Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Альпинист в седле с пистолетом в кармане

ModernLib.Net / Рубинштейн Лев / Альпинист в седле с пистолетом в кармане - Чтение (стр. 7)
Автор: Рубинштейн Лев
Жанр:

 

 


      В штрафных же ротах никаких других наказаний не существовало, а расстрел был обиходным событием. И применялся при малейшем нарушении дисциплины. Держать в дисциплине сто вооруженных уголовников было делом очень непростым.
      Командир роты капитан Реестров по занятии ротой своего места, как только связисты дали «нитку», позвонил мне и сказал: «Капитан (я тоже был уже капитаном), приходи, выпьем водочки… расстреляем кого-нибудь…»
      Шутка мне показалась грубой, но… я не придал ей никакого значения. Всякие шуточки были в обороне. Нигде не встретишь такого их разнообразия, как на войне, однако шутка, как оказалось позже, была делом. В роте не проходило дня без расстрела, а то и двух.
      Однажды, проверяя оборону, я пришел к ним в середине дня. Нигде, из двенадцати с лишним рот бригады, — ничего подобного. Окопы полного профиля и даже глубже, у землянок коврики из лапника. Нары аккуратные, все подметено, чисто, как в летних полковых лагерях.
      Противник стрелял из автоматов, наши отвечали … но чу …вдруг стрельба прекратилась. На бруствере в полный рост стоял солдат, без ватника, в гимнастерке, под ним, на дне окопа, два других с длинными палками-дрынами в руках. Что-то совсем новое в нашей режущей скуке.
      Оказалось: стоящий на бруствере украл пайку хлеба — нарушил священное. Общество присудило ему — минуту на бруствере без уклонения. Он должен был простоять в рост и не уклониться от пуль. Если вздрогнет, снизу его бьют палками двое караульщиков.
      Ему сильно повезло. Немцы, увидев такое представление, перестали стрелять и больше минуты думали о том, что там затеяли эти русские? То ли разведывают огневые точки, то ли с ума сошли. Через минуту он спрыгнул на дно, а те разразились стрельбой из автоматов, пулеметов и минометов…
      «А как его уличили?» — спросил я.
      На это есть тюремные светлячки. Когда стали пропадать пайки, ему подложили одну с химическим (как тогда называли) карандашом. Его настрогали в хлеб. Рот у героя был в синих точках.
      Но, пройдя круг ада, он был уже во всех правах джентльменом и как ни в чем не бывало смеялся вместе с другими. Вообще здесь было даже веселее, чем в нормальных ротах. То ли старшина был такой молодец, то ли командир Реестров, но чувствовалась сдельность задачи. Победа где-то далеко, как в колхозе общая выручка, которую может отнять райком или райсовет, а здесь: выжил — получи. Близость расплаты во всех делах — голова, даже в Библии об этом написано.
      Я вошел в землянку. Представился, познакомились. Выпили по кружке водки (здесь, на войне, принимали за раз два стакана), закусили жареной картошкой с крупными кусками сала и лука. Заедать пришлось тоже картошкой, печенной в мундирах. Хлеба сегодня еще не доставили. Под сильный обстрел попали ездовые с хлебом и где-то застряли. Кухня пришла, а хлебушек ночью доползет.
      У ротного глаза страшноваты. Вида он прилежного, простой русский парень лет двадцати пяти. Командовал нормальной ротой, после ранения получил штрафную. Будешь тут страшноватым — за неделю три попытки побега к немцам и четыре самострела (как их называли, СС). Показал акт на маленькой грязной бумажке.
      — Одного сегодня уже расстреляли, и еще один дожидается. Так что хотите вкусить — пожалуйста. Плохие шутки делают здесь нас страшными. Не то за противником следи, не то за своей ворюгой. Все наши бруствера густо заминированы. Каждый это знает, но лезут, гады. Любят риск и лезут. Вдруг проползу? И уйду, и жив буду. И лезут. На луну воют волки.
