Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Фирмамент

ModernLib.Net / Савеличев Михаил / Фирмамент - Чтение (стр. 17)
Автор: Савеличев Михаил
Жанр:

 

 


      Штыри и шестеренки тщетно выискивали в яркой гирлянде, прорастающей среди бахромы тлеющих проводов, позывы к опасности, сытую набитость каким-нибудь пластидом - органической дрянью индуцированного объемного взрыва, но шутовская инфернальная выходка слишком уж выпячивала себя в общем абсцессе умирающего организма, чтобы быть аккордной метастазой скоротечной саркомы. Одна Одри осталась спокойной в колыхнувшейся устойчивости возможного разрушения - словно платформа джампера подалась, вогнулась под неукротимым напором тахионного шторма, затуманилась миллионом микротрещин, заслоняя хрусталь прозрачности дымкой потенциальных мечтаний в возрождении иного мира, пугая тем, что уже отболело и лишилось своей остроты, что было уже за гранью герменевтики последних секунд посмертного существования, когда затихающий метаболизм коченеющего тела растягивает в невообразимую бесконечность сладость зомбированной культурой и религией агонии райских кущей и адских трещин.
      Она оказалась в том редком одиночестве просветления под бьющими лучами глупой игрушки невообразимой прекрасности, как будто это и был гениальный вклад в унылость пейзажа, оживляющий всю гармонию намалеванной учеником картины, символ бесконечности в дважды конечной вселенной Громовой Луны, артефакт массовой поделки, внесенной в переохлажденный или перегретый раствор победившего хаоса. Мир остановился для Одри, назойливо толкая ее в ритм бормотания строгих заклятий и послушных фигурок, которые смотрелись уже не столь отвратно и чужеродно, но одобрительно и смиренно, что-то зная об этом мире, страшную тайну ничтожества и смирения, ради которой стоило заживо гнить в раскаленном холоде тающих шахт, пластаясь по грубым насечкам двигающегося во тьму проходчика к неожиданной свободе и искуплению.
      Ей было важно удержаться на мчащемся острие безвременья, но даже в вечности есть собственный ритм.
      Радостное наслаждение сонных видений иссякало, и под мощным потоком жизненности сверкающего мира снов просвечивало, просачивалось и чаялось острое ощущение их иллюзорности. Свет забытого божества играл в примитивной трещотке холодных спален и инкубаторов малых сил - непонятая мощь скрытой символики ощущения, что и под этой действительностью за гранью снов, в которой только и возможно существование, лежит скрытая, вторая действительность, во всем отличная, что, следовательно, первая только майя; заброшенный и презренный дар, по которому человеку по временам и люди, и все вещи представляются только призраками и грезами... И не одни только приятные, ласкающие образы являются в такой ясной простоте и понятности: все строгое, смутное, печальное, мрачное, внезапные препятствия, насмешки случая, боязливые ожидания - рай и ад проходят перед взором не только, как игра теней, - ибо сам живешь и страдаешь как действующее лицо этих сцен.
      Логика сна выпячивала предопределенность извращенной случайности, сконцентрировавшей в неравновесии прыгающих зайчиков исходящий свет на стертом лице, вырвавшемся из неразборчивой массы закрытых глаз и тяжелых подбородков патологии отчаянием разбуженного взора, оформленного пепельной кожей истощенности. Словно умелая рука вытягивала сопротивляющуюся маску из неподатливого гипса и придавала эвклидовость мосластым сочленениям извивающейся проволоки, упаковывая в смысл миллионы черточек, трепетно склоняющиеся во прахе. Презренность и ничтожество суммировались в исчезающей неопределенности дифференциалов и интегралов, чтобы вырваться в напускном смирении единственного человека в бездонном море разбитых и враждебных границ.
