Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Приключения, почерпнутые из моря житейского

ModernLib.Net / Приключения / Вельтман Александр Фомич / Приключения, почерпнутые из моря житейского - Чтение (стр. 15)
Автор: Вельтман Александр Фомич
Жанры: Приключения,
Классическая проза

 

 


Там не было забот, не о чем было задуматься: что велели и как велели – исполнил и прав; посреди постоянных занятий как-то не скучалось: то на смотр, то на ученье, то в караул; а радость-то, радость какая на душе, когда все пригнано, выравнено, все чисто, исправно, шаг ровный и твердый, выправка – загляденье, темп – заслушаешься; а как грянет: «спасибо, ребята!» – в сердце так и закипит радостное чувство. «Что, брат, каково?» – скажешь товарищу. – «Славно, брат! пойдем обедать». – «Нет, брат, есть не хочется». И до еды ли, когда душа сыта удовольствием: все сошло с рук благополучно, генерал доволен и благодарил и полковой командир сказал только: «В третьей шеренге, слева четвертый, сбился с ноги! во всем взводе заметно колебанье!…»

Теперь же что делать Щепикову с женой и с четырьмя детьми своих предшественников на брачном ложе, с Сандулаки, Петраки, Иордаки и Зоицей? Начал было он их учить становиться во фронт и по слову налево кругом делать, да такие увальни, что ужасть, толку не добьешься; а наказывать Катерина Юрьевна не позволяет.

После долгих дум и частых упреков жены Щепиков набрел на мысль: просить о назначении куда-нибудь в городничие. В добрый час подал просьбу, долго не было ответа; Катерина Юрьевна девять сот девяносто девять раз повторяла уже:

– Ну, как это можно, чтоб тебя назначили капитаном де-тырк, статочное ли это дело! Кукон Семфераки, бывши капитаном де-тырк, нажил дом, хутор да две деревни имел на посессии, – где ж тебе такое счастье?

Только что произнесла в тысячный раз эти слова с разными подробностями Катерина Юрьевна, как вдруг с почты конверт о назначении Щепикова городничим некоего уездного града. Хотя Катерина Юрьевна вдвойне была тяжела, но вспрыгнула от радости.

– Что? – сказал Щепиков.

– Да! – отвечала она и тотчас же начала сбираться в дорогу.

И вот Щепиков городничий. Сшил себе новый отставной мундир вперетяжку, купил шляпу с раскидистым пером, приколотил сам к сапогам шпоры и защеголял. Катерина Юрьевна не в первый раз за капитанам де-тырк, и потому завела кое-какие молдаванские порядки в отношении снаряжения дома и снабжения его всем бесспорно необходимым, и наставляла мужа, как ему обделывать свои дела и по службе и по дружбе; но держала его в руках; он мог как душе угодно важничать; но ухаживать и любезничать – избави боже! Катерина Юрьевна знала каждый его шаг. С почтенными дамами дозволялось ему садиться рядом и беседовать; но чуть помоложе, даже с наружностью оттиснутой начерно, Катерина Юрьевна подымала дым коромыслом.

– Вижу, вижу, что это значит, к чему это ведет! Шашни! да я не дура! – нередко случалось слышать Щепикову.

– Помилуй, душа моя, с чего это ты взяла? – восклицал он.

– И не говори! Если еще что-нибудь замечу, и тебя осрамлю и ее.

Таким образом природная любезность Щепикова с женским полом была на привязи. Смерть бы хотелось иногда бросить пленительный взгляд, сказать сладкую речь, словом, приволокнуться, да того и гляди, что жена увидит, заметит, узнает и сочинит целую историю.

Ужасно как горестно вздыхал Щепиков, что ни на ком нельзя было изострить своего сердца, притупившегося об жесткую, подозрительную любовь Катерины Юрьевны.

Большая часть смертных так уж устроена: чего не велят, чего нельзя, об том и тоска. Казалось бы, чего еще Щепикову: кукона Катинька такая добрая, что из нее можно было выкроить по крайней мере трех существ субтильных, пару худощавых и на придачу одно существо сухопарое. Одной косы ее достало бы на дюжину головок светских, не нуждающихся в привязных косах и накладных локонах, и на другую дюжину головок, у которых вместо кос мышиные хвостики, а локоны так жидки, как борода Конфуция [86].