      Когда рядом с бруствером разрывается мина, в эту воронку намылившийся уходить переползает из нашего окопа. Там уж мины нет. Взрывом все разминировано на полтора метра. Потом он перебирается в соседнюю, и дальше. Я и командиры взводов командуют по нему стрелять, и начинается охота.
      Обычно это делается вечером или ночью. Плохо видно, но земля холодная, долго без движения не улежишь. Перебежчик волнуется, ждать не хочет, и наши ждут — как только зашевелится, стреляют не мимо, а в него.
      Долго не мог понять, звери они или люди. Стреляют в того, с кем лежал бок о бок только час тому назад, и, может быть, даже те, кто сам надумал бежать — тоже стреляют (после него сложнее). В тюрьме же наоборот — при побегах заключенные всегда помогают. И звери своего не трогают, не грызут, это не доброта — альтруизм.
      Реестров задумался.
      — Меняется здесь народ. А кто такой народ, а какой он, народ? Народ — это и Иисус Христос, и Варавва, и Чингизхан. И народ же голосовал за помилование Вараввы, — добавил он, — и за распятие Иисуса. Народ любит казнить, и они все прекрасно стреляют в беглецов.
      — А вы не боитесь, что они стрельнут вам в спину?
      — Боюсь! И стрельнут, если я распущу сопли, и акта составлять не станут.
      В обороне есть у меня хорошая организация, скажем, назовем ее икс-икс, а в наступлении я всегда буду сзади и сам могу стрельнуть в любого. Они научились меня уважать, я здесь стреляю в них каждый день и всегда без промаха, а любви я не добиваюсь.
      — И как вы научились стрелять в живого русского человека?
      — Поначалу было непросто, но они сами меня научили.
      Теперь я уже вспомнил содержание французского фильма,
      который я видел после войны, с Жаном Габеном. К нему на ферму приходят бандиты. Грабят его — он терпит, насилуют его дочь, издеваются по всякому. Потом он берет навозные вилы и втыкает их в живот главному бандиту. У того по белоснежной рубашке течет кровь вместе с навозом от вил. Я при этом ощущал удовольствие, как от музыки.
      — Вот видите, — сказал бы Реестров. — Поставь вас ротным, и вы, по-видимому, бывший интеллигент, быстро начали бы стрелять простых русских и украинских мужиков, как воробьев и уток. Доведут!!! Выдумки у них много, а я чувствую бессилие человека. Вероятно, бессилие нужно было прикрывать чем-то. Это и ответ.
      — Вы философ, — сказал я.
      — Не выпить ли нам по второй, — сказал он. Еще попросил добавить ему на фланги два пулемета: — Буду простреливать центральную полосу.
      И еще сказал: «За всю войну не видел ни одного немецкого перебежчика. Слышал, конечно, что бывают, но не видел».
      — Разные мы с ними!
      Я обещал пулеметы и пошел к соседнему слева комбату просить пулемет. У того опять выпили по кружке. Хлеб к тому времени уже дополз, так что все было о'кей.

ТРЕТИЙ КОМБАТ «ОДИН»

      Люди… Люди… Люди… Появлялись неожиданно, как поезд из-за поворота, и уходили, как бабочка в костер.
      Ластиков прибыл к нам в бригаду с офицерским пополнением. Мы тогда вели мелкие бои, а известно, чем меньше бой, тем больше потери, и нас пополняли. Пришли две маршевые роты рядовых и несколько офицеров. Командирами рот тогда ставили лейтенантов, младших — командирами взводов. Начальник штаба всех распределил, а с Ластиковым не знал, что делать. Две причины были для этого. Первая, как сказал начштаба Лазебный, он пожарник, а наш пожар потушить нельзя, у нас либо все горит, либо ничего не горит. Вторая — вид у него детский.
      Вася Ластиков окончил пожарное училище со званием лейтенанта, прошел двухнедельную переподготовку и получил «старшего».
      Девятнадцать лет, румянец во всю щеку, рост сто девяносто.
      Куда его девать?
      Временно дали мне его в помощники.
      Ночью ползали мы с ним, в очередь, проверять боевое охранение (выдвинутые вперед посты). Днем держали связь с соседями, сидели на телефоне верхнего штаба и другое.