      Благая весть о гармонии мира снисходила в стихию безумия и каждый теперь чувствовал себя не только соединенным, слитым со своим ближним, но и единым с ним; как будто разорвано покрывало Майи, и только клочья его еще развеваются перед таинственным Первоединым. В неподвижности и молчании рождались слабые отзвуки пляски и пения, ритмика склоняющегося под ударами ветра тростника, природная печаль стонущей души, превратившейся в художественное произведение, художественную мощь целой природы. Благороднейшая глина, драгоценнейший мрамор - человек - здесь лепится и вырубается, и, вместе с ударами резца миросоздателя, звучит зов:
      - Вы повергаетесь ниц, миллионы? Мир, чуешь ли ты своего Творца?
      Порыв погасил движение, но послушные приказу корды протянулись в обрюзгший пруд, выхватывая цепкостью взгляда пытающийся утонуть в равнодушии и серости характер, спрессованный протест против собственной участи, ужасающей готовности лечь на заклание, пребывая в слюнявой невменяемости массового возбуждения, но в гордом безумстве в условиях мерности военного времени, превращаясь из героя в титана, на котором лежит обреченность к трагической вине.
      Хламида скрадывала подробности пола, но в испачканном лице странного переизбытка жизни, парящей сладкой чувственности проявлялось с медленностью холодного раствора неотъемлемое родство, жар во всем теле, порочная волна плодотворящего возбуждения в отсутствие гарантированного химизма эмоциональной контрацепции. Одри улавливала тягучие флюиды, манящее притяжение монополя, не нуждающегося в своей противоположности, но реликтовой основательностью выдавливающего все прочие наслоения разделенного андрогина. Хлестнула струна, разрывая маскировку ничтожества и высвобождая из лепестков вони и грязи нежданную белизну женского тела - искомое отражение запредельных сил, тайный импульс примитивных войн, несведущих в истинном предназначенье этической геометрии.
      Телохранители шагнули вперед, а громоздкая машинерия стального уродца, возвышающегося под самый потолок, подогнула колченогие упоры, как будто и вправду пытаясь рассмотреть, постичь отверстиями массированной смерти неловкую, высокую фигуру исхудавшей женщины. Неясные силы морали скрючивали руки пленницы в невозможной попытки прикрыться от стерильных взглядов равнодушных варваров, давно забывших, что жалкая изуродованность может вызывать или просто намекать на традицию похоти и насилия. А может, эта была гордыня? Остроумный намек на старость мира, где даже уродство не способно предохранить тягу полов, явленость гравитационных сил, неизбывную метрику релятивизма, единство листа, где одна стороны необходимо полагает другую, где на каждую силу окажется выход стратегии непрямых действий?
      - Это опасно, Даме, - каркнул за плечом коммандер, отказываясь преодолеть категорический запрет касания страшным напором рубленных слов.
      Одри подошла к своему отражению в неисполнившихся мирах погибших вселенных и, положив ладони на ее голые плечи, спросила:
      - Что есть для человека наилучшего и наипредпочтительнейшего?
      Женщина молчала. Ее глаза были закрыты, но Одри чувствовала упорную недвижимость копящейся силы, пока еще сдерживаемый напор истины, оставляющей призрачный шанс забыть и уйти, оттолкнуть найденное богатство, непонятый смысл вселенских мук в блаженство тьмы и пустоты.
      - Что есть для человека наилучшего и наипредпочтительнейшего? повторила Одри, с силой надавливая на хрупкие ключицы, вминая внутрь бесстыдство жуткой наготы ходячего скелета - муза концентрационных лагерей смерти, предвестник, ангел гибели, выпавшего из провидческого бреда кротов, нашедших путь к богам.
      - Она вам ничего не скажет, Даме, - спокойно сказал коммандер. - Они марионетки, куклы...
      Дурацкая игрушка под потолком замедляла вращение, тонкий визг расплывался в печальный иссякающий вой, а блеск выцветал в черную ржавчину запекшейся крови.
      Она действительно ничего не скажет. Боль осталась по другую грань мира, поняла Одри.
