Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Жизнь Матвея Кожемякина

ModernLib.Net / Отечественная проза / Горький Максим / Жизнь Матвея Кожемякина - Чтение (стр. 9)
Автор: Горький Максим
Жанр: Отечественная проза

 

 


      - Ты к девкам ходишь?
      - Нет! - покраснев, ответил Матвей.
      - Отчего?
      - Не с кем, - смущённо сказал Матвей, подумав.
      - А-а! - протянул певчий таким тоном, как будто находил причину воздержания юноши вполне достаточной, и тотчас же предложил:
      - Пойдём со мной. Со мной - не бойся. Завтра и пойдём, сегодня суббота, грех, а завтра...
      Матвей посмотрел на его деревянное лицо и подумал:
      "Пойду я, что ли? Как быка, поведут. Какой он несуразный! То про судьбу, то, вдруг, про это. Да сны его ещё".
      Было обидно думать об этом, но стыда он не чувствовал. Воздержание давалось ему всё с большим трудом, и за последнее время, видя Наталью, он представлял её себе в ту тяжёлую ночь, когда она вошла к нему в комнату, посланная Палагой.
      Воспоминание о Палаге всё слабее мешало думать о других женщинах, и часто эти думы бывали мучительны.
      На другой день вечером он сидел в маленькой комнатке одной из слободских хибарок, безуспешно стараясь скрыть неодолимое волнение, охватившее его. Перед ним на столе стоял самовар и, то съёживаясь, то разбухая, злорадно шипел:
      - И-и-и...
      И показывал Матвею жёлтое, искажённое и плачевное лицо, с прикрытыми трусливо глазами. Скрипели половицы, скрипели козловые башмаки девушки, она бегала по комнате так быстро, что Матвей видел только тёмную косу, белые плечи и розовую юбку.
      Ключарёв густым голосом убеждал его:
      - Ты - выпей! Тут - надо выпить.
      Он уже был пьян, держал на коленях у себя большую бабу и кричал:
      - Дуняша! Угощай его!
      - Да они не пьют никак!
      - Старайся!
      Потом он исчез, точно суетливая Дуняша вдруг вымела его из комнаты шумящим подолом своей юбки. Улыбаясь, она села рядом с Матвеем и спросила его:
      - Можно тебя обнять?
      - Можно, - бормотал он, не глядя на неё. - Можно!
      Она обняла, заглянула в лицо ему пустыми глазами и удивлённо спросила:
      - Что ж ты не весёлый?
      Матвей подвинулся к ней, бессвязно говоря:
      - Боязно как-то, - я тебя в первый раз вижу.
      Она беспечно засмеялась:
      - Да ведь и я тебя впервой!
      С этого дня Ключарёв стал равнодушно водить Матвея по всем вязким мытарствам окуровской жизни, спокойно брал у него деньги, получив, пренебрежительно рассматривал их на свет или подкидывал на ладони и затем опускал в карман.
      Он не попрошайничал и не требовал, а именно брал, как нечто бесспорно должное ему, но делал это так часто, что Матвей не однажды замечал:
      - Больно много ты берёшь! Пушкарь вон ворчит на меня...
      - Плюнь! Всё равно! - отвечал Ключарев и дарил девицам платки, щедро угощал орехами, пряниками и наливками.
      "Всё равно!" - тупым эхом отдавалось в груди юноши, и покорно, точно связанный, он шёл за пожарным всюду, куда тот звал его.
      Кожемякин замечал, что пожарный становился всё молчаливее, пил и не пьянел, лицо вытягивалось, глаза выцветали, он стал ходить медленно, задевая ногами землю и спотыкаясь, как будто тень его сгустилась, отяжелела и человеку уже не по силам влачить её за собою.
      Наталья встречала его угрюмо. Шакир, завидев чёрную бороду певчего, крепко сжимал губы и куда-то не спеша уходил. Пушкарь рычал на него:
      - Опять явился! Смутьян, бес...
      - Нездоровится тебе, Макарыч? - спрашивал Матвей, чувствуя, что этому человеку тяжко.
      Пожарный посмотрел вдаль мутным взглядом и в два удара сказал окуровское словцо:
      - Скушно.
      Юноша вспоминал отца, который тоже умел сказать это слово - круглое, тяжкое и ёмкое - так, что земля точно вздрагивала от обиды.
