Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Собрание сочинений (Том 1)

ModernLib.Net / Лиханов Альберт / Собрание сочинений (Том 1) - Чтение (стр. 10)
Автор: Лиханов Альберт
Жанр:

 

 


      Она обвела класс внимательными глазами. Я посмотрел на учительницу и вдруг заметил, что ее лоб прорезала глубокая морщина. Никогда раньше я не замечал этой морщины.
      - А передать кисеты, - сказала она, - я предлагаю поручить Коле и Вове.
      Ребята согласно закивали головами, и в моих ушах снова послышался звук оркестра. Я почувствовал, как уши у меня становятся горячими, будто кто-то натер их снегом.
      Я посмотрел на Вовку. Он заливался густой краской, отчего его голова походила на огромный помидор.
      Вовка смотрел в парту, боясь оглянуться.
      * * *
      Когда человек чего-нибудь долго ждет, он привыкает к ожиданию. И тем неожиданней становится развязка.
      В тот же день, когда прогремел гром литавр и нас с Вовкой выбрали делегатами для вручения кисетов бойцам, я вернулся домой возбужденным и слегка хмельным от такого успеха. Однако ни возбужденность, ни счастливое головокружение не заслонили необычайно сильного и вкусного запаха, который ударил мне в нос, едва я переступил наш порог. Раздувая ноздри, я шагнул в комнату, увидев огромное блюдо жареной картошки, в которой дымились куски мяса, поперхнулся собственной слюной и вдруг... ослеп. Да, это было столь неожиданно и бесшумно, что мне показалось, будто я ослеп. В глазах сперва стало черно, а уже потом я уловил прикосновение чьих-то незнакомых рук. Я безуспешно трепыхнулся, но меня держали крепко, я понял, что это шутка, и принял ее. Надо было отгадать, кто закрыл мне глаза, но руки, заслонившие свет, ни на мамины, ни на бабушкины не походили. Я еще раз потрогал эти руки, нащупал рукава с металлическими пуговками, и в это время до меня донесся тонкий табачный запах.
      Неожиданная догадка пронзила меня, я подпрыгнул независимо от самого себя, видно, какой-то радостный импульс прошиб меня, вырвался из крепких рук, повернулся и повис на шее отца.
      Он прижимал меня, колол щетиной, смеялся, похлопывал ниже спины, что-то приговаривал, а я молчал, сжимая зубы, чтобы не расплакаться.
      Я ждал отца, знал, что он придет домой, выписавшись из госпиталя, и все время думал о дне, когда это случится. И вот этот день пришел, я обнимал отца и не верил, все никак не мог поверить, что буду теперь с ним эти несколько дней. Буду с ним говорить, обсуждать разные вещи, смеяться, наверное, расскажу, как в прошлом году нюхал его открытку, думая, что она пахнет маслом, - и вообще, буду жить с отцом, с отцом, понимаете, с отцом!
      Наконец отец отпустил меня, мы уселись за стол, вокруг блюда с картошкой и мясом, но - странное дело! - великолепная еда неожиданно утратила для меня свое прекрасное значение. Я ел картошку с маслом, думал о том, что мама, выходит, снова сдавала кровь, а сам смотрел на отца, разглядывал его, волновался и горько вздыхал, лишь частицей сознания отмечая вкус небывалой пищи.
      Мама и бабушка восхищенно разглядывали отца, прямо не сводили с него глаз, а он посмеивался, шутил, говорил про какие-то пустяки и совсем не хотел рассказывать про войну. Я просил его об этом, но он отмахивался, пел в шутку: "Пушки, пулеметы, летчики-пилоты!", и говорил, чтобы лучше мы рассказали, как тут живем, как работаем и как учимся. Мама ему убедительно отвечала, что, как работает она, он видел сам, когда лежал в госпитале, что бабушка хлопочет, чтобы нас накормить, и что я учусь нормально пока что, правда, выполняю большую общественную работу, вот вместе с товарищем сшил целую корзину кисетов для фронта.
      Сказав это, мама одобрительно похлопала меня по плечу, а отец вдруг стал серьезным, не вставая протянул мне ладонь, и я положил в нее свою руку. Отец крепко сжал мою кисть, задумчиво вглядываясь в меня, потом тряхнул головой.
