Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Кот и полицейский. Избранное

ModernLib.Net / Кальвино Итало / Кот и полицейский. Избранное - Чтение (стр. 20)
Автор: Кальвино Итало
Жанр:

 

 


      – Ну, пустишь нас? – говорил ей Бьянконе.
      – Нет. Поздно, я уже сплю.
      – Да ты что? Мы прождали тебя всю ночь…
      – Ну и что же? Я устала.
      – Мы – на пять минуток, Мери-Мери.
      – Нет, вы вдвоем. Вдвоем я вас не пущу.
      – На пять минут! Вдвоем – пять минут…
      – Вот что, – вмешался я, – давай я подожду. А? Вот здесь на улице.
      – Ладно, – согласился Бьянконе. – Сперва я поднимусь, а потом он. Идет? – сказал он женщине и, обернувшись ко мне, добавил: – Подожди здесь, я четверть часа, не больше. Я выйду, а ты пойдешь.
      Он втолкнул ее в дом и вошел сам.
      Я побрел к морю. Нужно было пересечь весь город. По главной улице двигалась колонна военных грузовиков. Как раз в ту минуту, когда я дошел до улицы, колонна остановилась. В молочном свете фонарей появились фигуры солдат. Они соскакивали на землю, разминали затекшие руки и ноги, сонно озирая темный чужой город.
      Вдруг раздалась команда двигаться. Водители снова взялись за руль, солдаты попрыгали в машины и исчезли в темноте крытых кузовов. Воздух распилило хриплое ворчание моторов. Колонна тронулась с места, стерлась, превратилась в мелькание слепящего света и тьмы и вдруг скрылась, словно ее никогда и не было.
      Я подошел к порту. Море было неразличимо черным, о нем напоминал только глухой плеск воды у липкой стены мола и древний запах. Ленивая волна точила скалы. Перед тюрьмой ходила стража с ружьями. Я взошел на мол и, выбрав местечко, где не очень дуло, сел на камень. Передо мной, поблескивая неяркими огоньками, лежал город. Мне хотелось спать и ничего не нравилось. Ночь не принимала меня. День тоже не сулил ничего хорошего. Что мне оставалось? Я мечтал затеряться в ночи, вверить ей, ее мраку, ее буйствам, душу и тело, но теперь я понял: все, чем она меня привлекала, – это всего-навсего молчаливое отчаянное отрицание дня. Сейчас меня не привлекала даже эта Люпеску с окраинной улочки. Она была просто волосатой, костлявой бабой, а дом ее – вонючей дырой. Мне захотелось, чтобы то особенное, что бродит, зреет в ночи, вырвалось из этих домов, из-под этих крыш, из этой немой тюрьмы, чтобы оно пробудилось и привело за собой совсем особенный новый день. "Да, – подумал я, – только по-настоящему великие дни сменяются великими ночами".
      Бригада рыбаков, нагруженных веслами и сетями, направлялась к баркасам, привязанным в конце мола. Их громкие голоса гулко раздавались в тишине. На рассвете они уже будут в открытом море. Снарядив лодки, они отчалили и растворились в темной воде, а их голоса еще долго доносились откуда-то из середины моря.
      От вида этих людей, которые должны просыпаться и вставать затемно, а потом грести в предрассветном холоде, от зрелища этого унылого отъезда у меня еще больше стали слипаться глаза и по спине забегали мурашки. Я раскинул руки и протяжно зевнул, содрогаясь всем телом. И в ту же секунду, словно вырвавшись у меня из груди, раздался протяжный вой сирены. Объявили тревогу.
