Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Жизнь Матвея Кожемякина

ModernLib.Net / Отечественная проза / Горький Максим / Жизнь Матвея Кожемякина - Чтение (стр. 29)
Автор: Горький Максим
Жанр: Отечественная проза

 

 


      - Ты что задумалась?
      Люба взглянула на него и, тихонько шагая вдоль комнаты, с явным недоумением сказала:
      - Вот и дедушка Хряпов так же осуждал себя.
      - Он? - недоверчиво спросил Кожемякин.
      - Да-а... Вот бы ему тоже написать о себе! Ведь если узнать про людей то, о чём они не говорят, - тогда всё будет другое, лучше, - верно?
      - Не знаю.
      - Верно! Я знаю! - твёрдо сказала она, сложив руки на груди и оглядывая всё, как новое для неё. - Когда я не знала, что думает отец, - я его боялась, а рассказал он мне свою жизнь - и стал для меня другим...
      - А Хряпова ты не понимаешь, - пробормотал старик, печально покачивая головою, несколько обиженный сопоставлением. - Он - злой человек!
      - Нет.
      - Я же с ним всю жизнь рядом прожил!
      - И я, - резонно заметила девушка, подошла к нему и, ласково улыбаясь, стала просить: - Сходите к нему, а? Пожалуйста! Ну - сходите!
      Он обещал. Когда Люба ушла, он тоже стал расхаживать по комнате, глядя в пол, как бы ища её следы, а в голове его быстро, точно белые облака весны, плыли лёгкие мысли:
      "Разве много надо человеку? Только послушайте его со вниманием, не торопясь осудить".
      Осторожно, словно боясь порвать полосу своих новых мыслей, он сел за стол и начал писать, - теперь он знал, кто прочитает его записки.
      "Тем жизнь хороша, что всегда около нас зреет-цветёт юное, доброе сердце, и, ежели хоть немного откроется оно пред тобой, - увидишь ты в нём улыбку тебе. И тем людям, что устали, осердились на всё, - не забывать бы им про это милое сердце, а - найти его около себя и сказать ему честно всё, что потерпел человек от жизни, пусть знает юность, отчего человеку больно и какие пути ложны. И если знание старцев соединится дружественно с доверчивой, чистой силой юности - непрерывен будет тогда рост добра на земле".
      Положил перо и, закрыв глаза, представил себе лицо Евгении, читающей эти строки. В сердце было грустно и мирно.
      Дня через три, в тусклый полдень сентября, Кожемякин пришёл к старому ростовщику Хряпову. Его встретил широколицый, курносый Ваня и ломким басом пригласил:
      - Пожалуйте, дедушка сейчас выйдет.
      Гость ревниво осмотрел его и остался доволен - парень не понравился ему. Коренастый, краснощёкий, в синей рубахе, жилете и шароварах за сапоги, он казался грубым, тяжёлым, похожим на кучера. Всё время поправлял рыжеватые курчавые волосы, карие глаза его беспокойно бегали из стороны в сторону, и по лицу ходили какие-то тени, а нос сердито шмыгал, вдыхая воздух. Он сидел на сундуке, неуклюже двигая ногами, и смотрел то на них, то на гостя каким-то неприятным, недоумевающим взглядом.
      - Дедушка, скорее! - басом крикнул он, но голос сорвался, он, покраснев, тяжело встал и пошёл куда-то, встряхивая головой.
      В углу около изразцовой печи отворилась маленькая дверь, в комнату высунулась тёмная рука, дрожа, она нащупала край лежанки, вцепилась в него, и, приседая, бесшумно выплыл Хряпов, похожий на нетопыря, в сером халате с чёрными кистями. Приставив одну руку щитком ко лбу, другою торопливо цапаясь за углы шкафов и спинки стульев, вытянув жилистую шею, открыв чёрный рот и сверкая клыками, он, качаясь, двигался по комнате и говорил неизменившимся ехидно-сладким, холодным говорком:
      - Ты где тут, гостенёк дорогой? Ага-а, вижу! Тушу - вижу, а на месте лица - извини уж - не то лукошко, не то решето, что ли бы...
      Обиженный его издёвками, Кожемякин брезгливо отодвинулся.
      - Напрасно ты...