      - Вот это по-нашему, - сказал он. - Вот это по-военному!
      У меня по спине побежали мурашки, запершило в горле от такой похвалы отца, и я, вполне возможно, расплакался, если бы не выручила бабушка. Она вдруг горько вздохнула, виновато поглядела на отца и тронула его за рукав.
      - Вася, Вася! - сказала она, горестно покачивая седой головой со смешным узелком на затылке. - Беда-то какая, ты не знаешь, ведь нас обокрали, и костюм твой унесли, как ты теперь, когда вернешься-то?
      Отец улыбнулся и прямо повторил бабушкины слова, которые она сама говорила когда-то:
      - Вернуться бы, - сказал он беспечным голосом. - Вернуться бы, а там уж как-нибудь, справим новый.
      Он помолчал, и вдруг заплакала мама.
      Мама заплакала и, словно поняв ее, словно поняв, отчего она заплакала, бабушка тревожно спросила:
      - Когда?
      - Через трое суток, - ответил отец, поглаживая маму по плечу - не успокаивая, не говоря никаких слов, только поглаживая, - и повторил: - Под Сталинград, полагаю, идем.
      В нашем классе на подоконнике стоял старый глобус, и, бывало, я крутил его, забавляясь, как мельтешат перед глазами океаны и страны. На другой день я отыскал на глобусе Сталинград. Это была малюсенькая точка возле голубой ниточки - Волги. И точка и река были ничтожно малы по сравнению со всем глобусом, а если его крутануть - исчезали совсем, сливаясь с другими такими же точками и ниточками. Я крутил глобус, глядел за окно на пронзительно белые сугробы и думал о том, что ведь есть же где-то жаркие страны и в этих странах, пока у нас зима, люди ходят в одних трусах и не едят завариху, как мы, и солдаты в этих странах не лежат, коченея от мороза, в снегу.
      Вернувшись домой, я сказал про жаркие страны отцу. Он задумался, но не согласился со мной.
      - Везде сейчас плохо, - сказал он, - раз такая война. И в жарких странах тоже плохо. Вон, немцы даже в Африку забрались.
      Меня это потрясло. Я никогда не слышал об этом, никто мне не говорил. Африку я знал хорошо, Африка мне представлялась смешной, потому что еще до школы я выучил забавные стихи, где была смешная строчка: "Не ходите, дети, в Африку гулять!". Это были стихи, а теперь была правда, немцы, оказывается, добрались и до Африки.
      Я представлял себе Лимпопо, у которой фырчат фашистские танки, и мне стало ужасно тоскливо, будто Африка мне дороже Сталинграда, хотя Африку я видел только на картинке в детской книжке, а под Сталинград уезжал отец.
      Заметив, что я скис, отец велел мне одеться.
      - На лыжах-то ты катаешься? - спросил он и, не дожидаясь моего ответа, предложил: - Ну, так давай покатаемся.
      Я засуетился, вытащил свои "коньки", волнуясь, думая о том, как бы не ударить перед отцом лицом в грязь, как бы не осрамиться, хоть я и лучший "лыженист" оврага, но ведь бывает всякое, особенно в такой ответственный момент.
      Мы вышли, - я в леопардовой американской шубе, отец в шинели с красными лычками петлиц. Я нацепил лыжи и для начала прыгнул с нырка однако не просто прыгнул, а удивительно далеко и, тормозя, развернулся вокруг себя на полный круг.
      - Ого! - сказал отец, когда я к нему подъехал, и эта сценка вскружила мою голову. Я забрался на длинную и пологую горку и, вихляя, подпрыгивая, делая веера и разные повороты, выкрутил на снегу целые кружева.
      Отец засмеялся, помотал головой, восхищаясь, и показал мне на горку, на ту самую злосчастную гору, которая начиналась от забора и которую я единственную во всем овраге - не мог одолеть.
      - А с той можешь? - спросил он, явно задираясь.
      - Не! - признался я честно, но отец не поверил.
      - Это же простая горка! - сказал он. - Только крутая, и все! Не побоишься и проедешь шутя.
      "Шутя, - проворчал я про себя. - Поглядел бы, как тот парень схряпал сразу обе лыжи".