      Я быстро к нему привязался. Он не трусил, никогда не спрашивал: «Что мне делать?», доброжелателен и даже излишне восторжен к людям и к делу. В общем, опять случилось то, чего я, приобретя опыт, старался избегать на войне, — он вошел ко мне в душу. Постоянная утеря друзей была так трудна. Я хотел быть как Тюриков (новый начальник оперотдела), а был опять как Рубинштейн. Он не стал моим другом. Он стал мне младшим братом. Между нами было шесть лет и весь мой суровый опыт почти трех лет войны.
      Он стал моим объектом для беспокойства. Где Вася? Его долго нет. И это было мне самому странным, так как о единственном старом друге своем, Феде Лемстреме, оставшемся в бригаде из одиннадцати альпинистов, не ощущал постоянной заботы и беспокойства. Может быть, виною тому был сам Федя, который, оказавшись ниже меня по должности, с большой неохотой и всегда с оговорками выполнял мои распоряжения. Распоряжения сердили его, выполнение огорчало меня, и дружба наша напряглась. Так вот! Я к тому времени стал помначальника оперативной части бригады, Федя — помначальника разведки, а Ластиков — нештатным помощником у меня. Мы готовились к прорыву блокады Ленинграда, вели непрерывные разведки боем. В бригаде осталась треть состава. Погиб командир первого батальона, ранен командир второго. Вместо комбата «два» поставили командира роты, а в первом батальоне не осталось ни одного из командиров рот, и весь батальон стал меньше нормальной роты. Подполковник Лазебный махнул рукой и назначил Ластикова комбатом «один».
      Больше некого. Пришлют — заменим.
      Но заменять не пришлось. С первого же дня стали приходить хорошие отзывы о новом комбате. Настоящий хозяин, очень заботливый, все знает и помнит. И строг в меру притом. Через несколько дней, расспросив связного, принесшего донесение из первого батальона, узнал: Мария обрезала ему шинель.
      Во всей бригаде было две таких выдающихся шинели: у старшего лейтенанта Ластикова и у командира химроты капитана Косовцева. Шинели эти были сделаны по лучшим образцам моды гражданской войны. Такие шинели на картинах Бродского у Ворошилова и Буденного. Кавалерия любила шинели до лодыжек.
      Косовцев был раньше директором ленинградского ресторана «Метрополь», и ему, естественно, принесли шинель на дом.
      Где добыл такую шинель Ластиков, было тайной.
      Ходить в такой шинели по нашим болотам и особенно ползать по мокрой глине было сущей пыткой. Я пытался обрезать ему шинель. Мне Вася не сдавался, а фельдшер батальона Мария — отрезала!
      Военфельдшер Мария — женщина из легенды. Я ее впервые увидел при обстановке и обстоятельствах совсем необычных.
      Мария ехала на телеге по лежневой дороге в лесу (других дорог у нас не было). Телега такая называется «грабарка», то есть землекопная. Ящик ее состоит из двух невысоких досок (землекоп их по одной поднимает за конец, и земля с телеги осыпается). В передней части повозки лежал завернутый в простыни и накрытый шинелью комбат «один» — Борисов. Он умер от ран. Сзади, на скамеечке, поджав ноги и положив руки на колени, сидела Мария. В черных перчатках, в черном плаще, черной плоской шапочке с вуалеткой и белом шарфе на шее (а лицо белее шарфа), везла его хоронить.
      Где она взяла это черное убранство? Специально для этих похорон возила с собой, что ли? Так подумали бы те, кто не знал Марии. Не похоронная была процессия, и не процессия… Просто везла его Мария на грязной (вся в глине) повозке, которую тащила когда-то белая лошадь, тоже в глине, закапывать в могилку, невдалеке от командного пункта.
      В каждой части была похоронная команда, которая выполняла это по предписанному ритуалу. Мария захотела выполнить это сама.
