Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Как птица Гаруда

ModernLib.Net / Отечественная проза / Анчаров Михаил / Как птица Гаруда - Чтение (стр. 7)
Автор: Анчаров Михаил
Жанр: Отечественная проза

 

 


      — Я тебя не пойму, голубчик, — сказала бабушка. — Не напускай на меня тоску, ладно? А то ведь не выдержу.
      — Ладно… — сказал он и стал — делать най из бузины.
      Най — это дудка такая бессарабская, вроде губной гармошки или футбольного свистка, из многих свистков сложена.
      А полюбил Витька, оказывается, навеки.

19

      Такая полоса.
      Немой зотовский в землю смотрит. И ни о чем не говорит, поскольку он немой. Забрел к нему Анкаголик, что-то сказал, и они ушли из дому, да через сутки вернулся немой Афанасий с девочкой на руках, на вид лет восьми. Хорошо одетая и бледненькая. Волосы каштановые, шелковистые, прямые, недлинные. В коридоре на пол поставил и руку ей на голову положил. Даже не так было. Пришел откуда-то с ребенком на руках, опустил на пол и ввел в комнату. А уж потом на голову ей руку положил, и она не стряхнула, а только смотрит. «Мы на них смотрим, они на нас. Что сказать, не знаем, а у всех одна догадка — ясное дело, что темное дело. Никто не знает, как быть, кроме немого Афанасия с бешеным взглядом да бабушки нашей тишайшей».
      — За стол, за стол. Еда стынет, — сказала бабушка. — Сейчас супчику поедим. Перловый, с говядинкой. Тебя как зовут?
      — Оля.
      Никто Немого ни о чем не спрашивал, потому что он немой. Так и осталась Олечка у Зотовых, — тихая девочка, неразговорчивая. Бумаги все при ней. Немой повел ее сперва к Соколову, начальнику всей благушинской милиции. Чудесный мужик Соколов, фигурой медведь и лысый. Как они там разговаривали и куда он звонил, — а это точно, и все об этом знали, а тогда мало кто звонил, — но только после Соколова Зотовых тоже никто ни о чем не спрашивал, а осенью Олечке в школу идти вместе с Генкой, сыном Сереги и Клавдии.
      Девочка тихая, незнаемая. Немой на нее пылинки не дает упасть, а кто подойдет к ней, Немой глаза на него подымет, и тот уходит. Приволок однажды лист фанеры — десятимиллиметровки, сетку достал. Ракетки выпилил. Три мячика купил, целлулоидных.
      — Пинг-понг, — сказала Олечка и первый раз улыбнулась узнаваемо, как дитя.
      Она в Немом души не чаяла, все его за руку держала, а когда никто не смотрел, то руку его раскачивала. Без костей, видать, та рука была, а сила в той руке была немереная, звериная.
      Так бы и жили, если бы Клавдия все Витьке не рассказала. Клавдия всегда что не надо первая знала, а что надо знать, то вязло в ней, как полуботинок в дерьме.
      У Олечки дядька профессор по аграрному вопросу, а у него жена — не то немка, не то англичанка. А теперь, стало быть, нет родни никакой.
      Анкаголик с Немым у того профессора книжные полки строгали и строили — называется стеллаж.
      А дед поманил Витьку скрюченным пальцем, чтоб он кончал рассказывать Клавдины известия, и говорит:
      — Мы теперь ей родня, Витя.
      Громобоев поглядел на него бутылочными глазами и кивнул.
      А из комнаты Немого только и слышно теперь: мячик щелкает целлулоидный. Пинг-понг… Цок-цок… Да Олечка тихо смеется, когда Немой проигрывает в игру незнакомую. И чем дольше Олечка Немого обучает, тем больше, видно, Немой играть не умеет, и Олечка смеется чаще и чаще.
      Пинг-понг… Щелк-щелк…
      Лист фанеры на столе лежит, плотницкой струбциной привернутый, и бабушка говорит:
      — Афоня, кончай дите мучить, Оленьке ужинать пора… — И Олечка смеется.
      «Я у нее спросил однажды:
      — А как же ты с Афанасием разговариваешь? Он же не говорит ничего.
      Она отдула каштановую прядку со лба и отвечала:
      — Он говорит… Тихо-о-онечко…
      — Тихонечко? — спрашиваю.