      - Лекаря, быстро, - кинула Даме в пространство тишины и непреодолимость приказа вытянула из однообразия рельефной белизны такую же безличность с саквояжем в руке.
      - Мне от нее нужно пятьдесят секунд вменяемости. Пусть это будет наслаждение, пусть это будет боль, но она должна заговорить. Несколько фраз, все остальное - не имеет значение.
      - Рекомендую сыворотку правды, Даме, - ответил лекарь. - Она вызывает необратимое поражение головного мозга, но растормаживает блокированные участки памяти и речи. Но мне нужны будут помощники...
      - Она не собирается сопротивляться.
      - Инъекцию надо делать в основание черепа, Даме.
      Одри отступила. Напружинившаяся марионетка еще больше опала, обвисла, врастая во враждебную реальность, истончаясь в ее неприкаянной среде, как крупинка соли. Что-то еще держалось в необязательном теле, в этом неопределенном пристанище даже не старости, а той древности, где утрачен счет физических времен, условный оборот вечного пребывания на одном месте, где уже нечему гнить и разлагаться в окаменевшем теле, а придавленная испытаниями душа растеряла мудрость, которая есть просто усталость.
      Послушные рабы все еще окаймляли грязным океаном узкую полоску ритуального творения, придавая специфическую величественность примитивному насилию. Одри с какой-то иной стороны взглянула на запущенный ею чудовищный механизм, в своем упорстве и равнодушии идущем до самого конца, до запретных пределов заклятых королевств, обнаруживая за приемлемой бездушностью, автоматизмом неожиданный эстетизм оформления смерти, архаические отсылки к укорененным символическим структурам, насилием сохраняющим равновесие между подающимся разумом и тяжелевшей, набирающей ненависть, горе, беду Крышкой, теряющей призрачность и прозрачность Хрустальной Сферой.
      Наслаждение готово было проникнуть в приближавшееся предвкушение, как неожиданный пейзаж или уродство привязывают скучающий взгляд, цепляются крохотными крючками свежей топологии и цветовой гаммы за серую поверхность усталых будней, сдирая поджившую корку устоявшихся мнений и движений, останавливая в ударе наивной красоты. Но для этого нужно было полностью отодвинуться от настоящего, сгинуть хоть на мгновение в тайное укрытие сентиментальности, отгораживаясь от грубости и неэстетичности пытки, позволяя надутому манекену хоть в чем-то проявить свободу воли. Однако сопротивление среды не выпускало из жестких тисков плотно подогнанных шестеренок. Наслаждение лишь смутной тенью коснулось глаз и выродилось в санкционированный ужас.
      Ломкие руки задирались вверх за спиной, пригибая лысую голову под хромированные пластины инъектора. Сила всегда в неравенстве - слабость против пружинящего напора боевых коктейлей и брони, грязная кожа против жадного жала интеллектуальной отравы. Ребристые фиксаторы впились в униженную голову страшными лепестками хищной орхидеи, втискивая в глубину ядовитый хоботок, щелчки линейки отсчитывали дозу, и бесцветие обманчивой воды уходило, впитывалось в иссушенную губку человечности. Одри казалось, что сейчас должен быть ответ изнасилованного тела - корежащая пляска, судороги, рвота, но в дистрофии межкостных промежутков уже не оставалось взведенных пружин сопротивляющегося метаболизма. Тишина и покой. Покой и тишина. Слабое дыхание. Отпущенное тело даже как-то мягко опустилось на грязную подушку прессованного скарба, не распадаясь в безжизненную позу, а складываясь в молитвенную пародию жестоким богам.
      - Сыворотка сейчас подействует, Даме.
      - Поднимите ее, - приказала Одри. Осторожно, хотела добавить она, но это уже не имело смысла. Тело осталось лишь чистой видимостью, воплощенным миражом, вместилищем, еще более временным и бренным, чем их упакованные в силу мясо и кости.
