Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Петля и камень на зелёной траве

ModernLib.Net / Вайнер Аркадий Александрович / Петля и камень на зелёной траве - Чтение (стр. 21)
Автор: Вайнер Аркадий Александрович
Жанр:

 

 


      – Вас… еще будут… судить… как уголовного… убийцу… Бандит…
      И в дверном проеме уже металась секретарша, и где-то рядом звучал мягко и сдержанно голос этого ненасытного кровососа:
      – Проверьте документы и выведите вон эту психопатку!…
      Я еще успела оглянуться и взглянуть ему в лицо, чтобы запомнить навсегда душегуба, и видела я его глазами праведного Иова – «сердце его твердо, как камень, и жестко, как нижний жернов»…
      Шла домой пешком, через весь город. Ветер разогнал тучи, ушел за дымы окраин косой серый дождь. Испуг прошел, улеглась горечь. Жизнь моя прибилась к странному перекату – нечего делать, некуда пойти, не с кем поговорить, ничего не хочется, ничего не нужно. Нет радостей, и горести во мне закаменели. Все выгорело внутри. Сухость, пустота, полынь.
      Изгнание. Ох, какая долгая дорога – и начинается она в пустыне твоего сердца. Разве не пережившему это можно объяснить? И зачем?
      А продолжающаяся жизнь смеялась надо мной незаметно подкравшимся вечером – фиолетово-синим, в темно-сиреневых отсветах, с осиново-зеленым небом, прочерченным золотыми кантами и алой подкладкой уже закатившегося солнца. И от печальной красоты этого вечера, остро пахнущего сырой землей, речной тиной и вянущими астрами, у меня накипали на глазах слезы. Я их сдерживала изо всех сил, потому что гудела назойливо в голове обидная поговорочка – убогого слеза хоть и жидка, а едка!
      Дошла до своего дома, вошла во двор и увидела у подъезда заляпанную грязью Алешкину машину. И вот тут заплакала по-настоящему.

34. АЛЕШКА. ПЕРВЫЙ ЗВОНОК

      Любимая моя! Жизнь наша рассыпалась. Ты уезжаешь, я остаюсь. Ты и не предложила мне ехать – ты знаешь, что мне там делать нечего, там мне только – умирать, а умирать лучше дома. Я не сержусь на тебя, нет в моем сердце обиды. Мы поквитались. Ведь началось это очень давно – когда мой папанька убивал твоего отца.
      Если бы наши отцы были разодравшимися насмерть пьяными деревенскими мужиками – может быть, мы бы и пережили эту давнюю кровавую историю. Но мой папашка был власть, был государством – не в запальчивости, не в багровом умопомрачении драки зашиб он твоего отца, а целесообразно и вдумчиво участвовал в его казни. И на нашу с тобой судьбу отпечатала свое предопределение беззаконная власть над отдельным человеком.
      И за целый вечер, и за долгую ночь – с того момента, как бледная заплаканная Ула вбежала в свою квартиру, и до того мига, пока я не вышел в серое моросящее утро, шепнув: «Приду часов в шесть» – мы не сказали друг другу ни слова. Это не было обиженным напряженным молчанием отчужденности – это была благодатная немота решенности. Все, о чем мы могли разговаривать, – пустяки, а говорить о серьезных вещах мы не имели права.
      Моя долгая – почти сорок лет – жизнь беззаботного шелапута закончилась. Хорошо бы умереть. Только безболезненно – уснуть и не проснуться. Я устал играть навязанные мне неинтересные роли. Проекции судьбы, которой я не выбирал. Мне пришлась по душе одна роль – Гамлета. Безумный спектакль перед пустым залом.
      Хорошо бы умереть. В этой жизни уже ничего меня не обрадует, а огорчить может все.
      Дверь в мою запущенную страшную квартиру открыл мне Иван Людвигович Лубо – озабоченный, взволнованный и тайно-радостный. Из-за его спины метнулся навстречу опухший, страшный, похожий на загаженного вепря Евстигнеев, закричал сипло – не то горестно, не то довольно:
      – Умерла, Алешенька! Преставилась, Алексей Захарыч! Умерла верная моя супружница! Нету больше с нами драгоценной моей Агнессы Осиповны!…
      И, не останавливаясь, побежал дальше к выходу, дребезжа в авоське пустыми бутылками. Я очумело посмотрел ему вслед, но он уже захлопнул за собой дверь.
