Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Приключения, почерпнутые из моря житейского

ModernLib.Net / Приключения / Вельтман Александр Фомич / Приключения, почерпнутые из моря житейского - Чтение (стр. 38)
Автор: Вельтман Александр Фомич
Жанры: Приключения,
Классическая проза

 

 


– В чем? – спросил с удавлением Рамирский.

– А в том, что я уж не Дмитрицкий. Рамирский посмотрел на него с удивлением.

– Корнет Дмитрицкий умер, а я душа Дмитрицкого, переселившаяся в венгерского магната, и потому вперед спрашиваю: угодно тебе знаться с душой Дмитрицкого в ее метаморфозе, я рад; а если нет, так скажи просто: извините, я ошибся, я принял вас за одного старого моего друга.

– Я, право, ничего из этого не понимаю, – сказал Рамирский.

– Я и сам существенно не понимаю, как это все сделалось, просто метампсихоз! Я сам не верил переселению душ, а теперь поневоле верю, хоть моя душа и не переходила в животных и насекомых. Но вот, после исключения из списков, ходит по мытарствам, живет на белом свете сверх штату… ей-богу, что делать!… скитаюсь, как мертвец, покуда не уложат в могилу и не забьют кол в спину.

Заложив руки в карманы пальто, Дмитрицкий ходил взад и вперед по комнате как человек, проникнутый горем, но переносящий с твердостью свои несчастия. Рамирский смотрел на него с удивлением, слушал, пожимал плечами и молчал.

– Ты видишь теперь во мне венгерского магната Волобужа, – продолжал Дмитрицкий, – и оттого, разумеется, не узнал меня. Если б во всех метаморфозах, случившихся со мной, участвовала моя собственная воля, хоть» настолько, сколько у Юпитера для его любовных похождений, ты бы мог подумать, что и у Дмитрицкого низкая душа, но я тебе даю честное слово, что все это совершается просто каким-то чудом: судьба завяжет мне глаза, хлопнет жезлом раз, два три! ну, говорит, теперь ты Матеуш, слуга, холоп и больше ничего. Матеуш так Матеуш! и примусь за исполнение данного мне назначения, без ропоту, с полным усердием. Только что войду в характер роли – ейн, цвей, дрей – ты граф! Нечего делать, граф так граф, я и от этого не отказываюсь. Не успею совершить какой-нибудь подвиг, достойный графского сана, – аттанде! [266] Ты Прохор Васильич, купеческий сын! Пожалуй, для разнообразия буду купеческим сыном. Таким образом судьба вела меня через разные звания и состояния и привела на степень венгерского магната. Можешь спросить у всей знати здешней, у какого хочешь венгерца: унижаю ли я звание магната? Конечно, можно меня упрекнуть в незнании венгерского языка, но, судя по здешним магнатам, каждый магнат не нуждается в отечественном языке. Отечественный язык нужен только простому народу…

– Дмитрицкий, – сказал Рамирский, – ты такой же чудак и мистификатор, как был за десять лет!

– Помилуй, душа моя, какая тут мистификация, – я тебе говорю серьезно.

– Ну, полно, пожалуйста! Я очень рад, что встретил тебя здесь; но мне надо подумать о том, чтоб где-нибудь остановиться, здесь все номера заняты.

– Не хлопочи, я занимаю три номера. Один из них твой.

– Благодарен.

– Гей! Иоганн!

– Gleich! [267] – отозвался Иоганн.

– Вещи этого господина внести в пятый номер! Hast du verstanden? [268]

– О, ja! gleich! [269] – сказал Иоганн, но, заметив брошенное на стул пальто, взял было его, чтоб положить как следует.

Но магнат крикнул: «Марш!» – и он отправился, отдув губу и пробормотав: «Allеs muss in Ordnung sein» [270].

– Давно ты вышел в отставку? – спросил Рамирский.

– И не думал выходить, – отвечал Дмитрицкий.

– Да каким же образом ты здесь, в партикулярном платье?

– Да так, внесли меня в список умерших. Это меня, разумеется, взбесило, да что ж делать! Каким образом умершему явиться живым? Невозможно, покойники не ходят; в старину утвердили бы в земле колом, а теперь совсем другое дело.

– Ты шутишь или не шутишь?