      Она обвисла в цепкости белизны, раскачивая головой в неслышимом пении или жутких муках. Одри склонилась к ее губам и с изумлением поняла, что это был смех, безумный, истеричный.
      - Злополучный однодневный род, дитя случая и нужды, что вынуждаешь ты меня сказать тебе то, чего полезнее было бы тебе не слышать? Наилучшее для тебя вполне недостижимо: не родиться, не быть вовсе, быть ничем. А второе по достоинству для тебя - скоро умереть.
      - Все уничтожить, - сказала Одри.
      Путь Вола: Космос. Колония Скопцки
      Мистическое прозрение сродни путешествию по изнанке Ойкумены. Странствие отверженных и презираемых, где теряют смысл обыденность и образность, где плотный ком реальности разряжается, истончается в астматические муки тщетных попыток заполнить ее тем, что еще можно рассказать или вспомнить. Вечное состояние имаго в фазовом переходе бессмысленного становления в лике тончайшей индивидуальности, концентрации субъективности, охватывающей любую точку отведенного человечеству времени и пространства. Только так кроты запредельных нор воссоздают жуткие отсылы к скопившемуся мусору вывернутого подсознания, внося в жаждущую почву тлен и разложение архетипов.
      В озарении меона пропускаемое сквозь метафизику ничтожество осознавало единство и единственность мира. Если человечество всегда волновал вопрос почему вообще что-то существует, а не царит хаос, сопутствующий эгоизму устремлений физиогномии заката новоявленных феллахов, то здесь резонировало не меньшее философское удивление: "А почему существует только единственный мир?". Почему не наблюдается долженствование иного пребывания в одной точке событий, и почему не соприкасаются сознания, пребывая в беспределе промороженной пустыни мелких страстей и обид? Ведь изнанка являла изумлению абортированного зародыша свое откровение: мир - это кипящий хаос вероятностей, возможностей и потенций, но принцип Единственности запрещает их совмещение - реализуется вполне случайно что-то одно, и бытие оказывается детерминированным и последовательным.
      Крот вменялся полноте квантовых состояний, идеальной матрицы бесконечности отражений многоуровневой души, расщепляемой полем ненависти и алчности в выражение темных линий ненасытного поглощения, заглатывания реальности чуждых жизней во тьму виртуальных процессов реинкарнации. Сущность бытия оказывалась всевозможностью явленных феноменов, но Ойкумена цепко держала власть над остекленевшим трупом, вычурной мумией сгинувшего в убитой традиции изолганного прошлого. Богатство возможностей оборачивалось вероятностью неизбежности насильственной гибели, а открытость говорящей загадки творения - бессмыслием бесконечной войны в разоренной посудной лавке.
      Миры бились и лопались в натуральные осколки фотонов и радиоактивной пыли, испаряясь под бичами аннигиляции и грумов, а на изнанке расплывались бездонные пятна тоскующей пустоты нереализованных вселенных.
      Каждая случайная смерть означала потрясение мироздания, трещавшего и кренившегося над разверстой злой щелью, чьей ненависти все равно не хватало на порождение чего-то в загубленной пустоте небесного богатства. Единство мира означало тесную взаимосвязь бытия и иного, возможного и действительного. Осознание сущности, проникновение в нее требовало воссоздания всей полноты феноменов, из которых только одно проявлено в реальность. Ее точка и есть суперпозиция поля возможностей. Но смерть не имеет альтернатив и в этом ее апофатическая тайна - смутный блеск и намек на вечно живые глубины покоя, неподвластные греху и извращению позитивизма.
      Мановением злобы и прозрения Обитаемость скалила зубы и пожирала устои. Все новые и новые жизни вливались в проржавевшую механику эволюции в невысказанной надежде переплавить негодный материал в нереализованное божественное творение, в улучшенную копию адамической греховности некрофилии.