      – Он ее придушил из-за облигаций? – спросил я Ивана Людвиговича.
      Лубо сокрушенно покачал головой:
      – Вы помните, Алеша, он перед вашим отъездом продал ореховый сервант? Оказывается, в серванте была двойная стенка, за которой Агнесса прятала облигации. А Евстигнеев продал его кому-то с рук – иди ищи ветра в поле!
      – Агнесса повесилась?
      – Нет, – тяжело вздохнул Лубо. – Приехала, увидела, что нет серванта – и лишилась чувств. Инсульт. Я был дома, это была ужасная картина. Она пришла только один раз в сознание, сказала Евстигнееву – все деньги были в серванте, теперь подохнешь нищим под забором. Сутки она еще протянула – и все…
      Я прошел к себе в комнату, и за мной следом вежливой тенью, дважды извинившись, просочился Лубо. Я механически двигался по комнате, поставил на плитку кофейник, доставал из шкафа чистую рубаху, рвал и выкидывал приглашения и письма из Союза писателей – там проходили какие-то обсуждения, какие-то выставки, собрания – меня все это уже не касалось.
      Будто грипп во мне начинался – все горячо, серо, все безразлично. Гамлет заболел гриппом. Последний акт – без него.
      Офелия наносит удар в спину.
      У Ивана Людвиговича сегодня был неприсутственный день – он соскучился по мне, ему хотелось поговорить маленько.
      – Какое счастье, что Довбинштейн отказался тогда взять этот ореховый сервант! – запоздало волновался-радовался Лубо. – Ведь Евстигнеев сгноил бы его! Он бы заявил, что эти бедные старики украли его облигации! А при наших порядках вера была бы ему, а не этим приличным людям…
      Он испуганно закрутил головой, оглядываясь – никто ли не услышал его подрывных разговоров. Но некому было слушать его.
      – А что с Довбинштейнами? – спросил я.
      – Третьего дня уехали, слава Богу. Закончились их мытарства. К старухе дважды «скорую» вызывали – с сердцем плохо. Их комнату после отъезда опечатали – кого-то теперь нам подселят…
      Никого нам не подселят, Иван Людвигович. У тебя же нет брата-начальника, который тебе сообщит по секрету, что дом наш идет на капитальный ремонт и реконструкцию. Скоро выселят нас отсюда, сбудется общая мечта – разъедемся мы навсегда по отдельным квартирам.
      Обидно, что больному Гамлету не нужна отдельная квартира. Ему наплевать. У жуков в коллекции тоже отдельные квартиры – бумажные коробочки. Захотел хозяин – вынул посмотреть, захотел – переселил в другую коробочку, захотел – раздавил студебеккером и выкинул. Нет смысла пыхтеть, домогаться отдельной коробочки. Ни от чего, ни от кого не отделяет. Гнилостная атмосфера датского королевства.
      – Хотите кофе? – предложил я Лубо.
      – Спасибо, с превеликим удовольствием…
      Он прихлебывал из чашки, ерзал на стуле, сновал глазами по комнате – я видел, что его распирает какая-то тайна. Он что-то хотел мне сказать и – не решался. А я не хотел помогать ему. Мне его тайна была неинтересна. У нас с ним нет никаких интересных тайн. Тайны есть только у государства от нас…
      – Алексей Захарович, я, мы, моя семья уезжает через несколько дней отсюда! – вдруг выпалил Лубо.
      – В Израиль? – равнодушно поинтересовался я.
      – Почему в Израиль? – удивился Лубо. – В Ясенево – это новый район по дороге в Домодедовский аэропорт! Вы не можете представить, как мне повезло! Наше издательство построило там кооперативный дом, и неожиданно один пайщик отказался от двухкомнатной квартиры. Господи, какое счастье! Я уже сдал все бумаги – на этой неделе должно быть решение исполкома…
      – А деньги?
