Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Альпинист в седле с пистолетом в кармане

ModernLib.Net / Рубинштейн Лев / Альпинист в седле с пистолетом в кармане - Чтение (стр. 5)
Автор: Рубинштейн Лев
Жанр:

 

 


      Так вот, придя в бригаду, обескураженный понижением и разочарованный обидой, Угрюмов стал закладывать еще больше и чаще. Тут ему под руку попался толковый человечек — Великанов, уже созревающий вояка, он делает Карпа своим адъютантом, доверяет ему командовать бригадой. Это значит — разрешает отдавать приказы в такой форме: командир бригады приказал… и далее идет содержание приказа.
      По Уставу такой формой приказа обладает один человек — начальник штаба, но лежа пьяным на топчане, Угрюмов говорил: «Великанов, скажи, комбриг приказал», — и Карп говорил все, что нужно. Угрюмов быстро понял, что Карп не подведет, и доверял ему полностью и самозабвенно. Даже на рекогносцировках, в присутствии Угрюмова, Великанов начал отдавать распоряжения, соблюдая, кое-как, вежливую, корректную форму.
      Все подчиненные быстро усвоили эту деталь и часто обращались вместо командира просто к Великанову, тем более, что его разумные распоряжения и корректность всем нравились, и воевала бригада под управлением рядового Великанова, в общем, неплохо. Но время шло, и ему присвоили воинское звание младшего лейтенанта.
      Во время рекогносцировки Великанову оторвало ногу, Карпа отвезли в нашу санчасть, а Угрюмова быстро сняли с бригады и перевели куда-то в тыл, в военкомат.
      Я был где-то далеко и узнал об этом только на следующий день. Прибыл верховой-связной и передал: «Товарищ лейтенант! Вас требуют в медсанроту!»
      — Что случилось?
      — Ранен Великанов.
      — Серьезно?
      — Серьезно! Я больше ничего не знаю. Требуют вас немедленно. Берите мою лошадь. Заводной не нашлось. Она стоит в том лесочке. Спрятана в кустах орешника. Я доберусь пешком. Так приказано.
      Дороги наши, лежневки, называли «роялем». Так звучно они играли, когда ехала по ним телега, наш единственный транспорт. Это настил, построенный саперами из тонких сосенок и елок (другие в наших болотах не растут). По краям лежат колесоотбойные брусья из более толстых деревьев, и все связано проволокой. Верховая лошадь может «бежать» только шагом, тогда дорога больше похожа на другой музыкальный инструмент … ксилофон, там тоже лежат деревянные дощечки, и по ним бьют молоточком. А я бил палкой свою маленькую клячу, торопясь в санроту, но кляча не бежала, она хорошо знала такую дорогу. Ее подковы скользили по гнилой коре сосенок. Иногда сосенки раздвигались, и если туда попадала нога лошади, она сразу ломалась. Кто сказал об этом моей лошадке, не знаю, но погнать ее бегом не удавалось. В санроту прибыл я к вечеру. Проводили меня к операционной палатке. Вышел доктор-хирург (впоследствии ставший моим большим другом, не только на войне, но и до настоящего времени) — Алексей Нилыч Колокольцев. Человек необыкновенного обаяния и тончайший мастер хирургии. У операционной, двойной палатки (белой внутри), был «предбанник». Доктор ввел меня туда, сурово поглядывая на грязную шинель и сапоги, но ничего не сказал.
      — Я доктор Колокольцев, Великанов ваш друг?
      — Да!
      — Он не соглашается на ампутацию. Сказал: без вашего разрешения или совета с вашей стороны не согласен.
      — Какую ампутацию вы хотите делать?
      — Или до колена или с коленом.
      — Доктор! Миленький! Нельзя ли обойтись без ампутации? Что-нибудь придумайте.
      — Я боюсь газовой гангрены. Рана грязная, уже гноится.
      Мы разговариваем тихо. Карп за брезентовой стеной. Я говорю: «Нельзя ли разрезать вдоль и выпустить гной?» Чувствую, что говорю какую-то ерунду. Давать советы хирургу, профессионально опытному человеку — смешно, но хочется что-то говорить, оттянуть страшный момент. Чувствую, что говорю глупости. Боюсь, доктор меня выгонит и уйдет. И сказать больше нечего, и молчать нельзя.