      Купание в метафизическом бульоне невыразимых концепций и инъекции просветленной равнодушной медитативной сосредоточенности не затрагивали лишь стойких ничтожеств, счастливо скрывающихся за броней темных инстинктов прихотливых тропинок пробуждения в подлинно человеческом обличии. Но обыденность была испещрена опасными трещинами сомнений, и тяжелой кислоте умирания Фареллу нечего было противопоставить там, откуда невозможно испросить милосердия.
      Он презирал мир как арену греха и нечистоты, где все подчинено обусловленным временем рождению, старению и смерти, отягощенных невыносимыми извращениями и насилием над человеком. Он не хотел преобразить мир во что-то другое, да и не имел таких сил. Он слышал о таких же, ибо они очень нуждались в том, чтобы оставить следы на песках Ойкумены, посредством языка выйти за пределы определенного им промежутка времени. Тайна связывала их с беспредельностью, но и обращала в особых свидетелей человеческой природы. Она свела игру метафоры к категоричности физического акта. Тайна была только вступительным шагом в сложной духовной судьбе. В некотором роде это начало, а не конец. И имя им было - скопцки.
      Фарелл слышал имя и ждал эха - ответа мироздания на его вопрос и его желание. Он давно подметил реактивность холодного и презрительного созерцания, в абсолютном равнодушии снисходящего до выбрасывания костей с нужными рунами, которыми человек мог заклясть беспокойство прямолинейного понимания обратившего на него свой взор нечто - идеальной категории, символа, света и тени изваянного лика непроницаемой Ойкумены. Соблазн и грех языческого взывания к исполнению желаний должен был обратиться в стоическое внимание к мельчайшим подвижкам, черточкам в иллюзии несущегося ритма, провала, прокола в бесконечной волне изживания, выудив неприметное откровение ясного указания. Но крот - всегда воин в том первобытном понимании этого слова суровости и презрения к суете лицевой стороны Обитаемости, потому что она есть оскомина, промораживающая терпкость в вечности подлинного одиночества. Контрапункт фаустианства хорош для извращенной жажды контраста жестокости и покоя, злобы и равнодушия прямых и неотвратимых действий последовательного доказательства военных теорем, тогда как в серой вуали эйдетических аксиом был только примитивный ритм убогих инструментом, требующих вокала тоскливого пребывания в самом себе, в плотной клетке собственного тела.
      Он готов был вглядываться в расплывчатые тени сумеречной стороны, угадывая в свечении огней прижатых пальцами век класс и тип кораблей россыпь живых и мертвых железяк, прокатывающихся неопрятными заусенцами по тонкой ткани вероятностей, нечаянно сдвигая в вечности непреднамеренные и невозможные сцепки, выстреливающие фонтанами реализации стихий и бедствий, тишины и радости - жесткого диапазона единого комка Обитаемости. Улыбка и смех могли взрывать толкачи, вытаскивая нить команд и разжигая упакованный в тесноту магнитных полей непобежденный синтез, вторгающийся наводнением крыс, раздирающих мягкое подбрюшье вечной Трои.
      Интерес к себе перевесил унылую службу. Ему больше не было нужды махать интегралом и выкашивать экипажи рейдеров, обращая почти такую же быструю смерть в невольного путешественника среди сдержанности гравитационных складок Пояса астероидов - таинственного пристанища автоматизированных саркофагов бывшего возмездия. Он осознал тонкую механику вселенной, вернее не осознал, ибо неразборчивый шум внутренней речи был слишком бледен для многомерности, но вчувствовался в спутанные нити судьбы, поступая согласно их узору, даже если минимализм действий выцветал в подозрительность рапортов внутренней разведки.
      Штаб жаждал немедленных действий, как в сознании малых сил не укладывается простейший постулат - большинство должно выживать. Они с тупостью корабельных идиотов ожидали видеть вспышку боли за непозволительной вольностью декаденствующих блядей, извращенной красоты предсмертного наслаждения, которое не кончается под полотенцем неумелых рук, но вершит законное и справедливое завершение агонии.