      – С деньгами трудновато, – поскучнел Лубо. – У нас было сэкономлено две тысячи на черный день, мы продали все, от чего можно отказаться. Я взял ссуду в кассе взаимопомощи. Мне сестра одолжила. Как-нибудь выкрутимся! Но ведь будет отдельная квартира – там кухня девять метров, считайте третья комната, столовая. У девочек комната, у нас с Соней спальня. Я в спальне себе оборудую кабинетик – можно будет брать на ночь сверхурочную работу. Нет, это все будет прекрасно!…
      Он с воодушевлением рассказывал мне, в какой громадный комфортабельный дворец он превратит свою роскошную тридцатиметровую квартиру, а я раздумывал, сказать ли мне ему, чтобы он забрал свои окровавленные копейки из кооператива и дождался, пока нас всех выселят и дадут бесплатные квартиры. Я не боялся, что он всем разболтает об этом. Я боялся лишить его радости. Я боялся вернуть его в бесконечное ожидание черного дня, в который незаметно превратилась вся его жизнь.
      Но мне очень жаль было его денег – огромного каторжного труда, превращенного в сальные, ничего не стоящие бумажонки.
      – Иван Людвигович, вы не берите пока ордер в исполкоме.
      – Почему? Почему, Алешенька?
      – В ближайшие недели наш дом поставят на реконструкцию и всем дадут казенные квартиры. Я это знаю наверняка…
      Лубо долго обескураженно смотрел на меня, потом помотал головой и сказал:
      – Нет…
      – Что – «нет»?
      – Мне не нужна казенная квартира…
      – Почему? – удивился я.
      – Мне это, Алешенька, трудно объяснить. Понимаете, нас приучили к мысли, что у нас ничего нет своего… Нам все дали: работу, жилье, даже еду в магазине не продают, а «дают». У нас сложилось мироощущение нищих, мы все попрошайки. Ничто в этой жизни не вызывает у нас достойного чувства – это мое! Мне, Соне, нашим девочкам будет трудно – но мы будем строить свой дом. Девочки будут жить в своем доме. Мне кажется это важным…
      – Может быть, – пожал я плечами.
      – Поверьте мне, Алешенька, это очень важно! Наш век – это эпоха потерянного достоинства, ведь у попрошаек не может быть достоинства! Нищий не может требовать: он может только просить…
      Может быть, он прав. Спасибо тебе, строгая отчизна, ты воспитала своих детей мучителями и попрошайками.
      В коридоре пронзительно зазвенел телефонный звонок.
      – Я подойду, – сказал я Лубо и направился к аппарату.
      – Подождите, – придушенно бормотнул Иван Людвигович, я оглянулся и поразился внезапной сниклости его лица, раздавленного не привычной ему двойной силой тяготения, а каким-то сверхъестественным страхом, душившим его будто приступ грудной жабы.
      А телефон в коридоре звенел.
      – Что с вами, Иван Людвигович?
      – Я должен вам сказать, Алешенька… Я не имею права… Но не сказать вам не могу… Это будет подлость… Но я надеюсь на вас – вы никогда… никому.
      Оказывается, у него есть еще одна тайна. И ужас этой тайны, мучивший его, как боль, заинтересовал и меня.
      Телефон истошно прозвонил еще раз и смолк. Булькнул и исчез, а я стоял посреди комнаты, на полпути к двери, и жаркий шепот Лубо не давал мне сдвинуться с места, я боялся неосторожным движением спугнуть его, неловким жестом согнать черную бабочку его страха, которая унесет откровенность навсегда.
      – Алешенька, вы должны мне дать слово, что никто никогда не узнает… Я дал подписку… Вы неуместным словом погубите моих девочек, мою семью…
      – Какую подписку? – мягко спросил я его. – Не волнуйтесь, Иван Людвигович…
      – Я дал подписку о неразглашении… Позавчера приходили два человека и долго расспрашивали о вас…
      Снова заверещал, словно с цепи сорвавшись, телефон. Прогремел один звонок, другой.
      Я не успел испугаться, я только удивился. Испугался потом.
      – Успокойтесь, Иван Людвигович. Кто эти люди?
      – Они сказали, что из милиции, и даже показали удостоверение уголовного розыска. Но они не из милиции… я это сразу почувствовал… Милиция не отбирает никаких подписок о сохранении тайны…
      – А что они спрашивали?
