224 Избранные страницы
ModernLib.Net / Юмор / Тэффи Надежда / 224 Избранные страницы - Чтение
(стр. 8)
Теперь оставалось только уговорить его сходить в баню, остричь волосы, взять для него напрокат сюртук, разыскать братца, проживающего в Царском Селе, и привезти сына-гимназиста из Гатчины, потому что юбиляр, не окруженный родным семейством, не производит надлежаще умилительного впечатления. Секретарь редакции был, положим, против семейства, но и то только потому, что уже приготовил экспромт, в котором восклицал: "Взгляните, господа, на эту одинокую фигуру, похожую на дуб!" Но что же делать, - всем не угодишь! На другой день толпа друзей-читателей и почитателей в приятном возбуждении ожидала появления юбиляра. Беседа велась отдельными группами и все в самых теплых тонах. - Интересно знать, - говорил почтенной наружности господин, очевидно, близко знавший юбиляра, - удалось ли его уговорить сходить в баню? Я даже по этому поводу с Михаилом Ильичом пари держал. - А он кого же лечил? - спрашивала в другой группе молодая почитательница таланта. - Он не лечил, а писал. Он писатель, - объясняли ей. - Ну, вот! А Соня спорила, что будто мы на докторский юбилей едем! - Этот самый Омнибусов, - с чувством говорил кто-то в третьей группе, - еще с девятьсот четвертого года мне три рубля за жилетку должен. Я на них шил. Может, сегодня отдадут. Какой-то молодой человек, юркнувший на минутку в комнату, где был накрыт стол, сказал вполголоса своему приятелю: - Свежая икра, действительно, есть. Стоит на краю, около ветчины. Прямо туда и пойдем, а то живо слопают. Проходивший мимо бородач прислушался, улыбнулся загадочно и пошел шептаться с двумя репортерами и пришедшими с ними почитателями таланта. - Идет! Идет! - закричал вдруг распорядитель, пробежал вдоль комнаты с исступленным лицом и, быстро повернувшись на каблуках лицом к двери, бешено зааплодировал. Все поняли, что это - сигнал, и зааплодировали тоже. В дверях показалась сконфуженная фигура юбиляра. Он криво улыбался, еще кривее кланялся, растерянно оглядывался и совсем не знал, что ему делать. Хотел было пожать руку стоявшему с краю секретарю редакции, но тот руки ему не подал, так как иначе ему нечем было бы хлопать. - Браво! Браво! Браво! - Боже мой! Да его узнать нельзя! - восклицал кто-то в заднем ряду. - Вот что значит человек вымылся! Юбиляр продвинулся немножко вперед, и тогда показалась за ним другая, чрезвычайно похожая на него фигура, только очень маленького роста, но зато в таком длинном сюртуке, что карманы его приходились под коленками. Так судьба, урезав человека в одном, вознаграждает его в другом. По радостно осклабленному лицу фигуры все сразу догадались, что это и есть братец юбиляра. За братца прятался гимназист со свежевыдранными ушами. А публика все хлопала да хлопала, пока распорядитель не сорвался вдруг с места. Он подхватил юбиляра под руку и повел к столу. Тогда публика хлынула к столу, давя друг друга, и все ломились к одному концу. - Я говорил: опоздаете, - шипел кто-то. - Смотрите, уже пустая жестянка. Безобразие! Наконец, уселись. Сконфуженный юбиляр только что поднес ко рту первый бутерброд, придерживая на нем дрожащим пальцем кусочек селедки и думая только о том, чтобы не закапать чужой сюртук, как вдруг кто-то крикнул визгливым голосом, так громко и неестественно, что бутерброд, перевернувшись селедкой вниз, шлепнулся прямо на юбилярово колено: Минуло четверть века, Когда, исполнен сил, Антон, ты человека В себе вдруг пробудил! Это начал свой тост редакционный поэт Валентин