      Но Хряпов ткнул его рукою и быстро заговорил, понизив голос:
      - Это я шучу! Не про тебя говорю, не бойся! Я ведь речи-хлопоты твои помню, дела - знаю, мне всё известно, я над твоей слезой не посмеюсь, нет, нет! Будь покоен, я шучу!
      - И не оттого я, - начал Кожемякин.
      Гладя его колено, Хряпов снова перебил его речь:
      - И не от того, и от того - ото всего зареветь можно!
      Он снова навалился на плечо гостя, щурясь, выжимая слёзы, отыскивая глаза его мутным, полуслепым взглядом; дряблые губы дрожали, маленький язык шевелился по-змеиному быстро, и старик шептал:
      - Взвоешь ведь, коли посмеялся господь бог над нами, а - посмеялся он? А дьявол двигает нас туда-сюда, в шашки с кем-то играя, живыми-то человеками, а?
      - Не говорить бы так тебе на старости лет...
      - Я же шучу, чудак! А тебе - спасибо, что учишь! - быстро подхватил Хряпов, кивая лысой, точно ощипанной головою.
      - Не учу я...
      - Ванька-внук тоже вот учит всё меня, такой умный зверь! Жили, говорит, жили вы, а теперь из-за вашей жизни на улицу выйти стыдно - вона как, брат родной, во-от оно ка-ак!
      Он снова захихикал, перебирая пальцами кисть халата, выдёргивал из неё нитки, скатывал их в комочки и бросал на пол.
      - Это - в самом деле так Иван говорит? - спросил Кожемякин тихонько и оглянулся.
      - Именно вот этими словами, да! Стыдно, говорит, на улицу выйти!
      - Чего же - стыдно-то?
      - Ему? Меня, значит, дедушки стыдно...
      Кожемякину стало немного жалко старика, он вздохнул и снова осмотрел комнату, тесно заставленную сундуками и комодами. Блестели две горки, битком набитые серебром: грудами чайных и столовых ложек, связанных верёвочками и лентами, десятками подстаканников, бокалов с чернью, золочёных рюмок. На комодах стояли подсвечники, канделябры, несколько самоваров, а весь передний угол был густо завешан иконами в ризах; комната напоминала лавку старьёвщика.
      "Всё залоги, конечно", - подумал Кожемякин. Запах табаку и нафталина душил его и щипал в носу, вызывая желание чихнуть.
      А хозяин, повизгивая, рассказывал:
      - Вот, говорит, копили вы, дедушка, деньги, копили, а - что купили? И начнёт учить, и начнёт, братец ты мой! А я - слушаю. Иной раз пошутишь, скажешь ему: дурачок недоделанный, ведь это я тебя ради жадовал, чтоб тебе не пачкаться, чистеньким вперёд к людям доползти, это я под твои детские ножки в грязь-жадность лёг! А он - вам бы, говорит, спросить меня сначала, хочу ли я этого. Да ведь тебя, говорю, и не было ещё на земле-то, как уж я во всём грешен был, о тебе заботясь. Сердится он у меня, фыркает.
      Кожемякин слушал и не верил, что Иван таков, каким его рисует дед.
      - Это, может, Любовь его научила? - спросил он.
      - Любовья?! - живо воскликнул Хряпов и отрицательно затряс головою. Не-ет, нет! Я её - ну, я же её знаю ведь! Семи годов была она, когда спросила меня однова: дедушка, ты - жулик? Жулик, мол, девочка, жулик, милая! Это я, значит, шучу с ней. А она - серьёзно, села мне на колени, бородёнку мою расправила и советует-просит: ты-де не будь жуликом, не надобно, а вот тебе ножницы, и вырежь мне Василису Премудрую, а то моей Василисе Ваня голову оторвал. Это, видишь, я им сказки сказывал, вырезывал фигурки разные и раскрашивал. С той поры у нас с ней дружба и она мне всегда защита!
      Лицо его обильно взмокло от слёз, непрерывно лившихся из красных, точно раны, глаз, он снова вытащил платок, крепко отёр щёки, подавил глаза, не прерывая речи. Было странно видеть его дряхлость, это таяние слезами и слышать тонкий, резкий голосок, и было всё более жалко его.
      - Она мне и против Ваньки, и против бога - за меня покажет, ежели на страшный суд идти, только, чай, не потребуют нас туда, мы тутотка осуждены жестоко достаточно, будет бы, а?