      Алеша — стройный, высокий, красивый, добрый и милейший человек. Не ушел. Задумался. Постоял молча и говорит: «А вы знаете, действительно, есть такой метод. Сидите здесь. (В предбаннике на земляном полу стояла скамейка.) Я попробую». И ушел в операционную.
      Часа два или три я сидел в холодной палатке. Никто за стенкой не кричал. Я расшифровывал все шумы. Не трудно представить себе состояние человека, когда за стеной оперируют его близкого друга. К тому времени в бригаде из одиннадцати вступивших в нее в июне 41-го года альпинистов уже осталось только трое (не считая Буданова, который перешел в тыловые инденданты) — Федя Лемстрем, я и Карп, лежащий сейчас на операционном столе. Четверо были убиты и трое серьезно ранены и увезены в тыл. Карп и я уже были по разу ранены до того. Карпу осколок пробил каску, застрял в коже головы. Не прошло и года войны, как мы остались с Федей вдвоем. А здесь Великанов, неизбранный вождь нашей компании, ближайший друг мой. В голову шло… Вместе работали в одном институте, рядом живем, вместе начинали альпинизм и лыжи, четверо детей у него, малютки совсем. (Одна дочь уже умерла в Ленинграде.) А как же он будет кататься на горных лыжах. Он их так любит… и другое всякое шло. Войне конца не видно, это уже ясно, что-то предстоит нам с Федей в этой каше. А он отвоевал уже и будет жив. (После войны Карп с протезом катался на горных лыжах и ходил через перевалы).
      Сколько времени прошло — не знаю. Вышел Колокольцев. «Плохо дело, — сказал он жестко, — придется резать». Я (уже совсем на уровне слез): «Прошу вас отрезать поменьше». Колокольцев вошел в операционную, раздвинул занавесь-стенку и сказал: «Просуньте сюда голову».
      Я снял шапку и вдвинул голову в щель, оставаясь в предбаннике. Он закрыл меня занавесом.
      — Чувствуете, какая вонь?
      — Да! Пахнет ужасно.
      — Это так пахнет от вашего друга. Это запах газовой гангрены. Она начинается. Нужно срочно оперировать.
      — Отрезайте, — сказал я, — поменьше. Он альпинист, горнолыжник.
      — Не знаю! Не знаю! — ответил Колокольцев.
      Алеша отрезал очень мало, потом делал отрезы еще три раза и сохранил Карпу колено. За это стал нашим другом навсегда.
      На этом, конечно, не все кончилось. Были еще операции в городе Кунгур, куда его отправили из санроты.
      Карпа увезли на Урал, а мы с Федей остались вдвоем. Вдвоем… Шла зима 42-го, а впереди еще три года войны. На сколько же нас с ним хватит, если прошло меньше года, а мы потеряли девять из одиннадцати друзей наших дорогих.

РАССКАЗЫ

      Тот же январь 42-го. Все знают, какая соленая зима была, а мы ничего не умели. Полушубки, валенки получили не скоро, а шинель — сами знаете как греет. Баня? А где она, эта баня. Когда чего-то долго нет, начинает казаться, что их вообще на свете нет и не бывает никогда. Печек в землянках нет. Света нет. Для освещения жгли провод. А какими после этого выходили из землянок? Трубочист по сравнению с нами был как эстрадный певец в белом фраке или как херувим. И я изобрел печку.