При таком-то благосостоянии и богатстве телесного здравия супруги своей Щепиков вздыхал часто о существах худеньких, жиденьких и нуждающихся в здоровье и вате.

Когда по жалобе кухарки Щепиков вышел в кухню, наружность Саломеи, несмотря на крестьянскую одежду, так его поразила, что он, собравшись было прикрикнуть: «Как ты смел драться?» – крикнул только: – Как! ты это ко мне привел, для стирки?

– Так точно, ваше высокоблагородие, – отвечал солдатик.

– Пришел, да и начал ругаться такими пакостными словами, – прокричала кухарка.

– Никак нет, ваше высокоблагородие, сама она… я говорю, что, дескать, вот я привел к его высокоблагородию двух баб для стирки…

– Я не люблю, чтоб у меня ругались, слышишь?

– Кто? я ругала его?

– А как же? я говорю, вот я привел к его высокоблагородию двух баб для стирки…

– Тебя как зовут, моя милая? – спросил Щепиков, подходя к Саломее.

Саломея вспыхнула, опустила глаза в землю и молчала.

«Какая стыдливость, скромность, приятность в лице, – подумал Щепиков, – это удивительно!» – Что ж ты не отвечаешь, моя милая? За что ты содержишься?

Саломея вздохнула глубоко, но ничего не отвечала.

– Говори откровенно, не бойся.

– Не могу… – проговорила тихо Саломея, окинув взорами направо и налево.

– «А! понимаю!» – подумал Щепиков. – Ты, моя милая… – начал было он снова, но за дверьми раздалось: «Пала-гея!» Щепиков вздрогнул и как по флигельману [87] быстро обратился к солдату и проговорил: – Да, хорошо, так ты ступай!

И с этими словами исчез.

– Куда ж идти? – спросил солдатик у кухарки.

– А я почему знаю? – отвечала она.

– А тебе-то как не знать, ведь ты здешняя.

– То-то здешняя, а давича ругаться?

– Вот уж и ругаться; так к слову пришлось.

– То-то к слову!

– Дай, брат кухарочка, напиться.

– И то сказать, слово на вороту не виснет. Что тебе, квасу, что ль? Садитесь, бабы.

– Хоть кваску, утолить тоску. А!, спасибо! вот теперь вижу, что крещеная. А что, пойдешь замуж? – сказал солдат и, отставив ножку, он затянул шепотком, отбивая рукой такту, как запевало:

Вый-ди за-а-муж за-а меня-а

За свицка-а-ва ка-а-раля-а…

– Тс! что ты распелся!

А не вы-ый-дешь за-а меня-а…

– Авдотья, которая швея-то? – спросила кухарку старая служанка, высунув голову в двери.

– А вот она; ступай, голубушка, в девичью.

– Не в девичью, в светелке барыня приказала посадить ее. Ты и мужские рубашки умеешь шить?

Что отвечала на это Саломея, не слыхать было за затворенными дверьми.

II

Теперь мы можем обратиться к Дмитрицкому, проведать, что он делал, с тех пор как расстался с Саломеей и исчез, предоставив ее покровительству всех языческих богов.

Как он кончил этот день, не ведаем. Ночь была темная, не астрономическая, немножко прохладная, роса пала на землю; но, несмотря на это, Дмитрицкий, вероятно, наслаждаясь ночной красотой киевской природы, лежал на траве, на вершине горы над Крещатиком, и бурчал, проводя рукой по лицу, по шерсти и против шерсти, или как делают маленьким детям, приговаривая: «вот эта дорога в Питер, а это из Питера». Эта экзерциция продолжалась до самого рассвета; иногда только для разнообразия он раскидывал ноги, барабанил ими по скату и повторял губами звук: брр! и посвистывал. Наконец, как будто вдруг очнувшись, приподнялся и крикнул:

– Эй ты, свинья темная, куда ушла?… – потом оглянулся на восток и, смотря на восходящее солнце, поклонился ему: «А, здорово! мое почтение! что, видишь, каков я? чай, удивительно: что, дескать, сделалось с Дмитрицким: поднялся до свету, натощак прогуливается да посвистывает себе? Ничего не сделалось… Просто маленькая перемена в обстоятельствах. Помнишь, какой богач был Дмитрицкий? а? помнишь преданье старины глубокой? Давно, очень давно это было: вчера! целая ночь прошла с тех пор, добрые люди легли и выспались; а я поклоняюсь восходящему солнцу, как тот… как бишь его?… Это что-нибудь да значит? Пьфу! ничего не значит, просто спать не хочется, нездоровится: карман переполнил, стошнилось… А всему причиной Саломея Петровна. Скверная баба, нельзя было не взять в руки, разорила бы всех… По крайней мере цель действий возвышенная… А вот этот, грабе Черномский… грабитель, мошенник, низкая душа, шулер!… Уа! Экой мерзавец: напустил на меня своих собак, – оборвали! совершенно опустело… и тут пусто и тут пусто. И желудок-то глупый какой: вчера, когда я мог дать ему обед на тысячу персон – нет! покорно благодарю, нет аппетиту, а сегодня: пожалуйте чего-нибудь закусить: а где, брат, взять! Дурак ты, вот и все, молчи! Не хочешь ли похлебать свежего воздуху? не сытно? ну, так не хочешь ли еловых шишек, вон там их много! Нет? ну, так честь приложена, а от убытку бог избавил. Чем же теперь заняться поприятнее?… погулять по берегу Днепра?… Пойдем… Гуляй сколько душе угодно. Иной бы отдал по крайней мере половину имения за эту свободу, за здоровье, за этот желудок, который просит есть… а мне они нипочем. Не знаешь, куда деться с этим семейством: воля просит денег, желудок пищи, здоровье просит черт знает чего… Где ж мне взять? я не казначей, не провиантмейстер и не фактор… Нет, здесь скучно гулять, пойдем ходить по городу… Э, да как славно эта жирная свинья испивает чай! как привольно расположился в халате у окна, – набил за обе щеки хлеба с маслом и чавкает себе, ни о чем не думая!»

– Чего тебе, любезный? – спросил толстый господин у окна, против которого Дмитрицкий остановился и рассуждал вслух.

– Ничего, – отвечал Дмитрицкий, – мне хотелось посмотреть, как вы пьете чай.

– Мерзавец какой! – пробормотал про себя толстый господин, вставая с места и отходя от окна.

– Мерзавец какой! – сказал Дмитрицкий вслух, – ни на грош нет не только что восточного, даже и русского гостеприимства!… Не следовало ли ему сказать: не угодно ли, милостивый государь, чашечку? Чашка чаю шелега не стоит, а я бы помолился, чтоб бог воздал ему за нее сторицею… Пойдем далее, что там есть?

Долго ходив по городу, Дмитрицкий остановился против одного двухэтажного с колоннами дома; архитектура дома, казалось, ему очень понравилась.

– Желательно знать, – сказал он, – человек или животное живет в этом доме? Войдем-ко. Послушай, брат, чей это дом?

– Казинецкого, – отвечал слуга, вышедший из передней.

– Григория Петровича?

– Никак нет, Ивана Львовича.

– Да, да, да! Иван Львович, я его-то и ищу. Доложи-ко, у меня есть дело до твоего барина.

– Какое?

– Казусное.

– Да барин теперь кушать изволит; едет в деревню.

– Мне ждать, любезный, некогда; мне нужно только слово сказать.

Человек пошел докладывать и вскоре воротился и сказал:

– Пожалуйте!

В зале целая семья сидела за столом. Осанистый, важный господин встал из-за стола, встретил Дмитрицкого у входа и, осмотрев его с головы до ног, спросил:

– Что угодно?