      — Да, — отвечает. — На ушко…
      — А как говорит? — спрашиваю.
      — Вот так…
      И подышала мне в ухо. И я понял: такой разговор — главный разговор. Все остальные рядом с этим — одно болботание.
      Ну ладно».
      Потому что живой человек верит в чудо жизни, это машине все равно.
      Однажды они пошли в Третьяковскую галерею, и проветривалась духота в их душах, и Генка-балбес глядел на Олечку, а она от Немого ни на шаг, держала его за палец, и ему неудобно было поправлять бант на шелковистых промытых ее волосах.
      А Зотов с Витькой своим то отставали от них, то уходили безбоязненно вперед, зная позади немую защиту, и тыл, и прочность. И на «Незнакомку» художника Крамского Витька поглядел бегло и без интереса, а у портрета артистки Стрепетовой художника Ярошенка — задержался. И Зотов подумал: сколько же сейчас лет Марии?
      Немой с детишками и зрителями толкались у гигантского Александра Иванова, Зотов звал Витьку смотреть, но он не пошел. Издалека смотрел, на всю картину разом, и разглядывал раба, и разглядывал того, дальнего. Вот пришел человек и сказал: «Я бог». Ну и как с этим быть? Не представитель бога на земле Моисей, не Магомет — пророк его, не Будда — один из будд, а сам — бог — и есть, этого не бывало еще никогда; и раб улыбается, и глаза красные. И Зотов смотрел, и старался мысленно понять, по какому образу Иванов рисовал их подобия в своей картине.
      — И я, — сказал Витька.
      — Что — ты?
      — И я стараюсь понять.
      Немой обернулся, и они повели детей в залы, где измученные демоны думали: неужели они никому не нужны? А художник Врубель не давал ответа, потому что они были прекрасны.
      — Отец… — сказал Витька.
      — Ну что?
      — Пушкин гений?
      — Гений, — твердо сказал Зотов. — Потому что он чувства добрые лирой пробуждал, и в свой жестокий век прославил свободу, и призывал милость к падшим. Пушкин гений.
      — Пушкин сказал: гений и злодейство несовместны.
      — Молчи, сынок, — сказал Зотов.
      — Кто этот старик?
      — Где?
      И они остановились перед другой картиной художника Михаила Врубеля под названием «Пан».
      И Зотов вспомнил золотую книгу «Гаргантюа и Пантагрюэль», и он вспомнил Телемскую обитель, где жили не монахи, а веселые люди, равные и разные. Они были равные, потому что разные, и потому разные, что были равные, и вспомнил стон островов — умер великий Пан — бог природного вдохновения, и бог-проводник в лесной чаще, и поводырь по пешеходной тропе.
      — Это бог, сынок, — сказал Зотов. — Самый древний бог, потому что слово «пан» означает «все».
      — Какое странное изображение бога, — сказал Витька. — Почему он такой облезлый?
      — Он не облезлый, сынок, — сказал Зотов. — Он забытый.

20

      …В 1939 году я догадался, что если б человек знал, что все, что он видит, он видит последний раз в жизни, то жизнь его была бы счастливая.
      Родился человек и знает, что помрет. Ведь знает же, сукин сын, об этом всю жизнь. Не знает только — когда?
      Время идет, дни идут, секунды тикают, и все, что человек видит, он видит в последний раз.
      Если бы человек это помнил, он бы на белый свет наглядеться не мог…
      Я решил найти Витьку. Завтра 1 сентября, как бы школу не проспал. Перейдя шоссе Энтузиастов, бывшую Владимирку, я углубился в лес и добрел до Оленьего пруда.
      Из дачной уборной выскочил мальчик лет пяти и закричал, на бегу подтягивая штаны:
      — Генка! Я понял твою мысль! Но не до конца!
      И полдень плавил крыши за серыми соснами.
      …Кровь быстро густеет на холодке…
      Я лежал в траве и слышал, как Витька и Минога разговаривали у самой воды на незапятнанной полоске суши, отысканной ими в стороне от всех. Двое любимых — что они говорили, что они говорили?!..
      — Гений и злодейство несовместны знаешь почему? — спросил Витька.
      — Почему?