      - Дело божие, - тихо сказал Кожемякин. - Ничего нам не известно, слепы мы родились...
      - Н-да? Слепыми, говоришь? - переспросил Хряпов, растянув сухие губы. - Будь так! А Любовья - ты за неё держись! - вдруг заговорил он внушительно и строго. - Она, брат милый, такие слова знает, - он как бы задохнулся, нащупал дрожащей рукою локоть гостя и продолжал шёпотом, - она всё умеет оправдать, вот как! Может она великой праведницей будет, настоящей, не такой, что в пустыни уходят, а которые в людях горят, оправдания нашего ради и для помощи всем. Она правде - как сестра родная! - Он подскочил на стуле и радостно, быстро заговорил всё тем же удушливым шёпотом: Ваньку-то, Ваньку - как она щёлкает, дурака! Ласково ведь, ты гляди-ка, ласково! Ты, Ваня, говорит, оттого добр и честен, что сыт и бездельник притом, - а? А кабы, говорит, был ты, Ваня, беден и работал бы, был бы ты и зол, да и о чести не заботился бы, а?
      И, подняв руку вверх, грозя пальцем, Хряпов весёлым голосом проговорил:
      - Не-ет, она за него не выйдет, не бывать этому, нет! За него-то? Хм никогда!
      Не в силах скрыть радости и удивления, Кожемякин спросил:
      - Али ты не любишь внука-то?
      - Я? Нет, я помню - моя кровь! Но - ежели в руке у тебя такая судорога сделалась, что бьёт эта рука по твоей же роже, когда не ждёшь этого и нечем её остановить, - ты это любишь?
      Он открыл рот и захохотал, а потом, устало вздыхая, сказал:
      - Ох, люблю я пошутить!
      И, снова всплеснув руками, ударив себя по бёдрам, засмеялся.
      - Ты гляди, гляди-ко, что требуется: прежде чем за дело взяться, надо сына родить, да вырастить, да и спросить - уважаемая кровь моя, как прикажете мне жить, что делать, чтобы вы меня не излаяли подлецом и по морде не отхлестали, научите, пожалуйста! Интересно-хорошо, а? Эх, Матвей Савельев, милый, - смешно это и мутно, а?
      Дёрнул гостя за руку и окончил:
      - А тебе - жить, и ты над этим подумай, загляни в глубь-то, в сердце-то, ты загляни, друг, да-а! Любовье-то подумать бы тут, ей! Она эх, когда она лет сорока будет - встал бы из гроба, вылез из могилы поглядеть на неё, вот уж - да-а! Вылез бы! А - не позволят червяки-то ведь, не разрешат?
      Кожемякин болезненно вздохнул и откачнулся от старика, а Хряпов закрыл глаза, чтобы выжать из них слёзы, и, качая головою, сказал:
      - Богат будет Ванька! Ох, богат...
      Повёл носом, прислушался к чему-то и тихонько сказал Кожемякину:
      - А я на её имя немножко в банк положил-таки, тысчонки две, может, а? Хорошо?
      - Ничего, ладно, - согласился гость. - Конечно, добро рубля дороже...
      - А ты брось это, - перебил его Хряпов. - Добро - всего дороже, а никто никому за него не платит, оттого мы и без цены в людях! За него сторицей надобно и чтобы цена ему всегда в гору шла; тут бы соревнование устроить: ты меня на три копейки обрадовал, а я тебя на три рубля, ты меня за то - на тридцать, а я тебя - на триста, - вот это игра! Чтобы до безумия люди доходили, творя друг другу радость, - вот это уж игра, какой лучше не придумать, и был бы дьявол посрамлён на веки веков, и даже сам господь бог устыдился бы, ибо скуповат всё-таки да неприветлив он, не жалостлив...
      Старик трясся в возбуждении, ноги у него плясали и шаркали по полу, а руки изломанно хватались за кисти халата, за ворот и край стола, дёргали скатерть, задевали гостя.
      - А мы - бога в плательщики за нас ставим, и это - взаимный обман! Нет, ты сам, сам - заплати! Я тебя пятнадцать лет пестовал, я тебя думал в люди ввести чистенько, честно-хорошо, на - живи без труда...