Дмитрицкий поклонился подобострастно и начал причитать:

– Наслышавшись о вашем великодушии и изливаемых благодеяниях на всех несчастных, угнетаемых судьбою; зная, что сердце ваше отверзто, а душа открыта для блага человечества, что ваша рука изливает щедроты, а чувства преисполнены милосердием, я осмелился прибегнуть к стопам вашим и просить о помощи… Заставьте несчастного отца, отягченного огромным семейством и умирающего с голоду, молить бога о ниспослании вам…

– Любезный друг, – отвечал барин, не дав кончить рацеи, – чем шататься по дворам да просить милостыню, лучше бы ты принялся за какое-нибудь дело да честным образом добывал хлеб…

Дмитрицкий низко поклонился.

– Извините, что побеспокоил; я бы и не осмелился, да иду мимо, вижу такой прекрасный дом, только что построен, чудо, думаю, если уж дом такой, что ж должен быть хозяин… удивительный дом!

– Ха, ха, ха! понравился?

– Ужасно! если б только не колонны… совершенно лишние! Ей-богу, я бы советовал прочь их.

– Не нуждаюсь, любезный, ни в чьих советах! – сказал барин.

– Да и я также ни в чьих советах не нуждаюсь; черта ли в советах, мне в ваших, а вам в моих? Я только так, к слову сказал о колоннах; иду да думаю: к чему эта глупая подпора? что эти столбы поддерживают? Ничего, так себе стоят… от хозяина также нечего ожидать подпоры… Задумался, да и зашел. Извините, что побеспокоил!

С этими словами Дмитрицкий поклонился – и в двери.

– Ну, теперь куда? – спросил он сам себя, – постой-ко, пойду к игрецкому атаману Черномскому; вчера он так изливался в дружбе ко мне и от чистого сердца почти заплакал, когда я проигрался шайке его. Я даже уверен, что ему жаль было меня; уж это такая каналья: будет резать, проливая слезы; «Господи, скажет, я хотел только легонько уколоть в бок, а кинжал попал прямо в сердце! Какой несчастный случай!» Это уж такая каналья!… Вот посмотрим, что он скажет теперь?

Дмитрицкий вошел в гостиницу, где стоял грабе Черномский. В коридоре спросил он у фактора, дома ли он.

– А дома же, дома, пане; сейчас посылал Иозку искать себе нового слугу: его Матеуш заболел.

Дмитрицкий, не слушая жида, пошел к номеру, занимаемому Черномским, и постучал в двери. – А цо там еще?

– Я, пане грабе [88].

– Почекай! [89]

Спустя несколько секунд Черномский отворил двери и удивился, увидев Дмитрицкого.

– Пан Дмитрицки!

– Я, пан.

– Что пану угодно?

– Ничего, пан, так, в гости пришел.

– Пан меня извинит: мне нужно идти из дому, – сказал Черномский, стоя в дверях.

– Нет, не извиню, пан; потому что мне хочется чего-нибудь пофриштикать.

– Столовая, пан, не здесь, а на том конце коридора.

– Знаю я, где она; да ведь я не в трактир к пану и пришел.

– Но… и у меня, пане, не трактир.

– Знаю, знаю, пан; потому-то я без церемоний и пришел; есть ужасно хочется; иду да думаю: где же мне поесть? Ба! да ведь у меня есть друг, пан грабе Черномский! он мне удружил, так, верно, и накормит с удовольствием, и прямо к пану.

– На хлебах, пане, я держу только своего слугу.

– И прекрасно; если на словах и на письме можно иметь честь быть покорнейшим слугою пана, отчего ж не на деле? Что за унижение.

– У меня слуги по найму, пане. – Что ж такое; я, пожалуй, и наймусь, у меня уж такой обычай: пан или пропал; вчера я был пан, а сегодня пропал; судьба разжаловала из пана в хама, что за беда. Ей-богу, я наймусь, холопская должность мне не новость.

– А где ж пан служил холопом?

– Сам у себя; а ведь я строгий был господин: избави бог худо вычистить сапоги, или платье, или даже туго трубку набить, тотчас в рожу, не посмотрю, что она моя собственная. А за верность поручусь: мало ли у меня было тайн на руках. И не пьяница – пьяным меня никто от роду не видал; и не вор, избави бог на чужое добро руку наложить.