      — Гений это не сверхчеловек, гений это сверхчеловечность, — сказал он.
      Она уставилась на него.
      — Ишь ты, сверхчеловечность, — сказала она. — Ты поэтому со всеми девочками такой добренький?
      — Знаешь, почему мы ссоримся с тобой и никак не сговоримся? — спросил он. — Потому что мы мужчина и женщина.
      — Открыл, — сказала она.
      — Может, и открыл, — сказал он.
      — Много на себя берешь, — сказала Минога. — Мы никто.
      — Мы никто и все, — сказал он. — Но у мужчины и женщины талант разный.
      Она приподнялась на локте и чуть отодвинулась.
      — Мужской талант направлен изнутри наружу, — сказал он.
      Она язвительно усмехнулась. Глаза у нее светлые и чуть выпуклые. Господи, бывают же такие очаровательные! Смеется, вытаращив глаза, а уголки губ презрительные, — ей все идет.
      — Ты пойми, — сказал Витька. — Ты пойми… Мужчина вообразит что хочет — целый мир — и делает с ним в воображении что хочет… манипулирует…
      — В воображении-то ты все можешь, — сказала она.
      — Я и говорю… Но мужчина потом пробует перестроить жизнь по воображению, как картину по эскизу… Понимаешь?
      — Ну?
      — Но жизнь не поддается. Потому что во время стройки сама жизнь меняется и растет… не перебивай меня… Тогда мужчина сочиняет теорию, доктрину и хочет подмять под нее жизнь силком, и опять не выходит. Мужчина опять воображает, экстраполирует, интерполирует…
      «Ого! — подумал я. — Ого!»
      — Ого! — сказала Минога. — Ты и слова знаешь?
      Но не засмеялась, а только пренебрежительно выпучилась, и губы, губы… Дурак ты, Витька.
      — И все это у мужчины относится к внешнему миру, — сказал он. — К среде обитания его и женщины. Он переделывает внешний мир.
      И тут я подумал, что если Витька скажет, будто женщина, в отличие от мужчины, занята перестройкой своего внутреннего мира, то он сподхалимничает и соврет. Потому что женщина-то как раз свой внутренний мир нимало не перестраивает, он ей и так годится, и так хорош, какой у нее есть. Некоторые религии даже считают, что у женщины и души-то нет, а есть пар.
      — Что же делает женщина? — спросил Витька. — Что же она переделывает?
      — Да… — сказала Минога. — Что же переделывает женщина?
      — Она переделывает мужчину, — сказал он.
      Это уже серьезно мне показалось, и я боялся, чтобы меня не заметили. Женщина доктрину не сочиняет, и внешний мир мысленно не переделывает, и ничего заранее не воображает, и не возится с переделкой самой себя. Она переделывает мужчину, и с этого начинается все остальное.
      — И мы ссоримся знаешь почему? — спросил он.
      — Почему?
      — Потому что я не поддаюсь.
      Она воздействует на мужчину. А переделка мира — это уже последствия.
      Она встала с песка и через голову скинула платье.
      — Не поддаешься? — спросила она. — А ты-то кто? Бог?
      — Я?
      — Да.
      — А что такое — я? — спросил он.
      Она стояла под солнышком во весь рост. Ей было шестнадцать. Через год она родит мне внука. Громобоев глядел на нее, не мигая, бутылочными глазами.
      — Бог — это свобода, — сказал он. — У бога не может быть жены. Это смешно… Над Юпитером стали смеяться из-за его супруги… Что это за бог, который шалит по секрету?
      — Да уж, — сказала Минога и, потянувшись, выпятила попку. — А не шалить он не может?
      — Не знаю, — сказал Громобоев. — Я попытаюсь.
      — С какой-нибудь другой дурой, — сказала Минога.
      И, наклонившись вперед, вошла в пруд, тяжело расталкивая воду коленями. Потом нырнула и вынырнула без брызг.
      — Сиринга! — крикнул Громобоев. — Я пошутил!
      — Да мне-то что?… Не шути! — крикнула она, исчезая в расплавленной полднем воде.
      До вечера Громобоев лежал и смотрел в небо, и я лежал и смотрел в небо. И мы поврозь смотрели на облака, в которых видели что хотели.