      - Ну! - подзаводил меня отец. - А так хорошо катаешься!
      Я мотнул головой и нехотя стал взбираться на гору.
      С высоты, от забора, отец показался совсем маленьким, и сердце у меня заколотилось часто-часто. И все-таки я надеялся. Мне казалось, что кто-то неизвестный поможет мне одолеть высоту, одолеть, чтобы отец снова, как вчера, похвалил меня. Я глубоко вздохнул, пытаясь успокоить себя и освободиться от страха и от волнения. Как будто помогло. Я взглянул в последний раз на маленькую фигурку отца и шагнул вниз.
      Сначала я ехал хорошо - пригнувшись, как всегда, согнув колени и выставив для устойчивости одну ногу вперед. Примерно на средине горы лишь на мгновенье - я возликовал, что все в порядке, что я съехал-таки с этой горы, и тут же струя снега ворвалась мне за шиворот.
      Отплевываясь, проклиная себя за преждевременную уверенность, я медленно подъезжал к отцу. Он притопывал сапогами, незло смеялся и, когда я подъехал к нему, неожиданно сказал:
      - А ну-ка, дай я!
      Улыбаясь, я снял лыжи, представляя, как неуклюжий отец на моих обпиленных лыжах поднимет гору снежной пыли, воткнувшись в сугроб, попытался сказать об этом отцу, но он лишь улыбнулся, прицепил "коньки" к сапогам и уверенно полез на гору.
      К этой высоте и подбирался, переступая лесенкой, - гора была крутая, а отец поднимался елочкой, и лишь последние метры, там, где было совсем круто, почти отвесно, шел лесенкой, врубая лыжи в плотный снег.
      У забора, обернувшись ко мне, он снял шапку. Звездочка сверкнула на солнце, и неожиданно - вот так, с шапкой, зажатой в раненой руке, - отец полетел вниз. Руку с шапкой он отставил в сторону, как бы оберегая ее на всякий случай.
      Это видение всегда со мной, я на всю жизнь запомнил, как мчался отец вниз - эти две или три секунды. Его тело согнулось, полы шинели раздвинулись на ветру, освобождая острые колени, он стал похож на натянутую тетиву лука. Все эти секунды, пока отец мчался вниз с отвесной высоты, его ноги ни разу не вздрогнули, не пошатнулись - словно он только тем и занимался каждый день, что ездил с этой горы. Он промчался, словно стремительно пущенная стрела, вздымая за собой снежный вихрь, потом тетива распрямилась, и отец, высокий и прямой, сделав едва уловимое движение, тормознул возле меня. Отпиленные лыжи выглядели смехотворно на его тяжелых сапогах, ему - высокому, длинноногому, было втройне трудно ехать на таких "коньках", но он проехал, пронесся, как вихрь, с первого раза одолев обрывистую горку.
      Высота была все такой же, только теперь прибавилась еще зависть к отцу - вот он сумел, хотя и воевал, и не катался с горок, а я не умею. Но мне не хотелось признать, что отец катается лучше меня, и вместо покорности и послушания ученика мною овладел азарт игрока.
      Колени у меня дрогнули, и я снова очутился в снегу.
      - Еще раз! - приказал мне отец, но я уже лез на горку сам. Видно, от возбуждения, в третий раз я упал, едва лишь шагнув с обрыва, и меня несло по всей горе, ломая и перекручивая.
      - Ничего, ничего! - ободрил меня отец, едва я разлепил глаза. - Ты, главное, спокойней!
      После четвертой или пятой неудачи отцовские слова стали доходить до меня. Азарт улетучился, и теперь появилось терпение. Каждый раз, взбираясь на гору, я шептал себе: "Сейчас, сейчас!" - но ничего не выходило и сейчас, я снова рыл носом сугробы и снова исступленно лез на эту гору, готовый в любую минуту зареветь от отчаяния, оттого, что я оказался перед отцом таким слабым и беспомощным.
      Наконец отец остановил меня.
      - Ты не волнуйся, - сказал он, положив мне на плечо широкую ладонь. Я тоже, как ты, не мог с нее съехать, когда был мальчишкой. Потом одолел. Надо только выбросить из себя бессилие, понял? Отдохни, наберись сил и полезай снова.
