроде кастрюльки. Улыбается не злобно, а как бы даже виновато. Гулял он с Воеводиной за слободою, на буграх, - она ему по плечо и толстовата, глаза у ней навыкат, добрые. Смеялась, голос же хрипловат. Турка с палкой ходит, правую ногу оттягивая, видно, был повреждён. В городе про барыню нехорошо говорят, а Базунов подбивает жаловаться губернатору, боясь, чтобы племя не пошло. И так, говорит, в господах наших русской-то крови не боле семи капель осталось".
      - Потом вот ещё про то же:
      "Октября 29-го дня.
      Слышал от отца Виталия, что барыню Воеводину в Воргород повезли, заболела насмерть турецкой болезнью, называется - Баязетова. От болезни этой глаза лопаются и помирает человек, ничем она неизлечима. Отец Виталий сказал - вот она, женская жадность, к чему ведёт".
      "Не обиделась бы!" - спохватился Кожемякин, взглянув на гостью; она, стоя около печи, скрестила руки на груди, низко опустив голову.
      - Тут ещё, - торопливо заговорил он, - Плевну брали, но я тогда в селе Воеводине был, и ничего выдающего не случилось, только черемисина какого-то дёгтем облили на базаре. А вот:
      "80-го году, Июня 5-го.
      У чиновника Быстрецова беда: помер в одночасье прибывший гостить брат, офицер, а мёртвое мыло из дома не выкинули на перекрёсток-то..."
      - Какое мыло? - тихо, точно вздохнув, спросила постоялка.
      - Мёртвое, которым покойника обмывают, - объяснил он. - Оно, видите, вредное, его надо на четыре ветра выбрасывать. А Быстрецовы - не выбросили, и жена его, видно, умылась мылом этим и пошла вся нарывами,- извините, французской болезнью. Он её бить, - муж-то, - а она красивая, молодая такая...
      - Господи, боже мой! - заговорила постоялка, бесшумно, точно по воздуху подвигаясь к столу. - Как всё это страшно, - ведь вам страшно, да?
      Он растерялся, не понимая её волнения, пугаясь его, и, оглядывая комнату, говорил, словно извиняясь:
      - Страшно - нет. А вот - скучно очень, - так скучно - сказать нельзя! "Это я вру! - подумал он тотчас же. - Вру, потому что страшно!"
      И, как будто подслушав его мысли, она сердито сказала:
      - Не может быть, - не верю я вам! Читайте о 81-ом годе...
      "Ну, вот! - мысленно воскликнул он. - Эх, зря всё начато, - хотел поближе к ней, а сам наваливаю хламу этого на дороге! А теперь - это ещё..."
      И глухим, пониженным голосом, торопясь, пробормотал:
      - "Марта 5-го дня.
      В Петербурге убили царя, винят в этом дворян, а говорить про то запрещают. Базунова полицейский надзиратель ударил сильно в грудь, когда он о дворянах говорил, грозились в пожарную отвести, да человек известный и стар. А Кукишева, лавочника, - который, стыдясь своей фамилии, Кекишевым называет себя, - его забрали, он первый крикнул. Убить пробовали царя много раз, всё не удавалось, в конец же первого числа застрелили бомбой. Понять это совсем нельзя".
      Он замолчал.
      - Всё? - спросила постоялка.
      Ему показалось, что голос её звучит пугливо и обиженно. Она снова подвигалась к столу медленно и неверно, как ослепшая, лицо её осунулось, расширенные зрачки трепетно мерцали, точно у кошки.
      - Всё! - ответил он громко, желая всколыхнуть тягостное недоумение, обнимавшее его.
      Неловко, как-то боком и тяжело, она села на стул, хмуро улыбаясь и спрашивая чужим голосом:
      - Что же, - плакали люди, жалели, да?
      - Н-не знаю. Старушки плакали, - так они всегда уж, кто ни умри...
      - Но ведь он, - горячо и настойчиво воскликнула постоялка, крепко сцепив пальцы и хрустя ими, - ведь он столько сделал добра народу - вы знаете?
      "Непричастна! - решил Матвей, вспыхнув радостью и облегчённо вздыхая. - Слава те, господи!"
      И, наклонясь к ней, ласково, как только мог, доверчиво заговорил:
      - Я, видите, мало ведь знаю! Конечно, может, некоторые и жалели, да я людей мало вижу...
      - Почему? - пристально глядя в лицо его, осведомилась женщина.