      До темноты Громобоев лежал и смотрел в землю, и я лежал и смотрел в землю. Он смотрел на муравьев, которые тащили гусеницу, и я делал то же самое. И муравьи тянули гусеницу все врозь и куда попало, и процессия двигалась еле-еле.
      Потом он встал и в темноте пошел от лесного пруда по шоссе Энтузиастов в Москву, и я за ним — метрах в пятидесяти и по другой стороне.
      Городская ночь у приемыша, у сыночка моего.
      Я шел за ним по пятам и увидел, как он наконец догнал женщину.
      Я думал, наконец проснулось в нем и себя ищет. Себя искать — это другого искать. Иначе как себя найдешь? И тут, смотрю, он ее под руку взял и говорит: «Я вас провожу… Дайте я вас провожу». — «Да ты же мальчик совсем, — она говорит. — Рано ты эти дела начинаешь». Тут они на свет вышли, и она его разглядывает. «Да нет, — говорит он. — Я вас только провожу. Мне надо, — говорит, — мне кого-нибудь проводить надо». — «Чудной ты, — говорит, — какой-то… Может, ты больной, а я с тобой иду? А может быть, ты убийца?» Тут он засмеялся и говорит: «Вы же сами видите, что нет…»- «А ты целовался уже?» — спрашивает она. «Один раз, — говорит он. — Не понравилось». Она посмотрела на него искоса: «А я знаю, почему не понравилось. Тебе показалось, что во рту как будто чернила». Он очень удивился. «Откуда вы знаете?» — «У меня у самой так было первый раз». Он говорит: «А я думал, что так только у меня… Значит, вы теперь меня не боитесь?» — «Нет, — говорит она. — Я теперь за себя боюсь. Ты какой-то не такой». А он отвечает ей: «Такой… просто, — говорит, — я такой. И все. Идемте, мне вас проводить надо». — «Я понимаю, — она говорит. — Это я понимаю».
      Я видел, как зарождается жизнь. Потому что жизнь зарождается ночью. Утром она только просыпается, день омрачен бесплодием суеты, а вечер — печалью узнавания. И только ночью, когда тем, кто спит, кажется, что все спят, только ночью зарождается жизнь.
      «Мне надо вас проводить, — сказал он. — Вы кто?» «Я работаю на складе», — ответила она. «Все мы работаем на складе», — сказал он. «Если ты думаешь, что я тебя пущу в постель к себе, ты ошибаешься», — говорит она. «Нет, — говорит он, — мне не надо. Я люблю другую». — «Тогда не надо меня провожать, если я не любимая». — «А кто будет провожать нелюбимых?» — спросил он. «Ну-ну», — сказала она.
      А под мостом кипели тощие электрички, но их не было видно и даже было не слышно из-за гула в ушах.
      Первый час ночи. Кто будет провожать нелюбимых? Наступило первое сентября. Дети, в школу собирайтесь, петушок пропел давно. Через несколько часов этого проклятого сентября в Европе началась вторая мировая война.
      Тысяча девятьсот тридцать девятый год.

Глава четвертая
Состоится защита

      И горы, ужасные в наших глазах громады, могут ли от перемен быть свободны.
Ломоносов

21

      …Тут финская кампания кончилась.
      Вернулся мой сын Серега, ледяным ветром помороженный, снайпером-кукушкой простреленный, миной контуженный, и начал пить.
      Попил, попил — перестал. Снова стал на тренировки ходить на стадион «Сталинец», но жить в семье не хочет. Клавдия его донимает — и такой ты, и сякой, и что тебе дома не сидится, дело мужа семью снабжать продуктами питания и три раза в неделю жену любить или даже чаще.
      А он смотрит на нее, кобылу сытую, сына держит за белую макушку и говорит:
      — Тоска мне от тебя, Клавдия. Хоть бы в артистки пошла, что ли.
      А она — сыну:
      — Гена! Гена! Видишь, как твой папа с твоей мамой обращается?!.. Вернулся, ни чинов, ни должности… Как был серый токарь, так токарь и есть… и остался ни при чем… Чему у тебя сын научится?… Как пальцем не шевелить, чтоб в люди выйти?… И разговор у тебя отсталый — учти… Сейчас не то что папанька-маманька, сейчас и отец с матерью не в моде, сейчас в моде папа и мама. Учти — сейчас и пыс-пыс не говорят, а пи-пи…
      — Ну пи-пи, — говорит Серега, — так пи-пи… А скажи, Клавдия, знаешь кто такой Окба?