      Землянка — это просто яма. Позже научились перекрывать ее накатами и землей. В стене я делал печку-камин. Снаружи в нее прокапывали дыру — это труба. Все равно было холодно, грелись, прилегая друг к другу. Все же огонь. Позже принесли из сгоревшей деревни железные печурки, я устроил газовое освещение. На печурку ставили железную банку, наполненную хвоей и щепой, в ней шла сухая перегонка древесины. Газ, выделявшийся при этом и выходивший через маленькое отверстие, поджигался и ярко горел. Было холодно и голодно. Ели мы строго запрещенную лошадятину (убитых лошадей), так как часть валявшихся, запорошенных снегом лошадей были дохлыми от болезней, сапа и др., и разобрать, какая сначала сдохла, а какая сначала убита, было очень трудно. Бойцы двигались медленно, апатия захватывала крепкими лапами всех. Хлеб был заморожен до железа, его делили на пайки при помощи двуручной пилы. Однажды я наблюдал на морозе за 30°, как два красноармейца делили хлеб для отделения, распиливая буханку пилой. Для этого клали ее на убитого немца, лежавшего рядом с землянкой. Он был скованным, мороженным и весь в снегу, но все же!.. Таково было безразличие, усталость и апатия. Сидели мы в землянке в полусне, прислонившись друг к другу, и оживали лишь выходя на пост, да и то не совсем. Приходилось офицерам все время ходить по окопам и проверять, кто спит. Трудно было всем, а офицерам особенно. Писем писать не хотелось. До крайней необходимости этого не делали. Комиссар постоянно напоминал — пишите чаще и веселее, пишите, что все хорошо, а что писать? Жив, здоров! Была какая-то в этом натуга. Письмо еще не дойдет, а тебя уже нет.
      В перерывах мы продолжали рассказывать рассказы. «Кнедликов! — кричал кто-нибудь, — расскажи, как ты женился, только подробней и подлинней».
      — Да я уже вам рассказывал.
      — Ничего! Расскажи еще раз.
      Мы все уже не по разу рассказывали, теперь повторялись.
      Кнедликов был фаворитом номер один. Его заставляли рассказывать каждый день. Уже все знали его рассказ наизусть, но по двум причинам называлась его фамилия. Первая — он рассказывал с видимым удовольствием, и сам каждый раз переживая все вновь. Вторая, вероятно, была в подробностях и длинности рассказа. Кнедликов иногда сокращал свой рассказ, тогда ему кричали:
      «Расскажи, расскажи, как по колену гладил. Сначала давай!» И он, вновь переживая, рассказывал, как однажды ехал в электричке и увидел голую коленку соседки. Не глядя на ее лицо, положил со страхом руку, потом стал гладить, проехал свою станцию. «На следующий день мы пошли в ЗАГС, подавать заявление».
      Такая короткая дистанция, но рассказ с подробностями занимал часа два или три. Кто-то уходил на пост, потом, возвращаясь, говорил: «Так лифчик у нее был розовый с дырочками, а что же дальше было?» — Кнедликов, слабо сопротивляясь, говорил: «Я уже дальше рассказывал». — «Ничего! Повтори!»
      Всем нравилось, и Кнедликов, смущаясь и не зная, хорошо ли он поступает, совершенно без вранья, начиная с розового лифчика, дальше добавлял все новые и новые детали, останавливаясь, стараясь припомнить новые подробности, чтобы старым слушателям не надоело и было интересно. Его рассказ был правдой от начала и до конца. Эта правда всех покоряла. Поначалу он смущался и кое-что опускал, но потом привык и говорил уже о всех деталях с удовольствием.
      Рассказывать было обязательным для всех, но в отличие от Кнедликова я врал все от начала до конца и снабжал рассказ интересными деталями, и занимал второе место после него по популярности. Мои подробности были несколько другого характера, например, я описывал наше венчание: она на девятом месяце, в коротком обтягивающем острый живот бархатном платье, молодой священник венчает ее в церкви с веселым еврейским парнем, одетым в ковбойку и стоптанные кеды. Дружки все пьяные в дым, подносят священнику алюминиевую кружку коньяку «Двин». Он делает перерыв, выпивает, крякает и продолжает венчание. Они, конечно, знали, что я вру или подвираю, но такое вранье считалось почти честным. Я не претендовал на достоверность, рассказывал для веселья. Завтра все повторялось, но подробности были другими, и никто не обижался. Изредка раздавался голос: «А вчера ты говорил, что священник был старым, а парень в Магомета верил». На него шикали: «Какое твое дело — старый, новый, молодой. Рассказывай, рассказывай!»