Черномский, прислонившись к стене, заложив ногу на ногу и поглаживая рукой подбородок, слушал, прехладнокровно улыбаясь и не сводя глаз с Дмитрицкого.

«Лихой каналья, – думал он, – из него может выйти чудный подмастерье».

– Пан не шутит? – спросил он, наконец, серьезно.

– Ей-ей, нет!

– Так мне нужен слуга; мой Матеуш заболел; а мне надо сегодня же непременно ехать.

– Куда угодно, ясновельможный мосци пане грабе [90].

– А что пан требует в месяц за службу свою?

– Из хлебов, пан, за деньги я не служу. Деньги – черт с ними, деньги подлая вещь, у меня же карман с дырой, что ни положи, все провалится; а потому я кладу деньги на карту и спускаю их в чужие карманы. Пан знает об этом, нечего и говорить.

«Лихой каналья, жалко с ним расстаться, – думал Черномский, – боюсь только…»

– Если пан хочет мне верно служить, у нас будут свои условия, и вот какие: мне уж скоро под шестьдесят, пора на покой. Год еще употреблю на приведение моих дел к концу, куплю имение, и если пан хочет быть мне и слугой и правой рукой, то в вознаграждение я передам пану секрет мой… понимаешь, пан?

– Понимаю.

– Так по рукам, клятву, что будешь мой, и ни шагу от меня!

– И рука и клятва: чтоб черти распластали на мелкие части, а волки обглодали кости, если я с паном расстанусь!

– Ну, с сего часу будь Матеуш; уж я привык к этому имени.

– Матеуш так Матеуш.

– Ну, Матеуш, ступай теперь обедай на мой счет, а после обеда за почтовыми лошадьми по дороге на Минск, чрез Могилев.

– Слушаю, вельможный пане; пообедаю, а потом за лошадьми. Подорожная есть или без подорожной?

– Разумеется; как же можно без подорожной.

– Как, как можно? Да ведь, я думаю, пан и по подорожной двойные прогоны везде платит?

– Не только двойные, – тройные.

– Так подорожная лишний расход.

– Нет, с подорожной все-таки несколько важнее.

– А! конечно, без всякого сомнения.

– Ступай же, Матеуш, вот подорожная, а я пойду обедать к одному приятелю; в четыре часа мы едем.

– Добже [91], пане!

Дмитрицкий отправился в буфет и потребовал себе обедать на счет Черномского, объявив, что он новый камердинер его сиятельства. После обеда побежал с подорожной на почту.

Когда Черномский возвратился к четырем часам, почтовые лошади были уже запряжены в его коляску, а Дмитрицкий-Матеуш сидел в коридоре в ожидании своего господина и разговаривал с молоденькой гардеробянкой одной проезжей паньи.

– Ну, скорее укладываться! Матеуш, выноси сундук и ларец.

– Мигом, пане.

И в самом деле, Дмитрицкий, как будто урожоный хлопец, так был расторопен, предупредителен, догадлив, исполнителен по части камердинера, что пан Черномский не мог надивиться. Уложил, доложил, подсадил своего господина в коляску, захлопнул дверцы, вскричал: «Пошел!», вскочил на козлы, засел и, в дополнение, снял шапку и перекрестился; словом, лихой и благочестивый слуга.

На станциях хлопотал, чтоб скорее запрягали лошадей его сиятельству, сам помогал ямщикам запрягать, покрикивая: «Живо, живо!» – и все, как будто возбуждаемые примером его, суетились. Подъезжая к станции, Дмитрицкий-Матеуш, как будто бог знает с кем едет, соскочит с козел и, не отдавая еще подорожную, начнет толкать ротозеев ямщиков, чтоб скорей отпрягали, прикрикнет потихоньку: «Шапку долой!» Смотришь, ямщики, сбросив шапки, заходят, побегут за лошадьми, смотритель струсит, и тогда только осмелится спросить подорожную, когда Дмитрицкий крикнет: «Готово, ваше сиятельство!»

Черномский, несмотря на свои лета, растет от уважения, которое во всех возбуждает к нему его новый камердинер. Выходя из коляски или садясь в коляску, он уже не может ступить без того, чтобы его не вели под руки.