      — Не начинай, не начинай… Опять хулиганничаешь?
      — Окба, Клавдия, был арабский полководец. Завоевал всю Африку, влез с конем в Атлантический океан, саблю вон и говорит: «Господи! Ты сам видишь — дальше пути нет! Я сделал все что мог…»
      — Если ты, зараза, еще раз схулиганничаешь… — говорит Клавдия. — Учти… Начитался, зотовское отродье, гулеван… Хоть бы пил, что ли…
      — Нет, — говорит Серега. — С этим все.
      А росла этажом выше девочка-соседка. Шестнадцати лет, звать Валентина, озорная, хорошенькая, прямо клоун какой-то. Отца нет, мать в типографии работает, в «Вечерней Москве».
      И наладилась эта Валентина Сереге на этаже попадаться. Как он к Зотовым идет, так она сверху спускается, якобы за хлебом.
      Ну, то се, стала в дом заглядывать.
      — Тетя Таня, я в булочную. Если «жаворонки» с изюмом будут или другая сдоба, вам взять?
      — Возьми.
      — А если сушки?
      — Можно сушки.
      — А если с маком?
      — И с маком хорошо.
      Так и прижилась.
      Однажды пришел Серега с ночной и заснул на диване, а эта Валентина тут как тут. Таня посуду моет, а Валентина эта тряпкой мебель наяривает и все мимо дивана — шасть-шасть. Тут звонок, Клавдия пришла и с порога блажит:
      — У вас?
      — А где же еще?
      — Напился, стервец?
      — Кто?
      — Серега!
      — Он не стервец, — говорит Валентина и тряпку к груди прижимает.
      — А это кто такая? — спрашивает Клавдия.
      — Соседка, — говорит Валентина.
      — Соседка? Ну и ступай по соседству.
      — Клавдия, уймись, — говорит дед. — Уймись!
      — Дедушка, я вас не затрагиваю.
      — А ты попробуй затронь, — говорит Зотов Петр Алексеевич.
      — Не стервец? — уточняет Клавдия. — А кто же он?
      — Герой… — отвечает Валентина.
      — Если эта… еще раз меня оскорбит… — говорит Клавдия.
      — А что будет? — спрашивает Зотов.
      — Нет… видно, правды здесь не добьешься, — говорит Клавдия. — Надо в профком идти… или выше.
      — Лучше выше, — говорит дед. — Выше надежней. Прямо к Михаилу Архангелу, — так и так, Михаил, у меня задница, как у твоей кобылы, а муж не трепещет, — накажи его, Архангел Михаил, как того змея!
      Клавдия ушла. Посуда перестала звенеть. Серега глаза открыл и говорит из оперетты «Свадьба в Малиновке»:
      — Дед, що я в тебя такой влюбленный?
      — Какой я тебе дед? Я тебе прадед.
      А Валентина на Серегу из угла во все глаза глядит — сидит с тряпкой в обнимку.
      — А это что за чучело? — спрашивает Серега.
      — Сами вы чучело… — отвечает Валентина.
      — Ну ладно, — говорит Серега. — И правда, пора домой.
      Ушел.
      А как только ушел — Валентина из угла выскочила.
      Она закричала:
      — Не любит она его! Понятно вам?! Она ему врагиня!
      — Я вот тя сейчас ремнем, — сказал дед. — А ну пойди сюда.
      — Не имеете права, — отскочила она за стол. — Я вам посторонняя.
      Щеки горят, волосы в стороны, на подбородке слеза повисла.
      — Соплю вытри, — говорит дед.
      — Это не сопля, — сказала она и вытерла подбородок.
      — А он ее, — спрашивает дед, — любит?… Вот в чем загвоздка.
      — А я откуда знаю?! — опять заорала она и рухнула на диван рыдать.
      И на нее посыпались белокаменные слоны — семь штук.
      Потом новогодние праздники подошли. Дед говорит:
      — Надо всех собрать. Пусть все встретятся и запомнят, а то ведь 41-й наступает.