      И я рассказывал: «После церкви мы поехали к ее маме. Мама служила в ювелирном магазине и устроила меня шеф-поваром ресторана «Метрополь». Я готовил посетителям только особые фирменные блюда (все остальное делали, конечно, мои помощники)». — «И что ж ты там готовил?» — «Моими любимыми были теплые мозги с орехами в коньяке с приправой из орхидей и салатом «Искандер». Гусиные печенки с омарами в черной икре и в персиковом желе и суфле из розовых лепестков. И другие.
      К нашему приезду мама накрыла хороший стол, на столе была горячая картошка, соленые огурцы, капуста с антоновскими яблоками. Селедка Залом из банок (без голов) и охлажденная водочка «Столичная». Было еще жареное сало с яичницей». — «А гусь был?» —
      «Был. Конечно! Весь подрумяненный, с корочкой, внутри яблоки».
      Тут подошли вопросы, и это было гвоздем рассказа: «А коньяк был?» — «Нет! Коньяк, весь ящик, мы оставили священнику. Не зря же он венчал нас без разрешения свыше. Он сначала не хотел, но мои дружки его убедили, что я магометанин, но мастер спорта, это уже почти русский, и совсем убедил его ящик коньяку». — «А маслины были на столе?» — «Нет!»
      Все мои фантастические блюда были для таких же фантастических посетителей ресторана «Метрополь». Для себя же я рассказывал и объявлял блюда такие, о которых мы все мечтали тут и сейчас. Маслины — это ерунда, а вот кусок свежего батона со сливочным маслом и кусок мяса, поджаренный с большим количеством лука, — ай-ай-ай…
      За столом был порядок, и мне с невестой водки не давали, так что мы давились сухой едой и едва терпели это безобразие. Вскоре мы удалились в приготовленную для нас отдельную комнату. Тут шло длительное описание предметов в этой комнате и кровати. От лифчиков я воздерживался, у меня был другой стиль.

Я ЛЕЙТЕНАНТ

      Кончился долгий январь 42-го. Настал февраль, нам прислали наконец патенты лейтенантов.
      Меня назначили заместителем командира противотанкового дивизиона сорокапяток (пушек калибра 45 мм). Очень плохие пушки. Они ничего не пробивают своими снарядами, похожими на игрушку. Стрелять по танкам — все равно что плевать на бегемота. При том эти пушки вытаскиваются на самый «перед». Даже ставят перед первым окопом.
      Конечно, по канону их укрывают, закрывают, накрывают, но вдруг раздается приказ: провести разведку боем — и за ним крики всех начальников и командиров и комиссаров: почему молчит дивизион. Нужно поддержать огнем. Наш огонь как спичка в мартене, но начинаем стрелять. А на нас весь немецкий огонь. В общем, сидим. Стреляем. Роемся в грязной земле, возим снаряды. Возим раненых. Хороним. Наблюдаем. Пьем водку, прикалываем медали и ордена. Посылаем и получаем донесения и сводки. Кричим в телефон. Уважаем начальников. Редко пишем домой. Ругаем подчиненных, сушим валенки.
      И не только! Воюем, защищаем Волхов, Ленинград, Родину, свою землю, помогаем тем, кто на Волге, под Москвой, в Сибири много-много всего совершает. Мне в этих записках хочется помнить о хороших средних и не очень хороших мужчинах и хороших женщинах, ибо я на войне встречал только хороших и очень хороших женщин, и о них написано еще очень мало, а о том, как бралась высота 80.0 и деревня Вороново, — очень много. Я не буду о высотке
      Скоро я получил звание старшего лейтенанта, и меня перевели на другое место. Я получил должность помощника начальника оперативного отдела (отделения) бригады, Федя Лемстрем — должность помощника начальника разведотдела, Великанова в бригаде не стало, опустело без него наше поле.
      Мороз крепко кусался. Из одиннадцати нас осталось в строю только двое, я стал попивать водочку. Мой оперотдел управляет боевыми действиями батальонов, составляющих бригаду. Во время боев я вместе с батальонами и ротами помогаю управлять войсками, сообщаю комбригу обстановку, отдаю за него приказы и проверяю их исполнение. Докладываю сводку в штаб армии и много-много других всяких дел. Никто из нас за два с лишним года не наступал, а мы перемалывали в этой гадкой мясорубке таких замечательных сибирских мужиков, приходивших к нам с пополнением. Постоянно приходили приказы об активизации действий. Вести разведку. Вести разведку боем.