      "Вот что вконец съело ему сердце", - с грустью и состраданием подумал Кожемякин, чувствуя, что он устал от этих речей, не может больше слушать их и дышать спёртым воздухом тёмной, загромождённой комнаты; он встал, взял руку хозяина и, крепко пожав её, сказал:
      - Спасибо за беседу, Михайло Кирилыч, за доверие, за ласку...
      - Идёшь?
      Хряпов с трудом стал подниматься на ноги.
      - Ты - сиди, не беспокой себя, сиди!
      - Ничего! - бормотал старик, изгибаясь. - Хоть и моложе ты меня десятка на два, а встать пред тобой - могу! Ничего. Ты тут - любопытный! Заходи, а? Больно интересно-хорошо Любовья про тебя сказывает.
      Держась рукою за плечо гостя, он дошёл с ним до двери, остановился, вцепившись в косяк, и сказал.
      - Заходи же, слышь! Я уж никуда из дому не выйду, кроме как в могилу: она мне готова, в сторонке там, недалеко от твоих - от мачехи с солдатом. Приятно ты держишь могилы ихние, аккуратно-хорошо! Часто ходишь?
      - Бываю.
      - И ко мне заходи. С мёртвым побеседовать - милое дело, не соврёт, не обидит...
      И, засмеявшись, тихонько добавил:
      - Это я - шучу всё!
      "Да, вот оно как, - печально размышлял Кожемякин, идя домой, - вот она жизнь-то, не спрятаться, видно, от неё никому. Хорошо он говорил о добре, чтобы - до безумия! Марк Васильев, наверное, до безумия и доходил. А Любовь-то как столкнула нас..."
      Дул ленивый сырой ветер, обрывая последние листья с полуголых деревьев, они падали на влажную землю и кувыркались по ней, разбегаясь в подворотни, в углы, под лавки у ворот.
      Около дома Кожемякина встретили взволнованный Сухобаев, в картузе на затылке, и одноглазый, взъерошенный, точно неделю не евший Тиунов. Сухобаев, как-то обвинительно указывая на него пальцем, сказал:
      - Явился человек с тревогами, говорит, что знакомый ваш, я его и захватил для совета.
      - Давно ли здесь? - пожимая руку кривого, спрашивал Кожемякин.
      А Тиунов, солидно поздоровавшись, шагал журавлём и подробно рассказывал:
      - Пригнал почтовыми третьего дня, помылся в бане и - сейчас же к господину градскому голове, потому что газеты оглушают разными словами и гораздо яснее живая речь очевидца, не заинтересованного ни в чём, кроме желания, чтоб всё было честно и добросовестно...
      Говорил он спокойно, не торопясь, но - как всегда - казалось, что бьёт в барабан; его сверлящий глаз прыгал с лица на лицо, а брови угрожающе сдвигались.
      Когда вошли в дом, разделись и сели за стол, Сухобаев, облизнув губы, сказал угрожающе:
      - А ведь дела-то начались серьёзные-с, Матвей Савельич!
      - Да, - говорил Тиунов, направляя око своё куда-то поверх головы хозяина, - дела крутые! Первее всего обнаружилось, что рабочий и разный ремесленный, а также мелкослужащий народ довольно подробно понимает свои выгоды, а про купечество этого никак нельзя сказать, даже и при добром желании, и очень может быть, что в государственную думу, которой дана будет вся власть, перепрыгнет через купца этот самый мелкий человек, рассуждающий обо всём весьма сокрушительно и руководимый в своём уме инородными людями, как-то - евреями и прочими, кто поумнее нас. Это - доказано!
      Речь его текла непрерывно, длинной струёй, слова сыпались на головы слушателей, как зерно из мешка, оглушая, создавая напряжённое настроение.
      - Не понимаю я чего-то, - заявил Кожемякин, напряжённо сморщив лицо, какая опасность? Ежели все люди начинают понимать общий свой интерес...
      Сухобаев вскочил со стула.
      - То есть - это как же? Ведь какие люди - вопрос! В евреев - не верю-с, но есть люди значительно опаснее их, это совсем лишние люди и, действительно, забегают вперёд, нарушая порядок жизни, да-с!
      Он обиженно вздёрнул плечи, снова облизнул губы и продолжал:
      - Вы сами, Матвей Савельич, говорили, что купеческому сословию должны принадлежать все права, как дворянство сошло и нет его, а тут - вдруг, оказывается, лезут низшие и мелкие сословия! Да ежели они в думу эту господь с ней! - сядут, так ведь это же что будет-с?