      Я чувствовал, как гудят у меня от усталости ноги - даже руки и те устали от этих непрерывных подъемов и спусков, но кивнул и полез снова. И снова свалился.
      Стало уже темно, а я все мотался на гору и с горы, пока отец не сказал твердо:
      - Ну все! Хватит. Идем домой.
      Я снял лыжи, и мы пошли, проваливаясь в снег. По моему мокрому от падений лицу ползли слезы, но я отворачивался, проклиная себя за слабость. "Все! - думал я. - Ведь завтра отец уедет и не увидит, что я могу съехать с этой горы!".
      Отец словно услышал меня.
      - Ты съедешь! - сказал он серьезно. - Я уверен, съедешь. Тогда напиши мне письмо, слышишь!
      Я кивнул головой. Конечно, напишу.
      Ясное дело, напишу, какой вопрос, как съеду, так и напишу.
      * * *
      На уроках Анна Николаевна объявила нам, что сегодня мы вручаем кисеты бойцам. Сердце прямо оборвалось во мне. Анна Николаевна сказала, чтобы мы приходили в школу вечером, а ведь вечером уезжал отец. Что же теперь? Я, конечно, должен вручать кисеты, раз меня выбрали делегатом, да и кисеты эти были моим долгом, но не мог же я не проводить отца.
      Я разрывался на части - долг и любовь тянули меня в разные стороны, и ни от того, ни от другого я не вправе был отказаться. Терзаемый, я пришел из школы домой. Увидев мое постное лицо, бабушка тут же выяснила причину, пригорюнилась, поняв, но в это время с улицы вернулся отец, ходивший за какими-то документами.
      - Не беда! - сказал он. - Мы с тобой простимся дома, какая разница, на вокзале или дома, а вручить кисеты ты должен сам.
      И хотя это было полурешением, скорее даже жертвой со стороны отца, со стороны личного в пользу общественного, я как-то ободрился, и бабушка принялась гладить мне белую рубашку, потому что Анна Николаевна велела нам на всякий случай одеться понаряднее, так как где будет происходить торжественное вручение кисетов, пока неизвестно.
      Время клонилось к вечеру, солнце торопливо уходило за тополя, вернулась, отпросившись пораньше с работы, мама, и настал печальный час.
      Отец снял с гимнастерки звездчатый ремень, натянул шинель и подпоясал ее этим ремнем. Потом аккуратно застегнул верхние пуговицы, надел шапку.
      Я тревожно смотрел на отца и думал, что уже где-то видел это. Конечно, это было уже, когда началась война, я даже не понял тогда толком, что началась война. Просто не очень понимал, что это такое.
      Тогда отец был в длинном черном пиджаке и в модной крапчатой кепке с длинным козырьком. На пиджаке у него висел значок ГТО на серебряной цепочке, а за спиной зеленый мешок. Значок отец подарил мне тогда, а зеленый мешок был с ним и сейчас. Он повесил его на одно плечо, и мы присели.
      Я видел, как иногда вздрагивало мамино лицо - она хотела плакать, но не давала себе воли, сдерживалась - только вздрагивало лицо, я видел, как комкала платок бабушка и подозрительно сухо смотрела на меня. Один отец был спокоен и невозмутим. Он сидел, задумавшись, потом встрепенулся и встал.
      - С богом! - сказала бабушка, и отец наклонился ко мне.
      - Главное, одолеть бессилие - всегда и во всем, - сказал он шепотом, чтобы не услышали мама и бабушка. - Главное, почувствовать себя сильным!
      Я кивнул ему понимающе, и мы вышли на улицу.
      На углу наши дороги расходились. Отцу, маме и бабушке надо было к вокзалу, мне - в школу.
      До угла мы с отцом шли вместе, тесно прижавшить друг к другу, он держал меня за плечо. Прощаясь, я обнял отца за шею и снова почувствовал его запах - табак и еще что-то неуловимое, мужское и сильное.
      - Ну, сын! - сказал отец и прижал меня в последний раз к колючей шинели. Потом он отстранил меня, повернул к школе и слегка подтолкнул.
      Я сделал несколько шагов и обернулся.