      Оголтело звонил телефон в коридоре – он меня почему-то парализовал.
      – Они спрашивали, как вы живете, на какие средства, бывают ли у вас иностранцы, часто ли устраиваете дома пьянки, ходят ли к вам женщины…
      Телефон звонил неутомимо.
      – Подождите, Иван Людвигович, я спрошу, – и быстро пошел к телефону. Я испугался – как всякий наш человек, узнавший, что о нем СПРАШИВАЮТ. Мне надо подумать, мне надо вырваться из оцепенения ужаса, которым меня заражал Лубо.
      – Слушаю! – сорвал я трубку с рычага.
      – Алешка! Привет, братан, это я, Антон.
      – Здорово! Где ты?
      Он помолчал, уклончиво ответил:
      – Неподалеку. Давай вместе пообедаем?
      – Принято, – немедленно согласился я, мне было одному страшно, с Антошкой хоть и не посоветуешься по моим делам, но все-таки рядом с ним – не так жутковато.
      – Если можешь, езжай прямо сейчас к Серафиму, закажи. Только в «аджубеевку» не садись. Я минут через сорок подъеду…
      Зачем меня так срочно вызывал Антон? Может быть, он знает, что ко мне приходили? Нет, чепуха это! Откуда ему знать.
      Я медленно вернулся в комнату, уставился на бледного перепуганного Лубо, спросил зачем-то:
      – А как они объяснили, что пришли именно к вам?
      – Они, Алешенька, пришли собственно не ко мне, а к Евстигнееву, но его дома не было, он запил крепко. Тогда один из этих молодчиков говорит мне: «А ваша фамилия, если не ошибаюсь, Лубо?» Прошли ко мне в комнату, показали красную книжку, поговорили, потом дали расписаться на бумажке – там было написано, что я подлежу уголовной ответственности за разглашение государственной тайны, и на прощанье второй, который помалкивал, сказал: «Не вздумайте болтать, мы о ваших похождениях в Швеции помним». И ушли…
      Он сидел, сжав лицо худыми длинными ладонями, смотрел мне в лицо доверчиво и затравленно. Прошептал обессиленно:
      – Господи, что же они с нами делают? Как мы все запуганы! Как мы всегда виноваты!
      И пронзительно-больная мысль сокрушила меня: я мало чем отличаюсь от Лубо, я так же напуган, затравлен, беспомощен.
      Почему Антон не велел садиться в «аджубеевке»?
      А Лубо продолжал шептать мне, закутываясь в непроницаемо синие клубы ужаса:
      – Я не знаю, что вы сделали, Алешенька, я не хочу вас спрашивать, я об этом знать не желаю, но умоляю вас – ложитесь на дно, не шевелитесь, будьте, как мертвый, не злите их, может быть, они забудут о вас, с ними нельзя конфликтовать, они могут все…
      Ну, что, Гамлет, – достукался? «За каждым углом грозит удар кинжала».
      Я подкатил на чудовищно грязном «моське» к Дому журналистов, долго парковался, втискиваясь в узкую щелку между золотисто-шоколадным «жигулем» Серафима и надраенным разукрашенным фордиком «кортино» директора спортмагазина Изи Ратца. Вылез на тротуар, подставил лицо частому холодному дождю, и от щекотного струения капель по лицу, прачечного шипения проносящихся по лужам машин, серых глыб низких медленных туч, от пугающей закукленности людей в плащи, их атакующей отгороженности зонтами – охватило меня странное чувство, что больше я никогда не вернусь за письменный стол, я никогда ничего писать не стану, больше не быть мне писателем, поскольку никогда меня больше не посетит такое полное, острое и невыносимо страшное ощущение несущей меня жизни.
      Проникала ледяная вода через куртку, слиплись волосы, текло за шиворот, и я не мог сдвинуться с места, будто втекала в меня парализующая громадная стужа конца всех дел, стремлений, неосознанных надежд. Я увидел конечность своей суетни. Я слышал визг стальных зубьев, подпиливающих подмостки. Соломон, как доиграть последний акт, если Гамлет болен?