– Что за шутка! Вот видишь: отправился я из полка ремонтером в Подольскую губернию. Оставил пьяницу хохла денщика у одного знакомого пана в деревне, а сам разъезжаю себе из места в место. К несчастию, шайка мошенников напала на меня и просто зарезала самым бесчеловечным образом. Что было делать? Я написал пану, что вот так и так, зарезали, не вспрыснет ли он меня живой и мертвой водой? А между тем пьяный мой хохол пришел к пану и говорит: что ж я, пане, буду делать! грошей у меня нет и пана нет. «А что ж тебе делать! – сказал ему пан, – пан твой пишет ко мне, что его зарезали». – «Ой ли, – крикнул хохол, – коли сам пишет, так стало быть, то верно?» – «А как же!» – «Хм!» – сказал хохол, покачал головой, да и пошел в полк, донес, что меня зарезали… – Славная сказка!…

– Ей-ей, не сказка, слушай дальше, – продолжал Дмитрицкий, – из полка вместо меня прислали другого офицера; команда стояла в Бердичеве; обо мне слухов нет; убедились, что я действительно не существую уже на свете и вычеркнули из списков живых. Скверная вещь; мне следовало бы после этого в самом деле лишиться жизни, но я подумал, что это еще хуже; предаться лучше судьбе, что хочет, то пусть со мной и делает. И сделала она из меня магната венгерского следующим образом…

И Дмитрицкий подробно и откровенно рассказал Рамирскому все свои приключения.

– Ты задумался, – сказал он, кончив рассказ, – сделай милость, Федя, будь друг, не церемонься, не знай меня и кончено..

– Нет, я тебя знаю и буду знать, – отвечал Рамирский, – но для всех и каждого буду знать тебя как магната Волобужа, с которым я сегодня имел удовольствие познакомиться.

– Браво! обойми меня, неизменная, славная душа! Ты, брат, человек, Федя, ей-богу, человек! Если б в моей воле, я бы тебе непременно дал земное счастие.

– Мне его уж никто не может дать! – сказал, вздохнув, Рамирский.

– Почему?

– Я тебе расскажу со временем и свое горе.

– Ну, отдохни с дороги, а я должен ехать сегодня на литературный вечер; здесь теперь в большой моде литературные вечера. Это презанимательная вещь.

– А ты каким образом попал в литераторы?

– Ну, нет, вдруг не попадешь в это звание; я еще не литератор, но уж смотрю в литераторы. Все здешние известности, узнав, что я родом славянин, в восторге от меня, таскают по всем литературным вечерам, просят петь: не зозуленька в лесу куковала, и кричат: какое сходство с русской песнью: не кукушечка в лесу куковала. Я им обещал собрать песни моей родины. Как только соберу, тотчас же и литератор.

– Любопытно побывать на этих вечерах.

– За чем же дело стало? поедем завтра на великолепный литературный вечер к Звездову.

– И он литератор?

– А ты его знаешь?

– Как же, он служил в Петербурге.

– Так и прекрасно: я сегодня увижу его у мадам Recuell и скажу, что я познакомился с тобою и что завтра ты к нему будешь на вечер. Там вся московская поэзия и проза, славянофилы, скандинавофилы, франкофилы и простофили.

– В самом деле поеду. Может быть, я там встречу и одну сочинительницу, которая меня интересует.

– Не одну, а тьму встретишь. Ну, прощай.

«Чудак, – подумал Рамирский, – какой славный малый и как погиб безвозвратно!»

IV

На другой день Рамирский долго ждал пробуждения Дмитрицкого, который, по обычаю магнатов, началом дня считал ие восход солнца, не любил утреннего ребяческого его света, но считал день, как следует, с первого часу. Не дождавшись этого часа, Рамирский уехал прежде всего посетить неизбежный Опекунский совет, потом некоторых дальних родных и давних знакомых и, между прочим, заехал к четвертого класса Звездову [271], который очень внимательно его принял, изъявил удовольствие, что он посвятил себя литературе, и пригласил на свой литературный вечер.

«Я занимаюсь литературой? – подумал с удивлением Рамирский, – ах, чудак этот Дмитрицкий! он без шуток и мистификаций не может шагу сделать! Посвятил меня в литераторы!»

– Жаль, что мне сейчас надо ехать по делу, – сказал Звездов, – а то я бы прочел вам на досуге стансы к Москве, которые я сию минуту только написал… Но еще, я думаю, можно будет… Это, собственно, десять слов к Москве… Сейчас принесу.

«О, господи! попал на муку», – подумал Рамирский.