Астартов. - Встаньте! Встаньте! - шепнул Омнибусову распорядитель. Омнибусов встал и стоял, длинный и унылый, вытирая украдкой о скатерть селедочное пятно на своем сюртуке. "Вот кончит, тогда подзакушу немножко, - подбодрял он себя". Но не успел поэт опуститься на место и утереть свой влажный от вдохновения лоб, как вскочил сам распорядитель и полчаса подряд уверял всех, что юбиляр был честным человеком. А юбиляр стоял и думал, оставят ему рыбы или так все и съедят. Распорядителя сменил помощник редактора, смененный, в свою очередь, уже за жареной курицей, одним из почитателей таланта, вероятно, врачом, потому что он все время вместо "юбиляр" говорил "пациент". Потом поднялась в конце стола какая-то темная и очень пьяная личность, которая вообразила почему-то, что присутствует на похоронах, и, глотая слезы, выкрикивала: - Дор-рогой покойник! Научи нас загробной жизни! Мы пла-чем! Неужели тебе наплевать?! Личность стали успокаивать, но за ее честь вступилась другая личность, а чей-то голос предложил вывести всю компанию "под ручки, да на мороз". А юбиляр все стоял и слушал. Курицу съели всю, как съели рыбу. На что теперь надеяться? На кусок сыра? Двадцать пять лет человек работал... Он тяжело вздыхал, и только пролетевшая мимо вилка несколько развлекла его, задев слегка за ухо. - Если бы я был пьян, - думал он, - я бы все это мог, а так я не могу... Уйти, что ли? Он подвинулся ближе к стене и стал боком пробираться к двери. Его ухода не заметили, потому что как раз в это время, не желая уступать друг другу очереди, говорили два оратора зараз. - Этот честный труженик успевал в то же время быть и отцом семейства! - кричал один оратор. - Выявляя сущность дерзновения, он влек нас к безднам аморального "я", - надрывался другой. - И как сейчас вижу я твою располагающую фигуру! - вставил пьяный похоронщик. Омнибусов оделся и стал шарить на вешалке, отыскивая свой шарф. - Вам чего, господин хороший? - вдруг выскочил откуда-то швейцар. - Вы кто такой будете? - Я... Я юбиляр... - пробормотал Омнибусов, сам себе не веря. - Не кричите, ради бога, а то они услышат... - Ага! Услышат? Я тебе, милый мой, не потатчик! Вчера шубу слямзили, на прошлой неделе шапку из-под носу уперли, такие же вот юбиляры, как и ты. Микита! Бери юбиляра под левое крыло. В участке разберут. Я до тебя, милый мой, давно добираюсь. И как он только парадную дверь открыл, что и не щелкнула? Ловкачи - мазурия! Омнибусов ехал на извозчике в горячих объятиях дворника и тихо улыбался. Мог ли он думать, что весь этот ужас может так скоро, так хорошо и, главное, так просто кончиться! У Зоиньки Мильгау еще в институте обнаружился большой талант к литературе. Однажды она такими яркими красками описала в немецком переложении страдания Орлеанской девы, что учитель от волнения напился и не мог на другой день прийти в класс. Затем последовал новый триумф, укрепивший за Зоинькой навсегда славу лучшей институтской поэтессы. Чести этой добилась она, написав пышное стихотворение на приезд попечителя, начинавшееся словами: Вот, наконец, пробил наш час, И мы увидели ваш облик среди нас... Когда Зоинька окончила институт, мать спросила у нее: - Что же мы теперь будем делать? Молодая девушка должна совершенствоваться или в музыке, или в рисовании. Зоинька посмотрела на мать с удивлением и отвечала просто: - Зачем же мне рисовать, когда я писательница. И в тот же день села за роман. Писала она целый месяц очень прилежно, но вышел все-таки не роман, а рассказ, чему она сама немало удивилась. Тема была самая оригинальная: одна молодая девушка