      - Так, как-то не выходит. Приспособиться не умею, - да и не к кому тут приспособиться - подойдёшь поближе к человеку, а он норовит обмануть, обидеть как ни то...
      Она снова встала на ноги и пошла, шаль спустилась с плеча её и влеклась по полу.
      - Но всё-таки! Что же говорили о нём?
      - Да так, - догадывались - кто убил, зачем? Потом сошлись, что дворяне. Любопытно всем было, первый раз случилось эдакое...
      - Первый раз! - воскликнула она негромко.
      - Ведь он здесь не бывал, по картинкам только знали, да в календарях, а картинки да календари не у каждого тоже есть, - далеко мы тут живём!
      - Долго говорили об этом?
      - Н-не знаю! Здесь всё скоро проходит; у каждого своя жизнь, свой интерес...
      Он помолчал, оглядывая высокую фигуру, и предложил:
      - Да вот, ежели не устали вы, так я подробно расскажу, как это было...
      Постоялка быстро обернулась к нему, восклицая:
      - Пожалуйста, ах, пожалуйста!
      "Жалеет, видно!" - думал Кожемякин.
      И начал рассказывать о страшном вечере, как он недавно вспомнился ему, а женщина тихо и бесшумно ходила по комнате взад и вперёд, покачиваясь, точно большой маятник.
      Ветер лениво гнал с поля сухой снег, мимо окон летели белые облака, острые редкие снежинки шаркали по стёклам. Потом как-то вдруг всё прекратилось, в крайнее окно глянул луч луны, лёг на пол под ноги женщине светлым пятном, а переплёт рамы в пятне этом был точно чёрный крест.
      Матвей кончил рассказ; гостья с усмешкой взглянула на него и молвила негромко:
      - Да, действительно, - мёртвое мыло! Н-ну, почитайте ещё, - можно?
      "А - капризна, трудно угодить ей!" - подумал Кожемякин, тихонько вздыхая.
      - "81-го году, Апреля 7-го дня.
      Третьего дня утром Базунов, сидя у ворот на лавочке, упал, поняли, что удар это, положили на сердце ему тёплого навоза, потом в укроп положили..."
      Он остановился - постоялка не то плакала, не то смеялась, наполняя комнату лающими звуками.
      - Это было несколько сотен лет тому назад! - прерывисто, пугающим голосом говорила она. - Какого-то князя в укроп положили... Владимирко, что ли, - о, господи!
      "Что она?" - неприязненно соображал Матвей. - Если удар, всегда сердце греют и в укроп кладут, - пояснил он, искоса наблюдая за нею.
      - Да, мёртвое мыло! - молвила она сквозь зубы. - О, боже мой, конечно!
      И оглядывалась вокруг, точно сейчас только заметив погасший самовар, тарелки со сластями, вазы варенья, вычурную раму зеркала, часы на стене и всю эту большую, уютную комнату, полную запахами сдобного теста, помады и лампадного масла. Волосы на висках у неё растрепались, и голова казалась окрылённой тёмными крыльями. Матвей наклонился над тетрадкой, продолжая:
      - "А он дважды сказал - нет, нет, и - помер. Сегодня его торжественно хоронили, всё духовенство было, и оба хора певчих, и весь город. Самый старый и умный человек был в городе. Спорить с ним не мог никто. Хоть мне он и не друг и даже нажёг меня на двести семьдесят рублей, а жалко старика, и когда опустили гроб в могилу, заплакал я", - ну, дальше про меня пошло...
      - Чем он занимался? - спросила постоялка, вставая.
      - Всем вообще... деньги в рост давал тоже.
      Она бледно и натянуто улыбнулась.
      - Ну, благодарю вас! Довольно, я не стану больше слушать...
      И протянула ему руку, говоря:
      - Странный вы человек, удивительно! Как вы можете жить в этом... спокойно жить? Это ужасно!.. И это стыдно, знаете! Простите меня, - стыдно!
      Он ничего не успел сказать в ответ ей - женщина быстро ушла, бесцветно повторив на пороге двери:
      - Благодарю вас!..
      Кожемякин сошвырнул тетради на пол, положил локти на стол, голову на ладони и, рассматривая в самоваре рыжее, уродливое лицо, горестно задумался:
      "Стыдно? А тебе какое дело? Ты - кто? Сестра старшая али мать мне? Чужая ты!"
      Спорил с нею и чувствовал, что женщина эта коснулась в груди его нарыва, который давно уже безболезненно и тайно назревал там, а сейчас вот - потревожен, обнаружился и тихонько, но неукротимо болит.