      — Дед, а дед… — говорит Зотов. — Не смущай ты нас, не каркай.
      — Петь, Петька, ничего уже не остановишь. Война назрела, как чирей на шее. Ее бы можно было на тормозах спустить, да Витька Громобоев у себя на шее чирей бритвой надрезал раньше времени. Одеколоном, правда, прижег, а все же раньше времени. Плохая примета. И по Нострадамусу на 43-й год конец света выходит и наступит разделение овнов от козлищ.
      — Что же ты с нами делаешь, дед, с нечеловеческими своими приметами? — говорит Зотов. — Как после этого Новый год, веселый праздник, встречать?
      — Я свое слово сказал, — говорит дед. — Но одному тебе. А ты — никому. Собирай всю семью, и ближних и дальних, и друзей ихних, — кто решится, и их возлюбленных. Повидаемся.
      «Не забуду я того Нового года, до 12.00 сорокового, а через минуту — сорок первого.
      Собрались все кто мог. В одной комнате — старшие, в другой — младшие. А в коридоре встречались, кто кому нужен. Отдельно.
      — Простите меня, отец, — сказал Громобоев, — что я плохую примету принес. Но очень шея болела. Я и надрезал. Может, когда и лекарство придумают.
      — Да кто ты такой! — говорю. — Щенок, чтобы из-за твоего чирея война началась?! У нас с германцами мир.
      — Пойдем, отец. Дай Валентине с Серегой поговорить.
      — Я ей поговорю!
      — Нельзя ей мешать отец, сгорит она.
      Мы с Витькой были в коридоре, а тут, гляжу, в кухне стоим, некрашеные половицы к закрытой двери текут, на окне цветы ледяные, а в коридоре за дверью, тишина.
      Потом слышу, Серега говорит:
      — Не надо, дурашка… Ты еще пацанка, подснежник весенний, а я уже битый-ломаный.
      — Нет… Нет… — говорит Валька. — Нет… Так не может быть… Ты просто смерти не боишься, а жизни ты боишься…
      — Ну погляди… — говорит Серега. — Видишь, всего меня слезами измазала… У меня сын и жена…
      — Перворазрядник ты! — говорит она. — Всегда перворазрядник… Вот ты кто. Пойми, нет у тебя жены. Я буду у тебя жена. Неужели ты этого не жаждешь? Я буду у тебя жена! Через год… Мне Громобоев ваш сказал.
      — Господи, а об этом откуда он знает?
      — Такая у нас судьба… Я потерплю, и ты потерпи.
      Эх, братцы…
      Ну вышли мы с Громобоевым из кухни, в коридоре Серега на сундуке сидит и на косынку смотрит, на розовую.
      Часы начали бить двенадцать раз. Пора стаканами греметь.
      — Ушла? Серега кивнул».

22

      1941 год начался тихо, для тех, кто не знал. Но в нашей семье знал дед, и это всех давило. И с марта месяца, как завыли коты, кто постарше, стали незаметно готовиться, будто прощаться.
      Серега на тренировках носы сворачивал и сам приходил битый. И на лыжах стал ходить классно, опять первый разряд получил.
      Немой со своей девчоночкой все в пинг-понг играл. Из комнаты его каждый вечер — щелк-щелк, цок-цок. Потом она смеялась. Она только с ним смеялась, а так тихая, хорошая девочка.
      С Таней у Зотова было тоже хорошо. Он уж ей сколько лет не изменял, забыл даже, как это. Он ее спрашивает:
      — Очень ты страдала?
      А она отвечает:
      — Гордилась… Только боялась, семью поломаешь.
      — А чем гордилась, дуреха? Чем уж тут гордиться?
      — Что у меня мужик, от которого бабы падают, а я ему хозяйка.
      — Таня, — говорит Зотов. — Мне такие бабы, как ты, ни разу не попадались. Тань, прости меня, дурака.
      А она:
      — Какая же я тебе баба? Я тебе жена.
      — Нет, — говорит, — Таня… Жены, они разные. Ты человек, Таня. Человек ты.
      — Захвалишь…
      — Не захвалю. Человек от похвалы расцветает.
      Такое настроение пошло, что хоть снова начинай детей делать. Только уж некогда. Если в 41-м опять перемена судеб, значит, опять на грудного младенца судьбу наваливать. Хватит. Зотову на всю жизнь те проклятые семечки в память вонзились.