      Все это было уже один раз. Я стоял с бабушкой возле ворот, бездумно махал рукой вслед отцу, не очень понимая, что началась война.
      Сейчас было то же - отец снова уходил на фронт. Но теперь я уже знал, что такое война. Я видел израненный санитарный вагон, желтые пятки убитого бойца, я видел кровь под микроскопом и ел еду, заработанную маминой кровью, я шил кисеты и ел завариху, лишь во сне вспоминая пшенку, я боялся за отца и встретил его, раненного, а теперь провожал снова, второй раз. Провожал - НА ВОЙНУ!
      Я обернулся и бросился к отцу. Я тискал его, я обнимал, я жадно вдыхал отцовские запахи, стараясь запомнить их, и едва сдерживался, чтобы не зареветь.
      - Ну, ну! - сказал отец. - Смелее! Шагай! - и снова повернул меня к школе, подтолкнул вперед.
      Я пошел, часто оборачиваясь и размахивая рукой, пока, наконец, не ответив мне в последний раз, отец с мамой и бабушкой не скрылись за углом.
      Я вздохнул.
      Теперь мне предстояло выполнить долг.
      * * *
      Еще издали я увидел у школы черную "эмку". Никогда возле нашей школы не стояли "эмки", и, почувствовав, что это связано с нами, я припустил бегом. Вовка Крошкин встретил меня на пороге. Из-под нежаркого леопардового пальто выставлялась, как и у меня, белая рубаха. Вовка был возбужден, суетился, отчего крутил во все стороны своей большой головой.
      - Ну, где ты? - воскликнул он, увидев меня, словно уже не чаял со мной встретиться, и тут же, без передыха, продолжал: - За нами машина пришла!
      - Видел, - ответил я невозмутимо, будто так оно и должно быть, и пошел в класс, не обращая внимания на суетящегося, взволнованного Вовку.
      - А! - сказала, увидев меня, Анна Николаевна. - Вот и наш Коля!
      Рядом с учительницей стоял худой, очкастый человек, похожий на какого-нибудь завуча или директора школы, не будь на нем военной формы.
      - Давай пять! - сказал военный, протягивая мне руку. - Давай, давай, не стесняйся! Вот тебе наше солдатское спасибо! Тебе и товарищу твоему!
      Он кивнул на Вовку, который стоял у меня за спиной. Вовка выдвинулся вперед и сам протянул руку.
      - Вот, вот! - сказал офицер, пожимая Вовкину ладошку. - И тебе спасибо! Потому как для солдата первое дело - махорочка!
      Анна Николаевна стала стягивать со стола корзину, но офицер не дал ей, подхватил корзину сам, и мы двинулись вслед за ним к "эмке". В коридоре стояла нянечка, держала в руке медный колокольчик, и, когда мы выходили, она махнула нам рукой, отчего колокольчик - громко, на всю школу - звякнул.
      За рулем тоже сидел военный, в "эмке" было хорошо - приятно пахло кожей, легко покачивало, и мы не заметили, как машина остановилась.
      - Приехали! - сказал военный и добавил вдруг, став строгим: Приготовьтесь!
      Анна Николаевна заволновалась, торопливо скинула с корзины холщовую тряпицу. Кисеты лежали как обычно, только сверху было несколько мешочков, полных табака. Наш класс бурно взялся за дело, ребята откуда-то нанесли табаку, папиросной бумаги и даже просто папирос - наверное, оставшихся с довоенного времени. Правда, всего этого оказалось не так много - на десяток кисетов, не больше. Но все же эти кисеты были не пустые, а с табаком, и ведь дарить такие кисеты приятнее, чем пустые. Шофер помог Анне Николаевне вытащить корзину, вслед за корзиной из "эмки" выскочили и мы, и я почувствовал, как у меня холодеют кончики пальцев.
      Я думал, нас привезут к какому-нибудь дому, мы разденемся и в белых рубашках станем дарить бойцам наши кисеты; наверное, и Анна Николаевна думала так, раз велела нам одеться получше, но то, что мы увидели, было совсем по-другому. Совсем.