      Никто не возражал. Мария была женой Комбата. Официальной или фронтовой — этого никто не знал и не хотел знать. Она была настоящей. Колеса повозки подскакивали на каждом бревне лежневки, а она сидела прямая и совсем не вздрагивала. Узкое, совсем белое иконописное лицо, большие карие, полуприкрытые глаза, огромные синяки, забеленные пудрой, высокий чистый лоб, обрамленный темными волосами. Женщина классической красоты. Тонкая и небольшая — такой я увидел военфельдшера Марию в первый раз.
      Командира первого батальона, старшего лейтенанта Борисова ранило во время ночной атаки, у самых окопов противника. Атака была отбита, и наши откатились назад. Уже в своих окопах выяснилось, что комбат и его ординарец остались на нейтральной полосе. Сразу же отделение бойцов с сержантом поползли вытаскивать комбата. Мария рыдала и рвалась вместе с ними. Заместитель комбата не разрешил ей, но она не хотела выполнять его приказа, тогда ее заперли в землянке, и два солдата ее охраняли. Она продолжала рыдать и кидалась на бойцов, пытаясь вырваться и уйти с отрядом.
      Из первого отряда никто не вернулся. Немцы все поняли и вели сильный огонь по этому месту.
      В течение дня еще две группы добровольцев пытались отбить комбата. Из них только двое раненых выползли обратно.
      В конце дня четвертый отряд вышел из передового окопа. Его поддерживала наша артиллерия и минометы. Пулеметы работали все. Мария искусала и исцарапала свою охрану, вырвалась от них и во весь рост побежала догонять отряд. На ней была медсумка и в руках пистолет. Догнав наших бойцов, она поползла дальше вместе с ними. Мы потеряли их из вида. Немцы продолжали огонь. Когда стемнело, освещали местность ракетами.
      В середине ночи отряд вернулся. Они ничего и никого не нашли. Марию потеряли. Один боец был ранен в плечо, ему помогли выйти к своим.
      Все было кончено, и командир бригады приказал прекратить поиск.
      «Сколько людей уже потеряли!» — сказал он.
      После полудня на следующие сутки наблюдатель наш в подзорную трубу обнаружил едва заметное движение на нейтральной полосе.
      Мария тащила комбата!
      Она двигалась как гусеница-пяденица, и движения ее были так малы.
      Комбат лежал спиной на ее спине. Она сгибалась в пояснице, поднимая его, затем, толкаясь ногами и перебирая локтями, передвигалась сантиметров на десять. Долго отдыхала перед следующим движением. Было не ясно, то ли она маскируется, то ли движется из последних сил. Желающих ползти навстречу пришлось удерживать. Только в сумерках они спустились в окоп.
      Комбат был еще жив и прожил двое суток.
      Мария не прикорнула даже на минутку. Сидела подле него на полу, прижавшись лицом к его руке. Не ела и не пила, не сказала ни слова.
      Когда он умер, она не отдавала его. Легла рядом с ним на земляной топчан и два дня тихо плакала, или не плакала, никто не знал.
      Через три дня после похорон она вернулась в первый батальон. Говорила очень мало. Страшная, исхудалая, опять стала таскать раненых, перевязывать и кормить, и поить их. Учила санитаров. Все делала мягко, осторожно, тихо. Она и раньше не улыбалась, а тут совсем была сурова и сдержанна.
      Нового комбата как бы не замечала. Его распоряжения выполняла охотно и четко, но попытки вступить в посторонний разговор пресекала и даже резко.
      Он, конечно, все знал, был уважителен и сдержан. Фамилия его была Сергиенко, председатель колхоза из Белоруссии, заботливый, не молодой, но крепкий, из рано пополневших.
      Ранило его.
      Ранило не очень. Рядом с окопом разорвалась мина, и шальной осколок пробил ему каску на затылке. Прошел он даже через рифленый поясок. Так что будь Сергиенко без каски, пришлось бы… Но комбат был, как полагается, в каске, и осколок внутрь черепа не прошел. Осколок застрял в кости.