      Однажды, гуляя с Матвеем в поле, за монастырём, Ключарёв как будто немного оживился и рассказал один из своих серых снов.
      - И вот, вижу я - море! - вытаращив глаза и широко разводя руками, гудел он. - Океан! В одном месте - гора, прямо под облака. Я тут, в полугоре, притулился и сижу с ружьём, будто на охоте. Вдруг подходит ко мне некое человечище, как бы без лица, в лохмотье одето, плачет и говорит: гора эта - мои грехи, а сатане - трон! Упёрся плечом в гору, наддал и опрокинул её. Ну, и я полетел!
      - Проснулся?
      Ключарев не ответил. Приставив ладонь ко лбу, он смотрел на дальние холмы, вытянув шею и широко расставив ноги.
      На другой день рано утром по городу закричали, что в огороде полиции кто-то "самоубийством застрелился из ружья".
      Ключарёв прервал свои сны за пожарным сараем, под старой уродливой ветлой. Он нагнул толстый сук, опутав его верёвкой, привязал к нему ружьё, бечёвку от собачки курка накрутил себе на палец и выстрелил в рот. Ему сорвало череп: вокруг длинного тела лежали куски костей, обросшие чёрными волосами, на стене сарая, точно спелые ягоды, застыли багровые пятна крови, серые хлопья мозга пристали ко мшистым доскам.
      Суетилась строгая окуровская полиция, заставляя горбатого Самсона собирать осколки костей; картузник едва держался на ногах с похмелья, вставал на четвереньки, поднимая горб к небу, складывал кости в лукошко и после каждого куска помахивал рукой в воздухе, точно он пальцы себе ожёг.
      - Это кто же? - испуганно спрашивали друг друга окуровцы.
      - Господи, да пожарный же!
      - Ещё у Николы пел!
      - Известное лицо.
      - Да ведь головы-то нету, ну, и...
      Люди с Торговой площади солидно говорили:
      - Мастеровой народ - он уж всегда как-нибудь...
      - Разве он мастеровой?
      - Ну, пожарный, всё равно!
      - Мастеровой совсем другое дело! Он в праздник эдак не решится. Он по вторникам.
      - Верно. В понедельник-то он ещё пьёт.
      - И потом, мастеровые - они больше вешаются.
      Большинство молчало, пристально глядя на землю, обрызганную кровью и мозгом, в широкую спину трупа и в лицо беседовавших людей. Казалось, что некоторые усиленно стараются навсегда запомнить все черты смерти и все речи, вызванные ею.
      Кто-то озабоченно и боязливо спросил:
      - Где же его закопают?
      - Где подобные закопаны? Там и его.
      - Я потому, что как он на клиросе пел...
      - Пение не оправдывает...
      Маленький старичок Хряпов говорил:
      - На моём веку семнадцатая душа эдак-то гибнет.
      И перечислял по пальцам удавленников, опойц, замёрзших и утонувших пьяниц.
      А Базунов, стоя без шапки и встряхивая седыми кудрями, громко говорил, точно псалтырь читал:
      - Егда же несть в сердце человеческом страха божия - и человека не бе, но скот бесполезный попирает землю!
      Был август, на ветле блестело много жёлтых листьев, два из них, узенькие и острые, легли на спину Ключарева. Над городом давно поднялось солнце, но здесь, в сыром углу огорода, земля была покрыта седыми каплями росы и чёрной, холодной тенью сарая.
      - Айда-ко домой! - сказал Пушкарь, толкнув Матвея плечом.
      Пошли. Улица зыбко качалась под ногами, пёстрые дома как будто подпрыгивали и приседали, в окнах блестели гримасы испуга, недоумения и лицемерной кротости. В светлой, чуткой тишине утра тревожно звучал укоризненный голос Шакира:
      - Оттова, что выдумала русска...
      - Много ты понимаешь, - ворчал Пушкарь.
      - Моя - понимаит. Мине - жалка. Ну, зачем нарочна выдумыват разные слова-та? Самы страшны слова, какой есть, - ай-яй, нехоруша дела! Сам боится, другой всё пугаит...
      - Молчи!
      - Зачем молчить? - упрямо и ласково говорил татарин. - Оттова русска скучна живёт - выдумыват! Работа мала. Нарочно выбираит ваша русска, котора дума тяжела-та! Работа не любит он никакой...
      - Отстань, бес...