      Слева коричневой стеной был поезд, обыкновенный поезд - одна к одной стояли теплушки. А справа, выстроившись в черные квадраты, стояли бойцы. Правда, у них не было оружия, но во всем остальном это были настоящие бойцы - зеленые шинели, черные сапоги, серые ушанки со звездочками. Звездочки мерцали в свете вечерних фонарей, и казалось, что это сверкают маленькие кристаллики. Перед каждым квадратом бойцов стояли командиры, туго перетянутые ремнями. На командирах были белые полушубки.
      Наш очкастый офицер, похожий на завуча или директора школы, подбежал к кучке военных в белых полушубках. Это были тоже командиры, но они стояли не в строю, а отдельно. Наш очкастый держал руку у шапки, что-то говорил, мы не слышали - что, и когда кончил, военный в полушубке, которому он докладывал, пошел к нам.
      Приблизившись, он козырнул Анне Николаевне, а потом нам - каждому в отдельности.
      - Полковник Николаев! - сказал он и протянул руку Вовке.
      - Крошкин! - ответил Вовка и добавил: - Ученик первого класса.
      Полковник не рассмеялся, не улыбнулся даже, козырнул и мне, а потом спросил Анну Николаевну:
      - Разрешите начинать?
      Будто Анна Николаевна была генералом, а мы с Вовкой хоть, может, и не генералами, но важными командирами.
      Анна Николаевна кивнула, а полковник Николаев шагнул вперед и крикнул раскатистым голосом:
      - Товар-рищи бойцы! К нам приехали представители одной из школ города, где сформирована наша часть. Они вручат вам кисеты, которые сшили ребята этой школы. Скажем же им спасибо!
      Настала недолгая пауза, я ждал, что скажет еще полковник Николаев, но он молчал. И вдруг... Вдруг... Я никогда не забуду этого, сколько бы времени ни прошло с тех пор, потому что забыть этого нельзя.
      Мгновенье была тишина, и вдруг раздался рокот. Сперва я не понял ничего. А когда понял, заревел. Не выдержали нервы. Над площадкой, где стояли бойцы, неслось раскатистое, громовое, мощное:
      - У-у-р-р-а-а-а!
      Ура! Бойцы кричали "ура"!
      Они кричали это нам. Анне Николаевне и нам с Вовкой, каким-то там первоклашкам.
      Я пробовал успокоиться, кусал губы, но слезы лились из меня сами.
      Наконец все стихло, и полковник Николаев приказал негромко:
      - Действуйте!
      Я схватил несколько наполненных табаком кисетов и бросился к солдатскому строю, на ходу размазывая слезы. Мне было стыдно этих слез, таких неподходящих в торжественную минуту, и я совал кисеты, не глядя на бойцов. Меня похлопывали по плечам, какой-то боец даже поцеловал, а я все шел с опущенной головой, боясь, что солдаты разглядят мои мокрые щеки.
      Неожиданно кто-то крепко взял меня за плечо. Я протянул кисет, шагнул было дальше, но крепкая рука не отпускала меня.
      Я поднял голову. Отец! Это был отец!
      Я снова скорчил гримасу - что-то много сегодня обрушилось на меня событий, - но отец присел на корточки, поближе ко мне, и повторил:
      - Ну, ну, сын! Помни, что я сказал!
      Я вспомнил. Он говорил про бессилие. Про бессилие и силу, которая лишь одна может одолеть бессилие. Я кивнул, вздохнул облегченно и обернулся. Вовка раздавал уже пустые кисеты, ему помогали Анна Николаевна и тот очкастый офицер.
      - Иди - сказал мне отец, как бы снова подталкивая. - Иди, у тебя дело!
      Но я не мог шагнуть.
      - Иди! - приказал отец.
      - Хорошо, - ответил я ему и позвал: - Папа!
      - Что? - спросил отец, улыбаясь.
      - Покажи, где он?
      Отец понял и сунул руку в карман. Он вытащил кисет, и я разглядел на нем свои слова: "Смерть фашисту!".
      - Возвращайся! - шепнул я, и отец кивнул.
      - Хорошо! - сказал он. - А ты напиши. Напиши, когда не упадешь.
      Я кивнул и махнул отцу, отступая. Мне надо было раздать еще целую стопку пустых кисетов.