      Хмурые взгляды - отрепетированный спектакль остракизма, корявые рапорты подозрительности и откровенность прямых доносов должны были рано или поздно вырваться очередной руной предсказанной судьбы, и он ожидал рано, но оказалось - поздно. Слишком поздно в том мгновении, когда жизнь не подлежит исправлениям, но лишь искуплению невинной кровью, той редкой кровью прямого столкновения, от которой бледнеют отъявленные вояки концентрационных лагерей Луны. Фарелл видел выбитые, выжженные ямы, прикрытые свинцовыми щитами, где в вечной тьме или смутном свечении радиоактивной породы ползали черви бессмысленной войны, пожирая себе подобных. Отвращение - еще не сама кровь. Он знал эту тайну.
      Шаг - и бессмертие уплотнилось в тесноту корабельного склада с рядами измятых контейнеров невозможной красоты после экстаза одиночества. Опасный момент выпадения в реальность, отягощенную фальшивой яркостью и прелестью устойчивости, осязаемости, прагматичности. Хотелось обнять убогость хранилища, бесконечно рассматривать замысловатость трещин и вмятин, награждая изношенность и торопливость непреднамеренной гениальностью анонимных творцов.
      Решетчатый пол периодически заволакивало пеленой дымчатых луж антисептика, выдуваемого из отверстий под камингсом, и блеск пристальных глаз-бусинок, длинные усы неведомых насекомых и вытягивающиеся рожки-антенны корабельных улиток под ударами горечи и едкости проваливались в ту бездну, из которой так старались вырваться. Белизна напоминала полог облаков, скрывающих притаившийся мегаполис, словно видимость могла нарушить обреченность аналитических операций, неизбежность столкновения города и бездны. Размеренная дырчатость пола не удерживала долго предохраняющий дым, и тот, повторяя чужую судьбу, втягивался в отверстия короткими завихрениями реальной турбулентности взрывов, прокалывающих бесконечное полотно вечного города.
      И это тоже был симптом синдрома крота - остаточное воспоминание о единстве Ойкумены, издевательская игрушечность творимых трагедий, оказывающихся лишь эхом борьбы с корабельными паразитами.
      Лучшее средство - сосредоточиться на чем-то совершенном, то есть совершенно бесполезном. Задании, например. Хотя, какие могут быть задания после "мясорубки богов"? Чего не понимают штабисты-геометры, так это то чудо, на котором основывается любая их выдумка... Кто утверждает, что в Ойкумене больше нет чуда? Оно страшное и жуткое, отвратительное и безобразное, голодное и извращенное, но оно все-таки есть, и Фарелл опять это видит. Видит? Нет, чудо увидеть нельзя в иллюзорной всеобъемлемости маски. Красоту - можно, но чудо творится иначе, тихо и неторопливо вгрызаясь в позвоночник, и здесь еще один дар - перетерпеть, пережить невозможную боль, после которой наступит ответ. Ответ на все вопросы. На все незаданные вопросы. Вечный отзвук атрофированного интереса, который еще предстоит в себе возбудить.
      Можно лишь смеяться над заданием - вам надлежит сдвинуть гору, для этого упритесь в нее плечом, и вселенная вам поможет. Вселенной нет дела до нашей надежды. Конечно, мы многое для нее сделали и вправе рассчитывать на ответную благодарность, но тогда она была бы слишком антропной, слишком человечной, ей пришлось бы приносить жертвы милосердия, пытающих чудесами слепую и бессердечную душу.
      И вот долгожданная волна холода накатила, сжала в карикатуре любви, испещрила ледяными поцелуями с прикусом, процарапывая на животе пылающие раны, венчала огненной короной против змея яростного, изнутри проникающего к горлу и цепляющегося жалами в опухающий язык, и отпускала в равнодушии товарной печати, страшной боли чистоты, искупающей из людей, из человечества, из Ойкумены в узость корабельного склада.