      Сидели мы в районе станции Назия. Сначала под деревней Вороново, а потом Лодва и другими малыми деревнями и поселками, которые даже названий не имели, а обозначались на карте номерами. Это треугольник между рекой Волховом и Ладогой. До войны здесь были торфоразработки, и в барачного типа поселках жили торфяники и торфушки (так их называли в округе). Местность гнилая и гиблая. Пустыня. Дороги нет. Деревни располагались на глиняных сопках между болотами, представляющих собой равнинную пустыню, покрытую коричневыми мхами и клюквенником, редко-редко воткнутыми чахлыми сосенками двухметрового роста, с несколькими веточками на двух-трехсантиметровом по толщине стволике.
      Бои местного значения — так о нас спокойно говорили в сводках, и, конечно, нам нравилось то, что на других участках наши наступают и побеждают. Но то, что противник пристрелял все наши объекты и постоянно пускает снарядами по нашим землянкам и окопам, а нам нужно сидеть тут и нигде больше и частенько лезть на его заграждения и минные поля только затем, чтобы он не отвел своих войск. Наш противник — прелесть, нам нравится быть с ним рядом и даже умирать за это. Было очень не просто и физически, и душевно стоять в обороне.
      Постепенно продвигался я в небольшие, но чины, а воевать стало труднее.
      И пить я стал поболее.

* * *

      Как огромная слоновья машина, давя нас — мошкару и не замечая ни нас, ни времени, шла война.
      В первую мировую, когда мой папа уходил на фронт, я слышал рассказы о том, что у немцев появилась машина под названием «танк», и ей нет предела. Деревья! Дома! Горы! Все нипочем. Рассказчик говорил — она идет через них. А я воображал танк как железное существо огромной высоты, шагающее на ногах через дома и горы. Теперь я представлял войну таким же железным существом, шагающим и давящим человечков, как в иллюстрациях Доре, и даже еще и еще большим. Такими мурашками в шинелях с пистолетами, автоматами, полевыми сумками, погонами мы были прикованы к передовому окопу, а счастливчики летчики, артиллеристы больших пушек, танкисты, снайперы… побудут с нами, а потом уйдут в тыл переформировываться, на отдых, переходы и еще за чем-то… Когда они уходили — как журавли, улетающие в жаркие страны, грусть и мысль о другом далеком мире, где есть баня, женщины, одетые в легкое платье, дети, играющие в классики и штандер, приходила к нам. Уходившие погибали не меньше нас, но прикованность в обороне к своему окопу была тяжелым прессом, душевным грузом и физическим расслаблением.
      Поначалу мы все были как сомнамбулы, двигались вяло, преодолевая общую рану уныния, вызванного безнадежными мыслями. В противовес вселившемуся позже бесу, который шептал: его убило (соседа), а ты жив. Не для тебя могилы эти, всех перебьют, а ты живешь и будешь жить, ты «над». Вначале все ранения и гибели я вешал на себя. Его убило, и меня вслед за ним. Но постепенно техника выправлялась. Спокойствие и даже веселость медленно и постепенно приходили в грудь.
      Стрелять? Я не стрелял. Пистолета своего даже побаивался. В основном стреляли по мне. Вначале я был солдатом-разведчиком. Там стрелять не приходилось. Потом стал офицером. У амбразур не стоял, больше бегал по окопу, а когда пришли успокоение (года через два) и привычка к опасности, осмелел и, проходя по ходу сообщения, стрелял по тонким березкам, по валявшимся каскам и противогазам. Как у большинства фронтовиков, появилось пристрастие к оружию, и стал менять оружие на оружие, тогда его не записывали и не числили за нами. Писать было некому, а валялось его много.