      Тут я вспомнил о школе, которую мы бросили на произвол судьбы, и побежал к городу. В то время мы еще не знали, что такое настоящий страх. Пробегая по улицам, я видел только едва заметные признаки того, что все люди внезапно разом проснулись: в домах слышались голоса, за шторами вспыхивал и тотчас же гас свет, на порогах бомбоубежищ стояли полуодетые горожане и, задрав голову, смотрели в небо. Ключ от школы был у меня. Я отпер дверь, вошел и, как мне было велено, начал обходить классы и отворять окна. Распахнув очередное окно, я услышал жужжание: в небе летел начиненный бомбами самолет – порождение и владыка этого нелепого ночного мира. Я высунулся из окна, мне хотелось увидеть его, но еще больше хотелось представить себе человека, сидящего в кабине среди черной пустоты и прокладывающего курс к намеченной цели. Самолет пролетел. Небо опять стало пустынным и безмолвным. Я вернулся в нашу комнату, сел на койку и принялся листать иллюстрированный журнал. Перед глазами у меня замелькали вспоротые бомбами английские города, освещенные очередями трассирующих пуль. Я разделся и лег. Завыла сирена. Объявили отбой.
      Вскоре пришел Бьянконе – свежий, аккуратно причесанный, болтливый, словно для него вечер только начался. Он сообщил мне, что тревога прервала его любовные утехи на самом интересном месте, и принялся описывать невероятные сцены с полуголыми женщинами, бегущими спасаться в убежище. Мы еще довольно долго курили и разговаривали, он – сидя на своей койке, я – растянувшись на своей. Наконец он тоже улегся. Мы пожелали друг другу доброго утра и приятных сновидений. Светало.
      Но теперь мне никак не удавалось заснуть, и я долго еще крутился на своей кровати. Сейчас отец наверняка уже встал, сопя, затянул свои краги, надел охотничью куртку с карманами, набитыми всякой всячиной. Мне казалось, что я слышу, как он ходит по темному, погруженному в сон дому, будит собаку, утихомиривает ее, ведет с ней разговоры. Как он разогревает на газе завтрак для собаки и для себя, как они вместе едят, сидя в холодной кухне. После этого он достает две корзины, одну – на ремнях – закидывает за плечи, другую надевает на руку и широкими шагами выходит из дому. На шее у него, как всегда, кашне, под которым прячется белая козлиная бородка.
      Для деревенских молочниц его гулкие шаги, сопровождаемые позвякиванием собачьего ошейника, его непрерывный кашель и харканье заменяли звонок будильника. Да и все, кто жил вдоль дороги, по которой он обычно ходил, услышав сквозь сон эти звуки, уже знали, что пора вставать. Он появлялся на своей усадьбе с первыми лучами солнца. Будил крестьян и, прежде чем они приступали к работе, успевал обойти все полосы, проверить, что уже сделано и что предстоит сделать, после чего начинал кричать и ругаться, наполняя своим голосом всю долину. Чем сильнее старость брала над ним верх, тем больше его ссора со всем миром сводилась к тому, что он старался вставать чем свет, быть на ногах раньше всех в деревне и непрерывно нападать на каждого, кто только попадался под руку: и на собственных детей, и на друзей, и на врагов, объявляя их всех сборищем никчемных лодырей. И, может быть, единственными счастливыми минутами были для него те, когда он на заре проходил со своей собакой по знакомым улицам, откашливаясь и наблюдая, как мало-помалу из серого сумрака рождаются яркие полоски виноградников, мелькающие между ветвями олив, и узнавая один за другим голоса утренних пичужек.
      Мысленно провожая отца до самой деревни, я задремал, и он никогда не узнал, что ни разу в жизни я не был так близок к нему, как в то утро.
 
 

Из цикла "Трудная любовь".