      Иван Павлович, как звала его Мария, от эвакуации отказался. Сказал: «Немного полежу в землянке, прошу начальству не сообщать». Мария сделала ему перевязку, вытащив предварительно осколок и выбрив шевелюру, и стала ним ухаживать. Носила комбату еду, делала перевязки и уколы, стала с ним разговаривать. Постепенно узналось, что у Ивана Павловича погибла вся семья. Жена и дети. Мария стала подольше задерживаться у комбата. А ведь прошел только месяц!
      Чему равен месяц на войне? Даже официально месяц равен трем, а по делу, может быть, и трем годам или больше. Это как в Библии — один день сотворения равен миллионам лет. Сколько времени нужно, чтобы поседеть или потерять зубы — сорок или больше лет. А на войне — за день, за час, за минуту.
      Сколько видов женской любви? Говорят, три. Но, поистине, женская жалость могуча и безгранична, а Мария к тому же на практике проверила формулу: «Сегодня ты мой, а завтра неживой». Так Мария стала женой второго комбата.
      Когда я возвратился из госпиталя, второго комбата уже не было. Его убило под тем же Вороновым.
      Мария по-прежнему работала военфельдшером первого батальона. Батальон нес большие потери, в строю осталось меньше роты. Пришло пополнение, новые люди, о прошедших боях и событиях уже никто не говорил. Неделя тому назад! Это, как говорят немцы, «давно прошедшее время», а расспрашивать мне не хотелось. Однажды только писарь батальона, «из образованных», сказал: «Она сакраментальная женщина, ее мужьям не везет, а на войне это плохо. Я не хотел бы быть ее мужем, хотя она и была всем верная жена». Многие там, у нас, становились суеверными. Жизнь была такая.
      Итак, Мария обрезала Васе Ластикову шинель!
      Это известие заставило меня вздрогнуть. Долго думал, что сказать ему, и придумать не мог. Что тут говорить?
      Виделись мы почти каждый день, а об этом — ни гу-гу! Спросил я у связных. Говорят — ничего! У нас в батальоне все на виду. Она к нему в землянку не заходит, а он частенько бывает на санпосту, разговаривает.
      Время шло. Он все чаще заходил в санпост, а она к нему ни-ни.
      В полдень Васю ранило в плечо, скорее, в предплечье. Рана небольшая, осколком мины, но осколок дошел до кости, и сильно болела рука. Мария перевязывала третьего комбата, дала выпить водки, почти целый стакан, и отправила в медсанроту на повозке. Сама не поехала. Повез Ластикова ординарец его, Сергей.
      Утром Сергей зашел ко мне и сообщил, что Ластикову сделали операцию, осколок вытащили. Кость задета, начался остеомиелит, поэтому хотели отправить его в армейский госпиталь, но Вася упросил майора Пронина, начальника медслужбы бригады, и его оставили выздоравливать в санроте.
      Вообще, вопреки опасениям начальника штаба, Ластиков оказался талантливым командиром, смелым и заботливым начальником людей. В батальоне его полюбили и просили не назначать другого комбата. Командовал заместитель. Решили ждать выздоровления Ластикова.
      Время, однако, шло, а третий комбат из госпиталя не шел. Рана гноилась, и врачи держали его при себе.
      «Здравствуй, капитан! — писал мне в записке Василий, — я тут в медсанроте загнил, чуть не схватил гангрены. Осколок оказался грязным. Уже три раза чистили рану, она становилась все больше и больше. Опять грозятся отправить в тыл. А всему виной плохое настроение. Мой хирург Алексей Нилыч Колокольцев сказал: «От плохого настроения здесь помирают, а от хорошего выздоравливают». Передай это, пожалуйста, Марии. Она ни разу не приезжала и на записки не отвечает. Хоть бы ты приехал. У вас ведь там затишье. Взял бы у Цыганкова Пальму и прокатился, рассказал, как дела в батальоне.
Твой Василий».
      Пальма — белая арабская кобыла необычайной красоты. Предмет обожания всей бригады. Цыганков никого к ней не подпускал, даже своей любовнице не разрешал на ней прокатиться.
      На следующий день пошел проверять первый батальон. Зашел в санпост. Мария там убирала, застилала земляной стол клеенкой. Я ей записочку Васину показал и говорю: «Почему такое бездушное отношение к боевому другу-командиру?»