влюбилась в одного молодого человека и вышла за него замуж. Называлась эта штука "Иероглифы Сфинкса". Молодая девушка вышла замуж приблизительно на десятой странице листа писчей бумаги обыкновенного формата, а что делать с ней дальше, Зоинька положительно не знала. Думала три дня и приписала эпилог: "С течением времени у Элизы родилось двое детей, и она, по-видимому, была счастлива". Зоинька подумала еще дня два, потом переписала все начисто и понесла в редакцию. Редактор оказался человеком малообразованным. В разговоре выяснилось, что он никогда даже и не слыхал о Зоиньком стихотворении о приезде попечителя. Рукопись, однако, взял и просил прийти за ответом через две недели. Зоинька покраснела, побледнела, сделала реверанс и вернулась через две недели. Редактор посмотрел на нее сконфуженно и сказал: - Н-да, госпожа Мильгау! Потом пошел в другую комнату и вынес Зоинькину рукопись. Рукопись стала грязная, углы ее за-крутились в разные стороны, как уши у бойкой борзой собаки и вообще она имела печальный и опозоренный вид. Редактор протянул Зоиньке рукопись. - Вот-с. Но Зоинька не понимала, в чем дело. - Ваша вещица не подходит для нашего органа. Вот, изволите видеть... Он развернул рукопись. - Вот, например, в начале... ммм... "...солнце золотило верхушки деревьев"... ммм... Видите ли, милая барышня, газета наша идейная. Мы в настоящее время отстаиваем права якутских женщин на сель-ских сходах, так что в солнце в настоящее время буквально никакой надобности не имеем. Так-с! Но Зоинька все не уходила и смотрела на него с такой беззащитной доверчивостью, что у редактора стало горько во рту. - Тем не менее у вас, конечно, есть дарование, - прибавил он, с интересом рассматривая собственный башмак. - Я даже хочу вам посоветовать сделать некоторые изменения в вашем рассказе, которые несомненно послужат ему на пользу. Иногда от какого-нибудь пустяка зависит вся будущность произведения. Так, например, ваш рассказ буквально просится, чтобы ему придали драматическую форму. Понимаете? Форму диалога. У вас, вообще, блестящий диалог. Вот тут, например, ммм... "до свиданья, сказала она" и так далее. Вот вам мой совет. Переделайте вашу вещицу в драму. И не торопитесь, а подумайте серьезно, художественно. Поработайте. Зоинька пошла домой, купила для вдохновенья плитку шоколада и села работать. Через две недели она уже сидела перед редактором, а тот утирал лоб и говорил заикаясь: - Нап-прасно вы так торопились. Если писать медленно и хорошо обдумывать, то произведение выходит лучше, чем когда не об-бдумывают и пишут скоро. Зайдите через месяц за ответом. Когда Зоинька ушла, он тяжело вздохнул и подумал: - А вдруг она за этот месяц выйдет замуж, или уедет куда-нибудь, или просто бросит всю эту дрянь. Ведь бывают же чудеса! Ведь бывает же счастье! Но счастье бывает редко, а чудес и совсем не бывает, и Зоинька через месяц пришла за ответом. Увидев ее, редактор покачнулся, но тотчас взял себя в руки. - Ваша вещица? Н-да, прелестная вещь. Только знаете что - я должен дать вам один блестящий совет. Вот что, милая барышня, переложите вы ее, не медля ни минуты, на музыку. А? Зоинька обиженно повела губами. - Зачем на музыку? Я не понимаю! - Как не понимаете! Переложите на музыку, так ведь у вас из нее, чудак вы эдакий, опера выйдет! Подумайте только - опера! Потом сами благодарить придете. Поищите хорошего композитора... - Нет, я не хочу оперы! - сказала Зоинька решительно. Я писательница... а вы вдруг оперу. Я не хочу! - Голубчик мой! Ну вы прямо сами себе враг. Вы только представьте себе... вдруг