      С неделю времени Матвей не выходил из дома, чувствуя себя оглушённым, как будто этот выстрел раздался в его груди, встряхнув в ней всё тревожное и неясное, что почти сложилось там в равнодушие человека, побеждённого жизнью без битвы с нею. Впечатления механически, силою тяжести своей, слагались в душе помимо воли в прочную и вязкую массу, вызывая печальное ощущение бессилия, - в ней легко и быстро гасла каждая мысль, которая пыталась что-то оспорить, чем-то помешать этому процессу поглощения человека жизнью, страшной своим однообразием, нищетою своих желаний и намерений, - нудной и горестной окуровской жизнью.
      Чтобы разорвать прочные петли безысходной скуки, которая сначала раздражает человека, будя в нём зверя, потом, тихонько умертвив душу его, превращает в тупого скота, чтобы не задохнуться в тугих сетях города Окурова, потребно непрерывное напряжение всей силы духа, необходима устойчивая вера в человеческий разум. Но её даёт только причащение к великой жизни мира, и нужно, чтобы, как звёзды в небе, человеку всегда были ясно видимы огни всех надежд и желаний, неугасимо пылающие на земле.
      Из Окурова не видно таких огней.
      ...Медленно и скучно прошла зима. Весною Кожемякина снова ударило горе. Раз прибежала Наталья, тревожно крича:
      - Иди-ка, Матвей Савельич, чего-то Пушкарёв притомился у нас!
      Солдат сидел в двери амбара на большом клубке отшлихтованного каната и, упираясь руками в полотнище плевал на землю кровью, приговаривая:
      - Хм-на! Как будто того, - Матвей... проштрафился я... н-на... в грудях чего-то, что ли...
      Рабочие, стоя сзади него, лениво попрекали:
      - Надо тебе было экую тягу ворочать...
      - Пошли прочь! - слабо сказал солдат, вытирая ладонью кровь с губ. Текёт, скажи на милость...
      Попробовав встать на ноги, он пошатнулся, едва не упал и, сконфуженно качая головою, пробормотал:
      - На-ка! Пил - назад с год, а похмелье - вот...
      Когда его подняли, канат оказался облит кровью и одежда его влажною. В кухне, перекрестясь на образа, он вытянулся на лавке, приказав рабочим:
      - Ну, пошли отсюда! Стряпка - принеси-ка мне лёду, я поглотаю малость.
      И, оставшись с глазу на глаз с Матвеем, строго заговорил, глядя в тёмное чело печи:
      - Это крышка мне! Теперь - держись татарина, он всё понимает, Шакирка! Я те говорю: во зверях - собаки, в людях - татаре - самое надёжное! Береги его, прибавь ему... Ох, молод ты больно! Я было думал - ещё годов с пяток побегаю, - ан - нет, - вот она!
      Он наморщил брови и замигал глазами. С лавки на пол тяжко падали капли крови. Наталья принесла лёд и встала у двери, пригорюнясь.
      - Ну, - чего тебе? Иди, иди, - ишь ты!
      И, когда она ушла, хозяйственно сказал:
      - Ты её не тронь, она - ничего баба! Шакир её вышколил. С бабами осторожно! Шутки - шутками, а бабы своей цены стоят! Жениться захочешь, гляди невест в слободе у нас, наши хоть и нищие, голодные, а умнее здешних, - это верно!
      Он устало завёл глаза. Лицо его морщилось и чернело, словно он обугливался, сжигаемый невидимым огнём. Крючковатые пальцы шевелились, лёжа на колене Матвея, - их движения вводили в тело юноши холодные уколы страха.
      - В голове шум, - говорил Пушкарев, - словно тараканы шуршат, н-на... Жениться не торопись: от судьбы и на четвереньках не уйдёшь...
      Матвею хотелось утешать его, но стыдно было говорить неправду перед этим человеком. Юноша тяжко молчал.
      - Как помру, - сипло и вяло говорил Пушкарь, - позови цирульника, побрил бы меня! Поминок - не делай, не любишь ты нищих. Конечно - дармоеды. Ты вот что: останутся у меня племянники - Саватейка с Зосимой - ты им помоги когда!
      - Ладно, - с трудом сказал Матвей.
      - Больно-то добр не будь - сожрут до костей! Оденьте в мундир меня, как надо! Ты не реви...
      - Жалко тебя! - всхлипывая, сказал Матвей.