      Я шел вдоль строя, раздавая наши кисеты, и смотрел теперь в лица бойцов. Они кивали, они улыбались, они говорили - "Учись, сынок!", говорили, прочитав мою надпись, - "Не сомневайся, будем бить фашиста!", а я шел и шел, раздавая кисеты, как раздают награды, пока не послышалась протяжная команда:
      - По ваго-онам!
      Четко, не теряя порядка, солдаты побежали к вагонам, а я стоял с нерозданными кисетами.
      Все произошло в считанные минуты - бойцы были уже в теплушках, только командиры в белых полушубках еще стояли возле вагонов. Я, словно завороженный, разглядывал молчаливый эшелон с людьми, готовыми воевать, и очнулся, лишь когда впереди сипло гуднул паровоз.
      Командиры взобрались в теплушки, поезд медленно покатился, и я кинулся к нему:
      - Дяденьки! - крикнул я, поравнявшись с вагоном. - Кисеты возьмите, дяденьки!
      Кто-то наклонился ко мне сверху, подхватил мою пачку и исчез во мраке.
      - Все в порядке? - крикнул я, волнуясь.
      - Не волнуйся, сынок, - сказал мне солдат из медленно плывущего поезда. - Все в порядке...
      Я остановился.
      Поезд завернулся дугой, и на последнем вагоне замаячил красный огонек.
      Поезд уходил на войну.
      Война продолжалась...
      И много было впереди всего.
      У меня - крутых гор. У отца - трудных дней.
      М У З Ы К А
      ________________________________________
      У всякого человека есть в жизни история, которая как зарубка на дереве: потемнеет от времени, сровняется, смолой ее затянет, но приглядишься посильней - вот она, тут, осталась, присмотришься еще - и время обратно пойдет, закрутится часовая стрелка против солнца все скорей и скорей...
      Вот и у меня есть такая история, и я всегда вспоминаю ее, когда слушаю музыку. Вспоминаю, как учился я играть, да так и не выучился, зато выучился другому, может быть, поважней музыки, выучился... да, выучился драться. Не просто кулаками махать, а отстаивать справедливое дело.
      * * *
      Началось все это как-то случайно, и никак я не мог подумать, что в этот обыкновенный, простой самый день начинается какая-то там история.
      Итак, это было где-то вскоре после войны. Когда я, вернувшись из школы, ел жидкий супчик с перловыми крупицами на дне, позвякивая ложкой, а бабушка и мама сидели по краям стола и участливо глядели на мою макушку, жалея меня за выпирающие из спины лопатки, бабушка неожиданно сказала:
      - Ой, Лиза, у Правдиных Ниночка идет в музыкальную школу. Давай и Колю запишем!
      Я пошевелил ушами, не придавая этому большого значения и не отрывая взгляда от крупинок перловки на дне. Это меня и погубило.
      Я не удосужился посмотреть, как заблестели бабушкины глаза, и был наказан.
      А бабушка и мама оживленно говорили надо мной, обсуждая новую проблему, и бабушка, особо склонная к искусству, рисовала живые картины. Я и эти картины пропускал и оторвался от тарелки только раз, когда бабушка вдруг зажужжала.
      Я вопросительно поднял голову и увидел, как бабушка, закрыв глаза и отведя в сторону левую руку, держит в другой руке вилку и жужжит - то громче, то тише. Лицо ее выражало высшее блаженство, и только тут я понял, что она подражает скрипачу и звуку, видимо, скрипки.
      Мама сидела напротив бабушки, облокотившись о стол, глядя куда-то вдаль, и лицо ее было задумчиво.
      Я смотрел на них, и незаметно ложка упала у меня из рук, произведя чужеродный обстановке звук, сопровождаемый жидким фонтанчиком.
      Бабушкина скрипка умолкла, она поглядела на меня и засмеялась. Засмеялась и мама, и они долго хохотали, вытирая слезы и гладя меня по макушке.
      Разговоры о музыке поутихли, хотя, как мне казалось, бабушка чаще прислушивалась теперь, когда по радио что-нибудь играли и, бывало, даже останавливалась посреди комнаты с суповой кастрюлей, а на лице ее было отсутствующее выражение.