вашу вещь запоют! Нет, я вас прямо отказываюсь понимать. Зоинька сделала козлиное лицо и отвечала настойчиво: - Нет и нет. Не желаю. Раз вы мне сами заказали переделать мою вещь в драму, так вы теперь должны ее напечатать, потому что я приноравливала ее на наш вкус. - Да я и не спорю! Вещица очаровательная! Но вы меня не поняли. Я, собственно говоря, советовал переделать ее для театра, а не для печати. - Ну, так и отдайте ее в театр! - улыбнулась Зоинька его бестолковости. - Ммм-да, но видите ли, современный театр требует особого репертуара. "Гамлет" уже написан. Другого не нужно. А вот хороший фарс нашему театру очень нужен. Если бы вы могли... - Иными словами - вы хотите, чтобы я переделала "Иероглифы Сфинкса" в фарс? Так бы и говорили. Она кивнула ему головой, взяла рукопись и с достоинством вышла. Редактор долго смотрел ей вслед и чесал карандашом в бороде. - Ну, слава богу! Больше не вернется. Но жаль все-таки, что она так обиделась. Только бы не покончила с собой. - Милая барышня, - говорил он через месяц, смотря на Зоиньку кроткими голубыми глазами. - Милая барышня. Вы напрасно взялись за это дело! Я прочел ваш фарс и, конечно, остался по-прежнему поклонником вашего таланта. Но, к сожалению, должен вам сказать, что такие тонкие и изящные фарсы не могут иметь успеха у нашей грубой публики. Поэтому театры берут только очень, как бы вам сказать, очень неприличные фарсы, а ваша вещь, простите, совсем не пикантна. - Вам нужно неприличное? - деловито осведомилась Зоинька и, вернувшись домой, спросила у матери: - Maman, что считается самым неприличным? Maman подумала и сказала, что, по ее мнению, неприличнее всего на свете голые люди. Зоинька поскрипела минут десять пером и на другой же день гордо протянула свою рукопись ошеломленному редактору. - Вы хотели неприличного? Вот! Я переделала. - Да где же? - законфузился редактор. - Я не вижу... кажется, все, как было... - Как где? Вот здесь - в действующих лицах. Редактор перевернул страницу и прочел: "Действующие лица: Иван Петрович Жукин, мировой судья, 53 лет - голый. Анна Петровна Бек, помещица, благотворительница, 48 лет - голая. Кусков, земский врач - голый. Рыкова, фельдшерица, влюбленная в Жукина, 20 лет - голая. Становой пристав - голый. Глаша, горничная - голая. Чернов, Петр Гаврилыч, профессор, 65 лет - голый". - Теперь у вас нет предлога отвергать мое произведение, - язвительно торжествовала Зоинька. - Мне кажется, что уж это достаточно неприлично! Когда я пришла к Сундуковым, они торопились на вокзал провожать кого-то, но меня отпустить ни за что не согласились. - Ровно через час; а то и того меньше, мы будем дома. Посидите пока с детками, - вы такая редкая гостья, что потом опять три года не дозовешься. Посидите с детками! Кокося! Тотося! Тюля! Идите сюда! Займите тетю. Пришли Кокося, Тотося и Тюля. Кокося - чистенький мальчик с проборчиком на голове, в крахмальном воротничке. Тотося - чистенькая девочка с косичкой в перед-ничке. Тюля - толстый пузырь, соединивший крахмальный воротничок и передничек. Поздоровались чинно, усадили меня в гостиной на диван и стали занимать. - У нас папа фрейлейн прогнал, - сказал Кокося. - Прогнал фрейлейн, - сказала Тотося. Толстый Тюля вздохнул и прошептал: - Плогнал! - Она была ужасная дурища! - любезно пояснил Кокося. - Дурища была! - поддержала Тотося. - Дулища! - вздохнул толстый. А папа купил лианозовские акции! - продолжал занимать Кокося. - Как вы полагаете, они не упадут? - А я почем знаю! - Ну да, у вас, верно, нет лианозовских акций, так вам все равно. А