Перевод А. Короткова

Случай из жизни близорукого

 
      Амилькаре Карруга был еще молод, достаточно обеспечен, не слишком привередлив и без излишних умственных запросов. Казалось, ничто не мешало ему наслаждаться жизнью. И все-таки он стал замечать, что с некоторых пор эта самая жизнь понемножку теряет для него свой аромат. Началось с пустяков, таких, например, как привычка, идя по улице, разглядывать женщин. Раньше он всегда провожал их жадными взглядами, а теперь, если даже ненароком и поднимал на них глаза, то ни одна не производила на него прежнего впечатления. Ему казалось, что женщина проносится мимо, как ветер, и он равнодушно опускал глаза. Раньше его приводили в восторг новые города (ему частенько приходилось разъезжать по торговым делам), теперь они только действовали ему на нервы, приводили в замешательство и утомляли. Будучи холостяком, он обычно все вечера проводил в кино и получал удовольствие от любого фильма. Тому, кто каждый день ходит в кино, в конце концов начинает казаться, что он смотрит один бесконечный фильм – он узнает всех актеров, даже тех, которые заняты в эпизодических ролях или снимаются в массовках, и уже одно это – возможность каждый раз узнавать знакомые лица – достаточное развлечение. И что же? Теперь и в кино ему казалось, что все лица стали туманными, плоскими, неразличимыми, смотреть на них стало скучно.
      Наконец он понял: он стал близоруким. Окулист выписал ему очки. И с того дня, как он их надел, жизнь его совершенно преобразилась, стала в сто раз богаче и интереснее, чем раньше.
      Он надевал очки, и уже одно это каждый раз превращалось для него в волнующее событие. Стоял он, скажем, на остановке, дожидаясь трамвая, и ему было грустно, что все вокруг – и люди и предметы – безлико, заурядно, изнурено своей обыденностью, что он вынужден блуждать в этом размытом, расплывчатом мире, где все еле намечено, не имеет ни определенной формы, ни ясного цвета. Подходил трамвай, он надевал очки, чтобы посмотреть, какой это номер, и все менялось. Все контуры приобретали четкость, на самых обычных предметах – даже на трамвайной мачте – появлялось множество мельчайших подробностей; на лицах, незнакомых лицах, вдруг вырисовывались родимые пятнышки, точечки небритой бороды, прыщики, оттенки выражений, о которых минуту назад он даже не подозревал. Теперь он мог сказать, из какой материи сделана одежда у того или другого прохожего, он называл про себя все эти ткани, и от него не могли укрыться потертые обшлага. Смотреть значило теперь получать удовольствие, развлекаться. Не разглядывать то или это, а просто смотреть. И Амилькаре Карруга забывал о том, что хотел посмотреть номер трамвая, они уходили один за другим, потом он спохватывался и вскакивал в первый попавшийся. Он видел теперь слишком много вещей, и это было все равно, как если бы он вовсе ничего не видел. И ему приходилось мало-помалу привыкать к этому, заново учиться отличать вещи, на которые бесполезно смотреть, от вещей, на которые необходимо обратить внимание.
      Что же касается женщин, встречавшихся ему на улице и уже давно превратившихся для него в бестелесные расплывчатые тени, то теперь он отчетливо видел каждую выпуклость, каждую впадинку на их теле, видел, как эти выпуклости и впадинки движутся и играют у них под платьями, любовался свежестью кожи, сдержанной теплотой их взглядов, и ему казалось, что он не просто видит всех этих женщин, но в полном смысле слова обладает ими. Случалось, что он шел без очков (чтобы не утомляться понапрасну, он носил их не все время, а лишь в тех случаях, когда нужно было посмотреть вдаль), и вдруг впереди на тротуаре возникало яркое пятно платья. Машинально, заученным движением Амилькаре выхватывал из кармана очки и мгновенно водружал их на нос. За эту безудержную жажду острых ощущений нередко приходилось расплачиваться: оказывалось, что навстречу идет старуха. Скоро Амилькаре Карруга стал осторожнее. Впрочем, иногда, оценив цвет платья и походку идущей навстречу женщины, он решал, что она слишком скромна и заурядна, что незачем обращать на нее внимание, и не вынимал очков. Когда же она подходила вплотную, он вдруг обнаруживал в ней нечто такое, что сразу привлекало его, что-то властное и неуловимое. Ему казалось, будто он перехватил ее быстрый, выжидательный взгляд, может быть, она уже давно, с той самой минуты, как его заметила, не отрывала от него этого взгляда, а он ничего не видел. Но было уже поздно. Она скрывалась за углом, садилась в автобус, оказывалась на другой стороне улицы под прикрытием вспыхнувшего красным глазом светофора, и он навсегда терял надежду когда-нибудь узнать ее. Так, поминутно прибегая к помощи очков, он мало-помалу осваивал жизнь.