      - Ничего, - сипел Пушкарёв, не открывая глаз. - Мне тоже жалко умирать-то... Про мундир не забудь, - в порядке чтобы мне! Государь Николай Павлыча, может быть, стречу...
      Он вдруг как будто вспыхнул и отчётливо выговорил:
      - Семьдесят два года беспорочно служил, - везде дела честно вёл... это у господа записано! Он, батюшка, превыше царей справедливостью...
      Легонько оттолкнув Матвея, он снова ослабел.
      - Что же попа-то нет? Плохо мне, - иди-ка, пошли Шакира... скорее!
      Матвей выбежал в сени, - в углу стоял татарин, закрыв лицо руками, и бормотал. По двору металась Наталья, из её бестолковых криков Матвей узнал, что лекарь спит, пьяный, и его не могут разбудить, никольский поп уехал на мельницу, сомов ловить, а варваринский болен - пчёлы его искусали так, что глаза не глядят.
      Юноша стоял на крыльце и, видя сквозь открытые двери амбара серые нити, скучно вытянутые по пустырю, думал:
      "Теперь мне около этого ходить..."
      Ему хотелось идти к Пушкарю, окно кухни было открыто, он слышал шёпот солдата и короткие, ноющие восклицания Шакира:
      - Будь покойна, бачка! Моя - верна - ахх!
      Потом татарин высунул из окна голову, крикнув:
      - Касяйн!
      Солдат ещё более обуглился, седые волосы на щеках и подбородке торчали, как иглы ежа, и лицо стало сумрачно строгим. Едва мерцали маленькие глаза, залитые смертною слезою, пальцы правой руки, сложенные в крестное знамение, неподвижно легли на сердце.
      - Не слышит! - говорил Шакир, передвигая тюбетейку с уха на ухо. - Не двигаит рука...
      - Матвей, ты здесь? - спросил солдат. - Пальцы мне... сложи крестом...
      - Я сложил, - сказал Шакир.
      - Руки на груди... Что же вы попа-то... беси...
      По полу медленно, тёмной лентой текла кровь.
      "В подпечек нальётся, будет пахнуть", - вздрогнув, подумал Матвей.
      Челюсть солдата отваливалась, а губы его всё ещё шелестели, чуть слышно выговаривая последние слова:
      - В руце твои... Саватейку с Зосимой не забудь... Матвей... Прощай... Шакир-то здесь?..
      - Тута, бачка, тута!
      Татарин стоял и, глядя на свои ладони, тоже шептал что-то, как бы читая невидимую книгу.
      - Скажи дяде, Рахметулле... Спасибо ему за дружбу! Ежели что неладно зови его... Матвей... Рахметулла - всё может, герой... Благодарствую за дружбу... скажи...
      Пришёл высокий и седой монастырский батюшка, взглянул на умирающего и ласково сказал:
      - Нуте-с, оставьте нас...
      - Ух какой! - тихонько говорил татарин Матвею, сидя с ним на завалинке. - Сколько есть кровь-та, - до последний капля жил...
      - Жалко мне его, - сердечно отозвался Матвей, - так жалко! Отца я не жалел эдак-то...
      - Я ему мальчишкам знал-та... теперь такой большой татарин - вот плачит! Он моя коленкам диржал, трубам играл, барабанам бил - бульша двасать лет прошёл! Абзей моя, Рахметулла говорил: ты русска, крепка сердца твоя - татарска сердца, кругла голова - татарска голова - верна! Один бог!
      Матвей взглянул на дворника и с лёгкой обидой спросил:
      - Не любите вы русских-то?
      - Хоруша - все любит, нехоруша - никакой не любит,- татар прямой! Это - русска никого не любит, ни хоруша, ни плохой - врать любит русска! Пушкарь - прямой, ух! Наша народ простая, она прямой любит...
      Татарин говорил долго, но Кожемякин не слушал его, - из окна доносился тихий голос священника, читавшего отходную. На крыше бубновского дома сидели нахохлившись вороны, греясь на солнце.
      Потом поп вышел на крыльцо, говоря хозяйственно:
      - Нуте-с, пожалуйте проститься с отходящим в путь безвозвратный...
      Шакир крикнул рабочим; вороны встрепенулись и, наклоняя головы, подозрительно осмотрели двор. Отовсюду в кухню собирался народ, мужики шли, оправляя рубахи, выбирая из бород кострику и сосредоточенно глядя под ноги себе.