      Он моргнул и, разведя руками, с печалью и злостью докончил:
      - Тогда прямо уж - к хивинцам поезжай конину кушать!
      - Бессомненно, что должна быть отчаянная сумятица! - уверенно сказал Тиунов. - Все эти ныне выступающие люди совершенно преждевременны и притом разъярены надеждами бесподобно.
      - Какие - надежды? - спросил Кожемякин, разглядывая опавшие щёки кривого и глаз его, окружённый чёрным кругом, точно подбитый. Тиунов повёл носом и ответил:
      - Первее всего - полное уравнение в правах и поголовная развёрстка всех имуществ и всей земли...
      - Видите-с? - воскликнул Сухобаев. - А чего верстать? Много ли накопили имущества-то? По трёшнику на голову...
      - Самое же главнейшее и обидное, - продолжал Тиунов, отчётливо, раздельно, точно он свидетельствовал на суде, - и самое опасное то, что всё это есть тонкая интрига со стороны чужеродных людей: заметивши в русских мелких людях ихнюю склонность к мечтанию и пользуясь стеснённым положением их жизни, хитрые люди внушают самое несбыточное, чтобы сразу солидный народ и начальство видели, сколь все запросы невозможны и даже безумны.
      Сухобаев насторожился, вытянулся и быстро спросил:
      - Какой расчёт?
      Тогда Тиунов заговорил громче, торопливее и отрывистей.
      - Расчёт - ясный: надо внушить властям недоверие к народу, надо поставить народ так, чтоб первее всего бросалась в глаза его глупость, поняли? Чтобы сразу было видно - это кто? Мечтатель и, так сказать, блаженный дурачок - ага!
      Он очертил глазом своим сверкающий круг, замкнув в этом круге слушателей, положил руки на стол, вытянул их и напряг, точно вожжи схватив. Рана на лице его стала багровой, острый нос потемнел, и всё его копчёное лицо пошло пятнами, а голос сорвался, захрипел.
      - Тут - так придумано, - клокотали и кипели слова в горле у него, Россия разрослась - раз! начальство сконфузилось - два! Потеряло свой форс, обращается к народу - давай, разберёмся в делах совместно и дружески - три! А хитрые эти люди, - я думаю, что предварительно - немцы, хотя видимость и показывает на жидов, - так вот они и сообразили, что ежели так пойдёт, то Русь сама выправится, встанет на ноги, и - это же им невыгодно, совсем невыгодно! Тут и вся тайна политики: надобно показать, что русский народ глуп и помощи от него напрасно ждать!
      - Н-ну, - сказал Сухобаев, покачивая головой, - это как-то не того-с, не убедительно мне! На мой глаз - не тут опасность!
      - Нет - тут, именно в этом месте! - жарко сказал Тиунов, срывая руки со стола.
      Они заспорили, сначала хоть и горячо, но вежливо, подыскивая наиболее круглые и мягкие слова, а потом всё более сердито, грубо, зло и уже не стесняясь обижать друг друга.
      - Какой же вы голова городу, ежели не понимаете общего интереса жителей? - ехидно спрашивал кривой, а Сухобаев, глядя на него сбоку, говорил вздрагивающим голосом:
      - Вы сами, почтеннейший, распространяете бессмыслие, да-с!
      Кожемякин сидел ошеломлённый всем, что слышал, огорчаясь возникшим спором, желал остановить его и не умел.
      - Погодите-ка, - бормотал он, - не в этом ведь дело, надо согласие...
      Перед ним стояло лицо Хряпова, неотвязно вспоминались слова старика о добре, которое надо делать с восторгом, до безумия, и слова эти будили приятно тревожную мысль:
      "Вдруг все проникнутся насквозь этим и - начнётся..."
      - Постойте-ка, вы! - обращался он к спорящим. - Давайте-ка сообща...
      Сухобаев, жёлтый со зла, сверкал глазами и, усмехаясь, ядовито говорил:
      - Не-ет, с этим я никак не соглашусь, совсем не согласен!
      - А - отчего? - сухо спрашивал Тиунов, воткнув в лицо ему свое тёмное око.
      - От того самого, что причастие к жизни должно иметь свой порядок-с!