К счастию его, вошел какой-то господин с огромною тетрадью в руках, всматриваясь прищуренными глазами сквозь очки на окружающие предметы.

– Ваше превосходительство… Ах, извините, – сказал он, заметив свою ошибку; сел, положил тетрадь свою на стол и начал протирать платком и искусственные и настоящие свои глаза.

– Вот, это, собственно, десять слов, – раздался еще в дверях голос хозяина.

– Ах, ваше превосходительство! – проговорил пришедший господин, вскочив с места и схватив свою тетрадь.

– А! – проговорил хозяин с неудовольствием. – Вот это…

– По вашему желанию прослушать, я привез, ваше превосходительство, – перервал его господин в очках, развертывая свою тетрадь, – я сперва прочту вступление… Перевод такого писателя, как Гете, требует пояснений, – продолжал он, обратясь к Рамирскому.

– Я прошу у вас извинения, – начал было хозяин с досадой, желая отделаться от предлагаемого чтения. – А как же вы полагаете, ваше превосходительство, – перервал его порывистый господин в очках, – неужели вы думаете, что не должно объяснять читателям дух писателя?… Нет, должно, должно: это ключ к смыслу его сочинений, притом же каждый может понимать иначе.

Рамирский, не ожидая дальнейшего развития речи, встал.

– Куда ж вы?… – крикнул испуганный хозяин, что его оставляют одного на жертву прищуривающемуся господину в очках.

– Если позволите, я буду ввечеру.

– Какая досада, что не удалось мне прочесть вам… Вот, как видите, всякой день приходят ко мне на суд с своими кропаньями, – тихо сказал в зале Звездов, провожая Рамирского. – Итак, до вечера.

Возвратившись в гостиницу, Рамирский не застал уже дома Дмитрицкого. Он приехал часу в восьмом.

– А! дома! Не забыл, что сегодня едем на литературный вечер. Да теперь еще рано: часов в десять, даже в одиннадцать.

– Помилуй, к чему ты сказал Звездову, будто я сочинитель?

– Что ж такое? Разве это компрометирует тебя?

– Хм! Нисколько не компрометирует, да для чего ж это?

– Как для чего? Для того чтоб на тебя смотрели как на литератора. Литераторы теперь в ходу. Ты думаешь, что в салонах трудно быть ученым, поэтом, писателем, критиком? Пустяки! Ты послушай, как я заговорю об индейской и еврейской поэзии. Приехать в салон не то, что приехать к Солону и смотреть дураком да удивляться греческой премудрости: салон – страна малознающих, плохознающих и ничего не знающих, но желающих казаться всезнающими. Взаимное надувание, взаимная снисходительность, вот и все, и квит с дубинкой. Например, я в глаза не видал Европы, но имею же об ней понятие, и довольно. Спрашивают меня: вы, верно, были в Неаполе? Я отвечаю с живым восторгом воспоминания: «В Неаполе? Ах, это очарование! море, Везувий, извергающий пламя – этого рассказать нельзя!» И нечего рассказывать, довольно, восхищение возбуждено, чего же еще больше?… Однако ж пора сбираться; одевайся, mon cher; впрочем, «запоздать» ничего не значит; неприлично «заранить».

К десяти часам туалет был кончен, и они отправились к. Звездову. У подъезда швейцар звякнул в колокольчик. Они вошли. Зала была озарена стенными светилами, но еще пустынна; ломберные столы, как жертвенники, на которых убивалось время, стояли уже наготове; повсюду в доме еще тишина, от которой можно вздрогнуть.

– Не рано ли?. – спросил Рамирский, – никого еще нет.

– Нет, в гостиной есть уже хоть безжизненные, но живые люди, voyez-vous? [272]

На диване и подле него на креслах сидело несколько дам, как на сеансах: каждая приняла положение, выгодное для портрета. С одной из них, как с почетным членом заседания, разговаривала хозяйка; но так чинно, тихо и безмолвно, что каялось, они смотрят друг другу в глаза за спором, кто первый моргнет.