      «Валька новогодняя совсем расцвела — хорошенькая такая стала, плясунья. В типографии работала, „Вечернюю Москву“ печатала вместе с матерью. Как перерыв — влезет на бумажный рулон босиком и из кинофильма „Петер“ пляшет — тири-тири-тири вундербар… тири-тири-тири вундербар, — умора. Прямо клоун Виталий Лазаренко. Или по-оперному закричит: „Са-а-лавей мой, са-а-алавей“. А то говорит мне: „Дядя Петя, я в натурщицы пойду. Голую меня рисовать будут, представляете?“ В самую пору девка вошла, а безнадежно по Сереге сохнет. У него тоже душа, видно, не на месте. Не иначе — перед ней совестно. А то бы сошлись, ясное дело.
      А в июне Валька пришла однажды в выходной и стала с бабушкой нашей сундук перетряхивать от нафталина. А потом надела бабушкину фату, выходит к нам и спрашивает у Сереги:
      — Правда, я в этой фате какая-то беззащитная?
      Серега глядит на нее во все глаза и молвит так задумчиво:
      — Может, мне на край света уехать?
      А Валька:
      — Вы подумайте, нас же больше всех людей на земле, а почему женщин не спрашивают? Может, нам не нравится, когда от нас уезжают?
      А тут выходит Клавдия, оглядывает всех своими умышленными глазами и говорит, будто возвысилась над всеми:
      — Обалдели вы все или нет, грамотные? Войну объявили, только что…»
      А на следующий вечер прибежала к Зотовым Валька с «Вечерней Москвой»-еще краска не просохла:
      — Можно Сереже позвонить?
      — Звони…
      — Это дежурный?… Позовите, пожалуйста, Зотова Сергея… Кто спрашивает?… Валя… Невеста…
      — Правильно, Валька, — сказал дед. — А вы все — молчать!
      А все молчат. Газету разглядывают и слушают, как их души прощаются.
      — Сережа, ты?… Здравствуй, Сережа… Это я, Валя… Я не молчу… Хочешь, я тебе прочту, что у нас сегодня в «Вечерке»?… Она еще наполовину мирная газета. Еще в продажу не поступила… Почему «последняя „Вечерка“»?… Почему ты сказал «последняя»?… Сережа, не молчи!.. Сережа, а ты не можешь заехать проститься?… Может быть, удастся?… Сережа, я буду ждать у ворот… Сережа…
      Вот она — «Вечерка» 23 июня 1941 года. Зотов из нее вырезки вклеил.
      «…Ежедневно смотрите и слушайте художественные звуковые фильмы „Болотные солдаты“, „Семья Оппенгейм“, „Профессор Мамлок“, „Три танкиста“, „Богдан Хмельницкий“…»
      «Мосгорэстрада. Эстрадный театр Эрмитаж. На днях государственный джаз-оркестр РСФСР под управлением и при участии Леонида Утесова. Премьера — „Шутя и играя“. Постановка Л. Утесова и заслуженного деятеля искусств Н. Акимова. Открыта продажа билетов».
      «Управление санаториями и домами отдыха продает курортные путевки на 41 год в Кисловодский санаторий, вновь выстроенный, хорошо оборудованный и оснащенный всеми лечебно-диагностическими установками. Путевки имеются с июня по декабрь 41 года. Стоимость 26-дневной путевки -830 рублей. Москва, Неглинная, второй этаж, комната 209».
      …Выступление по радио заместителя Председателя Совета Народных Комиссаров Союза ССР, министра иностранных дел товарища В. М. Молотова…
      «…Митинг на станкозаводе им. Орджоникидзе. На заводе „Калибр“, на фабрике „Дукат“, на заводе „Компрессор“, также голос советской интеллигенции: Чаплыгин, Вернадский, Хлопин, Манандян, Образцов, Маслов, Ротштейн, Каштаянц — академики…»
      «Премьера „Ромео и Джульетты“ в филиале Большого театра, опера Шарля Гуно. Переполнившая зал публика горячо принимала исполнителей главных ролей — лауреатов Сталинской премии народную артистку Барсову и заслуженного артиста РСФСР Лемешева».