      Войдя в кухню, Кожемякин услыхал сдержанный говор Натальи:
      - Копеечки бы сейчас же на глаза-то наложить, а то - остеклеют, не закроются, другого звать будут...
      Взглянув через плечи людей в тёмное лицо усопшего, молодой хозяин тупо прибавил:
      - Челюсть подвяжите...
      Он ушёл на завод и долго сидел там, глядя, как бородатый Михайло, пятясь задом, шлихтует верёвку, протирая её поочерёдно то конским волосом, то мокрой тряпицей. Мужик размахивал руками так, как будто ему хотелось идти вперёд, а кто-то толкает его в грудь и он невольно пятится назад. Под ноги ему подвернулась бобина, он оттолкнул её, ударив пяткой. Конус дерева откатился и, сделав полукруг, снова лёг под ноги, и снова Михайло, не оглядываясь, отшвырнул его, а он опять подкатился под ноги.
      "Дурак какой! - подумал Матвей. - Отшвырнул бы в сторону сильнее".
      Назойливо лезли в глаза струны пеньки, из них торчала серебряными иглами перебитая кострика. Рабочие, привязанные к этим серым, дрожащим линиям, обманно уходившим вдаль, изредка и нехотя говорили что-то друг другу, а хозяин думал:
      "К чему это мне? Бросить бы да уехать куда-нибудь..."
      Кроткий весенний день таял в бледном небе, тихо качался прошлогодний жухлый бурьян, с поля гнали стадо, сонно и сыто мычали коровы. Недавно оттаявшая земля дышала сыростью, обещая густые травы и много цветов. Бил бондарь, скучно звонили к вечерней великопостной службе в маленький, неубедительный, но крикливый колокол. В монастырском саду копали гряды, был слышен молодой смех и говор огородниц; трещали воробьи, пел жаворонок, а от холмов за городом поднимался лёгкий голубой парок.
      Под звуками и движениями жизни явной чуть слышно, непрерывно трепетало тихое дыхание мая - шёлковый шелест молодых трав, шорох свежей, клейкой листвы, щёлканье почек на деревьях, и всюду невидимо играло крепкое вино весны, насыщая воздух своим пряным запахом. Словно туго натянутые струны гудели в воздухе, повинуясь ласковым прикосновениям чьих-то лёгких рук, плыла над землёю певучая музыка, вызывая к жизни первые цветы на земле, новые надежды в сердце.
      Юноше стало до слёз грустно за себя и жалко всё это скучное, мягко разлитое вокруг и покорно исчезавшее в невесёлом небе, низко спустившемся над землёю.
      "Все уходят, - думалось ему с лёгкой, как туман, обидой, вдруг коснувшейся сердца. - Чуть кто получше - то умрёт, то убежит, как Созонт и Марков, а то прогонят, как дьячка..."
      Пришёл Шакир и, сняв шапку, стал просить денег.
      - Ты шапку-то надень! - сердито и сконфуженно сказал Матвей. - Чего это ты?
      Татарин слабо усмехнулся.
      - Не снай. Мешать боялся моя - думаит ты...
      - Нет, уж ты не бойся! - негромко и дружески сказал юноша. - Я сам всего боюсь тут...
      - Нисява! - бодро тряхнул головою татарин. - Не нада скушна думать всё хоруша будит! Весна пришёл... Давай делам говорить: могил копать нада, старик землям хоронить нада...
      ...В день похорон Пушкарёва шёл дождь, и народа собралось немного, даже нищие поленились - не все пришли.
      Шакир шагал стороной, без шапки, в тюбетейке одной, она взмокла, лоснилась под дождём, и по смуглому лицу татарина текли струи воды. Иногда он, подняв руки к лицу, наклонял голову, мокрые ладони блестели и дрожали; ничего не видя перед собою, Шакир оступался в лужи, и это вызывало у людей, провожавших гроб, неприятные усмешки. Кожемякин видел, что горожане смотрят на татарина косо, и слышал сзади себя осуждающее ворчание:
      - Нехристь, а тоже провожает...
      -- На кладбище-то, чай, не пустят его...
      Матвей и сам не знал, можно ли татарину войти на кладбище, он смотрел на Шакира, обильно поливаемого тёплым, весенним дождём, и думал:
      "Трудно придётся ему..."