      - Это какой же?
      - А такой: сначала я, а после и вы, - да-с!
      - Я вперёд вас не забегаю, но - спрашиваю вас: вы до сего дня где были?
      - Я? Тут!
      - Так-с! А здесь что - Россия или нет?
      - Здесь-то?
      Сухобаев замолчал, видимо, боясь ответить.
      - То-то и есть, - говорил Тиунов, как-то всхрапывая, - то-то вот и оно, что живём мы, а где - это нам неизвестно!
      - Вот - верно! - согласился Кожемякин. - Василий Васильич, это, брат, верно!
      - Почему? - тревожно кричал Сухобаев. Кожемякин не мог объяснить и, сконфуженно вздохнув, опустил глаза, а кривой бойко забарабанил:
      - Потому, первее всего, что чувствуем себя в своём уезде, своём городе, своём дому, главное - в дому своём! - а где всё это находится, к чему привязано, при чём здесь, вокруг нас Россия, - о том не думаем...
      - Во-от! - примирительно воскликнул Кожемякин, а Сухобаев вдруг затопал ногами на одном месте, точно судорогой схваченный, задохнувшись прохрипел:
      - Прощайте-с! - и быстро убежал.
      - Ах, господи! - огорчённо сказал Кожемякин, вставая на ноги и глядя вслед ему. Тиунов тоже вскочил, наклонил голову, высунув её вперёд, и, размахивая правой рукой, быстро заходил по комнате, вполголоса говоря:
      - То же самое, везде - одно! В каждой губернии - свой бог, своя божья матерь, в каждом уезде - свой угодник! Вот, будто возникло общее у всех, но сейчас же мужики кричат: нам всю землю, рабочие спорят: нет, нам - фабрики. А образованный народ, вместо того, чтобы поддерживать общее и укреплять разумное, тоже насыкается - нам бы всю власть, а уж мы вас наградим! Тут общее дело, примерно, как баран среди голодных волков. Вот!
      Он наткнулся на стол, ощупал его руками, сел и начал чесать шрам на месте глаза, а здоровый его глаз стал влажен, кроток и испуганно замигал.
      - Вот, Матвей Савельич, я - кривой, а у него, у головы, на обоих глазах бельма! И даже можно сказать, что он дурак, не более того, да!
      Капля пота скатилась с его щеки, оставив за собою светлый след, ноздри его дрожали и губы двигались судорожно.
      - Народ безо всякой связи изнутри, Матвей Савельич, - жалобно и тихо говорил он, - совершенно незнакомый сам с собою, и вам, например, неизвестно, что такое Саратовская губерния и какие там люди, - неизвестно?
      - Нет, - виновато ответил Кожемякин.
      - Ну, да! - печально кивнув головой, сказал Тиунов, сгибаясь над столом. - И от этой неизвестности Россия может погибнуть, очень просто! Там, в Саратовской, вокруг волнение идёт, народишко усиливается понять свою жизнь, а между прочим, сожигает барские дома. Конечно, у него есть своя мысль на это, ибо - скажем прямо - господа его жгли живьём в свою пору, а всё-таки усадьба - не виновата! Нет, Россия очень может погибнуть! Там, видите, среди этого волнения немцы - здоровеннейший народ, Екатериною поселен, так они - спокойны! Совершенно! Потирают руки - я сам видел: стоит немец с трубкой в зубах и потирает руки, а в трёх местах - зарево!
      Кожемякину хотелось успокоить кривого, он видел, что этот человек мучается, снедаемый тоской и страхом, но - что сказать ему? И Матвей Савельев молча вздыхал, разводя пальцем по столу узоры. А в уши ему садился натруженный, сипящий голос:
      - В Воргороде творится несосветимое - собирается народ в большие толпы и кричит, а разные люди - и русские и жиды, а больше всего просто подростки - говорят ему разное возбуждающее. Господи, думаю я, из этого образуется несчастие для всех! И тоже влез, чтобы сказать: господа товарищи, русские люди, говорю, - первее всего не о себе, а о России надо думать, о всём народе. Сейчас меня за ногу и за полу сдёрнули, затолкали, накричали в нос разных слов - чёрная сотня и прочее, а один паренёк - очень весёлый, между прочим, - ударил меня по шее. Тут я его вежливо спрашиваю - зачем же вы меня по шее? А вы, говорит, привыкли, чтобы по морде? Обратите внимание на слова "вы привыкли, чтобы по морде", вот на это самое "привыкли", а? Это слово чрезвычайно русское - "привыкли, чтоб по морде"! Нет, говорю, молодой человек, я совсем наоборот желал бы. Смеётся - "по затылку, что ли?" Пошли мы с ним в трактир, и я почти реву - не от удара, конечно, - а от тоски эдакой! Говорим, и он сознался: простите, дескать, товарищ, дурак я, ударил вас совершенно зря, а теперь стыжусь! Это, говорит, наверно, оттого, что меня тоже очень много таскали за вихры, по морде били и вообще - по чему попало, и вот, говорит, иногда захочешь узнать: какое это удовольствие бить человека по морде?