– Ну, что ж ты думаешь! – шепнет повелительно Дмитрицкий на смотрителя; и смотритель, оторопев, также подхватит его сиятельство под руку с другой стороны.

Приехали в местечко Гомель около вечера, остановились близ станции подле корчмы.

– Матеуш, – сказал Черномский, – я пробуду с час у моего приятеля, чтоб лошади были готовы.

– Добже, пане грабе.

Черномский пошел к приятелю, а Дмитрицкий в ожидании его возвращения прохаживался на улице подле коляски.

– Черт знает, где эту рожу я видал, – рассуждал он сам с собою. – Иногда такую знакомую гримасу сделает ртом, таким проговорит голосом, что, мне кажется, я вижу и слышу не Черномского, а кого-то другого… припомнить не могу!

Желание допытать свою память так заняло Дмитрицкого, что он не заметил, как прошел час, другой, совершенно уже смерклось, настала ночь; а Черномского нет; наконец раздался его голос издали:

– Гей! Матеуш!

«Вот, вот, знакомый голос, совсем не его!…» – Здесь, пане грабе.

– Да ходь же скоро, свинья!

– Э, брат! – проговорил Дмитрицкий, – о-го!… Что пану потребно?

– Ну!

Дмитрицкий догадался, что надо вести пана грабе; он шел нетвердым шагом.

– Пан уж не поедет сегодня?

– Хм! пан поедет поночи! – отвечал Черномский, переступая через порог и сбрасывая с головы картуз вместе с париком. – Ну, раздевай! халат!

– Э, брат!… Халат в сундуке, пан не велел выносить вещей из коляски.

– Як не велел? свинья не велела… ну!

– Я сейчас принесу важи [92], – сказал Дмитрицкий, – садись, пан.

– Ну! – повторил нетерпеливо Черномский, сбрасывая с себя пальто. Мутные глаза его слипались; он был бледен и едва мог сидеть.

– Скоро ли поедем? – спросил ямщик.

– Когда поедем, тогда и поедем; за простой заплатят.

– Да я бы лошадям корму дал.

– Ну, давай.

Дмитрицкий внес важи и подушки.

Черномский обыкновенно сам отпирал сундук и вынимал из него что нужно; он не вверял ключа никому из слуг. На ночь сундук ставился в головах у него; под подушку клал он всегда на всякий случай пару заряженных пистолетов.

– Не угодно ли пану отпереть сундук, – сказал Дмитрицкий, поставив его на стул подле дивана.

– Ну, держи! – отвечал Черномский, стараясь наклониться, чтоб отпереть замок ключом, который у него был на цепочке; но наклониться никак не мог, его качало во все стороны.

– Ну! – повторил он, – держи! – Скинул с себя цепочку и долго метил, бранясь, но никак не мог попасть в скважину; а наконец повалился на диван и начал стонать с каким-то диким бредом.

– Яне! пить!… аттанде! я забью тэго пшеклентэго хлапа!… пить, пане!

– Черт знает, у него белая горячка! – сказал Дмитрицкий, перерывая в чемодане, – черт знает, чего тут нет!… рыжий парик! шкатулка с чем-то… тяжела!

– Пить! – вскричал снова Черномский.

Дмитрицкий пошел в хозяйскую, взял кружку воды и поднес ему, приподняв его немного.

Черномский с жаждою глотал воду; рот его влез с усами в широкую кружку. Напившись, повалился он снова без памяти на подушку, провел кулаком под носом и стер себе один ус на щеку – другой слез на нижнюю губу; он отплюнул его.

– Эге-гэ! – повторил Дмитрицкий про себя, – так вот он, грабе Черномский-то!… постой-ко, попробуем, как пристанет к тебе рыжий парик.

И он вытащил из сундука рыжий парик, приподнял голову Черномского и надел на нее.

– Ба! откуда это взялся вдруг пан Желынский, старый знакомец?… Желынский!

– Бррр! атанде! – проворчал Черномский.

– Изволь! верно идет темная! Постой-ко, брат, каков-то я буду грабе Черномский?