      Она ответила не сразу, задумалась, что ли, или затруднилась. Красивая, быстрая, ловкая, мимо такой не пройдешь, подумал я. «Там, в медсанроте, сестричек много, — сказала она, — пусть поищет. Захочет — найдет».
      — Он тебя обидел, что ли? Товарищ лейтенант медицинской службы!
      — Нет! Не обидел.
      — Так чего же ты?
      — А я ничего.
      — Человек раненый, страдающий, просит помощи, а где же твоя помощь? Ты же сестра милосердия? Где же твое милосердие?
      — Это по другой части, — сказала она, — хватит мне этого милосердия. Я сыта им вот до этих пор. Вы все знаете! — посмотрела на меня в упор. — У вас хоть есть капля этого милосердия. Он кого другого бы, но от вас не ожидала этих слов.
      Помолчала…
      — Откройте себе офицерский бордель, и будут там у вас все милосердные, а меня оставьте в покое.
      Уже звучала истерическая нотка.
      — Но ведь он не так к тебе относится, он же полюбил тебя, и ты это знаешь.
      — Имеет ли он право здесь любить? И имею ли я право на это? Какая тут любовь, когда рука по локоть в крови. В крови чужой и в крови своей. Хватит мне этих любовей! Вот просил бы переспать, а то любовь.
      Один поэт сказал: «Что женку гнет, то мужика ломает».
      — Зачем же ты так? Он очень хороший. Я с ним так подружился и уже полюбил его. Он чистый, добрый и хороший человек.
      — Все вы чистые и добрые, но вас быстро убивают, а я остаюсь со своими Любовями. Куда мне их девать? У всех любовь, у ваших хороших. Никто не говорит, что просто так хочет. Все полюбили…
      — Это формула. А Вася по-настоящему.
      Она посмотрела на меня. Глаза наполнились слезами.
      — Я ведь твои слова говорю, — сказал я, — а ты чужие, не известно чьи.
      — Да! Чужие!
      — Ты же полюбила его!
      — Не могу я его любить!
      — Полно тебе, Мария! Это неправда!
      (слезы покатились).
      — Ну зачем вы в это дело. Не могу я…
      — Хорошо! Это твое дело. Может быть, и вправду, я тут лишний. Обойдетесь без меня.
      Она сдержанно зарыдала.
      — Я роковая женщина… Я боюсь его потерять из-за се-бя… — совсем рыдая, подошла ко мне: — Всем со мною не везет. Есть же такие роковые женщины, из-за них все погибают. Я не хочу, чтоб он погиб. Пусть лучше я уйду отсюда. Он забудет. Тут война, все забывается быстро. Потом найдет другую.
      — Ты ошибаешься, ты же не Кармен, не Лаура, никто из любви к тебе не кинулся на вражеский дзот. Ты просто красивая и хорошая; роковая — это серьезно, а ты дурью маешься. Мы тут все на войне роковые. Суеверие твое — ерунда. Ты просто боишься за себя, страдать не хочешь, себя жалеешь.
      Она немного успокоилась.
      — А если плохо кончится? Что вы скажете?
      — Ну, уедешь ты, и что? Так же плохо может кончиться.
      — Не нужно мне этого говорить.
      Мария не уехала. Мария написала комбату письмо, и комбат стал выздоравливать. Дней через двадцать Ластиков приехал в батальон и зашел в мою землянку.
      — Это ты уговорил Марию?
      — Письмо твое показал, но не уговаривал. Она женщина необыкновенная, прелестная. Могу позавидовать тебе, это редкое счастье.
      — Я сам себе завидую. Не буду задерживаться, хочу поскорее ее увидеть. И дел в батальоне очень много.
      Как потом рассказывал ординарец Сергей, Мария сказала ему: «Комбат Борисов был у меня первым — Вася будет последним!», — и ушла в землянку к третьему комбату. Это было в воскресенье!
      В понедельник, на следующий день, Ластиков попросил начальника штаба зарегистрировать его брак с Марией.