Около стен, на креслах, сидело несколько мужчин, как будто пришпиленных каких-то насекомых в коллекции натуральной истории. Все были в белых и желтых перчатках, все держали обеими руками свою шляпу, чтоб не выпала из рук от задумчивости, и все до одного, без сомнения, были, как говорится, свои или что-то вроде таких, которым делают особенную честь приглашением. Можно было принять их и за подчиненных в гостях у строгого начальника. Можно было принять их даже за нанятых, чтоб наполнять пустоту около стен. Хозяин как будто остерегался дать им какое-нибудь значение своим вниманием. Он сидел подле столика с лампой и просматривал газету. Заметив пошедших гостей, он встал довольно важно, взял Рамирского ta руку и, обратясь к жене, проговорил:

– Ма femme! [273] – Потом занялся разговором с магнатом.

Хозяйка взглянула на представленное ей новое лицо, без особенного значения в свете, качнула головой в знак приветствия, вытянула эластические губки в знак удовольствия и, снова придя в нормальное положение, обратилась к даме, сидящей на диване.

Рамирский, не зная, что с собой делать, опустился на кресла и заметил, что подле него сидит очень хорошенькое существо в задумчивом расположении духа. Матовое бледное личико, черненькие глазки заинтересовали его.

В старину сидеть подле незнакомой дамы и почтительно не нарушать взаимного молчания, хоть в продолжение целого века соседства бок с боком, считалось приличием, умом, образованностью и даже долгом. Теперь и времена и нравы переменились, теперь за молчание назовут истуканом.

Чтоб избежать этого названия, Рамирский обратился к соседке с мнением, что жизнь в Москве должна быть очень приятна.

– Напротив, очень скучна, монотонна, томительна! Какие здесь удовольствия? Никаких! Театр не стоит внимания, в собрание никто не ездит, балы – толкотня и больше ничего… Москва опустела! – отвечало многоречиво задумчивое существо, как будто в отмщение за долгое непривычное молчание.

– Если б Москва была приморский город, – начал Рамирский с целию проэкзаменовать незнакомку в отношении к сведениям о море. – Ах, боже мой! да что ж такое море? что бы оно придало Москве, кроме сырости. Я и Петербурга не люблю за то, что он на берегу моря.

«Конечно, моя милая!…» – подумал Рамирский, недослушав речи и встав с кресел, очень довольный, что должен был уступить место приехавшим дамам.

– Вы составите партию в преферанс? – сказал хозяин, подходя к нему.

– Извините, не играю, – отвечал Рамирский. Хозяин отошел от него, как от бесполезного человека. Между тем гостиная вдруг наполнилась потоком гостей.

У Звездова смесь под названием литературный вечер составилась довольно сложная, по рецепту отношений светских, служебных, родственных, обязательных и, наконец, литературных. Некогда он пописывал стихи; но, вступив на службу и женившись, оставил было эту глупость, играл по вечерам в карты и был спокоен, счастлив; игорные его вечера были очень умны, собирались всё люди одного направления и одного верования, что карты спасительная вещь от треволнений мира сего. Но едва демон славолюбия посягнул на душу Звездова, едва вошли в моду литературные вечера – он тотчас же присел, написал стихи и назначил у себя день для литературных вечеров. Для этого надобно было знакомиться с писателями, поэтами, учеными, словом, с людьми не светскими, и выставить их напоказ светским людям. Для производителей необходимы были потребители. Но если уж принять и в одежде тела и в одежде духа иностранный покрой, то хоть подпиши над своей мастерской: «Федулов из иностранцев», каждый подражатель-потребитель не пойдет к подражателю-производителю. Это просто и понятно.

Рамирский отретировался к сторонке и всматривался на почтенных, пожилых, важных, осанистых и декорированных особ, за которыми ухаживал хозяин. Все они, не обращая внимания на отстой дам с одной стороны, и на отстой худощавых, бледных, испитых и юных лиц с другой стороны, усаживались за ломберные столы и таким образом составили что-то вроде гнезда в уксусе.

– Что ты так смущенно задумался, mon cher, – спросил Рамирского мимоходом Дмитрицкий, – не думаешь ли ты, что здесь пантеон русских литераторов и что за этим почетным ломберным столом сели для совещания тени Ломоносова, Сумарокова, Хераскова и Державина? Не бойся, mon cher, это не они. Не хочешь ли составить партию?

– Нет, благодарю, я не играю.

– И я никак не могу играть для препровождения времени. Если тебе скучно, так не хочешь ли потосковать немножко с дамами: посмотри, какая тоска возьмет тебя с ними. Пойдем.

– Ах, поди!

– Я пойду, мне хочется пить чаю; хозяйка сама наливает по глоточку и потчует французскими надуваньями; но я, как иностранец, полюбивший русский чай, не буду с ней церемониться, как русские, и выпью весь самовар, посмотри!