я ужасно боюсь. - Боюсь! - вздохнул Тюля и поежился. - Чего же вы так боитесь? - Ну, как же вы не понимаете? Ведь мы прямые наследники. Умри папа сегодня - все будет наше, а как лианозовские упадут, - тогда будет, пожалуй, не густо! - Тогда не густо! - повторила Тотося. - Да уж не густо! - прошептал Тюля. - Милые детки, бросьте печальные мысли, - сказала я. Папа ваш молод и здоров, и ничего с ним не случится. Давайте веселиться. Теперь святки. Любите вы страшные сказки? - Да мы не знаем, - какие такие страшные? - Не знаете, ну, так я вам расскажу. Хотите? - Хочу! - Хочу! - Хацу! - Ну-с, так вот слушайте: в некотором царстве, да не в нашем государстве, жила-была царевна, красавица-раскрасавица. Ручки у нее были сахарные, глазки васильковые, а волоски медовые. - Француженка? - деловито осведомился Кокося. - Гм... пожалуй, что не без того. Ну-с, жила царевна, жила, вдруг смотрит: волк идет... Тут я остановилась, потому что сама немножко испугалась. - Ну-с, идет этот волк и говорит ей человеческим голосом: "Царевна, а царевна, я тебя съем!" Испугалась царевна, упала волку в ноги, лежит, землю грызет. - Отпусти ты меня, волк, на волю. - Нет, - говорит, - не пущу! Тут я снова остановилась, вспомнила про толстого Тюлю, - еще перепугается, захворает. - Тюля! Тебе не очень страшно? - Мне-то? А ни капельки. Кокося и Тотося усмехнулись презрительно. - Мы, знаете ли, волков не боимся. Я сконфузилась. - Ну, хорошо, так я вам другую расскажу. Только, чур, потом по ночам не пугаться. Ну, слушайте! Жила-была на свете старая царица, и пошла эта царица в лес погулять. Идет-идет, идет-идет, идет-идет, вдруг, откуда ни возьмись, выходит горбатая старушонка. Подходит старушонка к царице и говорит ей человечьим голосом: - Здравствуй, матушка! Отдала царица старушонке поклон. - Кто же ты, - говорит, - бабушка, что по лесу ходишь да человечьим голосом разговариваешь? А старушонка вдруг как засмеется, зубы у нее так и скрипнули. - А я, - говорит, - матушка, та самая, которую никто не знает, а всякий встречает. - Я, - говорит, - матушка, твоя Смерть! Я перевела дух, потому что горло у меня от страха стянуло. Взглянула на детей. Сидят, не шевелятся. Только Тотося вдруг придвинулась ко мне поближе (ага, у девочки-то, небось, нервы потоньше, чем у этих идиотских парней) и спросила что-то. - Что ты говоришь? - Я спрашиваю, сколько ваша муфта стоит? - А? Что? Не знаю... не помню... Вам, верно, эта сказка не нравится? Тюля, ты, может быть, очень испугался? Отчего ты молчишь? - Чего испугался? Я старухов не боюсь. Я приуныла. Что бы такое выдумать, чтобы их немножко проняло? - Да вы, может быть, не хотите сказки слушать? - Нет, очень хотим, пожалуйста, расскажите, только что-нибудь страшное! - Ну, хорошо, уж так и быть. Только, может быть, нехорошо Тюлю пугать, он еще совсем маленький. - Нет, ничего, пожалуйста, расскажите. - Ну-с, так вот! Жил-был на свете старый граф. И такой этот граф был злой, что к старости у него даже выросли рога. Тотося подтолкнула Кокосю, и оба, закрыв рот ладонью, хихикнули. - Чего это вы? Ну-с, так вот выросли у него рога, а когда вывалились от старости зубы, то на место них прорезались кабаньи клыки. Ну, вот жил он, жил, рогами мотал, клыками щелкал, и пришло ему, наконец, время помирать. Вырыл он себе сам большую могилу, да не простую, а с подземным ходом, и вел этот подземный ход из могилы прямо в главную залу, под графский трон. А детям своим сказал, чтоб не смели без него никаких дел решать и чтоб после его похорон три дня ждали. А потом - говорит, - увидите, что