      А дождь усиливался, оживлённее застучал по крышам, зашелестел ветвями деревьев, по дороге ещё веселее побежали ручьи, громче захлюпала грязь под ногами рабочих, быстро шагавших, неся лёгкий, длинный гроб. Горожане растаяли в дожде, около солдата остались только нищие да свои.
      Положили храброго солдата Степана Пушкарёва в одной ограде с Палагой. Мокрый угреватый Никольский поп наскоро пропел вечную память, дьячок погремел погасшим кадилом, и оба, подобрав полы, спешно убежали в караулку сторожа. Михайло, Иван и Яким, торопливо опустив гроб в яму, начали сбрасывать на него мокрую землю, они сталкивали её ногами и лопатами, крышка гроба звучала глухо, как отсыревший барабан. Вместе с землёю в могилу падали светлые, крупные капли с тонких веток берёзы, с широких лап празднично нарядной, чисто омытой сосны.
      Кожемякин плакал, ткнувшись головой в дубовый Палагин крест.
      - Ну, айда домой, Матвей Савельич! - глухо сказал Михайло. - Что уж?!
      Сквозь слёзы и серую сеть дождя Матвей видел татарина, он стоял у ограды лицом на восток, его шапка лежала у ног, на траве, дождь разбил её в тёмный, бесформенный ком.
      - Погодим, - сказал Кожемякин, кивнув на Шакира.
      Все поглядели туда, на серую согнутую спину и круглую голову, осеянную дождём.
      - Н-да! - промолвил Михайло. - Вот и не нашей веры, а - чувствует...
      Иван задумчиво сказал:
      - Хорош человек был солдат. Строг, а хорош!
      Помолчали, поёжились, отряхая мокрые бороды, потом Михайло спросил:
      - Теперь кто приказчиком будет?
      Матвей не ответил. Тогда Иван, тяжело вздохнув, безразличным голосом молвил:
      - Нам - всё едино, хоша бы кто...
      И все поочередно высказались, не глядя на хозяина и друг на друга:
      - Дело знал бы...
      - Нам - хоть татарин, хоть чуваш-мордвин...
      - Наше дело - работай...
      Кожемякин, чувствуя за притворным равнодушием слов неумело скрытые надежды и назревающую обиду, думал:
      "Трудно будет Шакиру, - труднее, пожалуй, чем мне..."
      Домой он шёл рядом с татарином, а рабочие шагали сзади. Порою кто-нибудь громко фыркал, сдувая капли дождя с бороды и усов...
      С этого дня Кожемякин зажил так, как будто поехал на розвальнях по зимней, гладко укатанной дороге. Далёкий, однообразный путь бесцелен и наводит равнодушную дремоту, убаюкивая мысли, усыпляя редкие, мимолётные тревоги. Иногда встряхнёт на ухабе, подкинет на раскате, - вздрогнет человек, лениво поднимет голову и, сонно осмотрев привычный путь, давно знакомые места, снова надолго задремлет.
      В душе, как в земле, покрытой снегом, глубоко лежат семена недодуманных мыслей и чувств, не успевших расцвесть. Сквозь толщу ленивого равнодушия и печального недоверия к силам своим в тайные глубины души незаметно проникают новые зёрна впечатлений бытия, скопляются там, тяготят сердце и чаще всего умирают вместе с человеком, не дождавшись света и тепла, необходимого для роста жизни и вне и внутри души.
      ЧАСТЬ ВТОРАЯ
      С неделю сеял мелкий спорый дождь, шуршал по крыше, сёк деревья, вздыхал и плакал, переставал на час-два и - снова сыпался мелкой пылью.
      Город взмок, распух и словно таял, всюду лениво текли ручьи, захлебнувшаяся земля не могла более поглощать влагу и, вся в заплатах луж, в серых нарывах пузырей, стала подобна грязному телу старухи нищей.
      Солнце точно погасло, свет его расплылся по земле серой, жидкой мутью, и трудно было понять, какой час дня проходит над пустыми улицами города, молча утопавшими в грязи. Но порою - час и два - в синевато-сером небе жалобно блестело холодное бесформенное пятно, - старухи называли его "солнышком покойничков".
      Матвей Кожемякин сидел у окна, скучно глядя, как в саду дождь сбивает с деревьев последние листья; падая, они судорожно прыгают на холодной чешуе ручья.