      Первый раз обменялся пистолетом ТТ на револьвер системы «Наган». Наган безотказен, но патронов к нему мало. К «ТТ» патронов сколько угодно, ящики с ними стоят в землянках, ведь ими снаряжаются наши автоматы «ППШ». Но в песке и на морозе «ТТ» может отказать. Следующую менку я осуществил на «Парабеллум». Черная кобура, носится на животе, патронов много.
      Безотказность абсолютная, но… где его хозяин?.. Суеверия на войне — дело серьезное. Одного хозяина убило, а нового?.. И я пошел по второму кругу, опять навесил на бок к большой приятности, «ТТ», и с этим уже не расставался до конца. А когда демобилизовался, привез домой кожаную кобуру (бывшую вначале новой, желтой), с протертой о шинель дыркой. Она висит у меня в мастерской вместе с офицерской планшеткой и теперь.
      Пристрастие к оружию было у всех офицеров. Начальник санслужбы майор Пронин носил винтовку с оптическим прицелом (весьма дефицитную вещь, на одном уровне с ручными часами). Начальник связи обзавелся «Шмайсером» , носимым за ним ординарцем.
      Я часто вспоминал погибшего друга, альпиниста, Ваню Федорова, в самом начале войны обзаведшегося маузером, на зависть всей нашей компании. Ваня воевал Финскую, и пристрастию к оружию был подвержен раньше всех нас.
      Давление военной машины уменьшалось. На третьем году мы охорошились как дрозды на рябине, и когда началось большое наступление, страх прошел, а риск и опасность стали нравиться, они электризовали апатию, делали жизнь веселой. Всякий день были новости. Но пока мины и осколки летели мимо, я превзошел военную дипломатию.
      Однажды комбриг сказал начальнику штаба: «Был я у командующего армией, и он похвалил наш штаб. Раньше, говорил он, мои оперативники все ругали вашу бригаду! Никогда оперсводки вовремя не приходят. А теперь говорят, лучше всех. Кто у вас там нашелся такой молодец?» Оказалось — это я. И начальник штаба меня возлюбил. А я ухмылился в свои только что отпущенные усы. Заступив на должность ПНО-1, что значит помощник начальника оперотдела бригады, я скатал в оперотдел Штарм-8 (штаба 8-й армии). Познакомился с майором Кондратьевым, ответственным за сводки в штабе фронта и собирающего их со своих соединений. Естественно, я привез с собою два литра водки (полученной мною от начальника тыла майора Сыса способом, описанным ниже). И я, старший лейтенант, и еще три майора из оперотдела часик провели, отдыхая, в дальней аккуратной землянке штарма. Месяца через два, добыв еще четыре поллитра, я собрался навестить милую компанию — трех майоров, но за день до этого появляется майор Кондратьев «проверять» наш штаб. Мы оба обрадовались встрече. Я приказал Кролевецкому поджарить большую сковородку сала с картошкой, и мы сели обедать.
      Я объяснил майору, ставя на столик поллитровку, что у меня есть еще три. Мы их спрячем в сумку, ты возьмешь их с собой. Завтра я приеду, и будем обедать у вас.
      На фронте было затишье. Беседа была приятной, вспоминали друзей, и, конечно, о бабах, званиях и орденах, и, конечно, мы решили, что для завтрашнего обеда хватит двух, затем согласились оставить одну и, наконец, поняли, что одна поллитровка на четверых — это неприлично. Я не очень помню тем, затронутых на проверке, однако на следующее утро, уходя, майор сказал: со сводками не надрывайся, ты мужик славный. Если что — сообщи по телефону главное. Я уверен в тебе, ты не подведешь.
      Следует сказать, что донесения мы отправляли трижды в день с нарочным верховым или мотоциклистом (если были дороги), телефонных донесений штаб от нас не принимал (говорили: потом откажетесь).
      Больше всего штаб боялся оказаться неосведомленным. Командир бригады позвонит командующему и сообщит, а тот спросит штаб, а штаб не знает. Это позор.
      Штаб должен все знать раньше. Вдруг противник начал атаку. Вдруг у него подошли новые части или еще что-нибудь такое и другое… Штаб первым должен сообщить командующему.
      И Кондратьев, выпив на двоих два литра, понял — я его не подведу. И стал верить моим телефонным сообщениям. И хвалить верху, а верх — комбригу. Комбриг мне. Всем хорошо!