будет. А как стал граф помирать, позвал к себе двух своих сыновей и велел старшему у меньшого через три дня сердце вырезать и положить это сердце в стеклянный кувшин. А потом, - говорит, - увидите, что будет. Тут я до того сама перепугалась, что мне даже холодно стало. Глупо! Насочиняла тут всякие страхи, а потом через темную комнату пройти не решусь. - Дети, вы что? Может быть... не надо больше? - Это у вас настоящая цепочка? - спросил Кокося. - А где же проба? - спросила Тотося. Но что это с Тюлей? Он глаза закрыл! Ему положительно дурно от страха! - Дети! Смотрите! Тюля! Тюля! - Да это он заснул. Открой же глаза, так невежливо. - Знаете, милые детки, мне, очевидно, не дождаться вашей мамы. Уже поздно, темнеет, а впотьмах мне, пожалуй, будет страшновато идти после... после всего. Но на прощанье я вам расскажу еще одну сказочку, коротенькую, но очень страшную. Вот слушайте: - Жили-были на свете лианозовские акции. Жили, жили, жили, жили, жили, жили, да вдруг... и упали! Ай! Что с вами? Господи! Что же это с ними! Кокося дрожит как осиновый лист. Рот перекосило... Паралич, что ли? Тотося вся белая, глаза широко открыла, хочет что-то сказать и не может, только в ужасе отталкивает руками какой-то страшный призрак. И вдруг отчаянный вопль Тюли: - Ай! Боюсь! Боюсь! Ай, довольно! Страшно! Боюсь! Боюсь! Что-то стукнуло. Это Тотося упала без чувств на ковер. Было уже пять часов утра, когда Александр Иванович Фокин, судебный следователь города Несладска, прибежал из клуба домой и как был, не снимая пальто, калош и шапки, влетел в спальню жены. Жена Фокина не спала, держала газету вверх ногами, щурилась на мигающую свечку, и в глазах ее было что-то вдохновенное: она придумывала, как именно изругать мужа, когда тот вернется. Вариантов приходило в голову несколько. Можно было бы начать так: - Свинья ты, свинья! Ну, скажи хоть раз в жизни откровенно и честно, разве ты не свинья? Но недурно и так: - Посмотри, сделай милость, в зеркало на свою рожу. Ну, на кого ты похож? Потом подождать реплики. Он, конечно, ответит: - Ни на кого я не похож, и оставь меня в покое. Тогда можно будет сказать: - Ага! Теперь покоя захотел! А отчего ты не хотел покоя, когда тебя в клуб понесло? Лиха беда начало, а там уж все пойдет гладко. Только как бы так получше начать? Когда муки ее творчества неожиданно были прерваны вторжением мужа, она совсем растерялась. Вот уже три года, т. е. с тех пор, как он поклялся своей головой, счастьем жены и будущностью детей, что нога его не будет в клубе, он возвращался оттуда всегда тихонько, по черному ходу и пробирался на цыпочках к себе в кабинет. - Что с тобой? - вскрикнула она, глядя на его веселое, оживленное, почти восторженное лицо. И в душе ее вспыхнули тревожно и радостно разом две мысли. Одна: "Неужели сорок тысяч выиграл?" И другая: "Все равно завтра все продует!" Но муж ничего не ответил, сел рядом на кровать и заговорил медленно и торжественно: - Слушай внимательно! Начну все по порядку. Сегодня, вечером, ты сказала: "Что это калитка как хлопает? Верно, забыли запереть". А я ответил, что запру сам. Ну-с, вышел я на улицу, запер калитку и совершенно неожиданно пошел в клуб. - Какое свинство! - всколыхнулась жена. Но он остановил ее: - Постой, постой! Я знаю, что я подлец и все такое, но сейчас не в этом дело. Слушай дальше: есть у нас в городе некий акцизный Гугенберг, изящный брюнет. - Ах ты господи! Ну, что я не знаю его, что ли? Пять лет знакомы. Говори скорее, - что за манера тянуть! Но Фокину так вкусно было рассказывать, что хотелось потянуть