      Но очки открыли ему и другое, дотоле совершенно неведомое царство – царство ночи. Ночной город, до сих пор всегда окутанный бесформенными облаками мрака, испещренный разноцветными пятнами света, теперь наполнился ясно очерченными деталями, стал отчетливым, объемным. Фонари обрели резкие границы, неоновые рекламы, прежде тонувшие в туманном сиянии, сейчас четко скандировали каждую букву. Однако главная прелесть ночи заключалась в том, что все предметы сохраняли тот ореол неопределенности, которую стекла очков бесследно отнимали у них при свете дня. Иногда у Амилькаре даже возникало желание вынуть очки, и лишь спустя некоторое время он спохватывался и вспоминал, что уже давно надел их. Ночью ощущение полноты никогда не компенсировало ту неудовлетворенность, которая заставляла его снова и снова без устали вкапываться в глубокие рыхлые пласты ночного мрака. Он поднимал глаза, и высоко над улицей, над домами, раздробленными желтыми окнами, которые обретали, наконец, прямоугольную форму, открывалось звездное небо, и он вдруг обнаруживал, что звезды вовсе не похожи на припечатанные к небосводу бесформенные пятна, вроде раздавленных яиц, а скорее напоминают собой разделенные бесконечными пространствами крошечные дырочки, из которых выглядывают ослепительные иголочки света.
      Эти новые неустанные мысли о том, каков же на самом деле окружающий его мир, переплетались у него с мыслями о том, каков же теперь он сам; и причиной этих мыслей были очки. Амилькаре Карруга не привык обращать на себя слишком иного внимания, однако, как это сплошь и рядом случается со скромными людьми, был до чрезвычайности привержен к своему привычному образу жизни. Сейчас он перешел из категории людей без очков в категорию людей в очках. На первый взгляд это пустяк, в действительности же – скачок, громадная перемена. Ведь, как там ни говорите, а если, к примеру, кто-то малознакомый старается описать вас, он прежде всего скажет: "Ну да этот, в очках!" Таким образом выходит, что второстепенная особенность, которая еще пятнадцать дней назад у тебя начисто отсутствовала, вдруг становится главным твоим атрибутом, оказывается твоей сущностью. Это можно, если хотите, назвать глупостью, но тем не менее Амилькаре несколько удручало, что он так внезапно стал "человеком в очках". Но главное было не в этом. Главным была мысль, что и ты сам и все, что к тебе относится, – чистейшая случайность, подверженная любым изменениям, что ты мог бы быть совсем другим, и это ни для кого бы ничего не значило. И стоит таким сомнениям закрасться тебе в душу, стоит ступить на эту дорожку, и она прямехонько приведет тебя к мысли о том, что вообще безразлично, существуешь ты на свете или нет. А отсюда один шаг до отчаяния. Поэтому Амилькаре, когда ему пришлось выбирать оправу для своих очков, инстинктивно остановился на самой тоненькой, почти совсем незаметной, представлявшей собой пару тонких серебряных планок, к которым снизу были прикреплены голые стекла, соединенные таким же тоненьким мостиком, который опирался на переносицу. Некоторое время все было терпимо. Потом он вдруг заметил, что совсем не так уж счастлив. Если ему случалось невзначай взглянуть в зеркало и увидеть там себя в очках, он испытывал живейшую антипатию к своей физиономии, как будто это была физиономия некоего субъекта, с которым у него никогда не было ничего общего. И как ни странно, именно из-за того, что он носил такие скромные, легкие, почти женские очки, он больше чем кто-либо был похож на "человека в очках", на одного из тех, кто всю жизнь носит очки и до того сросся с ними, что их теперь просто не замечает. Эти очки стали частью его физиономии, слились с ней, и чем дальше, тем больше стиралась естественная разница между тем, что было его лицом – пусть самым заурядным, но все-таки лицом! – и тем, что являлось посторонним телом, изделием промышленности.