      Какой-то незнакомый человек крикнул: «Алешка, простудишься!», за локоть вволок меня в вестибюль и пропал. Улыбаясь, шла навстречу метрдотель Таня -красивая, большая, статная, когдатошняя моя любовница. У нее и сейчас в глазах было прежнее желание – взять меня на руки, закопать между грудей и баюкать.
      Но она не стала брать меня в вестибюле на руки, а только поцеловала, спросила заботливо:
      – Обедать будешь?
      – Чего-нибудь на зуб кину…
      Она повела меня в «аджубеевку», но я попросил:
      – Посади где-нибудь в зале, я с Антоном, вдвоем, в уголке…
      В «аджубеевку», названную в честь некогда всесильного зятя Хрущева, принца-комсорга нашего гнилостного королевства, допускаются только привилегированные гости. Не потайной кабинет в глубине ресторана, куда можно пройти незамеченным, а выгородка, отделенная от зала тонкой деревянной ширмой – так, что можно и людей посмотреть, а главное, – себя показать. У нас секретов нет, у нас все по-простому – кто начальник, кто хозяин, тому позволено все. Как однажды при мне милицейский генерал Колька Скорин кричал по телефону: «Выполняй без разговоров! Я начальник – ты дурак, ты начальник – я дурак!»
      Аджубея никакого уже пятнадцать лет нет, а название сохраняется.
      Таня подозвала официантку, и они вдвоем быстро очистили сервировочный стол, накрыли его свежей скатертью. Таня скомандовала официантке:
      – Я тебе заказ сама продиктую. Сейчас беги вниз – в бар, принеси кувшин бочкового пива. – Официантка умчалась, а Таня ласково улыбнулась мне: – «Зашел бы когда ко мне, Алешенька? Я ведь новую квартиру получила…
      Я посмотрел в ее выпуклые круглые глаза прекрасного животного, в них было прощение всего былого, было обещание тепла, ухода, мягкой кровати, чистых рубах по утрам, гарантированной выпивки – порционной – там была бездна. Беспамятство.
      – Приду, – сказал я. – Когда-нибудь приду…
      – Так ты не тяни, дурачок, – горячо бормотнула Таня. – Приходи скорее…
      – Наверное, скоро, – кивнул я, – мне уже мало осталось…
      Из «аджубеевки» доносился чей-то жирный скользкий голос:
      – Представляете, Беляев совсем из ума выжил! На прошлом секретариате говорит – у нас в туристских поездках ограничены возможности контактов с зарубежными писателями…
      Официантка принесла кувшин с пивом, я жадно нырнул в твердую холодную пену, а голос за стеночкой волновался:
      – …Нет, он просто совсем обезумел! Контакты у него ограничены! Эдак и врачи захотят контактов! И инженеры! Пойди-ка уследи за ними, кто с кем там контактирует!
      Не заметил, как исчезла куда-то Таня.

35. УЛА. КАТАСТРОФА

      Захлопнулась дверь за Алешкой, и щелчком вырубилось ощущение защищенности, чувство укрытости, иллюзия нашей соединенности – надежда слабая на то, что ничего не произошло, приснился долгий, сложный сон в фиолетово-стальных цветах. Но хлопнувшая дверь не дала пробуждения от кошмара – он надвинулся со всех сторон неотвратимо, и лишь еле светила слабенькая цель: «Приду часов в шесть»,– шепнул Алешка. Надо дождаться шести часов – придет Алешка, и с ним вернется мир утраченный, нереальный, спасительный.
      Зазвонил телефон, я сняла трубку и услышала сырой насморочный голос:
      – Мне нужна Суламифь Моисеевна Гинзбург.
      – Слушаю.
      – Здравствуйте, это говорит инспектор ОВИР Сурова…
      Сердце дернулось, подскочило, заткнуло глотку – нечем дышать. Я плохо слышала ее серые насморочные слова, скользкие, будто перемазанные соплями.
      – Я собралась отправить ваши документы для рассмотрения по существу, но вы не представили справку о том, что вы не состоите на учете в психдиспансере…
      – Но вы мне не говорили, что я должна представить такую справку!
      – Это новое положение, без справки не будут рассматривать ваше дело…
      – Что же делать?