Дмитрицкий напялил на себя перед зеркалом парик Черномского, приклеил усы и вскричал:

– Браво! Черномский, да и только!… Да! надо надеть мое платье, а дрянную венгерку отдам этому пьянице, моему камердинеру Матеушу Желынскому.

Дмитрицкий, сбросив свою венгерку, натянул пальто Черномского; ощупав карман, он вынул из него большой бумажник, развернул его, пересчитал пук ассигнаций.

– Три тысячи двести; это, верно, на обиход… А вот бумаги, верно документы на графство… Все это должно быть в законном порядке; после пересмотрим; обратимся теперь к тому, что заключается здесь.

Дмитрицкий, вынув из сундука две шкатулки и портфель, отпер их ключами, которые висели на часовой стальной цепочке. Одна шкатулка была набита разными драгоценными вещами: тут были золотые табакерки, перстни, цепочки, фермуары, булавки и прочее; кроме всего этого, несколько свертков золотых монет. Дмитрицкий развернул два свертка и насыпал червонцев в карман. В другой шкатулке в разных отделениях были пачки ассигнаций, карты, заемные письма, закладные и разные бумаги.

– Это все хорошо, пересмотрится после, – сказал Дмитрицкий, отложив пачку в двадцать тысяч в карман и укладывая все на место. – Это гардероб… Ба! приятель! Бердичевский знакомец! помнишь меня или забыл? Здорово!…

И Дмитрицкий вытащил серый старинный фрак, с большими решетчатыми пуговицами; из бокового кармана высунулась какая-то бумага.

– А! это документ, относящийся к рыжему парику и серому фраку.

– Матеуш! – вскричал Черномский, приподнимаясь с дивана и смотря вокруг себя мутными взорами.

– Проспался, наконец! – сказал Дмитрицкий, запирая сундук.

– Фу! – произнес Черномский, отдуваясь и уставив глаза на Дмитрицкого.

– Ну, вставай! ехать пора! Экой дурачина! что ты смотришь? Неси сундук в коляску!

– Что такое? – проговорил Черномский, – вы, милостивый государь, что такое?

– Совсем одурел! Ты, Матеуш, не узнаешь барина?

– Что такое? – повторил Черномский, вскочив с дивана; но ноги у него подкосились, и он осел снова на диван.

– Насекомое! на ногах не стоит! Что мне с тобой делать? – сказал Дмитрицкий захохотав.

– Что это, пан, значит? – вскричал Черномский.

– Дурак! как ты смеешь говорить мне просто пан! Ты не знаешь, что я пан грабе, вельможный пан? Говори мне не иначе, как ваше сиятельство, а не то я тебе пулю в лоб!

И Дмитрицкий взял пистолет со стола. Черномский затрясся.

– Цо то есть! [93] – проговорил он, задыхаясь.

– А вот цо то есть: смотри на себя, безобразная рожа! на кого ты похож?

И Дмитрицкий стащил Черномского с дивана, схватил за оба плеча и поставил против зеркала.

– Смотри, урод, на кого ты похож?

Черномского забила лихорадка, зубы застучали: он застонал, взглянув на себя в зеркало.

– Узнал? – спросил Дмитрицкий, – да врешь, друг, ты думаешь, что ты пан Желынский? Нет, погоди! Я за заслуги только произведу тебя в пана Желынского, а до тех пор…

И Дмитрицкий сорвал с головы Черномского рыжий парик и положил к себе в карман.

– До тех пор ты лысый Матеуш, мой слуга, холоп, лакей, хамово отродье!

– А, дьявол! – проговорил Черномский.

И он повалился на диван, схватил себя за голову, заскрежетал зубами, забил ногами.

– Тише! – крикнул Дмитрицкий.

– А, дьявол, обманул! – простонал снова Черномский и вдруг вскочил с дивана, бросился на Дмитрицкого; но тот очень хладнокровно приподнял пистолет и сказал:

– На место!

Черномский со страхом отскочил назад.