      Он не любил их, и они не замедлили упасть и разбиться. Он купил новые. На этот раз его выбор был прямо противоположным: он заказал очки в черной пластмассовой оправе, которая окружала стекла бордюром толщиной в два пальца и заканчивалась толстенными шарнирами, торчавшими над скулами, как шоры у лошади. От шарниров отходили еще более массивные дуги, такие громоздкие, что уши отгибались под их тяжестью. Это были не очки, а что-то вроде полумаски, скрывавшей половину его лица. Но за ними он чувствовал себя самим собой. Теперь ни у кого не возникало сомнений, что он – одно, а очки – нечто совершенно другое, существующее само по себе, теперь было ясно, что только случай заставляет его носить очки и что без очков он совсем другой человек. И он снова стал счастлив, настолько, насколько позволяла его натура.
      Примерно в это время Амилькаре Карруга пришлось отправиться по делам в город В. В этом городе он родился, там прошла его юность, но вот уже десять лет как он переехал в другое место и с тех пор наведывался в родной город лишь случайно, все реже и реже, а в последние годы и вовсе ни разу туда не заглядывал. Кому не известно, как это бывает? Оторвешься от места, где прожил много лет, а потом, оказавшись там после долгого перерыва, чувствуешь себя растерянным, словно попал в чужой город. И тут ты замечаешь, что эти тротуары, эти люди, эти разговоры в кафе либо должны быть для тебя всем, либо не смогут уже стать для тебя ничем: нужно жить ими изо дня в день, а иначе, оторвавшись, ты уже не сумеешь вернуться к ним, и даже мысль о том, чтобы после долгого перерыва вновь войти в прежнюю жизнь, становится упреком совести, и ты отгоняешь ее. Словом, Амилькаре Карруга перестал искать случая побывать в В., когда же такие случаи все-таки представлялись, он первое время без малейшего огорчения упускал их, а под конец стал просто избегать. Кроме того, с некоторых пор его антипатия к родному городу объяснялась, помимо описанного выше душевного состояния, еще и той неприязнью ко всему на свете, которую он впоследствии связывал со своей все возраставшей близорукостью. Зато теперь, после того как очки совершенно изменили его настроение, он обеими руками ухватился за предложение съездить в В. и немедленно отправился в путь.
      Сейчас В. предстал перед ним совсем не таким, каким казался во время его предыдущих поездок. И не только из-за тех перемен, которые произошли в самом городе. Город, конечно, очень изменился – там и тут встречались новостройки; магазины, кафе, кинотеатры стали теперь совсем другими, подросла новая, какая-то непонятная молодежь, а уличное движение увеличилось по крайней мере вдвое. Но все это новое только подчеркивало и делало более заметным старое. Словом, Амилькаре Карруга впервые удалось увидеть город теми глазами, какими он глядел на него еще в детстве, как будто он уехал отсюда только вчера. В очках он видел бесконечное множество незначительных подробностей, например, какую-нибудь решетку или окно, вернее, теперь он сознавал, что видит их, что сам выбирает их среди всех прочих предметов, в то время как раньше он просто скользил по ним взглядом. А о лицах и говорить нечего: вот знакомый газетчик, вот адвокат, одни постарели, другие и так и сяк. В В. у Амилькаре Карруга не осталось никого из родных, и круг его друзей тоже давно уже распался, зато знакомых у него здесь было великое множество. Впрочем, в таком маленьком городишке, каким был В. в те времена, когда там жил Амилькаре, просто не могло быть иначе: там все знали друг друга хотя бы в лицо. Сейчас население В. увеличилось, потому что сюда, как и во все прочие центры привилегированного севера, стекались переселенцы с юга, и большинство лиц, встречавшихся Амилькаре, были ему незнакомы. Но именно поэтому ему было особенно приятно с первого взгляда отличать старожилов и, глядя на них, вспоминать разные случаи, прозвища, отношения, связывавшие этих людей.