      Она помолчала, будто раздумывала, что мне делать без справки, или вычитывала из какого-то закрытого справочника – что надо делать, если у подготовленного к аукциону в торговой палате еврея нет справки из диспансера. Потом медленно сказала, и в ее сопливом гундосом голосе мне послышалось сочувствие:
      – Если вы сегодня не сдадите мне справку, рассмотрение вашего дела будет отложено на месяц…
      На месяц! Еще месяц – руки за голову! Не переговариваться! Сесть на снег!
      – Но мне же не дадут справку без запроса! – севшим голосом выдавила я.
      Она снова помолчала, будто раздумывала над чем-то, или на что-то решалась, потом все так же гундосо, но очень быстро приказала:
      – Вот что! Бегите сейчас в диспансер, я позвоню туда. Возьмете справку – вы ведь не состоите на учете?
      – Нет! Нет! Нет! – всполохнулась я.
      – Привезите мне справку, я вам дам запрос и вы его потом сдадите в диспансер. Поняли?
      – Да! Да! Большое спасибо!
      – Не за что. Это моя работа. Поторопитесь, там прием до одиннадцати…
      И повесила трубку.
      Я быстро одевалась, со стыдом раздумывая о той ненависти, которую вызывала во мне Сурова. Может быть, мундир, который надевают люди, делает их, как Каинова печать, проклятыми? На все добрые чувства людей надели мундир, и все-таки в прорехи его, в разошедшиеся швы прорывается огонек человеческой доброты и сочувствия. Не все милосердие к несчастным удалось вытоптать!
      Позвонили в дверь. Кого это несет? Я бросилась в прихожую, отперла – Шурик Эйнгольц!
      Шурик, дорогой, некогда! Пошли со мной, все объясню по дороге! Хорошо бы такси поймать, диспансер на улице 8 марта – времени осталось меньше часа. Господи, только бы ничего не сломалось! Только бы поспеть! Вот и такси – в двух шагах от дома. Помчались, теперь-то уж поспею. Несутся по проводам электрические смерчики телефонных разговоров! Это Сурова уже звонит в диспансер, велит выдать мне справку без запроса.
      Как дела, Шурик? Что слышно у нас? Как ты поживаешь, я соскучилась по тебе. Шурик улыбается – ему один знакомый баптист написал про свою лагерную жизнь: «алагер кум алагер» – в лагерях как в лагерях. Институтское начальство отказалось ходатайствовать о персональной пенсии для Марии Андреевны Васильчиковой. Заведующим отделом утвержден Бербасов. Тему Шурика сняли из научного плана института. Секретарша Галя просила его передать мне привет и просьбу прислать для нее из-за границы какого-нибудь жениха – пускай самого завалящего, только бы можно было выйти за него замуж, плюнуть на все и уехать.
      Шурик шепотом говорил мне о том, что в последнее время понял природу активного нежелания многих обеспеченных людей уезжать отсюда – неправильная социальная самооценка. В лагерях как в лагерях: самый почтенный, независимый и зажиточный человек в лагерной зоне – это хлеборез или повар. Но на воле нет места и должности хлебореза. Хлеборезам не нужна свобода – алагер кум алагер…
      Мне Шурик завидовал только в одном – даст Бог, в ближайшее время смогу прочитать бездну замечательных книг, которые к нам или не попадают совсем, или достают неимоверными усилиями прочитать на одну ночь – с риском загреметь на три года в лагеря. В лагерях как в лагерях.
      Там и встретимся – мы отсюда, вы оттуда. Почему, Шурик?
      Он горячечно шептал – запад ждет разорение, захват и неволя. Шагреневая кожа мира горит на глазах, багровая заря уже ползет по всем континентам. Пришествие всемирное Антихриста – от него не спрячешься за океаном, это кара всему человечеству.
      Ревели за окнами грузовики, с жестяным грохотом исчезали трамваи, в машине воняло разогретым маслом, перегоревшим бензином, преющей резиной, ухали утробно баллоны в залитых водой колдобинах.