      Во вторник комбата Ластикова не стало. Он был убит. Не буду рассказывать подробностей — третий комбат был убит!
      Мария погибла через три дня. Она без разрешения ушла за разведгруппой, просто бежала на огонь. Огонь погас!! На войне не бывает хэппи-эндов…
      Да-а.! Игорь Северянин сказал:
 
Как хороши, как свежи были розы,
Заброшенные родиной мне в гроб.
 

СМЕРШ

      У нас в бригаде был СМЕРШ, а у СМЕРШа — начальник Зайцов. Зайцов как Зайцов. Он был до того инструктором политотдела. А когда основали СМЕРШ, Зайцова сделали начальником СМЕРШа. Подполковник Зайцов был как кошачья лапка со втянутыми коготками. Ласковый и мягкий. Видел я его и с выпущенными когтями — довольно страшная картинка, страшная по переходу в другое. Неожиданно жестокое выражение лица, другие интонации и жесты. Перемены в поведении, угрожающее выпускание когтей в обращении к предполагаемому преступнику, и мгновенная перемена рта, глаз и рук при обращении ко мне. По-видимому, Зайцова я интересовал! Я ему нравился. Я занял должность. Я был ему нужен. Так и не удалось мне выяснить точно, чем и для чего.
      Он предложил мне вступить в партию, обещал дать рекомендацию и заговаривал о том, чтобы я ему помогал. Заходил вечером ко мне в землянку, пил крепкий чаек. Водки — никогда. Из всех знакомых мне офицеров он один не пил водки. Может быть, с кем-то и пил. Со мной никогда.
      Так вот, Зайцов просил меня помогать ему. Я долго прикидывался дурачком и говорил: «Конечно! Конечно! С удовольствием! Все, что смогу! Обязательно! А что я должен делать?»
      — Ты мне должен сообщать, если что услышишь. Сообщать, что говорит начальник штаба. И другие…
      — Конечно, Валентин Иванович, — отвечал я, прихлебывая горячий чай, — если я услышу что-нибудь такое, вредное, я сейчас же вам сообщу (в землянке, естественно, были только мы с ним вдвоем).
      Солдата Кролевецкого он просил послать в санроту или еще куда-то.
      — Никаких сомнений!
      — Нет, ты меня не понял (он мне говорил ты, а я ему — вы), ты должен писать мне на записке и передавать все, что они говорят, а я уже буду решать, вредное это или не вредное…
      В лапках его были только подушечки, лицо, округлое, с жидкими белесыми волосами, зачесанными назад, слегка одутловатое или даже припухшее, с кругами под небольшими глазками, умело делаться симпатичным и добрым и даже обаятельным. Наши «задушевные» разговоры продолжались с перерывами года полтора.
      В штабе нашей бригады начальником инженерной службы работал Николай Николаевич Рендель. Умнейший инженер-интеллигент из Риги. Красивый, высокий (рост 190 см), прелестный мужик, с которым я подружился еще будучи солдатом (а он уже был майором, и я даже был слегка влюблен в него). Так вот — Коля Рендель мне как-то сказал тихо: «Если стоят три офицера, то два из них помогают Зайцову. Запомни». Следует сказать, что я всю войну был настроен сверхпатриотично, и если бы мне пришлось услышать что-то зловредное, то я, конечно, немедленно пошел бы или даже побежал к СМЕРШу — Зайцову, но, к радости моей, такого не случалось за все четыре года, и даже за пятый год моей службы в армии я не слышал ни одного зловредного слова.
      А вот на меня в СМЕРШ докладец постучался. Я тогда был старшим лейтенантом, заместителем командира отдельного противотанкового артиллерийского дивизиона 45-мм пушек (чтоб они сгорели все до одной, эти проклятые негодные пушки), и занимали мы довольно большой (в обороне) участок фронта в районе торфоразработок поселка Назия. В передовом окопе была пулеметная точка, на которой стояли два бойца из Средней Азии. В одну из ненастных ночей они ушли в плен к противнику, взяв с собой пулемет и оставив на земляном столе у амбразуры два плохо пахнувших возвьшения.