      В. принадлежал к числу тех провинциальных городков, где в обычае по вечерам прогуливаться по главной улице. Этот обычай существовал еще в те времена, когда там жил Амилькаре, и сохранился в неприкосновенности и по сегодняшний день. Как часто бывает в таких случаях, из двух тротуаров один был забит фланирующей публикой, а другой почти свободен. В свое время Амилькаре с друзьями из какого-то чувства противоречия всегда ходил по менее людной стороне, подмигивая и кивая оттуда девушкам на противоположном тротуаре и перекидываясь с ними шутками. Сейчас Амилькаре чувствовал себя точно так же, как тогда, даже, может быть, еще более возбужденным: он принялся расхаживать по своему тротуару, разглядывая проходящих мимо людей. На этот раз, встречая знакомых, он не испытывал прежней неловкости, наоборот, эти встречи развлекали его, и он каждый раз спешил поздороваться первым. Кое с кем он был бы не прочь остановиться и поболтать, но главная улица В. была устроена таким образом, что об этом нечего было и думать. Тротуары были узки, толпа напирала сзади и не давала остановиться, а уличное движение усилилось настолько, что теперь уже нельзя было, как в былое время, разгуливать чуть ли не посредине мостовой и переходить улицу где вздумается. Иными словами, он не мог двигаться свободно и должен был либо уж следовать по течению, которое несло его вперед то слишком быстро, то очень медленно, либо с трудом продираться сквозь толпу, так что, встретив знакомое лицо, он едва успевал кивнуть, прежде чем это лицо исчезало, и иногда он даже не был уверен, что видел его.
      Вот он почти нос к носу столкнулся с Коррадо Страцца, своим школьным товарищем и постоянным партнером по бильярду. Амилькаре улыбнулся ему и приветственно махнул рукой. Коррадо Страцца посмотрел на него долгим отсутствующим взглядом, отвел глаза и, не остановившись, прошел мимо. Неужели он не узнал его? Правда, времени прошло немало, но Амилькаре Карруга хорошо знал, что почти не переменился с тех пор. За это время он делал все возможное, чтобы не растолстеть и не облысеть, а лицо его едва ли могло измениться до неузнаваемости. А вот учитель Каванна. Амилькаре с самым почтительным видом отвесил ему легкий поклон. Учитель сперва машинально ответил на приветствие, потом остановился и растерянно посмотрел по сторонам, будто надеясь увидеть кого-то еще. И это учитель Каванна! Тот самый, который славился своей способностью на всю жизнь запоминать лица, единственный в городе учитель, помнивший не только физиономии всех своих многочисленных учеников, их имена и фамилии, но даже все их отметки за каждую четверть! Наконец нашелся человек, который поздоровался с Амилькаре. Им оказался Чиччо Корба, тренер их футбольной команды. Однако, поздоровавшись, он вдруг растерянно заморгал глазами и принялся насвистывать с видом человека, который вдруг заметил, что по ошибке ответил на приветствие постороннего лица, адресованное кому-то другому.
      Амилькаре понял, что его никто не узнает. Очки, позволившие ему видеть окружающий мир, эти очки в громоздкой черной оправе, сделали его невидимым. В самом деле, кому может прийти в голову, что за этим подобием маски скрывается Амилькаре Карруга, уже давным-давно не живущий в В.? Разве кто-нибудь ждал его здесь? И не успел он мысленно прийти к этому заключению, как показалась Иза Мария Бьетти. Она была с подругой и шла ему навстречу, разглядывая витрины. В следующую секунду Амилькаре подошел к ней вплотную. Он готов был уже сказать ей: "Иза Мария", но у него перехватило дыхание, а Иза Мария Бьетти, задев его локтем, сказала, обращаясь к подруге: "Теперь как раз так и носят…" – и прошла мимо.