дольше. - Ну-с, так вот этот самый Гугенберг играл в карты. Играл и, надо тебе заметить, весь вечер выигрывал. Вдруг лесничий Пазухин встает, вынимает бумажник и говорит: - Вам, Илья Лукич, плачу, и вам, Семен Иваныч, плачу, и Федору Павлычу плачу, а этому господину я не плачу потому, что он пе-ре-дер-гивает. А? Каково? Это про Гугенберга. - Да что ты! - Понимаешь? - торжествовал следователь. - Пе-ре-дер-гивает! Ну, Гугенберг, конечно, вскочил, конечно, весь бледный, все, конечно, "ах", "ах". Но, однако, Гугенберг нашелся и говорит: - Милостивый государь, если бы вы носили мундир, я бы сорвал с вас эполеты, а так что я с вами могу поделать? - А как же это так передергивают? - спросила жена, пожимаясь от радостного волнения. - Это, видишь ли, собственно говоря, очень просто. Гм... Вот он, например, сдает, да возьмет и подсмотрит. То есть нет, не так. Постой, не сбивай. Вот как он делает: он тасует карты и старается, чтобы положить туза так, чтобы при сдаче он к нему попал. Поняла? - Да как же это он может так рассчитать? - Ну, милая моя, на то он и шулер! Впрочем, это очень просто, не знаю, чего ты тут не понимаешь. Нет ли у нас карт? - У няньки есть колода. - Ну, пойди тащи скорее сюда, я тебе покажу. Жена принесла пухлую, грязную колоду карт, с серыми обмякшими углами. - Какая гадость! - Ничего не гадость, это Ленька обсосал. - Ну-с, я начинаю. Вот, смотри: сдаю тебе, себе и еще двоим. Теперь предположим, что мне нужен туз червей. Я смотрю свои карты, - туза нет. Смотрю твои - тоже нет. Остались только эти два партнера. Тогда я рассуждаю логически: туз червей должен быть у одного из них. По теории вероятности, он сидит именно вот тут, направо. Смотрю. К черту теорию вероятности, - туза нет. Следовательно, туз вот в этой последней кучке. Видишь, как просто! - Может быть, это и просто, - отвечала жена, недоверчиво покачивая головой, - да как-то ни на что не похоже. Ну, кто же тебе позволит свои карты смотреть? - Гм... пожалуй, что ты и права. Ну, в таком случае это еще проще. Я прямо, когда тасую, вынимаю всех козырей и кладу себе. - А почему же ты знаешь, какие козыри будут? - Гм... н-да... - Ложись-ка лучше спать, завтра надо встать пораньше. - Да, да. Я хочу с утра съездить к Бубкевичам рассказать все, как было. - А я поеду к Хромовым. - Нет, уж поедем вместе. Ты ведь не присутствовала, а я сам все расскажу! - Тогда уж и к докторше съездим. - Ну конечно! Закажем извозчика и айда! Оба засмеялись от удовольствия и даже, неожиданно для самих себя, поцеловались. Нет, право, еще не так плохо жить на свете! На другое утро Фокина застала мужа уже в столовой. Он сидел весь какой-то серый, лохматый, растерянный, шлепал по столу картами и говорил: - Ну-с, это вам-с, это вам-с, а теперь я пере-дер-гиваю, и ваш туз у меня! А, черт, опять не то! На жену он взглянул рассеянно и тупо. - А, это ты, Манечка? Я, знаешь ли, совсем не ложился. Не стоит. Подожди, не мешай. Вот я сдаю снова: это вам-с, это вам-с... У Бубкевичей он рассказывал о клубном скандале и вновь оживился, захлебывался и весь горел. Жена сидела рядом, подсказывала забытое слово или жест и тоже горела. Потом он попросил карты и стал показывать, как Гугенберг передернул. - Это вам-с, это вам-с... Это вам-с, а короля тоже себе... В сущности, очень просто... А, черт! Ни туза, ни короля! Ну, начнем сначала. Потом поехали к Хромовым. Опять рассказывали и горели, так что даже кофейник опрокинули. Потом Фокин снова попросил карты и стал показывать, как передергивают. Пошло опять: - Это вам-с, это вам-с... Барышня