      Но особенно радовался я приобретению «формы». Пили мы каждый день и не считали, поскольку пили, а тут точно — два на двоих. Оставив майора «отдыхать», я вышел проверить посты. И никто не обнаружил того, что я после литра на одного.
      Были на войне и минуты отдохновения. Но редкие и быстренькие. А водочка помогла выжить.
      Продолжалась изнурительная, скучная, страшная, ненавистная и … многоэпитетная оборона. Когда неизвестно, скоро ли кончится скучное, оно становится очень скучным, ненавистное — невыносимым и далее так…
      Прошла зима сорок второго, потом лето, еще одна зима, еще одно лето, а мы все обороняемся и обороняемся, а на нас никто не наступает. Приходят новые пополнения прекрасных русских (и не русских) мужиков, и мы — офицеры и командиры — пускаем их малыми и большими партиями в мясорубку разведки боем и активности обороны с задачей недопустить отвода немецких войск с нашего участка.

ДЕСЯТЬ ДНЕЙ С ДОРОГОЙ

      Итак, окончилось лето сорок третьего, пошел третий год войны. Я вспоминал Киплинга:
 
Я шел сквозь ад шесть недель и я клянусь
Там нет ни тьмы, — ни жаровен, ни чертей
Но пыль, пыль, пыль, пыль от шагающих сапог
И отпуска нет на войне.
 
      Мы в Горной бригаде стали болотными солдатами. А меня после тяжелого боя представили ко второму ордену. Не буду также объяснять, за что. Мне кажется, что за дело, но…
      Подкараулив командира бригады у входа в его землянку, я спросил разрешения обратиться и сказал:
      — Вы меня представили к ордену?
      — Да, представил! Ты хорошо воюешь, заслужил, старший лейтенант.
      — А можно, товарищ полковник, отказаться от ордена? — Полковник вздрогнул, но не давая ему пустить в голову зловредные мысли, сказал: — Представьте меня лучше, пожалуйста, вместо этого к самому маленькому отпуску домой.
      Была осень. Шел октябрь 43-го года.
      Цыганков задумался. Пережив заместителем двух комбригов, он стал теперь командиром бригады. Вспомнил, конечно, мои подвиги в Новгороде:
      — Не знаю, еще никто в отпуск на войне не ходил и не просился. Хорошо! Я прикажу запросить в штабе армии, если такое право есть у меня, получишь на десять дней с дорогой.
      У меня уже был орден и была медаль. Славно было думать, что если я вернусь домой, дочка Лена, к тому времени четырехлетняя, сидя на коленях у меня, будет его трогать и спрашивать, где ты его «щаработал». И это было хорошо и приятно, а отпуск? Это будет чудом! Известно, что самое замечательное чудо то, которое может совершиться сейчас, немедленно, без промедления. Третий год я на передовой — ни одного дня без обстрела. Не было такого, чтоб поспать часов пять подряд, и вдруг — отпуск.
      Я поражался сам себе. Как могла прийти в голову такая нелепая шальная мысль — идея. Эта мысль незаурядная, и она удивила всех однополчан и, наверное, поэтому удалась, как иногда удается вдруг страшное, нелепое, чудное. Вслед за мною получили отпуск адъютант командира, его ординарец (с поручением к семье полковника) и другие высокопоставленные. Но я был просто старшим лейтенантом, и мне повезло, как награду за находчивость и неординарное мышление мне дали и отпуск, и орден. Иначе бы мне отпуска, конечно, не видать. Но все решилось. И слух об этом прошел по всем батальонам. Тотчас стали приходить офицеры со своими доппайками. (Кроме солдатского довольствия нам полагались раз в неделю две банки консервов, печенья пачка, сахар и немного масла.) Откуда-то появился огромный чемодан-кофр, и его мигом заполнили доброхотные приношения. Полковник сказал: «Заедешь в тыл, скажешь майору Сысу, чтобы дал тебе продуктов». Полковнику — спасибо, а сам думаю: «Сыс мне и без тебя даст всего».