      Горе был достаточен лишь камешек. Фарелл прошел вдоль стеллажа, открывая контейнеры и выискивая нужный предмет, извлек его из неряшливого футляра, оставив тот на месте в компании с загадочными инструментами, более подходящими пыточной хирургии, чем нуль-переходу, и переложил железку в соседнее вместилище. Все. Изменение сделано, и в непредсказуемости ляпуновских тактов из-за допущенной халатности и случайной ошибки рейдер выпадал из тахионного колодца в запретной близости от планетоида, обрушивая в пестроту цветных льдов и камней ярость распухающего грума, пожирающего материю, обращая плотность в текучесть мягких зеркал, высверливая в сопротивляющейся бездне кривые следы восставшего из археологии кошмаров радиоактивного годзиллы, голодной тени потустороннего хаоса.
      Но сюжет был не столь прост - в соавторстве скуки стратегии и восходящего страха перед новым шагом на изнанку Крышки образовывался зазор обычного любопытства, знак выпадения судьбы в шулерской игре на смерть. Фарелл остановился, пытаясь в покое нащупать тлеющую искру откровения, но неостановимая мешанина разогнанного воображения разверстого ада, поглощавшего все новых и новых мучеников неискупимой вины, запертых небес спасения, затмевал раздражение эгрегора пустой виной уже свершившегося будущего. Открытость свободы ограничивалась необратимостью поступков, где даже крот был не в силах в своем приватном включении в шестеренки бытия провернуть устойчивость выбора в глупую шутку со временем, устраивая комедию положений в декорациях бесконечной трагедии и драмы. Здесь уже было полное отсутствие самостоятельной логики событий духа; и действия оказывались немотивированными. Судьба тут не есть имманентная логика жизни, но насильно врывающийся извне слепой случай. Ойкумена имела чистый ритм, изображая только необходимое без всякой чрезмерной широты, без гармонии, без контрапункта, выхолощенное единство одинокого происшествия, без многомерного сопровождения и преломления судьбы.
      - Милостивый брат, не могли бы вы все сделать так, как было до вашего визита? - вежливый голос продавленной пустоты, еще один собеседник в готовой раскрыться по гнилым швам реальности.
      - Это уже не имеет смысла, - ответил Фарелл. Крохотные жала втыкались в нежную мантию вскрытого планетоида, последние уколы космической эвтаназии, после которых кристаллизующаяся эвтектика разрывала космогоническое единство, стирая яркость светил в остывающее пепелище нового кольца.
      - Тем не менее.
      Оружие у темноты не было, но Фарелл не стал возражать.
      - Не буду говорить, что так лучше, - заметил собеседник, - но спокойнее. Вы не ощущаете?
      Статика охватывала, опутывала, словно были в голосе привораживающие мотивы, звуковые просветы метафизической яркости, выпячивающие остроту столкновения в спокойный лик необязательной беседы, задумчивости, тяжелого дождя, поглощающего лес, стянутого в охапку плотными бинтами холодного тумана. Все, что угодно вмещалось в полноту, не могло и не хотело убежать на цыпочках в мучительную серость сомнений.
      - Вы умелый... - Фарелл запнулся.
      - Человек, просто человек. Здесь нет великих. Здесь нет малых сил. Здесь только корабли - суда духовного спасения, ведомые духом и кормчим по нечистым водам мира. Но, если вы предпочитаете, - скопцки.
      - Вы умелый скопцки.
      Кажется, собеседник должен был пожать плечами.
      - Не буду переубеждать вас, гость. Аскеза и целомудрие творят великие чудеса. Так, во всяком случае, говорят. Человечество после падения гневом Творителя осуждено на муку жизни. Одним - потеть и трудиться и добывать себе корм. Другим - в муках давать человечеству все новых и новых слабовольных к падению грешников. Скопцки удалились от погрязшего во грехе мира, двигаясь по направлению Божьему.