      Даже Иза Мария Бьетти не узнала его. И тут он вдруг понял, что приехал сюда только ради Изы Марии Бьетти, что только ради Изы Марии Бьетти решил навсегда покинуть В. и столько лет жил вдали от него, что все, все, что случалось в его жизни, и вообще все на свете было только ради Изы Марии Бьетти. И вот он, наконец, снова увидел ее, их взгляды встретились, и Иза Мария Бьетти его не узнала. Он был до того взволнован этой встречей, что даже не заметил, изменилась она или нет, пополнела ли, постарела ли, осталась ли такой же привлекательной, как прежде, стала ли менее привлекательной или, наоборот, еще привлекательнее. Он увидел только, что это была Иза Мария Бьетти и что Иза Мария Бьетти его не заметила.
      Он дошел до того места, дальше которого гуляющие обычно не заходили. Здесь у кафе, где продавали мороженое, или немного дальше, у стоявшего особняком киоска, людской поток поворачивал и тек обратно, только на этот раз уже по другой стороне тротуара. Амилькаре Карруга тоже повернул и пошел назад. Он снял очки. В ту же минуту мир снова расплылся, стал туманным и пресным, и сколько Амилькаре ни всматривался в этот туман, сколько ни таращил глаза, ему ничего не удалось из него выудить. Не то чтобы он совсем никого не видел и не мог узнать, нет. В тех местах, где было посветлее, он почти узнавал то одно, то другое лицо, но каждый раз его не оставляло сомнение: действительно ли это тот человек, за которого он его принимает. Кто-то из идущих ему навстречу кивнул головой, возможно здоровались именно с ним, но Амилькаре не разобрал, кто этот прохожий. Вот прошли еще двое и тоже поздоровались. Он машинально ответил, хотя понятия не имел, кто они такие. Кто-то с другого тротуара крикнул ему:
      – Привет, Карру!
      По голосу это мог быть некий Стельви. Амилькаре с удовлетворением отметил, что его все-таки узнают, что кое-кто еще помнит его. Однако удовлетворение было относительным, потому что он даже не видел, кто эти люди, и ни одного из них не мог узнать. В памяти у него всплывали разные лица, заслоняли друг друга, путались, но это не трогало его: ведь, по совести говоря, все эти люди были ему безразличны.
      – Добрый вечер! – повторял он время от времени, когда замечал, что кто-то кивает ему.
      Вот этот, который только что поздоровался, должно быть, Беллинтузи… или Карретти, а может быть, Страцца. Если это был Страцца, то с ним можно было бы немного поболтать. Но Амилькаре уже ответил ему, и ответил чересчур поспешно, а потому, подумав, решил, что будет гораздо естественнее ограничиться обычным приветствием, каким обмениваются на ходу.
      Однако Амилькаре неспроста все время оглядывался по сторонам: он старался, конечно, снова увидеть Изу Марию Бьетти. Иза Мария Бьетти была в красном пальто, поэтому он мог заметить ее еще издали. Некоторое время он шел за одним таким пальто, пока, перегнав его, не убедился, что это не она. А тем временем навстречу ему попались еще два красных пальто. В этом году многие носили красные демисезонные пальто. Например, первой, кого он встретил в таком пальто, оказалась Джиджина из табачной лавочки. Поэтому, когда какая-то женщина в красном пальто первой поздоровалась с ним, он сразу решил, что это Джиджина, и ответил ей с ледяной вежливостью. Но уже в следующую минуту его охватило сомнение. Что, если это была вовсе не Джиджина из табачной лавочки, а Иза Мария Бьетти? Хотя, с другой стороны, разве можно спутать с Джиджиной Изу Марию Бьетти? Наконец, Амилькаре повернулся и быстро пошел назад, желая убедиться в том, что не ошибся. И почти тотчас же встретил Джиджину. На этот раз это была, бесспорно, она. Но если Джиджина уже шла обратно, то как же она успела так скоро дойти до конца улицы и снова очутиться здесь? Или она повернула раньше? Теперь он совершенно ничего не понимал. Если с ним поздоровалась Иза Мария, если именно ей он ответил с такой ледяной вежливостью, то и его поездка сюда, и его ожидание, и все прожитые им годы были бесполезной тратой времени. Амилькаре ходил взад и вперед по своему тротуару, то надевал очки, то снова снимал их, то здоровался со всеми своими знакомыми, то лишь отвечал на приветствия туманных, безликих теней.