      Начальник тыла майор Сыс имел ко мне особое пристрастие. И неспроста. Как-то мы с командиром бригады обнаружили у солдат вшей. Полковник рассвирепел и приказал вызвать на передовую начальника тыла.
      Я добавил: «Нужно их почаще вызывать сюда к нам. Пусть лучше знают обстановку у нас». Ему это понравилось, и я с его благословения завел ночное дежурство офицеров тыла на передовых окопах. Ох! Не хотелось им сюда приезжать. Но был составлен приказ и график. Цыганков его подписал, и я следил, чтобы он действовал.
      Как только наступало дежурство Сыса, он звонил мне, иногда заблаговременно, и просил замены. То занят, то нездоров, и другое. И говорил: «Слушай, старший лейтенант, я твоего ординарца долго не видел. Почему он не идет к нам?»
      На следующий день мой Кролевецкий ехал в тыл бригады и привозил литра два водки, сала и другие чудеса. Также я выжимал из них чистое новое белье, сапоги для Кроли, как я его называл, и иногда кое-что еще. Белье приходилось менять часто. Баня была большой редкостью. Я по три месяца не мылся, некогда было, а смена белья заменяла ее. И бельишко у меня всегда было первый класс, новое, и все из-за прелести нашей родной передовой. Прием не новый, но… Если на войне или даже в армии этого не превзойти, то пропадешь.
      По дороге к Сысу у начпрода подхватил три бруска сала (40X15 см). Толстое, розовое, как оно мне понравилось. Еще больше понравился энтузиазм, с которым меня все снабжали. Не снабжали, а всучивали продукты. Они все ставили себя на мое место и воображали приходящим домой с таким салом, и я наслаждался заранее впечатлением от этого сала у Ирочки и ее мамы. Это сало занимало почти половину чемодана и уж во всяком случае — его треть, и было самым ударным подарком. Последней инстанцией был, конечно, сам Сыс. Он уже знал о моей поездке. Тыловики всегда и обо всем знают первыми.
      — Ну-ка, открой чемодан и покажи, какой ерундой ты его набил, — сказал мне Сыс, а своему ординарцу сразу приказал принести ящик мыла. — Выбрось всю ерунду, и в первую очередь сало, — сказал он, — набей чемодан мылом, и облагодетельствуешь своих.
      Расстаться с салом??? Да никогда!!! Ни за что! Это дурацкое мыло возить — нет. Консервы подарили друзья. Сами не ели. «Я им верну их», — повторял Сыс. Он уговаривал меня долго, но я ему не поддавался. Я ему вообще не верил, и это сыграло трагическую и главную роль в нашем споре. «Ну, хорошо, — сказал он, — вернешься и скажешь: извините, товарищ майор! Я был дурак!»
      И действительно, первое, что я сделал, когда вернулся в бригаду, пришел к Сысу и сказал: «Извините, товарищ майор, я дурак!» А пока он затолкал мне несколько батонов колбасы и три куска мыла. Как я вспоминал об этом ящике и как горевали Ирочка и Мария Фроловна. Эти три куска, а отнюдь не сало, были главным ударным чудо-подарком.
      Впечатлений — огромная корзина. Первый удар мне нанесла женщина в шубке. Я увидел ее на станции Волхов, или Волховстрой, куда я добрался из своих тылов в первый день отпуска. Кто бы подумал! Пройдя через три года войны, я заплакал, увидев женщину в женском платье. Я не плакал, когда убивало моих самых близких друзей, а сегодня пустил сырость в глаза свои.
      Что может женщина, женская одежда? Многое может.
      Об этом я узнал очень скоро, далеко не доезжая до Куйбышева. На всех станциях к поезду подходили жалкие женщины и просили, молили продать им мыло, втайне надеясь на то, что мы еще не разбирались в его стоимости или, скорее цене. Купишь у солдата, он еще мыло не оценил, его давали на фронте без счета. Спрашивали хлеб, консервы, но мыло больше, настойчивей и трогательней. За кусок предлагали четыреста рублей!!!
      Запомнилась мне одна женщина. Маленькая, худая, вся в мазуте и копоти, черная от лица и до юбки.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12