      - Убирать самовар-то? - сладко спросила Наталья, сунув голову в дверь.
      - Бери! Помоги-ка сапог снять...
      Она села на пол перед ним, её улыбка показалась Матвею обидной, он отвёл глаза в сторону и угрюмо проворчал:
      - Чего оскалилась? Что ты понимаешь?
      Напрягаясь, она покорно ответила:
      - Я, батюшка, ничего не понимаю, - зачем?
      - А - смеёшься! - топая онемевшей ногой, сказал он миролюбивее. Ужинать не ждите, гулять пойду...
      - Какой теперь ужин! - воскликнула кухарка. - Ты гляди-кося час пополуночи время. И гулять поздно бы...
      - Твоё дело? - крикнул он. - Что вы все учите меня?
      Через полчаса он шагал за городом, по чёрной полосе дороги, возражая постоялке:
      "Живу я не хуже других, для смеха надо мной - нет причин..."
      Луна зашла, звёзды были крупны и ярки. По сторонам дороги синевато светились пятна ещё не стаявшего снега, присыпанные вновь нанесённым с вечера сухим и мелким снежком. Атласное зимнее платье земли было изодрано в клочья, и обнажённая, стиснутая темнотою земля казалась маленькой. От пёстрых стволов и чёрных ветвей придорожных берёз не ложились тени, всё вокруг озябло, сморщилось, а холмы вздувались, точно тёмные опухоли на избитом, истоптанном теле. Под ногою хрустели стеклянные корочки льда, вспыхивали синие искры - отражения звёзд.
      Было тихо, как на дне омута, из холодной тьмы выступало, не грея душу, прошлое: неясные, стёртые лица, тяжкие, скучные речи.
      ...Краснощёкая, курносая Дуняша косит стеклянными глазами и, облизывая языком пухлые, десятками мужчин целованные губы, говорит, точно во сне бредит:
      - Ты бы, Мотенька, женился на мне, хорошу девицу за тебя, всё равно, не дадут...
      Он - выпил, и ему смешно слышать её шепелявые слова.
      - Почему?
      Она заплетает толстыми пальцами мочальные волосы в косу и тянет:
      - А слухи-то? Вона, бают, будто ты с татарином своим одну бабу делишь...
      "Зря она это говорила - научили её, а сама-то и не верила, что может замуж за меня выйти!" - думал он, медленно шагая вдаль от города.
      Была ещё Саша Сетунова, сирота, дочь сапожника; первый соблазнил её Толоконников, а после него, куска хлеба ради, пошла она по рукам. Этой он сам предлагал выйти за него замуж, но она насмешливо ответила ему:
      - А ты полно дурить!
      Была она маленькая, худая, а ноги толстые; лицо имела острое и злые, чёрные, как у мыши, глаза. Она нравилась ему: было в ней что-то крепкое, честное, и он настойчиво уговаривал её, но Саша смеялась над его речами нехорошим смехом.
      - Брось ты эту блажь, купец! Ведь коли обвенчаюсь я с тобой - через неделю за косы таскать будешь и сапогом в живот бить, а я и так скоро помру. Лучше налей-ка рюмочку!
      Выпив, она становилась бледной, яростно таращила глаза и пела всегда одну и ту же противную ему песню:
      Ды-ля чи-иво беречься мине?
      Веткин был ответ,
      И я вуже иссохшая-а-а...
      - Брось, пожалуйста! - уговаривал он. - Что я, плакать к тебе пришёл?
      Улыбаясь пьяной улыбкой, показывая какие-то зелёные зубы, она быстро срывала с себя одежду, насмешливо, как её отец, покойник, вскрикивая:
      - Ах, извините! И-извините...
      Становилась злобно бесстыдной, и на другой день он вспоминал о ней со страхом и брезгливостью.
      Однажды ночью она выбрала все деньги из его карманов и ушла, оставив записку на клочке бумаги, выдранном из поминанья, - просила не заявлять полиции о краже: попросить у него денег не хватило смелости у неё, и не верила, что даст он.
      "Никто никому не верит", - размышлял Матвей, спотыкаясь.
      И вспомнил о том, как, в первое время после смерти Пушкаря, Наталье хотелось занять при нём то же место, что Власьевна занимала при его отце. А когда горожанки на базаре и на портомойне начали травить её за сожительство с татарином, всё с неё сошло, как дождём смыло. Заметалась она тогда, завыла:
      - Шакирушка, да неужто разлучат нас, сердешненький?

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30