Дмитрицкий в самом деле подсел к хозяйке и сказал:

– Voyons, madame! [274] Мне ужасно как нравится этот напиток; угостите меня по-русски.

Хозяйке приятен был вызов магната, и она наливала ему чашку за чашкой. Смотреть, как венгерский магнат пьет чай по-русски, составило на добрый час занятия для всех дам.

Между тем Рамирский, после нескольких слов, обращенных к стоящему подле него молодому человеку поэтической наружности, спросил:

– Позвольте узнать, кто здесь из замечательных поэтов? Я недавно в Москве и совершенно никого не знаю.

– Здесь? Я вам скажу, кто здесь и что здесь, – отвечал молодой человек, – я сейчас только об этом думал.

Здесь суета бессмысленной толпы,

Здесь не поэты, а рабы,

Здесь много глупых, много чванных,

Здесь много призванных, да нет избранных.

– По крайней мере в вас я вижу уже поэта.

– Покорно благодарю, – отвечал поэт с улыбкой, покручивая усы, – но для кого и для чего быть поэтом? никто и ничто не одушевляет.

Рамирский посмотрел внимательно на молодого человека, зараженного уже разочарованием. Он был недурен собою, в глазах было много огня и вместе простодушия.

– Как для кого писать! Для прекрасного пола; и что ж лучше одушевляет поэта, как не красота?

– Но не бездушная красота.

– Например, вот эта, хорошенькая дама, – продолжал Рамирский, – сколько можно почерпнуть из нее вдохновений для поэзии.

– Вот эта? Хм! она недурна собою, но глупа; я просто был от нее в отчаянии: написал ей акростих:

Я не люблю своей свободы,

Своей сердечной пустоты…

– Извините, кажется вы писали этот акростих для Софи Луговской, – сказал Рамирский, посмотрев с удивлением на творца знакомого ему акростиха.

– Ах, да, в самом деле, я и забыл.

Я не люблю красот природы.

Что ж я люблю? Поймешь ли ты,

Что я люблю?

– Бесподобно! против таких стрел поэзии нельзя устоять: я это тотчас почувствовал; знаете ли, что Софи без памяти от вас?

– Неужели? Однако ж эти стансы слабо вылились, – продолжал поэт, пришедший в восторг от собственных стихов и не обращавший внимания на предметы, внушающие их, как на ненужные орудия, как на подмостки, которые отбрасывают после совершения поэтического здания, – я вам прочитаю написанные в альбом одной черноокой, чернобровой:

Черноокая, чернобровая,

Моя душечка, жизнь сердечная!

Не пленит меня ветвь лавровая,

Дай колечко мне подвенечное!

– Помилуйте, у вас целый гарем очаровательных существ, которым вы предлагаете не только вечную любовь в стихах, но даже и руку.

– Хм! – произнес поэт с самодовольствием и хотел было что-то сказать; но вдруг послышался быстрый однозвучный поток слов. Большая часть гостей двинулась в другую комнату, где подле стола сидел уже какой-то смиренный повествователь и читал свое произведение. От душевного волнения он был бледен; от невольного движения руки густые длинные волоса его стали копром, глаза стремительно мчались по строчкам, как вагон по рельсам, слова сливались в гул поезда, предметы описания неслись мимо, как окрестности железной дороги в глазах несущегося по ней путешественника.

Как будто пригнанные на поденную работу, без присмотра, слушатели сидели задумавшись, зевали или попарно перешептывались.

Поэт не давал и Рамирскому слушать; как будто надумавшись, что сказать на слова Рамирского, он прошептал ему:

– Поэт должен любить всех, и все должны любить поэта. Поэт свободен! – и начал декламировать вполголоса:

Свободен я, но нет мгновений,

Вполне свободных для меня.

Я жрец богини вдохновений,

Я страж священного огня!

– Но это жестоко: насчет спокойствия несчастных сердец скопить том стихотворений, – сказал тихо Рамирский.

– Поэт, как пчела, собирает мед со всех цветов, – сказал поэт равнодушно, не затрогиваясь упреками.

– Бедная Софи Луговская! Как она должна страдать! Вы соблазнили ее чувства.

– Я соблазнил?

Нет, никогда с притворным чувством

Ни в чьи глаза я не смотрел,

И средством низких душ – искусством

Ничьей душой не овладел!