Хромова вдруг рассмеялась и сказала: - Ну, Александр Иваныч, видно вам никогда шулером не бывать! Фокин вспыхнул, язвительно улыбнулся и тотчас распрощался. У докторши уже всю историю знали, и знали даже, что у Фокина передергиванье не удается. Поэтому сразу стали хохотать. - Ну, как же вы мошенничаете? Ну-ка, покажите? Ха-ха-ха! Фокин совсем разозлился. Решил больше не ездить, отправился домой и заперся в кабинете. - Ну-с, это вам-с... - доносился оттуда его усталый голос. Часов в двенадцать ночи он позвал жену: - Ну, Маня, что теперь скажешь. Смотри: вот я сдаю. Ну-ка, скажи, где козырная коронка? - Не знаю. - Вот она где! Ах! Черт! Ошибся. Значит, здесь. Что это? Король один... Он весь осел и выпучил глаза. Жена посмотрела на него и вдруг взвизгнула от смеха. - Ох, не могу! Ой, какой ты смешной! Не бывать тебе, видно, шулером никогда! Придется тебе на этой карьере крест поставить. Уж поверь... Она вдруг осеклась, потому что Фокин вскочил с места весь бледный, затряс кулаками и завопил: - Молчи, дура! Пошла вон из моей комнаты! Подлая! Она выбежала в ужасе, но ему все еще было мало. Он распахнул двери и крикнул ей вдогонку три раза: - Мещанка! Мещанка! Мещанка! А на рассвете пришел к ней тихий и жалкий, сел на краешек кровати, сложил руки: - Прости меня, Манечка! Но мне так тяжело, так тяжело, что я неудачник! Хоть ты пожа-лей. Неу-дач-ник я! В пятницу, 14 января, ровно в восемь часов вечера гимназист восьмого класса Володя Базырев сделался Дон Жуаном. Произошло это совершенно просто и вполне не-ожиданно, как и многие великие события. А именно так: стоял Володя перед зеркалом и маслил височные хохлы ирисовой помадой. Он собирался к Чепцовым. Колька Маслов, товарищ и единомышленник, сидел тут же и курил папиросу, пока что навыворот - не в себя, а из себя; но, в сущности, не все ли равно, кто кем затягивается - папироса курильщиком или курильщик папиросой, лишь бы было взаимное общение. Намаслив хохлы по всем требованиям современной эстетики, Володя спросил у Кольки: - Не правда ли у меня сегодня довольно загадочные глаза? И, прищурившись, прибавил: - Я, ведь, в сущности, Дон Жуан. Никто не пророк в своем отечестве, и, несмотря на всю очевидность Володиного признания, Колька фыркнул и спросил презрительно: - Это ты-то? - Ну да, я. - Это почему же? - Очень просто. Потому что я, в сущности, не люблю ни одной женщины, я завлекаю их, а сам ищу только свое "я". Впрочем, ты этого все равно не поймешь. - А Катенька Чепцова? Володя Базырев покраснел. Но взглянул в зеркало и нашел свое "я": - Катенька Чепцова такая же для меня игрушка, как и все другие женщины. Колька отвернулся и сделал вид, что ему все это совершенно безразлично, но словно маленькая пчелка кольнула его в сердце. Он завидовал карьере приятеля. У Чепцовых было много народа, молодого и трагического, потому что никто так не боится уронить свое достоинство, как гимназист и гимназистка по-следних классов. Володя направился было к Катеньке, но вовремя вспомнил, что он - Дон Жуан, и сел в стороне. Поблизости оказалась хозяйская тетка и бутерброды с ветчиной. Тетка была молчалива, но ветчина, первая и вечная Володина любовь, звала его к себе, манила и тянула. Он уже наметил кусок поаппетитнее, но вспомнил, что он Дон Жуан, и, горько усмехнувшись, опустил руку. - Дон Жуан, уплетающий бутерброды с ветчиной! Разве я могу хотеть ветчины? Разве я хочу ее! Нет, он совсем не хотел. Он пил чай с лимоном, что не могло бы унизить самого Дон Жуана де Маранья.
Страницы: 1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10
|