      Хрупкость надежд. Грязный изнурительный дождь. Глинистые капли на стекле. Тяжелый затылок таксиста. Шепот Шурика. Справка для Суровой. Еще месяц. Пожизненное заключение. В лагерях как в лагерях. В Вавилонском пленении рассеялись одиннадцать колен израилевых. Алагер кум алагер. Осталось совсем немного ждать – рассеется здесь и колено Иегуды.
      – А я была у Крутованова, – сказала я Шурику.
      – Зачем?
      – Я хотела посмотреть ему в глаза. Я хотела посмотреть на убийцу.
      – Зря ты это сделала, – ответил он горько.
      – Ты боишься?
      – Нет. Я устал бояться. Мне надоело.
      – Почему же – зря?
      – Тебе это может повредить…
      Таксист притормозил у диспансера.
      Унылый вонючий подъезд, серая сыплющаяся штукатурка, красная заплата кирпичей, пупырчатый муар разводов плесени, забухшая тяжелая дверь.
      Регистратура. Тесная амбразура справочного окна…
      – Мне нужно…
      – Пройдите в шестой кабинет.
      – Шурик, подожди меня здесь, я надеюсь – это скоро…
      Пустые серые коридоры, номера стеклянные на дверях. По сторонам – неосвещенные таблицы диапозитивов. Непонятно зачем – висящий здесь плакат, безнадежный призыв: «Не вступайте в случайные половые связи!» В лагерях как в лагерях.
      – Можно войти? – толкнула дверь и увидела за столом здоровенного жилистого парня лет тридцати. В белой шапочке, в халате, с круглой аккуратно вычесанной бородой.
      – Конечно, можно, заходите, – и коротко, ярко хохотнул, и мне не по себе стало от желтого блеска его длинных острых зубов. – Ваша фамилия Гинзбург? Мне звонили…
      И снова улыбнулся, страшно блеснул зубами, пугающе хохотнул.
      – Присаживайтесь, я ваш врач, меня зовут Николай Сергеевич…
      Перед ним был абсолютно пустой стол. Блестело чистое пластиковое покрытие.
      Кисти рук врача лежали на столешнице, и от зеркального подсвета ее казалось, что у него много рук и неисчислимые пальцы. Мне неприятно было смотреть на его красногубый рот, плотно заросший крепкими длинными зубами, и я боялась смотреть на эти неисчислимые пальцы – чисто вымытые, с коротко подстриженными ногтями, сплюснутые в фалангах, наверняка, ужасно сильные. Серая гладкая кожа рук, без волос, без морщинок – будто он надел для разговора со мной резиновые перчатки.
      – Как вы себя чувствуете, Суламифь Моисеевна?
      – Нормально, – быстро выдохнула я. – Я хорошо себя чувствую.
      – Как сон? Хорошо ли почиваете? – и бешено, слепо улыбнулся.
      – Хорошо. Как всегда.
      – Кошмары не мучают? – мелькнули зубы в бороде, как у лешего.
      – Нет, мне никогда не снятся сны.
      – Головка не болит? Мигреней не случается? – хрипнул своим противным хохотком.
      – Нет.
      – Энцефалитом не страдали? В детстве головкой не ударялись? -спросил он и отбил торопливую гамму по столешнице, будто спешил закончить занудный обязательный опрос.
      – Не страдала. Не ударялась.
      – К психоневрологам не обращались никогда?
      – Нет. Я совершенно здорова и хорошо себя чувствую.
      Полыхнул желтый, ненавистный мне блеск зубов – искренне развеселился врач:
      – Ах, если бы все вот так! Менструации – нормально? В срок? Без осложнений?
      – Да.
      – А какое сегодня число, Суламифь Моисеевна? – и не смеялся, и пальцами рук не стучал.
      – Семнадцатое сентября. А что? – удивилась я.
      – Ничего. А день недели?
      – Пятница, – и вдруг в сердце полыхнул ужас. Я вспомнила на двери в диспансере расписание приема, мимо которого промчалась в спешке, не задумавшись ни на миг, – в пятницу приема нет! В пятницу в психдиспансере нет приема!
      Пустынные коридоры, выключенные коробки диапозитивов на стенах, тишина.
      Мы здесь одни с похохатывающим врачом Николаем Сергеевичем. Может быть, он никакой не врач, а случайно забредший в диспансер псих? И допрашивает меня сейчас, проверяя адекватность своей реакции?