– Послушай! – проговорил он дрожащими губами, – послушай, пан Дмитрицкий…

– Пан грабе Черномский, слышишь? Покуда на голове моей этот парик, – сказал Дмитрицкий, приподняв на себе парик, как шапку, – и покуда под носом эти наклейные усы, до тех пор я граф Черномский, шулер, подлец, который с шайкой своей наверняка обдул бедного Дмитрицкого. А ты, до тех пор, покуда я не награжу тебя рыжим париком и серым фраком, до тех пор ты хлап Матеуш.

– Одно слово, пан! – сказал пан Черномский, задыхаясь и кусая губы, – бесчестно это, это низко, воспользоваться моею доверенностью! Я полагал, что пан Дмитрицкий благородный человек!…

– А кого ж обманул пан Дмитрицкий?

– Меня!

– А ты кто такой?

– Кто?… я пан…

– Ну, ну, ну, договаривай скорей!

– Пан грабе Черномский.

– Врешь! ты знаешь ли кто? Черномский побледнел.

– Пан грабе Черномский вот этот парик, – продолжал Дмитрицкий, – а пан Желынский вот этот парик; а пан Дмитрицкий нанялся на службу к вельможному пану Черномскому, а не к тебе, не пану, а лысому болвану! Как же ты смеешь говорить, что пан Дмитрицкий тебя обманул?

– Пан Дмитрицкий, – сказал Черномский, – не я обыграл пана, даль буг же [94] не я; но я готов из своих денег возвратить пану десять тысяч.

– Скажи пожалуйста, какой богач!

– Будь ласковый, пане, кончим шутки… Отдай, пане, мои ключи.

– Да ты кто?

– Перестань, пане, шутить… получай десять тысяч, и бог с тобой.

– А я с тобой вот как шучу: хочешь ты у меня служить Maтеушом? Я люблю это имя: у меня, пана грабе, все люди назывались Матеушами… хочешь? а не то – убирайся!

– Я прошу пана оставить шутки; а не то я объявлю полиции, что пан хочет ограбить меня и убить.

– Так ты ступай в полицию скорей, а не то я уеду… Ну, пошел же!

– Пане, я двадцать тысяч дам.

– Ба, уж рассветает! Пора ехать мне! Эй! кто там?

– Пане! – вскричал Черномский. – Прочь!

– Что угодно пану? – спросил вбежавший хозяин.

– Вот тебе за постой, – сказал Дмитрицкий, бросив красную бумажку на стол. – Неси сундук в коляску.

– Пошел, я сам понесу! – вскричал Черномский, совершенно потерявшись, – ступай вон!

– А, мерзавец, одумался! Жид, помоги ему; где ему дотащить до коляски.

– Караул! грабят! – вскричал Черномский как сумасшедший, оттолкнув жида и обхватив сундук, – караул!

– Хозяин, ступай к городничему, чтоб прислал солдат взять этого пьяницу! Скорей!

– Не буду! – проговорил Черномский, задыхаясь, – я понесу! Ступай, мне нужно поговорить с паном.

– Ни слова!

– Пане!

– Ну!

– Я понесу, понесу!

– Жид, тащи вместе с ним!

Черномский и жид понесли сундук в коляску. Черномский нес и стонал.

Вслед за ними вышел и Дмитрицкий.

– Ну, живо! – вскричал он, садясь в коляску. – Ты так и поедешь без фуражки, в одной рубашке? дрянь! ну, пошел, надень сюртук и фуражку!

– Панья матка бога! – проговорил Черномский жалобным голосом, держась обеими руками за коляску.

– Ну, долго ли будешь думать? Ямщик, пошел! Ямщик приподнял кнут.

– Караул! – вскричал Черномский, ухватясь за коляску, – постой, постой, еду! Вынеси, хозяин, картуз да сюртук мой.

– Ах ты, дурак, трус; боится, что я уеду, брошу его! Черномский охал, держась за коляску.

Жид вынес венгерку и картуз.

– Не мой сюртук, – сказал Черномский, – это венгерка пана.

– Не узнает своего платья! вот нализался! Долго ли я буду ждать? Куда? на козлы!


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37, 38, 39, 40, 41, 42, 43, 44