      Ну что, ушли и ушли. Редкий случай, но бывает. Когда случалось такое у других офицеров, в список убитых добавляли две единицы. Я же доложил все, как было (с подробностями на столе).
      СМЕРШ оказался на высоте и вызвал к себе через два часа.
      Зайцов, казалось, забыл о чае, об обаянии и выпустил все когти на предельную длину.
      — Почему вы поставили вместе двух азиатских бойцов? Это неспроста!
      — Они почти не понимают по-русски, — ответил я, — им проще и удобнее, быстрее объясниться в случае чего друг с другом.
      — Вы должны были предусмотреть последствия как ответственный офицер. В Советской Армии командир несет ответственность за политико-воспитательную работу. Вас будем судить и отправим в штрафной батальон, разжаловав до рядового. Вы должны были за ними следить…
      — У меня одна точка чуть не на километр фронта. У меня артиллерия. Бойцов мало, были большие потери…
      — Может, у вас и другие убежали к немцам?..
      — Вы можете подозревать всех.
      Этот скандал как-то замялся, начались крутые бои, стало не до глупостей, и начальник штаба, как рассказала мне позже его машинистка, не позволил Зайцову раздувать дело на меня. Тем более что бойцов тех так и зачислили в список убитых. Начальник штаба сказал: «Они дурни, через такие наши минные поля и поля противника и Зайцов не пробежит» (Мы долго стояли в обороне, и число поставленных мин было огромным.) Будем считать их подорвавшимися на минах в разведке».
      Так и погибли два моих бойца, а я выжил. Меня любил подполковник Лазебный. А Зайцов меня больше не любил, да и я не сгорал от любви к нему, и чем дальше, тем меньше.
      Однажды я увидел подле землянки Зайцова стоящего у сосны молодого человека в шинели без пояса и шапке из искусственного меха без звездочки. Рядом на пеньке сидел солдат с автоматом. Я спросил солдата жестом, показав на стоящего. «Ожидает комендантского взвода», — сказал он, и тоже сделал жест…
      Стоящий видел и слышал наш разговор. И отнесся к нему совершенно без всякой реакции.
      Позже я много думал о гипнозе, старался понять, как один человек заставляет другого совершать неестественные поступки, и пришел к следующему убеждению: человек гипнотизирует себя сам! Механика такова — гипнотизер спрашивает у вас согласия, затем просит расслабиться и приготовиться к его приказу (заснуть), и вы уже готовы заснуть, стать сомнамбулой. Вы сами себя подготовили к засыпанию, отбросив постороннее влияние и мысли, и далее, по первому его сигналу, сами себя усыпляете. То есть сами гипнотизируетесь. Я понял также, что приговоренный к расстрелу загипнотизировал себя уже не только ко сну, но и к смерти. Если бы я подошел к нему и сказал: «Умри!», он бы сразу умер. Но, возможно, умер бы не только он, но и я, ибо попал под сильнейшее влияние впечатления ужаса, царившего в душе этого человека.
      Не знаю, какое поле витало вокруг этого несчастного парня, на меня оно подействовало сильнейшим стрессом. Я прочитал на совершенно неподвижном лице две мысли: первая — погибаю ни за что, и вторая — безнадежно! Никто не спасет!
      Парня приговорили к расстрелу. Он в одиночку вышел из окружения. Нет никаких документов, ни свидетелей. На всякий случай — расстрелять. Возиться? Отправить куда-то? Проще — расстрелять! И стреляли. Я не видел расстрела, только слышал.
      Однажды по моему столу бежал жучок. Кто его знает, какой он жучок? Полезный? Вредный? Или зловредный? Я его «на всякий случай» раздавил стоявшим на столе подсвечником и вспомнил того солдата у землянки СМЕРШа. Человек, солдат, сын мамы, ждущей его, и муж жены, отец детей раздавлен на земле, как жучок на моем столе.
      За войну я только дважды видел приговоренных к казни. Второй был — эсэс. Так называли самострельщиков — «СС».

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12