      Кривой приподнял голову, борода его вытянулась вперёд и тряслась.
      - Вы извольте заметить слово - "удовольствие"! Не иное что, а просто "удовольствие"! Тут говорит паренёк весёлый, человек очень прозрачной души, и это безопасно, в этом-то случае - безопасно, а если вообще взять...
      Тиунов встал, опираясь руками о стол.
      - Матвей Савельич, примите честное моё слово, от души: я говорю всё, и спорю, и прочее, а - ведь я ничего не понимаю и не вижу! Вижу - одни волнения и сцепления бунтующих сил, вижу русский народ в подъёме духа, собранный в огромные толпы, а - что к чему и где настоящий путь правды, это никто мне не мог сказать! Так мельтешит что-то иногда, а что и где - не понимаю! Исполнен жалости и по горло налит кипящей слезой - тут и всё! И боюсь: Россия может погибнуть!
      - Я тоже ничего не понимаю, - глухо сказал Кожемякин, и оба замолчали, сидя друг против друга неподвижно и немотно.
      - Есть тут одна девица, - начал Матвей Савельев.
      Но Тиунов, мотнув головой, отозвался:
      - Видел я девиц!
      Снова помолчали, потом Тиунов проворчал:
      - Лихорадка у меня, должно быть...
      - Вы прилягте, - предложил Кожемякин, устав смотреть на него, не желая более ни говорить, ни слушать.
      Тиунов отошёл к дивану, лёг, поджав ноги, но тотчас вздрогнул, сел и развёл руками, точно поплыл.
      - Говорится теперь, Матвей Савельич, множество крутых слов, очень значительных, а также появилось большое число людей с душой, совершенно открытой для приёма всего! Люди же всё молодые, и поэтому надо бы говорить осторожно и просто, по-азбучному! А осторожность не соблюдается, нет! Поднялся вихрь и засевает открытые сердца сорьём с поверхности земли.
      Он закрыл глаза, опрокинулся на диван и сказал, вытягиваясь в медленной судороге:
      -- Очень может погибнуть всё. Господин же градской голова - вовсе не голова, а - наоборот...
      "Нет, я уйду!" - решил Кожемякин, чувствуя необходимость отдыха, подошёл к дивану и виноватым голосом объяснил, что ему надобно сходить в одно место по делу, а кривой, на секунду открыв глаза, выговорил почему-то обиженно:
      - Разве я у вас на дороге лёг?
      "Путаный человек", - думал Кожемякин, выйдя за ворота.
      С бесплодных лысых холмов плыл на город серый вечер, в небе над болотом медленно таяла узкая красная черта, казалось, что небо глубоко ранено, уже истекло кровью, окропив ею острые вершины деревьев, и мертвеет, умирает. Летели с поля на гнёзда чёрные птицы, неприятно каркая; торопясь кончить работу, стучали бондари, на улице было пусто, сыро, точно в корыте, из которого только что слили грязную воду. Огни в домах ещё не зажигались, тусклые пятна окон смотрели друг на друга хмуро, недоверчиво, словно ожидая чего-то неприятного.
      Со двора выскочила растрёпанная баба, всхлипывая, кутаясь в шаль; остановилась перед Кожемякиным, странно запрыгав на месте, а потом взвыла и, нагнув голову, побежала вдоль улицы, шлёпая босыми подошвами. Посмотрев вслед ей, Кожемякин сообразил:
      "Видно - помирает кто-нибудь, за попом она..."
      И - остановился, удивлённый спокойствием, с которым он подумал это.