– Это все прекрасно; но вы погубили ее своими стихами. Она изнывает.

– А я? Я спокоен? Когда она уезжала, я написал…

– Браво, браво! прекрасно! – крикнули несколько голосов, как будто спросонок, когда повествователь, запыхавшись, достиг, наконец, до размаха пера, которым заключалась повесть, в виде закорючки.

– Я написал, – продолжал поэт:

Прощай! с тобой я все утрачу,

И благо дней и мир ночей

О, как я плачу, плачу, плачу!

Какая грусть в душе моей!

– Я, однако ж, недоволен этими стихами. А вот, послушайте романс, который я написал Нильской на заданный сюжет: «Любила я, он не любил».

Сердце Рамирского замерло.

– Нильской? – спросил он.

Не успел еще поэт отвечать, как хозяин подошел к Рамирскому с каким-то пожилым человеком.

– Иван Карпович желает познакомиться с вами, – сказал он ему и, довольный, что сжил с своих рук неотвязчивого говоруна, а вместе с тем доставил новому гостю собеседника, без дальнейших церемонии пошел занимать более значительных гостей своих.

– Очень приятно, что имею удовольствие познакомиться с вами, – проговорил торопливо реченный Иван Карпович с каким-то не терпящим отлагательства побуждением окончить течение своей речи, которую он начал изливать перед хозяином дома. – Изволите ли видеть, вы, верно, согласитесь с моим мнением, что на русскую литературу надо смотреть особенными глазами; потому что, надо вам сказать, это не то, что литература западных народов, – положим французская, – совсем не то: другие начала, другое развитие, другие средства, другие побуждения, другой дух… например:

О ты, что в горести напрасно

На бога ропщешь, человек…

Возьмем что-нибудь во французском… например, сатира Vauquelin de la Fresnaye [275]:

Connais tu ce fаcheux qui contre la fortune

Aboie imprudemment, comme un chien а la lune… [276]

– Изволите ли видеть, какая разница? Здесь бог, там судьба, фортуна… ясно? То же положение, но здесь обращение к богу, там к судьбе; оно кажется ничего, а на поверку совсем не ничего: тут только ропот, там исступление. Заметьте: aboie comme un chr'en а la lune [277]… Извольте понять… Не правда ли? Различие ужасно. Вследствие чего же оно родилось? Вследствие чего француз развязен, свободен, летуч в движениях и в речах? Вследствие того, что он не привязан ни к прошедшему, ни к будущему… а! понимаете? – И с этими словами оратор уставил палец кверху и, посмотрев значительно в глаза Рамирскому, повторил: – Ни к прошедшему, ни к будущему! Словом… вследствие религиозного ?mancipation [278]!

Произнеся торжественно эти слова, как тайну великого открытия, он поднял еще выше указательный палец и молча не сводил выпученных глаз с Рамирского, как будто давая ему время прийти в себя от удивления.

Рамирский действительно был поражен потоком слов навязанного на него Ивана Карповича и не знал, как отделаться от беды. Глаза его следили за поэтом. К счастию, какая-то звезда, ходившая по комнате как будто с подставкой под бородой, вдруг подошла и спросила:

– О чем рассуждаете, Иван Карпович?

– А вот, изволите ли видеть, – начал Иван Карпович, то к звезде, то к толстой особе, которая также подставила внимательное ухо и которой необходимо было привязаться к кому-нибудь, чтоб не казаться ничтожным человеком до партии в преферанс, – изволите ли видеть…

Рамирский, не теряя времени, отступил шаг, другой от оратора; далее, далее; отыскал в толпе поэта, хотел у него что-то спросить, но поэт декламировал какому-то внимательному слушателю целую поэму наизусть.

«Мучитель!» – думал Рамирский, выжидая с нетерпением конца поэмы.

– Пойдем к дамам, mon cher, – шепнул ему Дмитрицкий, – спросим у них, кто превосходнее пишет: Сю или Занд? Это будет забавнее.

– Сейчас, сейчас, – отвечал Рамирский.

– О, да тебя можно кормить стихами! – оказал Дмитрицкий.

Поэт был в восторге, что нашелся добровольный слушатель. Он вышел из себя и начал громко декламировать.

– Что это такое? – раздалось со всех сторон. И все двинулось с места «обступило его.

– А, вот это дело другое! – сказал Дмитрицкий, – на человека, который беснуется, любопытно смотреть, и я не прочь от других.