      Псих Николай Сергеевич снова подобрел, рванул на лицо устрашающую улыбку:
      – Вас беспричинные страхи, тоска не мучают?
      – Нет, ничего меня не мучает.
      В коридоре остался Шурик – надо вскочить, выбежать из кабинета. Этот человек ненормальный, или – я сошла с ума. Но нет сил шевельнуться. Тлеет надежда – ему звонила Сурова, сейчас вынет из ящика стола справку – вы свободны.
      – Суламифь Моисеевна, вы, по-видимому, абсолютно здоровы, я вам выдам справку, – и снова перекал желтоватых длинных зубов в красной окантовке губ.
      Слава Богу! Великий Шаддаи! Какие меня мучат страхи, какая ужасная томит меня тоска!
      – Но вам надо будет проехать со мной в больничку, там вам сделают пару анализов, и пойдете домой…
      – Зачем в больницу? Что он хочет от меня?
      Сзади отворилась дверь. Это Шурик. Я обернулась и увидела двух коренастых корявых мужиков в белых халатах. Один держал медицинский чемоданчик, а второй почему-то прятал руки за спиной.
      Я вскочила со стула:
      – Никуда я не поеду! Зачем? Зачем? Какие анализы? Что вы хотите?
      Врач улыбался и негромко говорил мне:
      – Ну-ну-ну-ну! Успокойтесь, не волнуйтесь, Суламифь Моисеевна! Ну-ка, ребята, давайте померяем давление и поедем. Ну-ну-ну…
      Он успокаивал-припугивал меня, как брыкающуюся лошадь.
      – Оставьте меня в покое! – пропавшим голосом закричала я, чувствуя, как меня заливает ледяная тошнота обморока.
      – Меряйте давление! – сказал врач, и непомерная тяжесть обрушилась мне на плечи, я просела на стуле, чьи-то железные руки прижимали меня к спинке, а через голову полезла петля. Толстая веревочная петля.
      Они меня решили задушить. Бесшумно задавить в психдиспансере. И кошмарная животная сила убиваемого зверя взметнулась во мне.
      Рванулась вверх и нечаянно – попала, с хрустом ударила головой в лицо санитара. Я тонула и рвалась к поверхности.
      В мозгу все помутилось, но я не чувствовала боли, а только нечеловеческий испуг и ос-тервенение. Невыносимый сиплый рев несся где-то надо мной: – Шу-у-у-рик! Ал-е-е-еш-ка-аа! Они уу-уу-уби-ва-а-а-ют! Не хо-оо-чу! Шу-у-у-рик! Ал-е-е-еш-ка-аа! – И не понимала, что так жутко могу кричать я.
      Тяжелым деревянным ударом по затылку бросили меня на пол, и я видела снизу, как перепрыгнул через пустой стол врач Николай Сергеевич, и он висел какое-то время в воздухе надо мной и его желтый веселый оскал разыгравшегося беса падал на меня бесконечно долго. И рухнув – дал короткую, секундную передышку спасительной тьмы беспамятства, заслонившего, как черной шторкой, кошмар моего убийства.
      Я слышала, как хрипло дышал доктор, как он зло сипел санитарам – «Ослы!… что вы делаете!… да не так!… дай вязку!… я сам!… вяжите ее „ленинградкой"!…»
      И снова пришел мучительный свет, я видела – они крутят меня не веревкой, а толстым фитилем от керосиновой лампы. И я еще не верила, что мое тело слабее лампового фитиля,– я бешено билась и рвалась у них в руках, и глохла от их сопения, приглушенного злого мата, от треска разлетающегося на куски платья, падающих стульев и собственного вопля. Где же Шурик? Алешенька, где ты? Почему вы все покинули меня в этот страшный час?
      Господи Великий на Небесах! За что? Видишь ты, что со мной делают? За что?
      У меня вдруг сильно потекла кровь изо рта и боль в плечах и лопатках стала как пламя. И силы ушли из меня. Они связали мне локти за спиной. Локоть к локтю. Это и есть, наверное, «ленинградка». Сейчас суставы сломаются. Дыба. Бандиты.
      Запыхавшийся врач сказал над моей головой:

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33