      Влажная холодная кисея (тонкая, редкая ткань, начально из индейской крапивы, ныне из хлопка - Ред.) висела над городской площадью, недавно вымощенною крупным булыжником, отчего она стала глазастой; пять окон "Лиссабона" были налиты жёлтым светом, и на тёмных шишках камней мостовой лежало пять жёлтых полос.
      Сзади раздался шум торопливых шагов, Кожемякин встал в тень под ворота, а из улицы, спотыкаясь, выскочил Тиунов, вступил в одну из светлых полос и, высоко поднимая ноги, скрылся в двери трактира.
      "Неугомонный какой!" - одобрительно подумал Кожемякин и тоже вошёл в трактир.
      Зал был наполнен людьми, точно горшок горохом, и эти - в большинстве знакомые - люди сегодня в свете больших висячих ламп казались новыми. Блестели лысины, красные носы; изгибались, наклоняясь, сутулые спины, мелькали руки, и глухо, бессвязно гудел возбуждённый говор. В парадном углу, где сиживали наиболее именитые люди, около Сухобаева собрались, скрывая его, почти все они, и из их плотной кучи вылетал его высокий голос. Напротив, в другом углу, громко кричало чиновничество: толстый воинский начальник Покивайко; помощник исправника Немцев; распухший, с залитыми жиром глазами отец Любы.
      Кожемякин долго стоял у двери, отыскивая глазами свободное место, вслушиваясь в слитный говор, гулкий, точно в бане. Звучно выносился звонкий тенор Посулова:
      - Воссияй мирови свет разума!
      И гудел бас:
      - Тебе кланяемся - солнце правды!
      "Чужими словами говорят", - отметил Кожемякин, никем не замечаемый, найдя, наконец, место для себя, в углу, между дверью в другую комнату и шкафом с посудою. Сел и, вслушиваясь в кипучий шум речей, слышал всё знакомые слова.
      - Вскую шаташася языцы! - кричал весёлый голос, и кто-то неподалёку бубнил угрюмо:
      - Содом и Гоморра...
      Звучали жалобы:
      - Когда не надобно - начальство наше мухой в рот лезет.
      - А тут - предоставлены мы на волю божию...
      И всё выше взлетал, одолевая весь шум, скрипучий, точно ржавая петля, сорванный голос Тиунова:
      - Мне на это совершенно наплевать, как вы обо мне, сударь мой, думаете!
      - Ш-ш! - зашипел кто-то и застучал по столу. На секунду как будто стало тише, и оттуда, где сидели чиновники, поплыла чья-то печальная возвышенная речь:
      И знал я, о чём он тоскует,
      И знал он, о чём я грущу:
      Я думал - меня угостит он,
      Он думал, что я угощу...
      Рассыпался смех, и снова стало шумно, и снова сквозь всё проникали крики:
      - Я - Россию знаю, я её видел! Не я чужой ей, а вы посторонние, вы!
      - Тише! - крикнул Посулов вставая, за ним это слово сказали ещё несколько человек, шум сжался, притих.
      - Это вы наследства, вам принадлежащего, не знаете и всякой памяти о жизни лишены, да! Чужой - это кто никого не любит, никому не желает помочь...
      - Однако, - кричал Сухобаев, - объясните - вы кто такой? Вам что угодно-с?
      - Человек я!
      - Половой, значит, - услужающий?
      Многие захохотали, а Кожемякину стало грустно, он посмотрел в угол сквозь синие волны табачного дыма, и ему захотелось крикнуть Тиунову:
      "Перестань!"
      Но откуда-то из середины зала, от стола, где сидели Посулов и регент, растекался негромкий, ясный, всё побеждающий голос, в его сторону повёртывались шеи, хмурились лица, напряжённо вслушиваясь, люди останавливали друг друга безмолвными жестами, а некоторые негромко просили:
      - Встань, не видно!
      - Громче!
      - Стойте, тише, братцы!..
      - Кто это?
      - Неизвестно.
      Внятно раздавались чьи-то слова:
      - Дайте нам, простым людям, достаточно свободы, мы попытаемся сами устроить иной порядок, больше человечий; оставьте нас самим себе, не внушайте, чтоб давили друг друга, не говорите, что это - один закон, для нас и нет другого, - пусть люди поищут законов для общей жизни и борьбы против жестокости...

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30