      Фарелл вышел из замершей тени, протянул руку, стараясь прикоснуться к такой же темной и бесформенной фигуре, скорее даже еще одного мазка мигающих ламп, сочащих желтоватую блеклость сквозь студенистые комки. У него возникло невозможная уверенность синдрома крота - распада, полного и отчетливо ощущаемого распада собственной личности, наблюдаемой и транслируемой вовне, еще более отвратного, чем живое гниение, чем случайное перерождение, метаморфоза из имаго человеческой плоти в слизистую и гадостную оболочку нового эволюционного скачка в темной бездне корабельных трюмов, во власти безошибочных и несомненных инстинктов. Удушливая глубина трюма секлась трещинами уничтожения айперона, мистической и мифической купели экуменической шизофрении, беспредельной бескачественности, того самого напряжения дуальностей замыкающих противоречий, откуда всплывает ужас обвинения, материализуясь в арканы убивающих слов. Скопцки, решившийся на позорную, бесплодную для мира жизнь, уродуя и умерщвляя себя, уже одним этим показывает, что ищет Космический Лед, стремится к Космическому Льду. Так скопцки отдается в жертву на Умилостивание за прожитое во тьме время. Скопцки - трупы среди живых, живые среди трупов. Своей смертью для природы и жизнью для души он навсегда отделался от сластолюбивого греха природы, победил в себе животные инстинкты, раз навсегда перешел на служение Богу, принеся себя в жертву Богу.
      Наверное это можно было назвать смехом. Скопцки без труда просеивал мусор поверхностного слоя бесконечного бормотания, отлавливая устойчивые укорененности и выдирая пытливые колючки зомбированной памяти, которой уже не поможет никакое посмертие в бесконечных вариациях Ойкумены под Хрустальной Сферой.
      - Нам о многом можно поговорить.
      Фарелл отступал от твердеющей тени в обманчивую спасительность черных проемов лабиринтов стеллажей, откуда на голову падала податливая тишина из отрезанной бездны вознесения в эмпиреи великих. Траурные бабочки видениями наркотической ломки перемешивали страшную тишину корабля, изломанной пирамиды иерархического подъема из презренности в божественность, извращенной в равнодушное равенство откровенности и одиночества, одиночества и откровенности, ибо только с самим собой в вечности можно было избавиться от прилипчивой кожуры рода человеческого.
      Ему внезапно показалось, что он сжался до таких крохотных размеров, что ощущение от мельчайшего волоска, от мизинца врезаются на равных в осажденную крепость самоконтроля, разнося болезнь потери масштабности, раскалывая установленную последовательность восприятия, ужасно укорачиваясь в нечто ничтожное. Поток прибывал, ухватив шершавыми пальцами за колени и утягивая в горячие объятия бессилия, равнодушия, спячки - три когтя демона свободы, распарывающего любимые игрушки без нрава и без смысла.
      - Вы хотите спросить о свободе? О, я все расскажу вам о свободе...
      Фарелл готов был закричать: "Нет! Не надо!", разозленная малая сила, жертва судьбы и обстоятельств, не постигшая еще в реальности бесконечный обман воли и долга, сравнение с которыми лежат лишь в самой смерти, ибо и перед порогом тьмы можно еще надеяться на иллюзию написанной "Книги мертвых", отпевающей душу, гипнотизирующей гипостазис замирания сердца и густоту крови герменевтикой манипуляции, даже перед ликом истины затуманивающей жестокую правду еще одной, но только уже воистину беспредельной пустоты.
      - Древние видят случайность и квалифицируют ее как случайность. Новые же ученые, видя случайность, обманывают себя и других и навязывают какую-то "гармонию" вселенной, на которую ни они - поклонники "случая", - ни вся их наука не имеют никакого права. Так бы и надо было продолжать говорить о судьбе, а не о "постоянстве законов природы" и непонятно откуда возникающей "вечной гармонии".

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21