      Вошёл Шакир и сказал, оскалив зубы:
      - Барыня с мальчикой кухням сыдит, мокрый оба вся.
      - Кто такая? - удивлённо спросил Матвей.
      - Не знай. Три день квартирам искал - нет его!
      - Где тут квартиры!
      Шакир передвинул тюбетейку со лба на затылок, потрогал пальцем концы усов и предложил:
      - Давай ей чердак, пустой он, куда его? Мальчика бульно весёлый!
      - Ну, что ж, давай, - не думая, согласился хозяин. - Годится ли для жилья-то?
      - Сам увидит!..
      - Никогда на нём не жили.
      - Возьмём руб! - сказал татарин и, подмигнув, ушёл.
      Мысли Матвея, маленькие, полуживые и робкие, всегда сопровождались какими-то тенями: являлась мысль и влекла за собою нечто, лениво отрицавшее её. Он привык к этому и никогда не знал, на чём остановится в медленном ходе дум, словно чужих ему, скользивших над поверхностью чего-то плотного и неподвижного, что молча отрицало всю его жизнь. Он слышал, как над его головою топали, возились, и соображал:
      "Постоялка, - словно болезнь, неожиданно. Коли молодая - сплетни, конечно, пойдут. Мальчонка кричать будет, камнями лукаться и стёкла побьёт... К чему это?"
      Снова явился Шакир, весело сказав:
      - Сдал за руб!
      - Только скажи - тихо жили бы, хозяин, мол, шуму не любит...
      - Они - смирны! - уверенно воскликнул татарин и тихонько усмехнулся, а Кожемякин подумал:
      "Чего он веселится?"
      На другой день, за утренним чаем, Наталья, улыбаясь, сказала:
      - Ой, Матвей Савельич, и чудна стоялка-то, уж вот чудна!
      Шакир, вскинув голову, дробно засмеялся, его лицо покрылось добрыми мелкими морщинками, он наклонился к хозяину и, играя пальцами перед своим носом, выговорил, захлёбываясь смехом:
      - Зубу щёткам чистил!
      - Ну-у? - изумлённо и не веря протянул Матвей.
      - А ей-богу! - торопливо воскликнула Наталья. - С мелом, - мел у неё в баночке!
      - Болят зубы-то, может? - заинтересовался хозяин.
      - Не-е, не жалилась...
      И, улыбаясь во всю ширину откормленного, плутоватого лица, Наталья скороговоркой продолжала:
      - Видать - дальняя она и обычая особого, великатная такая, всё пожалуйста, да всё на вы! Принесла я воды ведро - благодарит - благодарю-де вас, я-де сама бы изъяла, не беспокойтесь вдругорядь, пожалуйста!
      - Красивая? - задумчиво осведомился Кожемякин.
      - Ничего будто. Плечики-те кругленькие, да и грудь ровно бы у девушки. Из лица сурьёзная, а усмешка - приятная, ласковенькая.
      - Молодая, значит...
      - По сыночку судя - годов двадцати пяти, а может, и осьми. Откуда бы такая?
      Вздохнув, Наталья добавила:
      - Жалостная. А именья всего-на-все - две корзинки да сундучок кожаный, с медными бляшками.
      В окно торкался ветер, брызгая дождём, на дворе плачевно булькала вода, стекая в кадки под капелью; Шакир, довольно улыбаясь, громко схлёбывал чай, сладкий голос Натальи пел какие-то необычные слова Кожемякин оглядывался вокруг, чувствуя непонятное беспокойство.
      - Бог с ней! - сказал он, опустив глаза. - Пускай живёт, лишь бы тихо. А мальчонко что?
      - Ласковенькой: вошла я, а он мылом намазан, кричит - здравствуйте, как вас зовут? Право!
      - Ну, коли они ласковы, и мы с ними ласковы будем! - заявил хозяин, с добрым чувством в груди.
      Шакир утвердительно кивнул головой, а Наталья, словно устыдившись чего-то, проговорила:
      - Вот только зубы-то, - больно смешно! Сунула в рот щёточку костяную и елозит и елозит по зубам-то, - как щёку не прободёт?
      После обеда в небе явились светло-синие пятна, отражаясь в устоявшейся воде луж на дворе. И вот - перед самой большой лужей сидит на корточках вихрастый остроносый мальчик, гоняя прутом чурку по воде, и что-то кричит, а вода морщится, будто смеясь в лицо ему.