Разгоряченный поэт, кончив какой-то ропот на людей стихами:

В который день вас создал бог?

Вы человеки или звери? –

окинул мрачным взором всех слушателей и стал стирать пот с своего лица.

– Браво! – вскричал Дмитрицкий.

– Это глупый сюрприз! – проговорила тихо хозяйка, пожимая плечами.

– Charmant! [279] – повторил Дмитрицкий, – посмотри, mon cher, как все допрашивают друг друга взорами: «В который день вас создал бог?…» Однако же не довольно ли на первый раз, не пора ли? Я думаю еще проехать отсюда в английский клуб.

– Сейчас, сейчас! – отвечал Рамирский, подходя к юному поэту, которого еще допрашивали некоторые, что он читал.

Но к нему не было доступа. Он снова начал декламировать стихи.

– О боже мой! о чем я хлопочу. Поедем! – сказал, наконец, Рамирский.

– Тебя, кажется, свел с ума этот пиит своими стихами.

– Ах, да, они мне напомнили…

– Что такое?

– Не спрашивай теперь, – грустно!

– Ну, перед тобой; будем говорить о посторонних вещах. Каков литературный вечер? Мы, впрочем, рано уехали. Там один заслуженный поэт, как мне сказала хозяйка, будет читать стихотворение под заглавием «Горы» или «Горе», она еще сама наверно не знает. По обычаю, всех потребителей литературы загадят за преферанс, а производители сами себя слушают и, по системе взаимного восхваления и должного приличия, вслух кричат: «Какой дар!», а про себя: «Господи! что за бездарность!» Таким образом ты видел образчики производителей и потребителей литературных: у одних дар даром, а другие пользуются даром… Ты, однако же, все молчишь, mon cher, не слушаешь моих острот. Спишь?

– Ах, нет!

– Полно, не отрекайся. Грусть, mon cher, то же сновидение, в котором, как ни одевайся, все гол. Ну, до свидания!

– До завтра? – сказал Рамирский, выходя из кареты.

– Уж, конечно, я ворочусь поздно.

Войдя в переднюю номера, Рамирский заметил стоящего у дверей отставного офицера жалкой наружности.

– Что вам угодно?

– Вы изволили приказать явиться к себе! – робко отвечал офицер.

– Я?… Я не имею чести знать вас.

– Так я ошибся-с…

– Впрочем, здесь стоит также господин Волобуж.

– Так точно-с, они, верно, и приказали.

– Но он возвратится поздно. Вы пожаловали бы завтра поутру.

– Очень хорошо-с! – сказал офицер, кланяясь.

Но вдруг на лестнице раздался звучный напев: «Ла, ла, ла, ла!» Магнат обыкновенно, проходя крыльца, сени, передние, подавал о себе голос какой-нибудь итальянской арией.

– А! это вы, – сказал он, заметив офицера, – очень рад! Что ж вы ждете меня в передней? Я ведь не такой большой господин, у которого для людей, имеющих в нем нужду, нет другого места, кроме как у порога. Милости просим! Так вам нужна помощь? У вас жена, дети?

– Жена, дети-с…

– Жена и дети? скажите пожалуйста!… Здравствуй, mon cher!… Я раздумал ехать в клуб. Забыл взять деньги, а это худой знак… Куда ж вы?

– Может быть, я беспокою? – сказал офицер.

– Э, нисколько. Так у вас жена и дети? Кажется, трое детей?

– Трое-с.

– Да нет, у вас четверо.

– Виноват, так точно-с!

– И жена на сносе?

– Так точно-с.

– А велики дети?

– Старшей девочке так уж лет шесть-с.

– Вы на службе женились?

– Нет, уж вышедши-с.

– Да вы, кажется, и в отставке-то недавно?…

– Не так давно-с, другой год…

– Другой год! а! И женаты, следовательно, также другой год. Стало быть, на первый же случай бог вам дал тройни, да и не то чтоб грудных младенцев, а уж так на возрасте… лет по пяти, не правда ли?

– Как-с? – проговорил офицер, смутясь.

– Да уж так, не иначе! Поверьте мне, что так! Вот, mon cher, как бедных людей преследует судьба: богатым совсем не дает детей; а тут человеку, который не знает, как сам себя прокормить, вдруг залпом троих подросточков… Э-эх, Федор Петрович,.стыдно! Вот уж этого-то не ожидал от вас!


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37, 38, 39, 40, 41, 42, 43, 44