      Я по-прежнему жил своей мелкой частной жизнью заурядного четвероклассника и все еще не мог осознать назревающей угрозы.
      Примерно через неделю, когда я, как и в прошлый раз, глотал суп, мечтая о белой булке и раздумывая, почему она называется французской, над моей головой произошел еще один разговор на музыкальную тему.
      - Ты знаешь, - сказала бабушка маме, - я была у Правдивых. Они скрипку не рекомендуют. Очень действует на нервную систему.
      - А как же? - растерянно спросила мама. - Можно было бы мою шубу обменять. На рынке скрипки есть.
      - Да, - сказала бабушка, - но большой размер, взрослые. Для детей нужно поменьше. А купишь маленькую - вырастет, новую надо. Не наберешься...
      Они вздохнули.
      - А фортепьяно, - сказала бабушка, - легче. Можно с кем-нибудь договориться, к кому-нибудь ходить на игру. И на нервы меньше действует... А то тут эти, как их, пиццикато. Одной рукой все дрожать надо...
      Теперь засмеялся я. Я представил себя в черном фраке и с галстучком, как у франта или у офицера в кино. А в руках у меня скрипка, желтая, как сливочное масло. Лизни - вкусное. А я не лижу, стою на сцене и смычком по струнам вожу и такую выскрипывую музыку! А в зале, прямо напротив меня, сидит враг мой первейший - Юрка-рыжий и губы от зависти облизывает.
      Ох, этот Юрка!
      Трудно, в общем, невозможно установить, почему сложились у нас тогда такие отношения, но Юрка преследовал меня буквально по пятам.
      В первом классе мы учились вместе, и по переменкам от нечего делать, а может быть, от холода, который стоял в классе, мы становились возле стенки и толкались. Кто кого отошьет от стенки. Юрка был посильней, во всяком случае, мне это так казалось, в всегда всех отшивал от стенки, а меня проще других. Отшивая, он нахально смеялся, и это действовало на меня особенно. Впрочем, всякая очень уж сильная уверенность человека в самом себе, самоуверенность, словом, до сих пор приводит меня в некое смятение и вызывает ответную неуверенность. Не по себе мне как-то становится...
      Так вот, Юрка отпихивал всех от стены, мы орали, но уступали ему - и морально и физически. Потом Юрка перешел почему-то в другую школу и на некоторое время исчез с горизонта. Но только на время.
      * * *
      Между тем музыкальные события развивались, я в один прекрасный вечер, совершив необычайный поступок в своей практике - велев отложить уроки "на потом", - бабушка взяла меня за руку и повела в музыкальную школу.
      Идти с ней за руку мне было стыдно, но такая уж существовала у бабушки традиция - водить меня по улице, как детсадовца, - и я шел, озираясь по сторонам, чтобы в решающую минуту, когда из-за угла появится какая-нибудь знакомая личность, вдруг зачихать и полезть в карман за платком или просто напрячь силы и посильней рвануть руку, дабы доказать свою хотя и относительную, но все-таки независимость.
      А тут произошло все как-то неуловимо. То ли я зазевался, то ли он просто вылез из-под земли, но в тот самый миг, когда я мирно тащился на бабушкином буксире, передо мной появился Юрка-рыжий...
      Я мгновенно освободился от контактов с бабушкой, но это было ни к чему, потому что Юрка уже видел, как меня в четвертом классе водят за руку. Наверное, у меня здорово покраснели уши. Юрка-рыжий уловил мое состояние и, как бандит на безоружного человека, напал на меня.
      - Ну, ты! - сказал он и пошел за мной следом. - Ну, ты! - повторил он, нахально улыбаясь, и чуть стукнул по одной моей ноге так, что я зацепился ею за вторую ноту и едва не упал.
      Видно, тут-то и была моя главная ошибка. Наберись я тогда храбрости, остановись на мгновение и ткни хотя бы легонько этого Юрку куда-нибудь в грудь, он бы, наверное, отвязался от меня, и весь конфликт был бы исчерпан. Но я не остановился, не ткнул Юрку, даже ничего не сказал ему, а прибавил шагу, даже чуть побежал, догнал бабушку и - о слабость! - сам взял ее за руку, как бы страхуясь от Юркиного нападения.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37, 38, 39, 40