      Матвей тихонько открыл окно, - в комнату влетел звонкий, срывающийся голос:
      Не во сне ли вижу я,
      Аль горя-чая молитва
      Доле-тела до царя?
      У крыльца, склонив голову набок и пощипывая бороду, стоял Шакир, а в дверях амбара качалась кривобокая фигура дворника Маркуши. Прячась за косяк, Матвей Савельев смотрел на складную фигурку мальчика и думал:
      "Худоват, ножонки-то жидкие; я в эту пору не таков был - сытее гораздо!"
      Воспоминание о себе поднялось в груди тёплой волной, приласкало. Мальчик встал, вытер руки о штаны, подтянул их и - снова запел, ещё отчётливее разрубая слова:
      Ах ты, во-оля, моя во-оля...
      Наскоро подсучил штанины, храбро шагнул в лужу красными, как гусиные лапы, ногами и продолжал глубочайшим басом:
      Зо-ло-тая ты мо-оя!
      Левая штанина спустилась в воду, певец прыгнул из лужи и, поскользнувшись, встал на четвереньки.
      - Ах, язва! - крикнул он, отряхая грязь с растопыренных пальцев.
      Матвей Савельич высунулся из окна и сочувственно заметил:
      - Заругает теперь мамаша-то...
      Снова присев на корточки, мальчик полоскал руки в воде и, подняв вверх темнобровое, осыпанное светлыми вихрами лицо, успокоительно улыбаясь, ответил:
      - Ничего!
      - Тебя как звать?
      - Боря. А вас?
      - Мотя.
      Кожемякин поднял руку к лицу, желая скрыть улыбку, нащупал бороду и сконфуженно поправился:
      - Дядя Матвей, - Матвей Савельев...
      Сунув руки в карманы штанишек, мальчик, прищурясь, спросил:
      - Это вы и есть хозяин?
      - Я самый. А что?
      - Так! - сказал Боря.
      Но, подумав, добавил:
      - Толстый вы однако!
      - Ты ещё, значит, не видал настояще толстых-то!
      - Ну-у! - сказал Боря, усмехаясь. - Не ви-идал! Ещё каких! У нас, в Каинске...
      - Где это?
      - В Каинске. Вы не знаете?
      - Это какой губернии?
      Мальчик учительски поправил его:
      - Это не в губернии, а в Сибири...
      Кожемякин раздвинул банки с цветами, высунулся из окна до половины, оглянув двор: Шакир ушёл, Маркуша, точно медведь, возился в сумраке амбара.
      - Зачем же в Сибири? - негромко спросил он.
      Мальчик недоуменно поглядел на него и, широко улыбаясь, сказал:
      - Смешной какой вы! Так уж выстроили город - в Сибири. Ваш город здесь выстроили, а тот - там, вот и всё!
      - Это верно! - торопливо согласился Кожемякин. - Где поставили город, там он и стоит. Грамотный ты?
      - Конечно! - ответил Боря, пожимая плечами.
      - И я вот тоже! - сообщил Кожемякин, а его собеседник поднял прут с земли и взглянул в небо, откуда снова сеялась мокрая пыль.
      - Борис! - крикнул светлый и холодный голос. - Ты бы шёл в комнату, дождь!
      На крыльце стояла высокая женщина в тёмном платье, гладко причёсанная, бледная и строгая, точно монахиня. Было в ней также что-то общее с ненастным днём - печальное и настойчивое. Она видела Кожемякина в окне и, наверное, догадалась, что он хозяин дома, но - не поклонилась ему.
      - Иди, пожалуйста! - сказала она.
      "Пожалуйста! - подумал Кожемякин, закрывая окно. - Сыну-то, пожалуйста?.."
      Короткий день осени быстро таял в сырой мгле. В переплёт оконной рамы стучалась голая ветка рябины; ветер взмывал, кропя стёкла мелкими слезами, сквозь стены просачивался плачевный шёпот.
      Тринадцать раз после смерти храброго солдата Пушкарёва плакала осень; ничем не отмеченные друг от друга, пустые годы прошли мимо Кожемякина тихонько один за другим, точно тёмные странники на богомолье, не оставив ничего за собою, кроме спокойной, привычной скуки, - так привычной, что она уже не чувствовалась в душе, словно хорошо разношенный сапог на ноге.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30