      С противоположной стороны, за тем местом, где гуляющие поворачивали обратно, улица еще немного шла по городу, потом внезапно выходила из него, становилась неширокой аллеей, пролегавшей между двумя рядами деревьев, спускалась в ров и разветвлялась на несколько тропинок, которые, поплутав в кустарнике, терялись в полях. Когда-то по вечерам сюда приходили те, у кого была девушка, и те, кто был одинок. Первые шли сюда, чтобы погулять, и ходили под ручку, вторые – чтобы стать еще более одинокими, посидеть на скамейке и послушать пение кузнечиков. Амилькаре Карруга вышел из толпы гуляющих и двинулся дальше по улице. Город разросся и в эту сторону, но не слишком. Все было как прежде – скамейки, ров, кузнечики. Амилькаре Карруга присел на скамейку. Из всего пейзажа ночь оставила только длинные полосы черной тени. Здесь уже было все равно, в очках ты или без очков. Амилькаре Карруга сидел и думал, что радость, которую принесли ему очки, наверно, последняя в его жизни, да и она уже кончилась.
 

Случай с пассажиром

 
      Федерико В., житель одного из городов северной Италии, любил римлянку Чинцию У. Каждый раз, как только ему позволяли дела, он садился в поезд и ехал в столицу. Давно уже привыкнув экономить каждую минуту и в работе и в удовольствиях, он всегда путешествовал ночью, последним поездом, которым в будние, непраздничные дни мало кто ездил. Благодаря этому он почти всегда имел возможность лечь на диванчик и спать всю дорогу.
      Дни, которые Федерико проводил у себя в городе, были заполнены нервозным ожиданием, как у транзитного пассажира, который в промежутке между двумя поездами бегает по своим делам, но при этом постоянно держит в памяти железнодорожное расписание. Зато когда наступал, наконец, день отъезда, когда все дела были уже сделаны и он с дорожным саквояжем направлялся на станцию, в эти минуты все его существо пронизывало чувство глубокого умиротворения, которое нисколько не нарушалось спешкой и боязнью опоздать на поезд. Казалось, будто вся эта станционная суетня (вернее, теперь, в этот поздний час, уже последние ее конвульсии) вместе с ним успокаивается и входит в нормальную колею. Все здесь словно затем и существовало, чтобы угождать ему, чтобы, подобно упругим резиновым дорожкам на полу станционного зала, придавать стремительную легкость его шагам, и даже всяческие препятствия – очередь у единственного открытого окошка билетной кассы, когда до отправления поезда остались считанные минуты, категорический отказ кассирши разменять крупную бумажку, отсутствие мелочи в газетном киоске, – даже они, казалось, существовали исключительно для того, чтобы доставить ему удовольствие смело броситься им навстречу и преодолеть их.
      Нет, он совсем не хотел, чтобы каждый встречный заметил его настроение – он был человеком сдержанным и вовсе не стремился как-то выделяться среди этих многочисленных прибывающих и отъезжающих пассажиров, каждый из которых, подобно ему, был в пальто и с дорожным чемоданчиком в руках, – и все-таки он чувствовал, что его как будто несет на гребне волны: ведь он мчался к Чинции.
      Федерико шел, опустив руку в карман пальто и играя лежавшим там телефонным жетоном. Завтра утром, выскочив из поезда на римском вокзале Термини, он с этим жетоном в руке тотчас же побежит к ближайшему автомату, наберет номер и скажет: "Дорогая, знаешь, я приехал…" И он сжимал в руке этот жетон, словно величайшую в мире драгоценность, единственный вещественный залог того, что ожидает его по приезде.
      Дорога стоила немалых денег, а Федерико был небогат.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27