      — Даже не верится, что так все было… — плачет Таня.
      — Погоди, — просит Зотов. — Дай Сереже с Валей проститься.
      — Сережа, я тебя люблю… Сережа, не молчи… Что читать? Сводку? Сейчас, Сереженька.
      «Сводка Главного командования Красной Армии за 22 июня 41 года.
      С рассветом 22 июня 41 года регулярные войска германской армии атаковали наши пограничные части от Балтийского до Черного моря и в течение первой половины дня сдерживались ими. Со второй половины дня германские войска встретились с передовыми частями полевых войск Красной Армии. После ожесточенных боев противник был отбит с большими потерями. Только в гродненском и криспинопольском направлении противнику удалось достичь незначительных тактических успехов и занять местечки: Гальвары, Стоянов, Цыхоновец…
      За правое дело, за Родину, честь и свободу советский народ ответит двойным сокрушительным ударом за неслыханное вероломное нападение врага».
      — Проклятые… — говорит Таня. — Богом и людьми проклятые… Всю нашу любовь… Всю жизнь… Кровососы…
      — Не надо, Таня.
      — Я буду ждать у ворот!.. У ворот, Сережа!
      Далее:
      «Указ Президиума Верховного Совета СССР о мобилизации военнообязанных по Ленинградскому, Прибалтийскому особому, Западному особому, Киевскому особому, Одесскому, Харьковскому, Орловскому, Московскому, Архангельскому, Уральскому, Сибирскому, Приволжскому, Северокавказскому и Закавказскому военным округам…»
      Далее:
      «Были проведены митинги: в Большом театре, на заводе „Электропровод“, на заводе им. Молотова, митинг полярников, в депо дороги им. Дзержинского, митинг писателей Москвы…»
      Далее… Далее… Валька убежала давно…
      — Дед, — говорит Зотов. — Послушай!
      «2 июля 41 года в 14 часов дня на заседании Московского юридического института, Герцена, 11, состоится публичная защита диссертации на соискание ученой степени кандидата юридических наук Г. И. Федоткиной на тему: „Роль правовых идей во время крестьянской войны в Германии в 1524–1525 годах“».
      — Дед, — говорит Зотов, — смех сквозь слезы. Дед, когда по Нострадамусу конец света?
      — В сорок третьем году… В день Иоанна Крестителя… Через два года.
      — Ни хрена, — говорит Зотов. — Ни хрена… Состоится защита…
      — Не победили они тогда в Германии, — сказал дед. — Вот теперь сказывается.
      Потом вечер дымный и кровавый. У ворот стояли все Зотовы и Валька с матерью. Сережина колонна по переулку проедет, он так узнал.
      Грузовики загудели, колонна вниз по переулку пошла, Валька с тротуара кинулась. Последняя машина остановилась. Серега соскочил.
      Стали все его обнимать. Никто, кроме Клавдии, не плакал. Из машины кричат: «Пора!» Дед Клавдию увел. Серега сына поцеловал. Зотов говорит:
      — За семью не бойся. Пропасть не дадим.
      Он кивнул. Посмотрели они с Валькой друг на друга, и та ему на шею кинулась:
      — А мне что делать, Сережа? Мне?!..
      — Живи…
      Оторвал от себя ее руки и в машину лезет. А с машины:
      — Не забывайте! До свиданья! Не забывайте!
      Валька крикнула:
      — Никогда!
      А с машины:
      — Девушка! Давай с нами!
      Мать Вали говорит:
      — Валечка… идем домой.
      — Домой?… А где он, дом? Мама, где он, дом?!
      Завывает мотор, не заводится.
      — Сережа, подожди! Сереженька!
      Мать ее за плечи держит.
      — Мама… прости…
      — Валя!
      — До свиданья, мама… Я вернусь!
      Машина с места тронулась, Валька вырвалась, помчалась что есть силы и догнала ее. Схватилась за борт, цепляется, а машина-то все быстрей. У Сереги лицо потрясенное, а Валька не отпускает. Хочешь не хочешь, ее и втянули в машину-то.
      — Мама, я вернусь! Вот увидишь!
      А мама ее — только руками за виски держится.
      Вот так. И умчалась их любовь. Чужую ненависть бить.
      А через два дня Немой пропал со своей девочкой.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19